Жил у нас на дальнем карауле кот по кличке Гитлер. Дальний караул -- чтобы вы знали -- чёрт-те что посреди тайги: десяток заросших быльём полузаземлённых бункеров без входа и выхода, ещё десяток ржавых КрАЗов без стёкол и колёс, вышка со сломанной лестницей и домик с трубой -- караулка. Всё размером с несколько футбольных полей; кругом бурьян, крапива; и по периметру -- три ряда колючки. Между двумя -- тропинка для патруля, А за колючкой -- глушь, болото. В советские времена здесь какой-то секретный объект стоял, а теперь (кой-тут чёрт охранять?..) кроме пяти человек наряда километров на сто вокруг -- ни души, медведи разве. Ну вот кот ещё. Ах да, кот. Белый такой, с черными пятнами: одно -- аккурат на губе под носом, да ещё на лбу -- навроде чёлки. Вылитый Гитлер!
Солдаты его любили: подкармливали, чесали, гладили, -- делать-то всё равно больше нечего. Спать да кота чесать. Ну, разве ещё, когда дежурный УАЗ-ик из-за ворот погудит, похватать штык-ножи (автоматов сюда не выдавали) и, пока разводящий отворяет -- в окно, через задний двор на периметр. Чтобы чин-чинарём на глазах проверяющего протопать из-за угла к парадному крыльцу и доложить, что, мол, обход охраняемого объекта завершён вполне себе успешно, никаких происшествий не случилось, и ничего подозрительного вокруг не обнаружилось: ни шпионов, ни диверсантов, ни инопланетян, ни лешего, и ни чёрта лысого. Даже медведей -- и тех не видать. Проверяющий подует для солидности в усы, спросит чего-нибудь ради проформы, да и уедет; а нарядные -- обратно спать. Так и жили.
Я тогда лейтенантом был и заступал на дальний караул часто, два раза каждую неделю. Лейтенантом, правда, одно название -- я служить на два года офицером по призыву попал, после института. Нормальным кадровым офицерам в части служба поважнее находилась, а такому, как я, тут в самый раз. При мне четверо бойцов, старослужащих. Эти сами знают, что к чему: когда дежурному доложить, что в журнале записать, и в том духе. Я к ним не цеплялся, и они меня не подводили. Нормально. Объект стоит, служба идёт.
Мне даже нравилось: делать ничего не надо, времени уйма. А я в те поры стихотворчеством увлекался; выйду, бывало, на периметр -- за колючку-то, ни внутрь, ни наружу нельзя -- и прогуливаюсь себе вокруг территории, сочиняю, на природу смотрю. Природа, правда, надо сказать, поганая... мох, лишайники, кочки сырые. Деревья кривые стоят, мрачные, тёмные, -- опалённые как будто. Кощеево царство, одним словом. Ведьмин лес.
Место, вообще, тихое, покойное, к мыслям располагает. Случались однако и здесь оказии. Солдаты рассказывали: дело было, прошлого призыва такой же, как я, лейтенант-двухгодичник всё тоже ходил тут задумчивый. Ходил, ходил, а раз вернулся -- сам не свой. Замкнулся, молчит. А как стали его после снова в дальний караул наряжать, упёрся -- не пойду! Уж ему и грозили, и уговаривали, и начштаба с ним по душам беседовал -- ни в какую! Что хотите, мол, делайте: хоть на кухню, хоть под трибунал, а туда -- ни за что! Допрашивали его, допрашивали, в чём дело -- ничего не добились. Не пойду, говорит, и всё! Хоть убейте. А лет десять назад, говорят, здесь начальник караула вообще застрелился. Тоже пиджак-лейтенант. Расследовали, конечно, да без толку -- на пустом месте застрелился. Вроде как с тоски...
Но мне эти страсти по боку, гуляю себе, раздумываю. Гляжу: Гитлер за мною ходит. Я на периметр -- он следом. Присяду -- и он в сторонке, головой покрутит, лапой за ухом поскребёт и развалится на траве -- ждёт, когда дальше пойду. Забавно. А в одном месте всегда в лес убегал. Место живописное, единственно на весь патрульный контур -- полянка солнечная, цветочки, муравка ковриком, не то что бурьян кругом. Приятное место. А на общем фоне -- вообще пастораль, пастушонка только и не хватает. Вот, думаю, Гитлер наш -- животное, а и то красоту чувствует. Или мышиную нору там приметил, охотится. Или какую дикую кошку себе в лесу завёл... Бог его знает. Всё одно забавно.
И вот на бабье лето иду как-то, размышляю. Кот за мной. Всё как водится. Только чувствую: тревога накатывает, и чем к тому месту ближе, тем сильнее. А с чего -- неясно. Гляжу: а на полянке -- женщина! Ну, женщина -- не женщина, девушкой тоже не назвать. Как и сказать-то не знаю. Дева, в общем. Да и дева какая-то... В служивом нашем быту на женский пол реакция другая бывает, а тут встал я как вкопанный, уставился на неё. Волосы чёрные -- до пояса, торчат, как пакля. И глаза чёрные. А вокруг глаз -- тоже черно, как будто она их полдня тушью красила, а потом ещё полдня в подушку плакала. И одета как! -- не то в кожу, не то в латекс, -- тоже чёрного цвета. Прямо сказать, непасторальная какая-то дева. Ну и ну! Мы здесь и обыкновенных-то людей не видывали, а тут такое. Опешил я, смотрю на неё.
-- Здравствуй, служивый, -- говорит она.
И вот же чудеса... между нами два ряда ограждений, метров пятнадцать, и голос её я хорошо слышу, а гляжу: рот-то она не открывает, так с закрытым и говорит.
-- Чего же ты молчишь, солдатик? Испугался?
-- Так я это... -- отвечаю, будто очнувшись (а кобуру чуть вперёд сдвигаю, на всякий случай). -- Здравствуйте. Только я не солдатик, а офицер. Офицер Российской Армии. А вам здесь нельзя: объект секретный, охраняемый.
-- Строгий какой, -- смеётся. -- Век мне твой объект не нужен. А вот за тобой я давно смотрю: думаешь всё. О чём? Не о любви ли?
-- Да нет, -- говорю, -- так просто, о жизни.
А сам стою, не шелохнусь. Она опять смеётся:
-- О жи-изни. Что же ты, такой молодой, о жизни надумал?
-- Ничего не надумал. Так, вообще философствую. О людях, о счастье, о судьбах. О добре и зле.
-- Почему?
-- Не знаю...
-- Я знаю.
Она глядела мне прямо в глаза, и взгляд чёрных её очей и ласковый тихий голос, казалось, окутывали чем-то тёплым, бархатным.
-- Всё верно раздумываешь, -- продолжила она. -- Это место ведь не простое, заветное. Никто не знает, а я тебе расскажу. Хочешь?
Я молчал, зачарованный.
-- Капище здесь было, Лета-Девы. Жизнь идёт -- Дева косу плетёт: всякая судьба -- волос, всякое дело -- лента. Только судьбы не начинаются нигде, и не кончаются никогда, текут одна из другой, иная в иную; а дело -- всегда от человека ведётся: кто что почнёт -- Дева ленточку вплетает, кончит -- узелок завяжет. Добрый почин -- белая лента, а злой -- и лента чёрная, -- целую прядь темнит, пока не выйдет. Здесь старые ведуны людские судьбы читали. Капища нет давно, а сила его жива; здесь Леты-Девы косы самый конец, -- будто из земли торчит. Только не всякий поймёт. А ты вот почуял, -- недаром задумался.
-- Ленты... чёрные... -- только и пробормотал я.
-- Черные?.. -- её голос взыграл, рьяно и мелодично, словно звук арфы, если провести по всем струнам сразу. Но быстро успокоился, и вновь обрёл бархатистый вкрадчивый оттенок. -- Чёрные красивые. Быстро родятся, да долго вьются. Да широкие: случится, полкосы за такой не видать. Хочешь взглянуть, не побоишься?
Я не смог даже ответить, только сглотнул и кивнул.
-Глаза закрой, а смотреть смотри. На меня смотри и мне верь, -- сказала она, и в её голосе проявились властные нотки. -- Всё -- в твоей голове. Смотри на меня.
Ничего не оставалось, я сомкнул веки. Она стояла передо мной, как прежде, чудна'я, жгучая, -- стояла, как прежде, но уже не посреди поляны, а как бы в пустоте. Я видел её ясно, и, казалось, мог протянуть руку и прикоснуться.
-- Всё -- в твоей голове, -- повторила она. -- Ищешь чёрную ленту? Зло не начинается само по себе, зло всегда рождается кем-то -- найди того.
-- Так этот, -- вспомнил я, -- главный злодей, Дьявол.
-- Нет никакого Дьявола! И не было никогда. Кто настоящее зло творит -- тех ищи.
-- Ага, -- вспомнил я, -- есть такой. Гитлер!
Передо мною вдруг возник удивительный образ: множество тонких золотистых струй, звеня, текли, переплетаясь друг с другом; временами их, как вуалью, накрывала мрачная пелена, и тогда струи темнели и звучали горько, жалобно, как оборванные струны.
-- Вот твой Гитлер, -- сказала дева и показала на сгусток жирной черноты, который начинался где-то вдалеке и расползался всё шире, и под его напором золотые струны бледнели, становились тоньше, рвались.
-- С-сука... -- сказал я и посмотрел на неё. -- Извините, я не вам.
Я родился в эпоху, когда мерзость той Войны была уже доступна лишь по фильмам. Но я помнил с детства скупые рассказы своей бабушки-блокадницы, и они всплыли в сознании. В ушах словно зазвучало громовым хором: "... с фаши-истской силой тёмною...".
-- А выдрать её оттуда можно? -- резко спросил я. -- Выплести к чертям собачьим.
В её глазах блеснула молния; и она спросила, мягко и вкрадчиво:
-- А совладаешь?
Я промолчал, и она добавила уже ровно:
-- Можно-то можно: воля нужна, и свою цену заплатишь, -- знаешь ли, чем обернётся?
-- Ну, да. Эффект бабочки. Да тут, видите, дело-то какое -- сам Гитлер, мать его вместе с Евой Браун. Вы говорили, какие-то там читали раньше -- судьбы-то. Как бы поглядеть: если бы и не было никакого Гитлера, а?
-- Косы прошлого заплетены. Но...
-- Что, но?
Она оказалась рядом с потоком мерцающих струн, отдёрнула тёмную пелену и провела по ним рукой; струны посветлели, зазвенели тихо.
-- Готов ли? Большую плату отдать можешь...
-- Готов, готов! Давайте.
Она смотрела прямо. Что-то зловещее и мёртвое было во взоре её черных глаз. Она раздвинула трепещущие нити и коротко и холодно молвила:
-- Иди. Но недолго.
-- Куда?
-- Решай.
Куда же?.. Я почувствовал решимость. Страх победим, встав к нему лицом! Лицом к лицу с самым страшным. Ленинград. Зима. Канун 42-го... Я шагнул.
Вдохнул резко, как бывает, когда потеряешь равновесие и снова обретёшь его, хватил морозного воздуха. Чёрное небо мигало звёздами. Золото окон и переливы гирлянд в ярких витринах вторили им. Крупные редкие снежинки медленно и красиво падали в свете фонарей. Позади что-то оглушительно звякнуло, меня рвануло в сторону. За спиною, совсем рядом, прогрохотал трамвай.
-- Товарищ. Товарищ!
Милая девушка с белым от снега воротником пальто, чёрными бровями и парой косиц из-под мохнатого берета продолжала держать меня за рукав:
-- Вы с ума сошли!
-- А? -- выдавил я. -- Извините. То есть это... Спасибо!
-- Внимательнее, товарищ.
Мы отошли. Она окинула меня взглядом, поправила берет и скрылась за высоченными дверьми под размалёванной вывеской. Я огляделся. По заснеженным тротуарам шли, не обращая на меня внимания, люди, все в одинаковых, каких-то стариковских пальто. Бодро шагали перевязанные платками дети в валенках и галошах. По другую сторону мостовой прожужжал смешной угловатый грузовичок. Над ним я увидел огромный, в полстены дома, плакат: Маркс, Энгельс, Ленин и некто четвёртый с худым сусличьим лицом и чрезвычайно тонкими губами. "Уф-ф", -- выдохнул я, словно признавая наконец свою новую реальность, и принялся разглядывать собственное отражение в стекле витрины. Отражение оказалось под стать антуражу: до нелепости широкие брюки, полушубок нараспашку, широкая кепка. А окружение из караваев и пышных булок за стеклом придавало такому моему образу особую завершённость. Из высоких дверей вышла девушка. Увидев меня, она остановилась, чуть помедлила, размышляя, и подошла.
-- Вы не местный? -- то ли спросила, то ли подытожила она. -- Первый раз в большом городе?
-- Да у нас тоже... нормальный.
-- А откуда вы?
-- Из Новосибирска.
Она понимающе вскинула головой и через несколько секунд спросила:
-- Как? А где это?
-- В Сибири.
-- Вы из Сибири?! -- она словно вспыхнула. Голос её зазвенел, а глаза засветились таким неподдельным интересом, что мне стало не по себе. Она взяла меня под локоть и затараторила: "Так вы патриант! Надо же, из Сибири! Давно приехали? Вам есть куда пойти? Вот что, пойдёмте к нам. Сегодня речь товарища Геббельса -- мы собираемся группой. Ребята будут рады".
Дед говаривал мне, что сибиряк -- звучит гордо, но я никогда не думал, что до такой степени; они тут что... Стоп! Какого ещё Геббельса?!! Я поднял глаза, скользнул взглядом по линии серых зданий, отовсюду лениво свисали красные полотнища, -- нормальные, советские, с серпами и молотками, -- всё вроде бы в порядке... Так, плакат на той стороне, -- я вдруг понял, кто этот четвёртый. Вот это поворот!
-- А Геббельс, он... -- начал я и замялся.
-- Товарищ Геббельс? Сегодня. Трансляция в восемь, пойдёмте скорее, тут рядом.
Я пожал плечами, пойти мне действительно было некуда. Мы зашагали по натоптанному снегу вдоль декорированных фасадов, вдоль литых столбов, вдоль гирлянд и плакатов, вдоль света и кумача. Она всё держала меня под локоть и непрерывно рассказывала что-то, радостно и возбуждённо; а я, не в силах ни понять, ни толком расслышать её слов, только крутил головой, разглядывая всё вокруг, как школьник, ненароком очутившийся в сказочном королевстве. По большому счету, так оно и было.
-- Именно так учит теория Геббель-Ленинизма, -- донеслось до меня. -- Вы согласны?
-- Не знаю... -- я поймал на себе её удивлённый взгляд и поправился, -- трудно судить так, на ходу, но в целом, конечно, да, согласен.
Она кивнула:
-- Понимаю. С литературой, конечно, у вас очень трудно. А радио? -- удаётся принимать трансляции по радио?
-- Редко. Почти нет. С этим у нас туго, -- ответил я наудачу и, похоже, угадал. Она вздохнула и опустила ресницы.
Потом продолжила, -- что-то о пережитках национального сознания. Я пытался уловить -- оказалось, что эти барьеры на пути единения трудящихся всего мира вскоре будут сметены неукротимой волной культуризма -- но вскоре, не понимая сказанного, запутался и, время от времени поддакивая и кивая, вновь увлёкся разглядыванием сказочного королевства.
Снег повалил сильнее. Тяжёлые хлопья падали вертикально, оседая где только можно пушистой каймой. Мы миновали широкий портал с лепниной и колоннами -- вероятно, вход в какое-нибудь ведомство -- по краям которого высоко над головами тяжело и величественно свисали два знамени на массивных резных древках. Алый бархат с шитым золотом звёзд и толстых кистей в пышной, запорошенной снежной белизною бахроме -- яркий свет ламп словно вырисовывал его на фоне неба; и тёмная высь, казалось даже, подрагивала, впечатлённая силой и славой Красного Знамени.
-- Простите! -- передо мной стоял сухой старичок в шапке пирожком.
-- Спасибо, -- пробормотал я, -- то есть это... извините! Задумался.
Моя спутница рассмеялась:
-- Товарищ впервые у нас. Простите.
Старичок, улыбаясь, поднял край шапки. На тротуаре, вообще, было людно. И мне бросилось в глаза, как по-доброму радостно сияли лица, как блестели глаза. Тут и там мелькали улыбки. Ощущалось преддверие праздника.
-- Это здесь, -- сказала девушка и потянула меня в высокую арку. Мы вошли в парадное, поднялись на полмарша и оказались в залитом светом зале с высокими потолками, украшенными лепниной.
-- Товарищи, товарищи! Внимание! -- с порога закричала она.
На нас с любопытством уставилось с три десятка пар глаз. "Как вас зовут?" -- тихо спросила она, и я, соврав на всякий случай, представился чужим именем. "Познакомьтесь, это патриант из Сибири, он только что прибыл, -- объявила она и, повернувшись ко мне, добавила, -- проходите".
Меня обступили со всех сторон, приняли полушубок, кепку; я не успевал пожимать протянутые руки. Это были молодые люди с гладкими причёсками, в аккуратных костюмах и белых рубашках с воротничками навыпуск. Девушки были в строгих, с расклешёнными подолами, платьях; волосы почти у всех были заплетены в косы. Посреди зала стояла наряженная красными бантами ёлка, меня провели, усадили на стул рядом, столпились вокруг. Отовсюду неслись восторженные возгласы, посыпались вопросы:
-- Как там, в Сибири?
-- Как удалось перебраться через границу?
-- Как ведут себя солдаты НАТО?
-- Насаждаются ли привычки буржуазного общества, приживаются ли?
Отвечать нужно было осторожно, чтобы не ляпнуть чего-нибудь не того. Я огляделся, -- сидя у ёлки в кругу любопытных глаз, -- и попытался пошутить:
-- Ну, я прямо Дед Мороз!
Вместо смеха повисла пауза, и высокий блондин в сером пиджаке, видимо старший, строго сказал:
-- У нас не принято упоминать призраков прошлого.
Я кивнул. Чёрт его знает, что тут у них происходит. Вообще не понятно. Взвешивать не было смысла, я решил отвечать напропалую. Снова полетели вопросы:
-- Широко ли действует подполье?
-- Поддерживается ли связь с другими культуристами Комсоца?
-- Товарищи, тише! Давайте по порядку! -- провозгласил старший. -- Что там НАТО?
-- НАТО? -- переспросил я, стараясь казаться спокойным. Какое, к чертям собачьим, НАТО в наши эпохи?! Будь что будет, я выпалил, -- НАТО планирует расширение на восток!
Собрание зашушукалось: "опять на Атлантическом Фронте?..", "я тоже слышал", "Die PrawdaZeitung писала", "гады", "ну-ну, пусть попробуют!".
-- А, кстати, -- добавил я, -- как у вас это НАТО расшифровывают?
-- Как у всех: "Новый Транс-Океанский Альянс", -- сказал старший и посмотрел на меня прищурившись, -- а у вас что, по-другому?
-- Так же.
Он поднял брови, выражая непонимание.
-- Я не про то, -- нашёлся я и попробовал быстро составить что-нибудь подходящее, -- "Назойливая Ассоциация Торгашей и Олигархов", у нас в шутку так говорят.
Грянул хохот. Они смеялись от души. В их смехе сквозила какая-то искренняя простота, какой я никогда не встречал в людях своего времени.
-- Скажите, -- спросили меня, -- тяжело в оккупации? Правда, что расстреливают за одно упоминание о Геббель-Ленинизме?
-- Да нет, -- с усмешкой протянул я и тут же понял ошибку.
Зал замолк. Кто-то кашлянул.
-- Вы, вообще, культурист? -- спросил старший. -- В подполье участвуете?
-- Конечно! -- я начал говорить жарко, чтобы придать словам убедительности.
Мне вспомнился подвал в университетском общежитии, где был оборудован небольшой спортзальчик с парой скамеек со штангами на сваренных стальных рожках, разбросанными по полу гантелями, рядом гирь в углу и плакатами на стенах -- разворотами журналов с фотографиями мистеров Олимпий, Терминаторов и Конанов.
-- У нас там культуристов целая... ячейка. Наш духовный лидер -- товарищ Шварцнеггер.
-- Фамилия немецкая.
-- Он австрияк. А живёт в Америке.
Собрание разом выдохнуло, потом все воодушевлённо заговорили между собой. Новость о том, что предводитель сибирских культуристов предводительствует из самой Америки, явно, обрадовала их. Из обрывков фраз я понял, что они верили и знали; а главное, что это самое то, во что они верили, означает скорые начало и конец... Любопытно! Однако, на какое-то время вопросы утихли, и мне выпала возможность перевести дух. Я осмотрелся. На крашенной жёлтым штукатурке стены против окон висела большая карта мира. Я скользнул по ней взглядом и в тот же миг вернулся, потому что в мозгу что-то внушительно звякнуло. Я всмотрелся и понял что.
-- Разрешите? -- обратился я к старшему, привставая и указывая на карту.
Он поглядел на карту, вскинул голову и, положив мне руку на спину, сам подвёл к стене. Знакомые с детства очертания Советского Союза оказались наполнены каким-то новым смыслом или, если хотите, красками: от Тихоокеанского побережья до Урала это был нежно-голубой цвет, зато левее, до самой Атлантики всё было красным, -- как будто, покуда не застыли цвета, привычную картину кто-то сильно наклонил влево, и тогда Япония растеклась до самого раздела Азии, а СССР заполнил сплошной яростной краснотой всю Европу, со всеми её изгибами, полуостровами и сапогами. На фоне этого отчётливо синела Британия. Таким же цветом были раскрашены северная Африка, Аравия, вся незаполненная голубым Азия и Северная Америка. В общем, по сравнению с обычной, картина мира значительно проиграла в пестроте, зато обрела такую контрастную простоту, что, казалось, одного взгляда достаточно, чтобы уловить геополитическую обстановку. На красную кляксу причудливой формы со всех сторон наседала злая синь, только с востока посветлевшая до не столь агрессивного голубого. "Сибирская Республика" -- прочёл я там и едва удержался, чтобы не воскликнуть: "Вы что, олухи, Сибирь, что ли, просрали?!".
Высокий блондин вытянул руку в сторону Скандинавии и произнёс:
-- Здесь вам, конечно, по-другому рисуют. По Договору статус этих нейтральный, но борьба идёт. Боквист побеждает, вход в Евросоюз -- вопрос времени.
-- Боквист?
-- Урбан Боквист, лидер шведского Комсоца, -- они уже взяли верх в парламенте. НАТО-вская пропаганда об этом, конечно, молчит.
-- А Норвегия?
-- Тоже, -- отмахнулся он. -- Куда они денутся.
Посреди красного поля жирным текстом безапелляционно значилось: "Европейский Союз".
Щербатая девушка с широкой улыбкой, от которой у неё на щеках играли задорные ямки, покрутила ручку радиоприёмника. Некто, кто не выговаривал ни "р", ни "л", неторопливо толковал об искоренении сознания национального и замене его Общим Культурным Сознанием:
"Куйтуизм, как мы его понимаем, есть идеоогическая веышина, а значит, жеытвовать ыади неё устайэвшими идеями естественно и ыазумно. Да, мы ноймиыовали йексикон; да, мы избавиись от айхаизмов, выоде "нацио", "этно". Да, мы табуиовали упоминание отйичных особенностей стаых культугъ, котоые только ыазделяли наоды. Но этого маво!"
"Вот чего они на Деда Мороза насупились, -- подумал я. -- Отличности старых культур, значит..." Дальше он рассказывал о переселении. Насколько я понял, без разбору: этих туда, тех сюда; нужно только математически точно составить матрицу, чтобы "ни в одном йегионе не оставаыось бы языкового бойшинства". "Перемешать, но не взбалтывать, -- подумалось мне. -- Или наоборот. Так говорил Бонд. Товарищ Бонд".
Наконец картавый лектор закончил и заиграла музыка. "Скоро начнётся", -- сказала девушка с ямочками.
-- А этот вот, который будет выступать... -- нерешительно произнёс я.
Стоящие рядом обернулись с удивлением.
-- Товарищ Геббельс?
-- Да, Геббельс, -- сказал я. -- Это который? Тот самый, Йозеф?
Теперь обернулись остальные.
-- А то у нас там тоже был один Геббельс, -- быстро соврал я. -- Но это псевдоним у него. Партийная кличка.
Сочно и величественно загремела неизвестная мне мелодия. Девушка прибавила громкость, вытянулась в струнку и запела. Остальные сделали то же самое. Это, по-видимому, был гимн. Я продолжал стоять возле карты, у самой стены напротив радио -- получилось, что у всех за спиной. "Хорошо, -- подумал я. -- Не видно, что слов не знаю".
Наконец диктор торжественно объявил Обращение Генерального Секретаря Комсоца, Председателя Высшего Совета, Основателя Учения Коммунистического Культуризма, духовного лидера и вождя народа Европейского Союза товарища Йозефа Геббельса.
Зал замер. Приёмник заговорил с сильным немецким акцентом (всё же на весьма приличном русском):
'Камрады. Товарищи. Друзья!
Я знаю, что вы долго и с нетерпением ждали новой встречи со мной, своим лидером. Будьте уверены, что с таким же нетерпением этой встречи ждал я сам. Этому есть несколько причин.
Во-первых, - и это нужно лично мне, - я хочу выразить радость от встречи; и я хочу выразить искреннюю благодарность вам, всему советскому народу, за любовь и поддержку, которые, поверьте, я чувствую всем сердцем.
Во-вторых, - и это нужно всем нам, - я хочу поделиться теми мыслями, которые определяют планы руководства Комсоца. Теми мыслями, которым предстоит воплотиться в виде практических мер правительства. Теми мыслями, которые в дальнейшем направят наш путь, - путь борьбы за торжество нашей идеи, за торжество справедливости и всеобщего братства.
Я хочу поделиться с вами этими мыслями для того, чтобы породить в вас глубокое понимание намерений и действий правительства. Ибо именно понимание является основой единения как вождей со своим народом, так и всего народа в целом. Первое рождает доверие. В результате этого партийные и государственные деятели, руководители всех уровней, чувствуя безоговорочную поддержку тех, чьими лидерами они являются, способны принимать самые мудрые и грамотные решения. Для них становится возможным претворять в жизнь самые смелые замыслы и решать самые трудные задачи, не отвлекаясь на бессмысленные внутренние распри. О значении единства самого народа не стоит и говорить! Единый народ силён; народ, единый со своим правительством - вдесятеро сильнее!
Для чего же нам нужно быть сильными? Отчего нельзя не задумываясь отдаваться моменту и наслаждаться жизнью в том обществе, которое нам удалось построить? Почему я призываю всех вас сохранять напряжение ума, и воли, и физических сил?
Как легко и свободно дышится в нашей стране! Мы много боролись и трудились для этого. Оглядитесь: как радостны лица, как счастливы дети, как замечательна жизнь! Теперь я прошу вас на минутку покинуть ту привычную часть мира, которая ограничивается вашим взором, и взглянуть на карту. Повсюду враг! Каким тугим, теснящим кольцом окружён Европейский Союз, все мы! Я спрошу: так же легко вам дышится теперь?!!
Мы бросили вызов власти капитала, мы начали сражаться за благо трудового класса, мы несём знание, чтобы осветить путь всему человечеству, - мы должны быть сильными для этого. Потому что велика ещё армия тех, кто яростно держится за старую эпоху. Стократ больше армия одурманенных, обманутых, - тех, за чью свободу мы вынуждены биться с ними же самими. Вспомним сибирский мятеж, когда горстке недобитней удалось ложью и коварством заморочить голову нашим братьям, покуда мы истекали кровью в Европе. Пользуясь ситуацией, они заявили о независимости и наводнили землю полчищами извне. Вспомним поля Франции, где в нас стреляли вчерашние крестьяне. Вспомним народы Британии, Японии, Китая, США: где бы то ни было основу любого государства составляет трудовой класс, наши братья. Мы окружены братьями. Но взгляните ещё раз на карту - как оказалось, что мы окружены врагом?!
Дело в неведении. Наши братья обмануты, одурманены. Они служат нашим и своим врагам. Именно поэтому буржуазные правительства с такой ненавистью борются со знанием, которое несём мы. Они используют всю мощь своей подлой пропаганды, чтобы утаить, исказить его. Это их единственный шанс. Что будет стоить эта жалкая кучка, когда по всему миру восстанут массы, озарённые светом справедливого учения! Этот момент, который станет нашей окончательной победой, близится. И мы его единственная движущая сила! Это накладывает на всех нас огромную ответственность. Ведь речь не идёт о некоем серединном пути: мы либо победим, либо умрём. Мы победим вместе со всем человечеством, либо умрём - вместе с ним. Ибо если не станет нас, людской род навсегда останется под гнётом тех, для кого слова народ, справедливость, братство - лишь слова.
Мы должны быть сильными, чтобы победить. Это подразумевает стойкость в преодолении многих трудностей, которые нам предстоят. Я спрашиваю вас (хотя знаю ответ заранее): вы готовы решительно и мужественно, невзирая на возможные потери и невзгоды, встать рядом со мной, чтобы вместе идти к великой Победе?!'
|
Раздались одобрительные выкрики. Зал наполнился аплодисментами. Я тоже захлопал в ладоши. Геббельс выждал паузу и продолжил. Он говорил долго. Порою жарко, почти переходя на крик, порою тихо и убедительно. Казалось, его слова обладали какой-то странной властью: суждения, лозунги и доводы всё глубже звучали во мне, будто, нащупывая признательный отклик, обретали приют в моих собственных мыслях. Я чувствовал, словно какая-то огромная, восхитительная идея завладела мной, и я, как будто лишённый собственного рассудка, медленно плыл среди ярких образов, творимых его словом.
Сложно сказать, что и как долго происходило потом. Я словно бы впал в оцепенение, странный сон. Вероятно, это были шутки сознания, -- когда один разум воздействует на другой, и это происходит в пространстве, созданном третьим разумом, -- частным ли, коллективным, -- в пространстве измышлённом, придуманном. Одним словом, когда я пришёл в себя, в разбитые окна хмурилось утро. Зал был пуст и гол. Каменный пол со следами разобранного паркета был покрыт толстым слоем пыли.
Я поёжился от холода. На ручке двери висели полушубок и кепка. Я поспешил одеться и вышел. В лицо ударил мороз. Безлюдная улица казалась брошенной, обречённой. Посреди мостовой врос в лёд вагон трамвая. Заиндевелые фасады безучастно смотрели на него тёмными проёмами переклеенных крест-накрест окон.
Я ступил на тротуар и поскользнулся. Рука, описав в воздухе дугу, опустилась на что-то податливое, живое. Я машинально опёрся. Это была девочка-подросток, в телогрейке, валенках и ворсистом платке, закрывавшим пол-лица и плечи. Платок казался массивным, тяжёлым, так что она глядела на меня, ссутулившись и вжав голову.
Я хотел было извиниться, но, кинув взгляд, отпрянул, и слова заледенели на моих губах, когда я только хватил ртом морозного воздуха: "Аах-а...". Позади неё в деревянных санках неподвижно лежал... ребёнок... Он был укрыт рогожкой, которая сбилась, открывая русые кудряшки и безжизненное серое личико...
В памяти резко всплыли страшные рассказы бабушки, которая пережила блокаду. Я почувствовал вдруг, что, скованный ужасом, не могу ни говорить, ни двигаться. Только сердце зашлось от боли, как будто его проткнули иглой. И мысли забились бешено и гневно: "Как это? Почему?!". "Зло не рождается само по себе", -- вспомнил я и зажмурился. "Нужна воля", -- так говорила странная дева, -- та, непасторальная. Воли было хоть отбавляй. Я напрягся, чтобы снова представить витые косы времени. Где там начинается эта чернота? Что там, Германия, начало 20-х? -- задворки памяти, выносите! Я шагнул.
Чувствую: тепло. Пахнет перегаром и кислой капустой. На стене надпись "Biergarten" и ещё что-то готическими буквами. Охлопал себя, осмотрел: снова в форме, портупея на поясе -- как в карауле был. Стою в холле за колоннами, дальше большое помещение со столами и лавками. Выглядываю: толпа человек с двести -- сидят, слушают. А дальше у бара -- он самый -- как есть! -- Гитлер! Только молодой. Залез на стойку, выступает. Брешет что-то по-своему. Громко, отрывисто, -- будто собака лает.
Смотрю я на него, а перед глазами девчушка в платке -- так и стоит. И не плачет, только глядит, -- робко так, тихо... и братик её в саночках лежит...
А этот заливается: "гав-гав, гав-гав-гав!".
Чувствую: в горле запершило -- от злости, аж дышать не могу. И ещё чувствую: звёздочки на погонах... вроде как запылали, прямо огнём горят, плечи жгут. А рука сама собой к кобуре тянется. Я хоть и не кадровый, -- студент, пиджак, -- а всё какой-никакой офицер: чёрта с два ты, думаю, сука усатая, у меня из этой комнаты выйдешь! И хрен с ней, с мировой историей.
"Так, -- думаю, -- нужно быстро: выскочу, пока соображают, две пули главному -- в живот, чтобы мучился; остальные -- кому придётся; последнюю себе. Уйти всё равно не выйдет, много их, а живым я этим гадам не дамся".
Нащупал рукоятку пистолета, тяну из кобуры; щёлкнул предохранителем, передёрнул затвор, приготовился. Рука дрожит... Спокойней. Вдох, выдох. Ну!.. Да тут налетели на меня: шантрапа в коротких штанах, -- чёрт их разберёт, навроде наших пионеров, только одеты по-другому, гитлер-югендовцы какие-то, -- да как завоют! Что твоя сирена -- звонко так, истошно: "уяааа-у!". Да шасть в ноги, ухватились -- больно! Вдруг очнулся я... от боли-то. Стою на дальнем карауле, на периметре у лужайки. Всего трясёт. Собственной рукой у виска Макаров держу. А Гитлер -- наш Гитлер, кот -- когтями в ногу вцепился, орёт благим матом: "уяааа-у!". Пнул я его.
Перевёл дух, огляделся, пистолет разрядил, убрал. Уф-ф. Девы как не было, Гитлер убежал. Сел на землю, прислонился к столбу, фуражкой обмахиваюсь. А по спине холодный пот ручьями бежит. "Вот это, -- думаю, -- да... Постой! А Гитлер-то? Что же, он, получается, почуял чего, или как? Это выходит, он мне жизнь спас? -- а я его сапогом...".
Отдышался я, вернулся в караулку. Солдаты кто спит, кто читает, чего им. А Гитлер забился в угол, обиделся вроде. Взял я паёк, открыл тушёнку, подманил кота, погладил, поставил банку: "Ешь, братец. Съешь -- ещё поставлю. Уж такое дело, а теперь мы с тобой -- товарищи. Спасибо тебе".
Про этот случай я, конечно, никому не рассказывал -- всё одно не поверят, да ещё по дуркам затаскают. И от караула не отказывался. Только теперь смотрел внимательно: появится ведьма -- так если не пристрелю, хоть камнем в неё запущу. А Гитлер меня простил. Мы с ним с той поры всегда вместе обедали. Разложим паёк, банку тушёнки откроем, и тут как водится -- половину мне, половину ему. Так и жили.
|