Олифант М. : другие произведения.

Осажденный город

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Переводов миссис Олифант в инете достаточно, и я не буду ее представлять. Повесть относится, скорее, к жанру weird или supernatural.


ОСАЖДЕННЫЙ ГОРОД

Рассказ о некоторых событиях, случившихся в городе Семуре, в департаменте Верхняя Бургундия

История о видимом и невидимом

МИССИС ОЛИФАНТ

1900

  
  

РАССКАЗ МЭРА: ЧТО СОБОЙ ПРЕДСТАВЛЯЕТ ГОРОД

  
   Я, Мартин Дюпен (де ла Клерьер), имел честь занимать должность мэра в городе Семур, в Верхней Бургундии, в то время, когда произошли следующие события. Совершенно очевидно, что никто не обладает более полным знанием фактов, - с учетом моего официального положения в городе и в округе вообще, каковое представители моей семьи занимали в течение многих поколений, - по причине своих гражданских добродетелей и незапятнанной честности, о чем смею упомянуть без малейшей тени тщеславия. Да это и не нужно; ибо никто из тех, кто знаком с Семуром, не может не знать положения, занимаемого Дюпенами, отцами и сыновьями. Поместье ла Клерьер так долго принадлежало нашей семье, что мы вполне могли бы, если бы захотели, добавить его название к нашему собственному имени, как это делают многие семьи во Франции, и я действительно не мешаю моей жене (чьи предрассудки я уважаю) использовать его на своих визитных карточках. Но что касается меня, то я родился буржуа и собираюсь умереть буржуа. Моя резиденция, как и резиденция моего отца и деда, находится в доме N 29 на главной улице, напротив Собора и недалеко от больницы Сен-Жан. Мы живем на втором этаже, в то время как первый этаж превращен в домашний офис, приспособленный для нужд семьи. Моя мать, занимая почетное место в моем доме, живет с нами в самом совершенном семейном союзе. Моя жена (урожденная де Шампфлери) - все, что может сделать семью счастливой; но, увы, из двух наших детей выжил только один, чтобы благословить нас. Я счел эти подробности моих личных обстоятельств необходимыми, чтобы предварить ими нижеследующее повествование; к этому я также добавлю в качестве введения краткое описание самого города и его общих условий до того, как произошли эти замечательные события.
   Однажды, летним вечером, незадолго до заката, в середине июня, мое внимание привлекло совершенно незначительное происшествие, случившееся на улице, когда я возвращался домой после осмотра моего нового виноградника, расположенного слева от ла Клерьер. Он находился в прекрасном состоянии, и ни один из многочисленных признаков, указывающих на появление вредителей, замечен не был. Я возвращался домой в хорошем расположении духа, думая о процветании, которое, как мне казалось, я заслужил добросовестным исполнением всех своих обязанностей. Мне почти не в чем было себя винить: не только моя жена и родственники, но и мои иждивенцы и соседи одобряли мое исполнение своих обязанностей; и даже мои сограждане, как бы ни были требовательны, подтверждали в отношении меня то доброе мнение, которым моя семья могла гордиться по праву. Эти мысли вертелись у меня в голове, когда я свернул за угол главной улицы и подошел к своему дому. В этот момент звон маленького колокольчика предупредил всех прохожих о приближающейся процессии, которая несла святые дары какому-то умирающему человеку. Некоторые женщины, наиболее набожные, падали на колени. Я не захожу так далеко, ибо не претендую на то, чтобы в наши дни прогресса сохранять то же самое душевное состояние, которое, без сомнения, свойственно более благочестивому полу; но я почтительно отошел в сторону и снял шляпу, как того требовало от меня хотя бы только хорошее воспитание, если уж не что-либо иное. Однако прямо передо мной стоял Жак Ришар, человек, всегда создающий проблемы, со шляпой на голове и руками в карманах, - прямо на пути господина кюре. Во всей Франции не найти более упрямого человека. Он стоял там, несмотря на все усилия какой-то доброй женщины увести его, и мои попытки образумить его. Господин кюре не из тех, кого легко смутить, и когда он проходил мимо, шагая, как всегда, очень быстро и прямо, его сутана коснулась блузы Жака. Он бросил быстрый взгляд на нечестивца, но в такой момент не собирался отвлекаться от своего священного дела. Это священное поручение, - когда любой человек, будь то священник или мирянин, несет все лучшее, что он может дать, умирающему. Я сказал об этом Жаку, когда господин кюре прошел мимо и колокольчик зазвенел дальше улице. - Жак, - сказал я, - я не называю ваше поведение нечестивым, подобно этой доброй женщине, но я называю его бесчеловечным. Как так? Человек спешит доставить помощь умирающему, а вы не проявляете к нему должного уважения!
   Это заставило его покраснеть, и, думаю, он устыдился бы своего поведения, если бы не вмешались женщины, которые так любят это делать к месту и не к месту. "Ах, господин мэр, он не заслуживает того, чтобы вы тратили на него слова! - воскликнули они. - А кроме того, разве он обратит на вас внимание? Он попытается заступить дорогу даже самому Господу!"
   - Господу! - воскликнул Жак. - Почему бы Ему самому не расчистить себе дорогу? Послушайте. Мне нет никакого дела до вашего Господа. Мой - при мне; я всюду ношу его с собой. - Он вынул из кармана монету в сто су (интересно, как она там оказалась?). - Да здравствуют деньги! - заявил он. - Вы и сами это знаете, но боитесь сказать. Нет иного Господа, кроме денег. С деньгами можно делать все, что угодно. Деньги - это и есть Господь.
   - Замолчите, - воскликнул я, - нечестивец! - Женщины были возмущены даже больше, чем я. - "Посмотрим, посмотрим; когда он заболеет, и душа будет готова покинуть его тело, его Господь ничем не поможет ему", - сказала одна, а другая захлопала в ладоши. - "Этого достаточно, чтобы мертвые поднялись из могил!"
   "Мертвые восстали из своих могил!" Эти слова, хотя я уже слышал их прежде, завладели моим воображением. Я видел, как этот нечестивец шел по улице, подбрасывая монету в руке. Один раз она упала на землю и зазвенела о камень, он поднял ее и рассмеялся. Он шел навстречу закату, я следовал за ним, чуть поодаль. По небу плыли розовые облака, высоко над серыми башнями собора и домами улицы Сент-Этьен, по которой он шел. Я видел, как он идет, в своей синей блузе, слышал, как он смеется и кричит, подбрасывая в воздух серебряную монету: "Да здравствуют деньги! Это единственный Господь!" Хотя есть много людей, живущих так, словно верят этому, мало кто говорит об этом вслух; тем не менее, многие на улице тоже смеялись. "Браво, Жак!" - кричали они, а один из них сказал: "Вы правы, мой друг, это единственный бог, на которого следует полагаться в наши дни". - "Коротко и ясно, господин мэр", - сказал другой, поймав мой взгляд. Но, увидев, что я недоволен, переменился в лице.
   - Да, Жан-Пьер, - сказал я, - коротко, ясно и - ужасно. Надеюсь, ни один уважающий себя человек никогда не согласится с этим. Это противно человеческой природе.
   - Ах, господин мэр! - воскликнула бедная женщина, одна из рыночных торговок, шедшая рядом со мной с корзиной в руках. - Разве я не сказала правду? Этого достаточно, чтобы мертвые восстали из могил!
   - На это было бы интересно взглянуть, - со смехом отозвался Жан-Пьер. - И я надеюсь, добрая женщина, если вы знакомы с ними, то попросите этих господ явиться нам!
   - Мне подобные шутки не нравятся, - сказал я. - Мертвые не могут восстать и кого-то потревожить, но веру других людей следует уважать. Вы - пустой человек, Жак, но я не ожидал от вас такого.
   - А чего вы ожидали от меня, господин мэр? - сказал он, пожимая плечами. - Так устроены все люди. Я уважаю чужую веру. Моя жена, - хорошая женщина, она молится за нас двоих, но я? Могу ли я считать себя неправым? Кто не видит, что способен сделать кусочек металла в сто су, но кто видит, что может сделать тот, другой? - Он пожал плечами и развел руки в стороны.
   - Наш долг - уважать веру других, - сурово сказал я и продолжил путь к себе домой, не желая спорить на улице. Человек в моем положении всегда обязан помнить о том примере, который он подает. Но я не избавился от фразы, которая, как я уже сказал, захватила мое воображение. Моя мать в большой комнате на первом этаже, когда я пришел, ссорилась с крестьянином, только что принесшим нам несколько охапок дров. Мне показалось, что в их разговоре присутствует фраза, которую я сегодня уже слышал. Каково же было мое изумление, когда я осознал слова своей матери, - те самые, которыми этот никчемный Жак Ришар исповедовал свою веру. "Уходи! - в гневе воскликнула она. - Вы все одинаковы. Деньги - это ваш бог! Набить карман - это все, о чем вы думаете!"
   - Увы, сударыня, - ответил крестьянин, - если даже и так, то - что? Разве вы, джентльмены и леди, не делаете то же самое? О чем еще можно думать в этом мире, кроме как о деньгах? Если речь идет о женитьбе, вы спрашиваете о приданом; если речь идет о должности, вы спрашиваете о жалованье. И это совершенно нормально. Мы знаем, на что способны деньги, но что касается Господа, о котором рассказывают бабушки...
   А далее!.. крестьянин сделал точно такой же жест, что и Жан-Пьер. Он пожал плечами и развел руки в стороны, словно давая понять: больше говорить не о чем. Но затем произошло нечто более знаменательное. Моя мать, будучи весьма почтенной и верующей особой, как и следовало ожидать, покраснела от негодования и ужаса.
   - Ох уж эти бедные бабушки! - воскликнула она. - Дай им Господь покоя! Этого достаточно, чтобы мертвые восстали из своих могил.
   - О, оставьте мертвых в покое! Они никому не доставят хлопот, - со смехом ответил он. Я вошел и сурово упрекнул этого человека, обнаружив, что он, как я и предполагал, пытался обмануть мою добрую мать, завысив цену на дрова. К счастью, она была ничуть не глупее его. Она ушла наверх, покачивая головой, а я дал ему понять, что в моем доме никто не должен говорить с ней иначе, как с величайшим уважением. "У нее есть свое мнение, как у всех уважаемых дам, - сказал я, - и под этой крышей ее мнение священно". - Должен отдать ему справедливость, когда я сказал так, ему стало стыдно за себя.
   Когда я обсуждал эти происшествия со своей женой, - мы рассказывали друг другу о событиях дня, - она расстроилась, как и следовало ожидать. "Надеюсь, все-таки, что они не столь плохи, как считает ваша мать. Но, друг мой! К чему придет мир, если они на самом деле поверят в это?" - сказала она.
   - Наберитесь мужества, - ответил я. - Мир не переменится. Пока в нем существуют такие ангелы, как вы, которые молятся за нас, чаша весов не опустится на другую сторону.
   Я сказал так, конечно же, чтобы угодить моей Агнессе, лучшей из жен; но, поразмыслив об этом позже, не мог не поразиться крайней справедливости (не говоря уже о красоте) этой мысли. Господь, - если, конечно, Он таков, как о Нем рассказывает нам Церковь, - естественно должен заботиться как об одной половине своих созданий, так и о другой, хоть они и не имеют такого же веса в мире; поэтому вера женщин должна уравновешивать нашу, в особенности, если, как считается, они превосходят нас числом. Это оставляет немногое тем из них, которые исповедуют ту же свободу мысли, какую обычно исповедуют мужчины; должен признаться, таких женщин я попросту не выношу.
   Мне нет нужды останавливаться на прочих мелких сценах, еще более запечатлевших эту мысль в моем сознании. Мне нет нужды говорить о том, что Семур не является центром мира, и поэтому можно предположить, - он избежит мирской суетности. Мы мало развлекаемся, у нас нет возможности стать чем-то значительным, ибо наш город даже не является центром департамента, хотя, как мэр, я не имею права позволить себе рассуждать на эту тему. Представьте себе, чтобы Ла-Рошетт, место не столь красивое и древнее, как Семур, вдруг стал центром событий, был избран местом пребывания господина префекта! Но и в эту тему я вдаваться не буду. Я всего лишь хочу сказать о том, что, несмотря на отсутствие у нас развлечений, театра, о котором можно было бы говорить, общественных собраний, ни одного из тех побуждений стремиться к наживе и потакать чувствам, характерным для Парижа, - столицы мира, - тем не менее, жажда денег и удовольствий возросла среди нас до такой степени, что я не могу не быть встревоженным этим обстоятельством. Жан, крестьянин, трудится ради денег и накоплений; Жак, бондарь, изготавливающий винные бочки, зарабатывает деньги и пропивает их; Жан-Пьер хватается за любую работу, которая может принести ему хотя бы су, и тратит его еще худшим образом. Жан-Пьер из тех, кто трепещет, встречаясь со мной взглядом; он грешит в тайне; зато Жак дерзок и не поддается никаким увещеваниям; а Жан твердо убежден, что копить деньги - это и есть высшая добродетель. Эти трое представляют собой основные типы населения Семура. Все эти люди продали бы свои души за пятьдесят су, если бы им представилась такая возможность, - они даже смеялись бы над тем, что кому-то понадобился такой товар; так что дьявол, основной покупатель, был бы среди нас желанным гостем. Что же касается Господа - фу! оставим его бабушкам; наш бог - деньги. Это их кредо. Я вот-вот должен был приступить к исполнению обязанностей мэра, когда мое внимание было привлечено к этим вопросам. Человек может годами хранить спокойствие, - держаться в стороне от смуты, религиозной или политической, - и не открывать своих взглядов; но когда вы служите своей стране, занимая какой-либо официальный пост, и ваши глаза открываются при взгляде на положение дел вокруг вас, я вполне допускаю, что неопытный наблюдатель вполне может воскликнуть, как это сделала моя жена: "Что будет с этим миром?" Сам я не склонен к предубеждениям - излишне говорить, что глупые женские угрызения совести меня не трогают. Но следование общества в целом этой погоне за наживой, - деньгами без величия и удовольствиями без утонченности, - то, что не может не ранить всех, верящих в человеческую природу. Быть миллионером, - согласен, это приятно. Аман был богат, как Монте-Кристо, он мог делать все, что ему заблагорассудится, иметь экипаж английского герцога, дворец итальянского принца, свиту русского дворянина, - ему, конечно, можно было бы простить, если бы ему деньги казались чем-то вроде бога. Но Жан, откладывающий по два су и питающийся луком и черным хлебом, и Жак, чьи деньги всего лишь избавляют его на следующий после попойки день от головной боли, - что им за дело до столь ничтожного божества? Что же касается меня, то я, будучи мэром, должен как можно менее обращать внимания на глупости, которые говорят эти люди, и держаться среднего между предрассудками респектабельных и легкомыслием глупых. Для этого, смею надеяться, моих способностей хватит.
  

ПРОДОЛЖЕНИЕ РАССКАЗА ГОСПОДИНА МЭРА: НАЧАЛО ПОСЛЕДУЮЩИХ ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫХ СОБЫТИЙ

  
   Я не пытаюсь установить какую-либо четкую связь между описанными выше простыми происшествиями и последовавшими за ними чрезвычайными событиями. Я рассказал о них так, как они происходили, главным образом для того, чтобы показать состояние людей в городе и чувства, охватившие общество, -- чувства, боюсь, слишком распространенные в моей стране. Нет нужды говорить, что я далек от того, чтобы поощрять суеверия. Я -- человек своего века и горжусь этим; я ничуть не склонен присоединиться к клерикальной партии, хотя и выказываю всегда должную терпимость к искренней вере и всяческое уважение к предрассудкам дам моей семьи. Более того, я также склонен быть осторожным в своей привязанности к каким-либо новым идеям; это объясняется сознанием того, что способность к воображению всегда была одной из моих характерных черт. Я знаю, что так обычно бывает с высшими умами, и это доставляет мне массу удовольствий, неизвестных простым людям. Если бы я мог поверить, что меня ввела в заблуждение эта моя способность, я бы тщательно воздержался от записи каких-либо моих личных впечатлений; мое отношение к ним в данном случае не таково, как у человека, записывающего просто свои личные переживания, но как у того, кто является официальным рупором и представителем коммуны, и чей долг состоит в том, чтобы дать правительству и человечеству правдивое изложение тех удивительных фактов, свидетелями которых стал каждый житель Семура. В этом качестве я посчитал своим долгом так упорядочить и отредактировать различные рассказы о таинственном происшествии, чтобы представить миру одну связную и заслуживающую доверия хронику.
   Продолжу, однако, свой рассказ. Мне нет нужды описывать, что такое лето в Верхней Бургундии. Наши замечательные вина, наши великолепные фрукты -- вряд ли с моей стороны нужны какие-либо слова. Лето у нас как вечный праздник, -- по крайней мере, до появления насекомых так оно и было, -- хотя теперь беспокойство о состоянии наших виноградных лоз способно омрачить наше удовольствие от сияния солнечного света, ежечасно способствующего созреванию кистей у нас на глазах. Можете представить себе удивление жителей, когда на нас внезапно обрушилась тьма, словно в разгар зимы, посреди прекрасной летней погоды, к которой мы так привыкли, и которая никогда прежде, сколько помнят жители, не удивляла нас подобными сюрпризами. Это случилось в июле, когда обычно облака столь редки, что видеть их - одно удовольствие, просто для разнообразия посреди чистого синего неба. И вот, внезапно, в самый разгар наших летних радостей, на нас обрушилась тьма. Ее появление застало нас врасплох настолько, что жизнь, казалось, остановилась, и начало всех дел в городе задержалось на час или два; никто не мог поверить в то, что в шесть часов утра солнце еще не взошло. То есть, я не утверждаю, что оно не взошло; все, что я хочу сказать: в Семуре было темно, как зимним утром, а когда оно медленно, словно нехотя, проявилось, утро уже закончилось. Мне никогда не забыть тот день, когда это случилось. Он был похож на призрак или бледную тень великолепных июльских дней, которыми обычно благословляет нас лето. Барометр не опускался, дождя не было, но земля и небо были погружены в необыкновенную серость. Я слышал, что говорили люди на улицах, и знаю, что те же самые слова слетали с моих губ: "Если бы не стояла середина лета, я бы сказал, что пойдет снег". У нас в Верхней Бургундии выпадает много снега, и мы хорошо знакомы с состоянием неба, предшествующим обильному снегопаду. О том угнетающем воздействии, которое эта серость произвела на меня лично, я говорить не буду. Меня всегда считали человеком тонкой организации чувств, и я инстинктивно ощущал, что подобное состояние атмосферы должно означать нечто большее, чем казалось на первый взгляд. Но поскольку происходящее носило совершенно беспрецедентный характер, нет ничего удивительного в том, что я попросту не мог угадать его смысл. Кто-то считал это атмосферным явлением, большинство, - что причиной являются тучи мошкары, насланной, как об этом говорится в Писании, чтобы уничтожить посевы и даже повлиять на здоровье людей. Врачи смеялись над этим; но они говорили о малярии, эпидемии которой, насколько я мог понять, производили точно такой же эффект. День начался поздно, ночь наступила рано; лампы зажгли еще до наступления шести часов, а рассвет занялся только около десяти! Вы только подумайте: и это - в июле! Луна должна была быть полной, но не было видно ни ее, ни звезд, - ничего, кроме серой пелены облаков, становившейся все темнее и темнее с каждой минутой; я слышал, что такими бывают дни и ночи в Англии, где туманы с моря часто закрывают небо. Но мы, в своем благословенном местечке Франции, не знаем ничего подобного. В тот вечер в Семуре, как и следовало ожидать, не говорили ни о чем другом. Я был крайне встревожен. Что бы я ни делал, я не мог избавиться от ощущения приближения чего-то ужасного, - не малярии и не мошкары, - и в тот вечер пошел пройтись по улицам в сопровождении моего помощника, господина Барбю, взглянуть, все ли в порядке; темнота была такова, что мы едва не заблудились, хотя оба родились в городе и знали его как свои пять пальцев. Нельзя отрицать, что Семур очень плохо освещен. У нас до сих пор сохранились фонари, развешанные на веревках поперек улиц, - когда-то широко распространенные во Франции, но нынче в большинстве место вытесненные газовыми. Я бы с радостью, будучи мэром, поступил подобным образом. Но расходы были столь велики, что жители воспротивились бы. Летом фонари обычно не имели большого значения из-за ясного неба; но видя их сейчас, тускло мерцающие тут и там, мы осознавали, какая царит темнота, очень странная темнота. Мы совершали свой обход в интересах сохранения порядка, опасаясь при этом, - по крайней мере, так думал я, - неизвестно чего. Господин Барбю ничего не сказал, но, без сомнения, он думал так же, как я.
   В то время как мы инспектировали город, присматриваясь, нет ли где сборищ смутьянов, склонных воспользоваться любыми обстоятельствами, которые могут нарушить обычное течение жизни в городе или бросить тень на его магистратов, к нам обратился Поль Лекамю, человек, которого я считал кем-то вроде провидца, хотя его поведение было безупречно, и он был честен и трудолюбив. Он придерживался любопытных религиозных убеждений; но поскольку был совершенно свободен от каких-либо революционных настроений, я никогда не считал своим долгом вмешиваться в его дела или разбираться в его убеждениях. На самом деле, в Семуре к нему относились, как к фантазеру, - такому, какой придерживается непрактичных и глупых суждений, - однако я относился к нему с подобающим уважением. Мне кажется, он считал себя чем-то обязанным мне, поэтому и обратился.
   - Добрый вечер, господин мэр, - сказал он, - я вижу, вы, подобно мне, бродите этой странной ночью.
   - Добрый вечер, господин Поль, - ответил я. - Это действительно странная ночь. Боюсь, такая темнота предвещает бурю.
   Господин Поль покачал головой. Даже в его обыденных манерах присутствует нечто величественное. У него длинное бледное лицо, с тяжелыми обвисшими усами, что усиливает какое-то торжественное его выражение. Стоя в тени фонаря, он очень серьезно посмотрел на меня и медленно покачал головой.
   - Вы со мной не согласны? Вот как! В таком случае, мнение такого человека, как Поль Лекамю всегда достойно того, чтобы его выслушали.
   - О! - ответил он. - Меня называют провидцем. Хотя я ни в малейшей степени таковым не являюсь. Тем не менее, если господин мэр пойдет со мной, я покажу ему нечто очень странное, - еще более удивительное, чем темнота, - продолжал он очень серьезно, - более странное, чем любая буря, когда-либо опустошавшая Бургундию.
   - Это странно. Буря сейчас, когда виноградные лозы требуют...
   - Говорю вам, это ничто по сравнению с тем, что я могу вам показать. Только вам придется пойти со мной в Порт Сент-Ламберт.
   - Если господин мэр простит меня, - сказал господин Барбю, - то я, пожалуй, отправлюсь домой. На улице холодновато, а вы знаете, что я не выношу сырости.
   Наши пальто и в самом деле были покрыты бисером холодной росы, как в ноябре, и я не мог не признать, что у моего уважаемого спутника была причина для такого поступка. Кроме того, мы находились неподалеку от его дома, и он, без сомнения, сознавал: он сделал все, что было в его силах.
   - Тем более что наш путь лежит мимо моего дома, - добавил он, слегка стуча зубами.
   Без сомнения, он замерз. Проводив его до дверей, мы направились к Порт Сент-Ламберт. К этому времени почти все люди разошлись по домам. На улицах было очень темно и очень тихо. Когда мы подошли к воротам в такой поздний час, то обнаружили их закрытыми. Стражники находились в своем помещении, в котором горела лампа. Казалось, она едва светит в тяжелом воздухе, создавая нечто подобное желтой дымке. Стражники выглядели так, словно совершенно замерзли. Они с удовлетворением отнеслись к моему приходу, что было мне очень приятно.
   - А вот и сам господин мэр, - сказали они.
   - Друзья мои, - сказал я, - сегодня очень холодно. Погода изменилась самым невероятным образом. Не сомневаюсь, что ученые господа смогут нам все объяснить; господин де Клэрон...
   - Не хотелось бы прерывать господина мэра, - сказал Рю, из стражников, - но я думаю, в этом есть нечто большее, чем может объяснить любой ученый джентльмен.
   - Ах, вот вы как думаете! Но они способны объяснить все, - с улыбкой ответил я. - Они способны предсказать, как будет дуть ветер.
   Едва я это произнес, мне показалось, что со стороны закрытых ворот мимо нас пронесся такой холодный порыв ветра, что я не смог сдержать дрожь. Стражники взглянули друг на друга. Они не улыбнулись, - они были слишком бледны, слишком замерзли, чтобы улыбаться, - у них на лицах застыло серьезное выражение.
   - Господин мэр, - сказал один из них, - вряд ли в это верит.
   Они не дрожали, подобно мне. Они были похожи на людей, обратившихся в лед, а потому больше ничего не чувствовавших.
   - Это, без сомнения, самая необычная погода, - сказал я.
   Мои зубы стучали, как прежде у Барбю. Больше я ничего не мог сказать, чтобы не выглядеть глупо. Никто ничего не ответил, затем Лекамю сказал:
   - Будьте добры, откройте маленькую дверь; господин мэр желает произвести наружный осмотр.
   При этих словах Рю, хорошо мне знакомый, схватил меня за руку.
   - Тысяча извинений, господин мэр, - сказал он, - но, умоляю вас, не ходите. Кто может сказать, что находится снаружи? С сегодняшнего утра по ту сторону ворот происходит что-то очень странное. Если бы господин мэр послушался меня, он держал бы их закрытыми день и ночь, пока это не кончится, и не стал бы выходить наружу. О Господи! Человек может быть храбрым. Я знаю, что господин мэр - храбрый человек, но без нужды соваться в пасть ада... О Господи! - воскликнул бедняга. Он перекрестился, и никто из нас этому не улыбнулся. Человек может перекреститься у дверей церкви - из уважения; но делать это перед другими людьми только для того, чтобы тебя приняли за верующего, - такое происходит редко; и то, только с отчаянными лицемерами. Рю лицемером не был. Он сделал это по зову души, невзирая на наше присутствие, и ни один из нас этому не улыбнулся.
   Другой был мне менее знаком, - он знал меня только в связи с моим общественным положением, - это был Галле, из квартала Сен-Медон.
   - Если бы я был на месте господина мэра, - сказал он, снимая шляпу, - то, позволю себе заметить, не пошел бы навстречу неизвестной опасности с человеком, известным как пиетист, о котором говорят, что он провидец...
   - Он никакой не провидец, а добропорядочный гражданин, - ответил я. - Одолжи нам свой фонарь. Должен ли я уклоняться от исполнения своего долга, к чему бы это ни привело? Нет, мои добрые друзья, мэр французской коммуны не боится ни человека, ни дьявола, исполняя свой долг. Господин Поль, ведите.
   Когда я произнес слово "дьявол", лицо Рю перекосилось. Он снова перекрестился. На этот раз я не мог не улыбнуться.
   - Мой славный Рю, - сказал я, - знаешь ли ты, что немного смешон в своем благочестии? Всему свое время.
   - Кроме религии, господин мэр; она никогда не бывает не к месту, - возразил Галле.
   Я не мог поверить своим глазам.
   - Здесь случилось обращение? - спросил я. - Должно быть, прежде меня здесь прошел кто-то из ордена босых кармелитов.
   - Господин мэр скоро увидит других учителей, более замечательных, чем босые кармелиты, - сказал Лекамю. Он подошел, снял с гвоздя фонарь и открыл маленькую дверцу. Когда она открылась, меня снова обдало тем же самым ледяным дыханием; раз, два, три, - не могу сказать, сколько раз оно окутывало меня, словно кто-то проходил мимо. Я оглянулся на остальных - и отступил на шаг. Я ничего не мог с собой поделать. Несмотря на это, волосы у меня на голове встали дыбом. Стражники стояли рядом, Рю, собравшись с духом, попытался рассмеяться.
   - Господин мэр видит, - сказал он, и губы его задрожали так, что он некоторое время не мог продолжить. - ...Какой сильный ветер снаружи.
   - Тише, ради Бога! - Второй стражник схватил его за руку.
   Это напомнило мне о моем намерении, и я последовал за Лекамю, который ждал меня, держа дверь чуть приоткрытой. Он двинулся дальше, очень странно, словно, - я не могу подобрать иного сравнения, - человек, прокладывающий себе путь в толпе, что было весьма удивительно для меня. Я последовал за ним, но в тот момент, когда вышел за дверь, у меня перехватило дыхание. Я задохнулся, почувствовал удушье и протянул руку, чтобы схватить своего проводника. Крепкое пожатие его руки немного успокоило меня; он, без колебаний, двинулся дальше. Мы выбрались из ворот и тени стены, держась поближе к маленький сторожевой башне на западной стороне. Он остановился, и я - тоже. Мы стояли у башни и смотрели перед собой. Перед нами ничего не было. То есть, царила темнота, но сквозь мрак я мог видеть дорогу посреди поля; но, повторяю, нигде ничего не было. Я прижался к стене, как это прежде сделал Лекамю. Меня охватило странное ощущение, самое странное из всех, какие я когда-либо испытывал. Прежде я чувствовал нечто подобное, находясь в многолюдной толпе, когда люди двигались, шуршали, толкались, дышали вокруг меня, заполняя все свободное пространство. То же самое ощущение толпы вокруг себя я почувствовал и сейчас, но ничего, кроме неясной линии дороги, в темноте видно не было. Мы не могли сделать ни шагу, так близко к нам они находились. Но кто? Вокруг нас никого - ничего - не было, ни фигуры, ни лиц, - кроме его и моего. Должен признаться, я испытал ужас. Я не мог говорить. Мое сердце бешено колотилось, словно пытаясь выпрыгнуть из груди, - каждый вдох давался мне с трудом. Я вцепился в Лекамю и заставил себя прижаться к стене; я не развернулся и не побежал, что было бы вполне естественно. Мог ли я что-то сказать? Нет. Они теснились вокруг нас. Можно подумать, что я сошел с ума, употребляя подобные выражения, потому что рядом с нами никого не было, - даже тени на дороге.
   Лекамю пошел бы дальше; он смело ринулся бы в самую гущу, но моя храбрость не могла сравниться с его. Я цеплялся за него и тащился вдоль стены; все мои мысли были о том, как бы вернуться назад. Я был сильнее его, и он не смог оказать мне сопротивление. Я повернул назад, побрел вслепую, рассекая толпу (никого не было видно), обдирая руки о камень стены. О, какое это было мучение: увидеть дверь закрытой! Мне и раньше доводилось пробираться сквозь толпу, но никогда прежде я не знал, что такое ужас. Когда я навалился на дверь, увлекая за собой Лекамю, она, слава Богу, отворилась! Я споткнулся, попытался ухватить Рю свободной рукой, но упал на пол сторожки, где, - как им показалось, - потерял сознание. Но это было не так. Даже решительный человек может подчиниться ошеломляющему влиянию момента. Его могут подвести телесные возможности, но не разум. Подобно всем, обладающим значительным интеллектом, я смог собрать в чрезвычайной ситуации остатки сил. В то время как стражники бегали за коньяком и искали в шкафу чашку, я, к их удивлению, поднялся, - бледный, но полностью владея собой.
   - Не нужно, - сказал я, поднимая руку. - Благодарю вас, господа, но ничего этого мне не нужно, никаких восстанавливающих средств.
   Мое совершенное самообладание произвело на них впечатление, что было вполне естественно; это помогло им собраться; я же, хотя пребывал в сильном волнении и испытывал слабость, утешался тем, что достойно исполнил свои обязанности главы общины.
   - Господин мэр что-то видел там, снаружи? - спросил Рю, заикаясь от волнения, а второй стражник уставился на меня глазами, в которых ясно читалось нетерпение, - если, конечно, можно так выразиться.
   - Я ничего не видел, Рю, - ответил я.
   Они взглянули на меня с величайшим удивлением.
   - Господин мэр не видел ничего? - сказал Рю. - Ага, понятно! Вы говорите так, чтобы пощадить наши чувства. Мы выказали себя трусами, но, простите меня, господин мэр, вы тоже вернулись не в лучшем состоянии, тоже! Есть вещи, которые способны привести в ужас даже самых отчаянных храбрецов, но я все-таки умоляю вас рассказать нам, что вы видели.
   - Я ничего не видел, - повторил я. Ко мне вернулось мое обычное спокойствие, сердце больше не рвалось из груди. - Там ничего не видно; там темно, на небольшое расстояние видна дорога... Вот и все. Там ничего нет...
   Они с прежним удивлением и недоверием смотрели на меня. Они не знали, что и подумать. Могли ли они не верить мне, спокойно сидящему перед ними, смотрящему им в глаза, говорившему, - как им казалось, - совершенно искренне? Но тогда чем можно было объяснить поспешное возвращение, слабость, бледность, - ведь они видели все это своими глазами? Они не знали, что и подумать.
   И в этом случае, позвольте мне заметить, как и во всем моем поведении на протяжении всего случившегося, можно увидеть пользу, доставляемую истиной. Если бы я сказал им неправду, то не смог бы выдержать их испытующих взглядов. Но я сказал им правду. Там не было ничего - ничего, что можно было бы увидеть; в каком-то смысле, это угнетало мой разум. Но стоило ли посвящать в детали этих необразованных людей? Там не было ничего, и я ничего не видел. То, что я сказал, было правдой.
   Все это время Лекамю молчал. Когда я поднялся с пола, то смутно заметил, что он повесил фонарь на прежнее место; теперь, полностью придя в себя, я видел своего спутника вполне отчетливо. Он сидел на скамье у стены. В нем не было заметно никакого волнения, никаких признаков спадающего возбуждения, которое, как я чувствовал, струилось по моим венам, заставляя их вибрировать, словно струны арфы. Он сидел, прислонившись к стене, опустив голову и уставившись в пол, с выражением разочарования и уныния на лице, - ничего больше. Я встал, как только почувствовал, что могу уйти, не вызвав подозрения, но, прежде чем уйти, окликнул его. Услышав свое имя, он поднялся, но сделал это неохотно. Он пошел со мной, потому что я позвал его, но не по собственному желанию. Совсем иные чувства испытывали Рю и Галле. Они делали все возможное, чтобы вовлечь меня в разговор, посоветоваться со мной о сотне пустяков, спросить меня, с величайшим почтением, что им следует делать в таких-то и таких-то случаях, старались держаться ко мне поближе, старались всячески оттянуть мой уход. Когда мы уходили, они стояли в дверях своей маленькой сторожки, тесно прижавшись друг к другу, и смотрели нам вслед взглядом, какой я никак не мог забыть; они не оставили свой пост, но их лица были бледны и напряжены, а глаза полны тревоги и отчаяния.
   Когда мы пошли прочь, я, слушая, как звучат на мостовой наши с Лекамю шаги, начал понимать, что произошло. Усилия, потраченные на то, чтобы прийти в себя, облегчение от того, что ужас прошел (должен признаться, я и в самом деле испытал ужас), внезапный прилив сил и возвращение ясности мысли на мгновение отогнали воспоминание о том, что случилось снаружи. Но когда снова вспомнил, струны ожили. Лекамю шел рядом со мной, опустив голову, не говоря ни слова. Он последовал за мной, когда я позвал его, бросив полный сожаления взгляд на заднюю дверь, через которую мы выходили, и через которую я, в панике (признаюсь), недостойной меня, втащил его назад. Только когда мы отошли на некоторое расстояние от этой двери в невидимое, я полностью восстановился и осмелился задать вопрос, что все это значило.
   - Лекамю, - сказал я, с трудом подбирая слова, - что ты по этому поводу думаешь? Какова твоя идея? - Я был рад тому, что у меня оказалось достаточно силы воли, чтобы не выдать охвативших меня чувств.
   - Никто не пытается объяснить, - медленно проговорил он, - все жаждут знать, только и всего. Если бы господин мэр не был так тороплив, если бы он захотел пойти дальше, чтобы узнать...
   - Боже упаси! - сказал я; порыв ускорить шаг, чтобы побыстрее вернуться домой и оказаться в безопасности, был почти неодолим. Но я заставил себя идти медленно, приноравливая свой шаг к его, а он шел медленно и неохотно, словно с трудом заставляя себя удаляться от того, что осталось позади.
   Что же это было? "Не спрашивай, не спрашивай!" Казалось, мне отвечает сама Природа. Мысли приходили мне в голову такой толпой, что их обилие, казалось, забивало чувства. Я поднес ладони к ушам, в которых они, казалось, жужжали и шелестели, подобно пчелам, заглушая прочие звуки. Когда я это сделал, Лекамю повернулся и посмотрел на меня, - серьезно и удивленно. Это напомнило мне о моей слабости. Как я добрался до дома, сказать не могу. Меня встретили встревоженные мать и жена. Их очень беспокоила больница Сен-Жан, в отношении которой недавно были приняты некоторые решения. Большая палата больницы, главное место для пациентов, служила предметом многочисленных жалоб. Часовня, примыкавшая к палате, мешала отдыху выздоравливающих, и власти пришли к выводу, что следует закрыть либо часовню, либо больничную палату. Мы выбрали первое. Нет нужды говорить, как сестры Сен-Жана отнеслись к этому решению: они призывали на нас земные и небесные кары. Но, приняв такое решение в качестве выразителя и проводника общественного мнения, я не обращал внимания на упреки, раздававшиеся в моем присутствии, и личные обращения ко мне. Я уважаю сестер Сен-Жан. Они хорошие женщины и отличные сиделки, и коммуна многим обязана им. Но правосудие должно быть беспристрастным; и пока я остаюсь во главе общины, мой долг - заботиться о том, чтобы все получали по заслугам. Мое личное мнение по данному вопросу было совершенно иным; но это как раз то, что дамы, какими бы замечательными они ни были, не спешат ни признать, ни понять.
   Не буду притворяться, будто эта ночь была для меня спокойной. В темноте, когда царит тишина, любая забота, способная потревожить душу, склонна обрести над ней полное господство, - это известно всем, обладающим сколько-нибудь значительным жизненным опытом. Ночь была очень темная и очень тихая, тикали и отбивали время часы, шедшие необычно медленно, - и это был единственный звук. Улицы Семура всегда тихие, но в ту ночь - более обычного. Время от времени, устав от мыслей, я прислушивался к тихому дыханию моей Агнес в соседней комнате, что немного успокаивало меня. Но это случалось только тогда, когда мне удавалось вырваться из цепких объятий воспоминаний, не отпускавших меня. Мне снова казалось, что я вижу сквозь сомкнутые веки, едва заметную линию дороги, ведущей от Порт Сент-Ламбер, потревоженную землю с неровными кустами по обеим ее сторонам, и никого - ни души, ни тени: и все же, великое множество чего-то невидимого! Едва я позволил себе вспомнить об этом, мое сердце снова подскочило к горлу, кровь побежала по венам, словно река в половодье. Нет нужды говорить, что я изо всех сил пытался восстановить спокойствие. По мере того, как ночь медленно переходила в утро, сила моего сопротивления беспокойству возрастала; я, так сказать, повернулся спиной к своим воспоминаниям и сказал себе с все возрастающей твердостью, - все мои ощущения являются следствием какого-то нарушения жизнедеятельности в моем теле. Какое-то расстройство организма, легко объяснимое, вне всякого сомнения, для понимающего человека, произвело то впечатление на меня, которое иначе просто невозможно было бы объяснить. По мере того, как я снова и снова прокручивал это в уме, старательно избегая всяческих соблазнов беспокойства, - что является единственно разумным поведением в случае сильного нервного возбуждения, - я постепенно начинал верить: причина именно в этом. Это одна из составляющих цены, сказал я себе, какую приходится платить за более тонкую организацию натуры, чем у большинства.
   Эта длительная борьба с самим собой сделала ночь менее утомительной, хотя, может быть, и более ужасной; и когда меня, наконец, одолел сон, короткий промежуток бессознательного состояния вернул меня к жизни, как глоток доброго вина. Я проснулся рано утром, чувствуя себя почти способным посмеяться над ужасами ночи. Когда вы видите, что день действительно начался, пусть на улице еще темно, ощущения меняются, силы и мужество прибывают. Я слышал, как бьют часы на церкви, - четыре, пять, шесть, семь, - но оставалось темно по-прежнему. Я встал и оделся, но, когда вышел, не обнаружил никого бодрствующим, - в доме все было тихо, по улице никто не ходил. Двери церкви были плотно закрыты, - насколько я себя помню, такого еще не было. Как бы рано кто ни встал, Пьер Лазер, ризничий, всегда поднимался еще раньше. Он - добрый старик, и я часто слышал, как он говорил, что дом Божий должен быть открыт прежде всех домов, на случай, если найдутся несчастные, не нашедшие пристанища в жилищах людей. Но темнота обманула даже Пьера Лазера. При виде этих огромных закрытых дверей, всегда бывших открытыми, меня бросило в дрожь, и я не мог понять, почему. Если бы они были открыты, у меня возникло бы желание войти в церковь, хотя я не мог сказать, почему, поскольку имею обыкновение посещать службу только по воскресеньям, подавая тем самым пример. Не был открыт ни один магазин, не раздавалось ни единого звука. Я вышел на Монт Сент-Ламбер, где по воскресеньям играет оркестр. Не было слышно даже пения птиц. Я слышал плеск реки под стенами, но не мог видеть ее иначе, как нечто темное, скрывающееся в овраге, а заглянуть за стены я не осмелился. Да и зачем мне было смотреть? Как я предполагал, там не было ничего. Но воображение неуправляемо, а нервам доверять не следует, так что мое воздержание было мудрой предосторожностью. Мрак был гнетущим сам по себе; воздух казался наполненным чем-то тревожащим, время от времени мое сердце болезненно трепетало, словно старалось вырваться из-под моего контроля. Но все было тихо могильной тишиной; из которой, в последние дни, то один, то другой, призывали подняться мертвецов. "Этого достаточно, чтобы мертвые восстали из могил". Что за странные слова! Казалось, наш мир превратился в могилу для нас, живых.
   Вскоре после этого темный мир начал понемногу светлеть, поднялся легкий белый туман, напоминающий вуаль, и я, наконец, увидел реку и поля за ней. Когда я увидел хоть что-то, у меня немного полегчало на сердце; и я, при этом слабом свете, отправился домой. Оказавшись на улице, я увидел, что люди, наконец, зашевелились. На их лицах было наполовину стыдливое, наполовину паническое выражение. Многие зевали и потягивались.
   - Доброе утро, господин мэр, - говорил то один, то другой. - Вы сегодня рано встали.
   - Не так уж и рано, - отвечал я, и тогда каждый, немного смутившись, прибавлял: - Мы поздно легли вчера и проспали. Странная наступила погода.
   Это повторяли самые разные люди. Они были наполовину испуганы, и стыдились этого. Пьер Лазер сидел и постанывал на ступенях церкви. Такого прежде никогда не случалось. Он не звонил в колокол, не открыл дверь, не позвал господина кюре.
   - Кажется, я схожу с ума, - сказал он, - но, господин мэр, какая погода! Кто-нибудь видел такую погоду? Думаю, грядет какое-то зло. Недаром происходит смешение сезонов: в разгар лета вдруг приходит зима.
   Я отправился домой. Когда я вошел, мать бросилась ко мне от одной двери, а жена - от другой.
   - О, мой сын! О, мой дорогой! - восклицали они, обнимая меня.
   Они плакали, эти милые женщины. Сначала я не мог заставить их объяснить, в чем дело. Наконец, они признались, что, по их мнению, со мной что-то случилось в наказание за зло, причиненное сестрам в больнице.
   - Поторопись, сын мой, исправить свою ошибку, - воскликнула мать, - чтобы с нами не случилось чего похуже!
   А потом я узнал, что среди женщин и бедняков распространилось мнение, что темнота - это проклятие на нас за то, что мы решили относительно больницы. Это привело меня в негодование.
   - Если они думают, что я должен быть изгнан с помощью магии, - воскликнул я, - то это ничуть не лучше колдовства! - Хотя я ни на мгновение не сомневался, что никаким колдовством никто не занимался.
   Жена плакала, мать сердилась на меня; но когда дело касается исполнения долга, то ни жена, ни мать не могут заставить меня свернуть с избранного мною пути.
   Это был ужасный день. Света было недостаточно, чтобы что-нибудь ясно разглядеть, почти не было видно лиц друг друга; вдобавок, усиливая нашу тревогу, некие путешественники, приехавшие на дилижансе (железная дорога все еще расположена в трех лье от нас, в то время как это жалкое местечко, Ла-Рошет, будучи административным центром, имеет конечную станцию), сообщили мне, что темнота накрыла только Семур и его окрестности, а на расстоянии трех миль от него светит солнце. Светит солнце? как это возможно? казалось, мы так давно не видели солнечного света, и это обстоятельство делало нашу беду еще более таинственной и ужасной. Люди стали собираться кучками на улицах, чтобы обсудить странное событие, когда пришел господин Барбю, спросить, не думаю ли я, что было бы хорошо умиротворить людей, пойдя навстречу пожеланиям сестер больницы. Я и слышать об этом не хотел. "Признать, что мы были неправы? Не думаю, что мы ошиблись, - сказал я. - Как вы полагаете, в силах ли добрые сестры наслать на нас эту напасть своими заклинаниями?" Мой заместитель покачал головой. Он удалился с озабоченным видом, но он не был человеком твердой закалки, подобным мне. Все усилия, прилагавшиеся для того, чтобы повлиять на него, прилагались и ко мне; но уступать женщинам в мои планы не входило.
   Сейчас мы подошли вплотную к первому важному эпизоду моего повествования. С наступлением полудня темнота сгустилась и превратилась в сумерки, не светлее некоторых ночей. А между пятью и шестью часами, как раз в то время, когда наши улицы наиболее многолюдны, когда я, сидя у окна, наблюдал за главной улицей, не зная, что еще может случиться, я увидел, - произошло какое-то новое происшествие. В темноте я очень смутно различил толпу перед церковью, с каждой минутой увеличивавшуюся. Понаблюдав за ней несколько минут, я взял шляпу и вышел. Люди, которых я видел, - их было так много, что толпа занимала центр площади и вытянулась почти до тротуара на противоположной от церкви стороне, - стояли, повернув головы к церкви.
   - На что вы смотрите, друг мой? - спросил я одного из стоявших.
   Он поднял на меня лицо, в полумраке казавшееся ужасным.
   - Взгляните сами, господин мэр! - ответил он. - Разве вы ничего не видите на двери?
   - Я ничего не вижу, - сказал я, но, едва произнеся эти слова, действительно заметил нечто поразительное. Когда я взглянул на дверь церкви, подобно остальным собравшимся, мне вдруг показалось, что я вижу на ней светящуюся надпись, гигантскими буквами: "ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ". "Что?.. - воскликнул я, но когда взглянул снова, там ничего не было. - Что это такое? Это какое-то колдовство! - сказал я, сам того не желая. - Вы что-нибудь видите, Жан-Пьер?"
   - Господин мэр, - ответил он, - вы сначала видите что-то, а потом, сразу, ничего. Смотрите! Вот оно появилось снова.
   Я всегда считал себя человеком мужественным, но когда увидел это необыкновенное явление, паника, охватившая меня прошлой ночью, вернулась, хотя и в другой форме. Я не сбежал, но, не стану этого отрицать, мои колени стучали одно о другое. Несколько минут я стоял, не в силах произнести ни слова, как, впрочем, и большинство собравшихся. Никогда прежде я не видел такой молчаливой толпы. Они смотрели так, словно от этого зависела их жизнь и смерть; я тоже смотрел, и меня пробирала дрожь. Это напоминало мерцание фонарей в бурную ночь; поначалу все кажется черным, когда ветер проносится над ними, в следующее мгновение они снова оживают; так вы и идете, поочередно видя и не видя их. Точно так же, мгновение за мгновением, перед нами возникали огромные, пылающие, мерцающие буквы. "ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ!" Я читал по несколько слов за один раз, когда надпись появлялась; и кто может описать тот холод, который охватывал меня, когда я их читал? Это был призыв ко всем жителям Семура, поименно, - я был во главе списка, как мэр (я слышал впоследствии, что каждый человек видел его, равно как и собственное имя, хотя список жителей не смог бы уместиться на фасаде церкви), - уступить свои места, занятые ими не по праву, тем, кто познал смысл жизни, будучи мертвым. МЫ МЕРТВЫ - это были слова, вспыхивавшие чаще всего, так что их видели все. И еще: "Уходите!"; "Уходите! Оставьте это место нам, познавшим истинное понимание жизни". Эти слова я помню хорошо, в отличие от остальных; и даже в ту минуту меня поразило, что им нет никакого объяснения, ничего, что объясняло бы истинное понимание жизни. Я ощущал себя словно во сне: передо мной то вспыхивал, то гас свет; появлялось одно слово, потом - другое; иногда - фраза вроде той, которую я только что привел, вспыхивала и гасла во тьме. На мгновение я онемел, но потом мне пришло в голову, что я должен служить примером для всех, и что для меня, - в высшей степени человека своего времени, - верить в чудеса, это нечто такое, о чем не стоит и думать. Кроме того, я знал: нужно что-то делать, чтобы разрушить благоговение и ужас, охватившие людей.
   - Это фокус! - крикнул я так громко, чтобы услышали все. - Пусть кто-нибудь позовет господина де Клерона из Музея. Он объяснит нам, как это было сделано.
   Эти слова, произнесенные твердым голосом, разрушили чары. Несколько бледных лиц повернулись ко мне.
   - Вот господин мэр, он наведет порядок! - кричали люди, расступаясь, давая мне пройти. - Господин мэр - человек мужественный и рассудительный. Послушаем господина мэра.
   Для всех было облегчением, когда я заговорил. Вскоре я очутился рядом с господином кюре, стоявшим среди прочих молча, и вид у него был такой же растерянный, как и у всех нас. Он бросил на меня быстрый взгляд из-под бровей, чтобы посмотреть, кто это подошел к нему, и освободил мне место, все так же молча. Но сам я был слишком взволнован, чтобы молчать, - на самом деле, я находился в таком состоянии изумления, тревоги и нервного возбуждения, что должен был говорить, или умереть; мне казалось, я спасаюсь от чего-то, слишком страшного для смертных, думая об обмане.
   - Господин кюре, - сказал я, - вы поместили весьма странное украшение на фасаде церкви. И стоите здесь, наслаждаясь произведенным эффектом? Теперь, когда вы убедились, что эффект превзошел все ожидания, не скажете ли мне по секрету, как это было сделано?
   Я сознавал, что в моем голосе прозвучала насмешка, но был слишком взволнован, чтобы думать о вежливости. Он бросил на меня еще один быстрый, проницательный взгляд.
   - Господин мэр, - сказал он, - вы несправедливы к человеку, который столь же мало любит фокусы, как и вы.
   Его тон, его взгляд пробудили во мне некоторое чувство стыда, но я не мог остановиться.
   - Известно, - сказал я, - есть много вещей, которые священнослужитель может делать без вреда, не дозволенные обычному мирянину - честному человеку, не более того.
   Господин кюре не ответил. Он бросил на меня еще один быстрый взгляд и отвернулся. Почему я подозревал его? о нем не было известно ничего дурного. Он послужил чем-то вроде лекарства, только и всего; возможно, у нас, мирян, тоже есть свои предрассудки. Потом, однако, пока мы ждали господина Клерона, - ибо случившееся не допускало личной неприязни, - господин кюре сам обронил нечто такое, из чего стало ясно, что его подозрения пали на больничных сестер. "Никогда не следует обижать женщин, господин мэр, - сказал он. - Женщины не делают различий между законным и незаконным; если они стремятся достичь желаемого, для них это не имеет значения". Это произвело на меня странное впечатление, поскольку мне показалось, будто господин кюре готов перейти на другую сторону. Однако все остальные чувства, как можно себе представить, были лишь тенями по сравнению с той всепоглощающей силой, которая привлекала наши взоры и мысли на творившееся перед нами. Минуты казались часами, пока не появился господин де Клерон. Люди расступались перед ним, и он легко прошел вперед; многие из нас думали, что, когда впереди окажется наука, способная объяснить все, чудо исчезнет. Но вместо этого буквы, казалось, засияли еще ярче. Огромное слово "ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ" полыхнуло так, что его фигура заколебалась, точно в опаляющем пламени. Он находился так близко к надписи, что его очертания казались черными на фоне яркого света, излучаемого ею. Казалось, это его приближение зажгло ее. Затем, дрожа, слово за словом, буква за буквой, она медленно исчезла у нас на глазах.
   Господин де Клерон отошел бледный, но с какой-то странной улыбкой на лице.
   - Нет, господин мэр, - сказал он, - я не понимаю, как это сделано. Это слишком умно. Я еще раз осмотрю дверь и попробую ее открыть. Я попрошу кое-кого проследить за тем, чтобы ничего не трогали, с разрешения господина кюре...
   - Я вам разрешаю, - сказал господин кюре, и господин де Клерон рассмеялся, хотя по-прежнему был бледен.
   - Вы видели там мое имя, - сказал он. - Меня это забавляет, я ведь не принадлежу к числу достойных граждан, господин мэр. Что может быть нужно господам мертвым из Семура от такого бедного ученого, как я? Но вы получите от меня ответ еще до того, как наступит ночь.
   Мне пришлось этим довольствоваться. Темнота, сменившая странное свечение, казалась еще страшнее, чем прежде. Мы спотыкались, когда поворачивались, собираясь уйти, ослепленные этим зрелищем и онемевшие, хотя некоторые продолжали говорить, что это был фокус, а некоторые что-то вскрикивали голосами, полными ужаса. Шаги расходящейся толпы напоминали марш военных - здесь собрался почти весь город. Однако я был рад, что ни моя мать, ни моя жена ничего не видели, и хотя им очень хотелось узнать, почему я так серьезен, мне, к счастью, удалось сохранить это в тайне.
   Господин де Клерон не являлся до позднего вечера, а потом признался мне, что ничего не может понять.
   - Если это фокус (а так оно, несомненно, и должно быть), то проделан он очень ловко, - сказал он и признался, что совершенно сбит с толку.
   Что касается меня, то я не удивился. Если это проделали сестры из госпиталя, как думал господин кюре, разве они упустили бы возможность прочесть нам проповедь и изложить свои доктрины? Но этого не случилось; не было никаких доктрин, ничего, кроме фразы "познавшим истинное понимание жизни". Она произвела на меня более глубокое впечатление, чем все остальное. Сама Святая Матерь (о которой я всегда говорю с глубоким уважением), и святые, и прощение грехов, - все это присутствовало бы, если бы фокус был делом рук сестер или господина кюре. Это, хотя я и предполагал фокус, делало его маловероятным с их стороны. Но если это все-таки не фокус, то что бы это могло быть?
  

ИЗГНАНИЕ ЖИТЕЛЕЙ

  
   Я не стану подробно описывать состояние людей в городе тем вечером. Что касается меня, то я был совершенно измучен и отправился отдыхать, как только господин де Клерон оставил меня, удовлетворив, как мог, любопытство женщин. Даже в момент сильнейшего возбуждения усталая натура требует отдать ей должное. Я заснул. Я помню, что испытывал чувство благодарности за то, что смог на время отбросить тревоги и сомнения, когда засыпал. Я чувствовал, как погружаюсь в сон, и был рад этому. Забыть - само по себе было счастьем. Проснулся я посвежевшим, полностью восстановившим прежнее самообладание, когда было еще темно; тотчас же поднялся и принялся одеваться. Небольшой паузы, обычно следующей за пробуждением, - крошечного промежутка времени, в течение которого человек вспоминает то, что уже прошло, или, возможно, то, что следует сделать, - не случилось. Я встал сразу, как человек, торопящийся отправиться в путь, и ничуть не удивился, увидев, что моя жена ходит по комнате, достала из шкафа плащ и складывает белье в дорожную сумку. Она была уже полностью одета; но она не стала задавать мне вопросов, равно как и я - ей. Мы торопились, но при этом молчали. Я огляделся, не забыл ли чего, как это иногда случается. Я увидел часы, висевшие в обычном месте на крючке, и бумажник, который достал из кармана накануне вечером. Я взял также легкое пальто, бывшее на мне, когда я совершал обход города во время первого случая наступления темноты.
   - Я готов, Агнес, - сказал я.
   Я не говорил ей, куда мы едем, а она - мне. Маленькая Джин и мама встретили нас в дверях. Она ничего не сказала, вопреки своему обыкновению, ребенок был совершенно спокоен. Мы вместе, молча, спустились вниз. Слуги, также поднявшиеся, последовали за нами. Я не могу описать то, что чувствовал. Потому что не чувствовал ничего. Я торопился выйти, точнее, меня торопило что-то, чему я не мог дать определения, - некое ощущение, что я должен идти; и, возможно, я был слишком удивлен, чтобы поступить каким-либо иным образом, кроме как уступить. При этом казалось, однако, что мною движет не сила и не страх, а мое собственное желание; хотя я и не мог объяснить себе, что происходит, и почему я так стремился уйти. У всех слуг, следовавших за мною, на лицах было одинаковое выражение; им не терпелось уйти, - таково было их желание, - а потому они ничего не говорили и не задавали никаких вопросов. Когда мы вышли на улицу, то столкнулись с бредущими группами, похожими на нашу. Дети уверенно вышагивали рядом с родителями. Маленький Жан, например, в обычное время вырвался бы, - помчался к своим приятелям Буа-Сомбре, а они - к нему. Но нет, дети, подобно нам, шли совершенно серьезные. Они не задавали никаких вопросов, и мы тоже не задавали никаких вопросов друг другу, вроде: "Куда вы идете?" или "В чем смысл столь ранней прогулки?" - Ничего подобного; мать взяла меня под руку; жена, ведя за руку маленького Жана, шла с другой стороны. Слуги шли следом. Улица была полна людей, но не было слышно иных звуков, кроме звуков их шагов. Все мы двигались в одну сторону, - к воротам, - и хотя я не испытывал никаких чувств, кроме желания идти дальше, в памяти моей всплыли две или три вещи. Во-первых, когда мы вышли из дверей, моя жена вдруг обернулась, и лицо ее просветлело. Мне незачем говорить тому, кто знает госпожу Дюпен де ла Клерьер, что она - красивая женщина. Без какой-либо пристрастности с моей стороны, я не мог бы игнорировать этот факт, ибо он прекрасно всем известен и всеми признан. Сегодня утром она была бледна, - чуть бледнее, чем обычно; ее голубые глаза смотрели серьезно. Но вдруг, когда мы вышли за дверь, ее лицо просветлело, глаза наполнились слезами, светом, - не могу описать в точности, что это было, - и они стали похожи на глаза ангела. С ее полуоткрытых губ сорвалось слабое восклицание, - она на мгновение задержалась, наклонившись, точно разговаривая с кем-то, кто был ниже ее ростом, а затем пошла рядом со мной, все с тем же светлым лицом. В ту минуту я был слишком занят, чтобы о чем-либо спросить ее, но заметил случившееся, несмотря на серьезность ситуации. Второе, что я заметил, было: как господин кюре, человек безграничного самообладания, всегда сохраняющий присутствие духа, выходит из дома священника. У него на лице было смешанное выражение удивления и отвращения. Он шел очень медленно, не так, как мы, но с очевидным желанием повернуть назад, сложив руки на груди и двигаясь словно против ветра, сопротивляясь шторму, толкавшему его вперед. Мы не ощущали никакого ветра, но, казалось, на той улице, по которой шел господин кюре, разыгралась буря. При этом, он был полон решимости не показывать никому своего огромного удивления, что ситуация кажется ему странной. Я тоже был удивлен до крайности тем, что господин кюре идет вместе с нами, хотя и не мог объяснить, почему.
   Позади господина кюре двигался еще один человек, на которого я обратил внимание. Это был Жак Ришар, - я уже говорил о нем. Он был похож на фигуру, которую я уже видел воплощенной в скульптуре. Рядом с ним никого не было, к нему никто не прикасался, и все-таки, достаточно было взглянуть на этого человека, чтобы понять - его заставляют двигаться помимо его воли. Он сопротивлялся всеми своими конечностями; широко расставлял ноги и упирался ими в тротуар; одна рука была вытянута вперед, как бы для того, чтобы ухватиться за что-нибудь, до чего можно было дотянуться. Господин кюре сопротивлялся пассивно, но Жак сопротивлялся отчаянно, стоя спиной к ветру, и изо всех сил старался не быть унесенным прочь. Однако, несмотря на это его сопротивление, его фигура медленно двигалась, с трудом преодолевая каждый шаг. Он не сделал ни единого движения в соответствии со своим желанием, и все-таки продолжал двигаться вперед. На нашей стороне улицы все шли, как и мы, спокойно. Время от времени мать издавала тихий стон, но ничего не говорила. Она вцепилась в мою руку и пошла дальше, иногда ускоряясь, даже быстрее, чем двигался я. Что касается моей жены, она шла легкой походкой, казалось, едва касаясь земли, а маленький Жан топал рядом с ней. Со всех сторон нас окружали наши соседи. Длинной процессией мы устремлялись к Порт Сент-Ламберт. И только когда мы добрались туда, я вдруг осознал странность происходящего со всеми нами. Нас окружали серые сумерки, день еще не наступил. Колокола на церкви начали звонить, и это было странно, - не веселым звоном, как обычно, а так, словно оповещали о похоронах; и не было слышно никаких иных звуков, кроме шума шагов, словно армия совершала безмолвный марш навстречу врагу. Мы уже достигли ворот, когда меня охватило удивление. Почему мы все покинули свои дома в зимние сумерки, в какие превратились июльские дни? Я остановился и, обернувшись, хотел было что-то сказать остальным, как вдруг понял, что я - не хозяин сам себе. Мой язык прилип к нёбу, я не мог вымолвить ни слова. Потом меня самого развернули и аккуратно, но жестко, вытолкнули за ворота. Моя мать, цеплявшаяся за меня, выступила в какой-то мере союзником этой силы, поскольку была напугана и противилась любым попыткам с моей стороны вернуть себе свободу передвижения; но все, что могла сделать ее слабость против меня, было сделано. С несколькими мужчинами рядом со мной, казалось, поступили точно так же. Но господин Барбю предпринял решительное усилие повернуть назад, ибо, будучи холостяком, не имел никого, кто мог бы ему помешать. Я видел, как он повернулся, точно колесо рулетки. Но, совершая это движение, он был отброшен на мою жену; несмотря на то, что она шла легкой, почти воздушной поступью, точно святая, думаю, он опрокинул ее. В то мгновение, - мы все молчали, - его: "Простите, сударыня, умоляю вас, простите", - его голос, полный ужаса от собственной неосторожности, донесся до меня, словно голос из другой жизни. Частично разбуженный возникшим во мне импульсом сопротивления, сейчас я проснулся окончательно. Я развернулся, высвобождаясь из рук матери.
   - Куда мы идем? Почему мы изгнаны? Друзья мои, помогите мне! - воскликнул я.
   Я взглянул на остальных, которые тоже проснулись и начали сопротивляться. Господин де Буа-Сомбр, не говоря ни слова, подошел и встал рядом со мной; из толпы начали выходить и присоединяться к нам другие. Мы развернулись так, чтобы сопротивляться таинственной силе, толкавшей нас вон из города. В неверном свете вокруг нас собралась толпа.
   И тут раздался глухой звук, повторившийся еще и еще. Мы бросились вперед, но было поздно. Ворота перед нами закрылись. Две большие створки, открывавшиеся на Порт Сент-Ламберт и маленькая задняя дверь для пешеходов - все это разом, не торопливо, как если бы от страха нашего возвращения, а медленно, мягко, повернулось на петлях и закрылось у нас перед самым носом. Я бросился вперед и изо всех сил навалился на ворота. Но зачем? Они закрылись, и ни один смертный был не в состоянии открыть их. Потом мне сказали, - поскольку в тот момент я этого не осознавал, - что я разразился криками, приказывая: "Откройте, откройте во имя Господа!" Я не отдавал себе отчета в своих словах, но мне показалось, будто я слышу голос, - о котором мне потом никто ничего не сказал, так что его, возможно, никто и не слышал, - сопровождаемый слабым звуком, напоминающим звук трубы: "Закрыто - именем Господа!" Возможно, это было лишь слабым эхом тех слов, которые произнес я сам.
   И тут случилась перемена, которой никто не ожидал. Когда я отвернулся от закрывшихся дверей, - хотя за мгновение до этого тьма была такова, что почти невозможно было увидеть, как закрываются ворота, - я увидел засиявшее в небе солнце, и все мои сограждане повернулись в едином порыве, вскрикнув разом от радости, приветствуя новый день.
   Новый день! Никогда прежде в своей жизни я не был так счастлив; никогда прежде я не осознавал с такой полнотой смысла этих слов. Ярко светило солнце, пели птицы. Над нами простиралось небо - синее и бездонное, под ногами росла трава, легкий утренний ветерок обдувал наши лица, развевал кудри детей и покрывала женщин, чьи лица в солнечных лучах выглядели прекрасными. Мы словно воскресли после трех дней тьмы! Казалось, это воскрешение компенсировало нам наши страдания, причиненные изгнанием из наших домов. Было еще рано, солнце едва высушило росу на дороге и полях, все вокруг нас дышало свежестью. Река тихо несла свои воды, в которых отражалось голубое небо. Какой черной она была, чернее чернил, когда я смотрел на нее с Монт Сент-Ламбер. И струи ее сейчас звенели чисто, словно голос маленького ребенка. Мы все ощущали радость - ибо для нас, южан, солнце - это дыхание жизни, и не видеть его было ужасно. Но когда первые минуты воскрешения истекли, очевидность нашего странного положения навалилась на нас со всей силой суровой реальности. В полутьме все не казалось таким очевидным; теперь же, глядя друг на друга в ясном свете обычного утра, мы видели, что с нами произошло. Ни о каких иллюзиях не могло идти речи. Мы не могли утешаться мыслями о каком-нибудь трюке или фокусе. Господин де Клерон присутствовал среди нас и смотрел на закрытые ворота, открыть которые не могла никакая наука. Здесь, что было более примечательно, стоял господин кюре. Церковь также ничего поделать не могла. Мы стояли, толпа бездомных изгнанников, глядя друг на друга; наши дети цеплялись за нас; мы были растеряны. Каждый из нас видел в глазах другого свою собственную беду. Многие женщины сидели и плакали, некоторые - прямо на дороге, иные - на траве. Дети испугались и тоже заплакали. Что же теперь с нами будет? Я смотрел на людей с отчаянием в сердце. Я был тем, - к кому обращались все, - за жильем, за руководством, - за всем, что необходимо человеческим существам. У меня существовали обязанности, и я не должен был забывать о них, даже будучи изгнан, подобно прочим, из собственного дома и города. К счастью, кое-что у меня оставалось. В кармане моего пальто лежал мой служебный шарф. Я отступил за дерево, вытащил его и повязал. Это уже кое-что. Таким образом, среди изгнанников имелся представитель порядка и закона, что бы ни происходило. Это действие, увиденное многими, придало немного уверенности. Меня окружили; особенно много было женщин, не имевших иной поддержки. Когда господин кюре увидел эту сцену, она, казалось, произвела на него большое впечатление. У него даже изменился цвет лица. До сих пор он казался сбитым с толку, удивленным тем, что оказался таким же, как все. Меня это, честно сказать, тоже до некоторой степени удивило, хотя вы, возможно, сочтете это суеверием. Но затем к нему вернулось самообладание. Он взобрался на бревно, лежавшее перед воротами. "Дети мои", - начал он. Но в этот момент колокола на церкви разразились диким звоном. Не знаю, на что это было похоже. Это был грохот, сливающийся воедино, тон за тоном, вне времени и меры, словно множество людей ухватились за веревки и одновременно принялись тянуть за них. Если это был радостный звон, то что это была за странная и страшная радость! Кровь похолодела в наших венах. Господин кюре побледнел и поспешно сошел с бревна. Мы все поспешили отойти подальше от ворот.
   Именно теперь я почувствовал необходимость что-то предпринять, избавиться от толпы, особенно женщин и детей. Мне не стыдно в этом признаться: я дрожал, подобно прочим; и ничто, кроме осознания того, что все взгляды устремлены на меня, и мой служебный шарф выделяет меня из всех, кто стоял вокруг, не могло удержать меня от того, чтобы двигаться так же поспешно, как и они. Тем не менее, я получил возможность удалиться неспешным шагом и, выдвинувшись из толпы, воспользовался случаем обратиться к ней. Прежде всего, моим долгом было предотвратить беспорядки в нынешних чрезвычайных обстоятельствах.
   - Друзья мои, - сказал я, - в настоящий момент, происшедшее не поддается никакому объяснению. Его природа загадочна; обстоятельства требуют самого тщательного исследования. Но наберитесь мужества. Я обещаю вам не покидать этого места, пока ворота не откроются, и вы не сможете вернуться в свои дома; однако, женщины и дети не могут оставаться здесь и ждать этого. Пусть те, у кого есть друзья в соседних деревнях, пойдут к ним и попросят временного убежища; пусть те, у кого их нет, пойдут в мой дом в Ла Клерьере. Моя мать, моя жена! Я обращаюсь к вам. Вспомните, какое положение вы занимаете, и покажите пример. Отведите наших соседей, - прошу вас об этом, - в Ла Клерьер.
   Моя мать - преклонного возраста, силы у нее уже не те, но у нее доброе сердце.
   - Идемте, - сказала она. - Благослови тебя Господь, сын мой! Ничего страшного не случится, ибо, если то, что нам говорят, правда, твой отец - в Семуре.
   После этого случился один из тех инцидентов, которые не в силах предусмотреть даже самый ясный ум. Слова моей матери будто распахнули ворота; моя жена подошла ко мне со светлым лицом, которое я видел, когда мы выходили из двери нашего дома.
   - Там была наша маленькая Мари, наш ангел, - сказала она.
   Тут раздались громкие крики, люди, мужчины и женщины, толпившиеся вокруг нас, зашумели.
   - Я видел свою мать, - сказал один из них, - которая умерла двадцать лет назад в Сен-Жане.
   - А я - своего маленького Рене, - сказал другой.
   - А я - мою Камиллу, которую убили в Африке.
   Что они сделали? Они бросились всей толпой к воротам, тем самым воротам, от которых только что бежали в ужасе; принялись колотить в них и кричать: "Отворите нам, отворите нам, наши любимые! Неужели вы думаете, что мы забыли вас? Мы никогда вас не забывали!"
   Что могли мы сделать с ними, плачущими, улыбающимися, протягивающими руки к... мы не знали, к чему. Моя Агнес оказалась вне досягаемости. Мари была нашей дорогой малюткой, которая умерла. Те, кто видели, оказались самыми слабыми из нас; большинство их были женщины, мужчины старые или немощные, некоторые дети. Помню, я искал среди них взглядом Лекамю, удивляясь, что не нахожу его. Но хотя они были слабыми, мы не могли заставить их подчиняться. Что нам было с ними делать? Как могли мы заставить их уйти, если они верили в то, что те, кого они любили и любят, были там, за воротами? Мы пребывали в полнейшем недоумении.
   Но пока мы стояли и ждали, не зная, что делать, со стен вдруг донесся еще один звук, услышав который, все мгновенно смолкли. Большинство из нас стали метаться в разные стороны (некоторые бросились бежать, но, большей частью, тревожное любопытство оказалось сильнее страха), в диком желании увидеть, кто или что это было. Но ничего не было видно, хотя звук шел со стены рядом с Монт Сент-Ламбер, о которой я уже упоминал. Для меня этот звук был подобен звуку трубы; я услышал, как некоторые говорили, что помимо него раздавались какие-то слова, хотя я ничего подобного не слышал. Но те из нас, кто оказался чувствительнее прочих, казалось, поняли, - потому что успокоились и перестали плакать. Они подняли головы, и лица их были такими же светлыми, как лицо моей Агнес. Некоторые из них упали на колени. Только представьте себе это зрелище: все остальные стояли вокруг, бледные, ошеломленные, не говоря ни слова. А потом женщины вдруг заговорили: "Да, моя дорогая! Да, мой дорогой!" - и снова заплакали. Затем они встали; обернулись и принялись звать детей. Моя Агнес заняла то место, которое я ей указал. Она не послушалась меня и не ушла, - но теперь послушалась; и хотя я сам попросил ее это сделать, все же вид ее смущал меня, заставляя мое сердце замирать.
   - Друг мой, - сказала она, - я должна оставить тебя; это приказ: они не допустят, чтобы дети страдали.
   Что мы могли сделать? Мы стояли, бледные, и смотрели, как все самые маленькие и слабые собрались вместе. Моя мать была подобна мне, - мы не были в числе избранных. Она была очень бледна, ее губы дрожали от боли. Она была готова исполнить мою просьбу, но ее сердце восставало против этого. Когда процессия выстроилась (ибо я позаботился о том, чтобы все происходило в надлежащем порядке), она последовала за ней, позади всех. Они ушли, многие из них плакали, оглядывались и махали нам руками. Моя Агнес закрыла лицо руками, она не могла смотреть на меня, но повиновалась. Они разошлись, оставив нас смотреть друг на друга. Долгое время мы только и делали, что смотрели, как они уходят. Что сказали им ангелы? Об этом ведает только Господь. Я слышал звук; он был похож на пение серебряных труб; это было похоже на небесную музыку. Я повернулся к господину кюре, стоявшему рядом.
   - В чем дело? - воскликнул я. - Вы же священнослужитель, вы должны понимать, что происходит! Что им было сказано?
   Я всегда был хорошего мнения о господине кюре. По его щекам текли слезы.
   - Не знаю, - ответил он. - Я такой же несчастный, как и все остальные. То, что они знают, они узнали от Бога. Увы мне! Я такой же мирянин, как и прочие.
   Мы остались одни, - горожане, - чтобы попытаться любыми средствами вернуться домой. Среди нас имелись несколько человек, которым открылось знание, подобно как и женщинам, но они не относились к тем людям, которые могли бы взять на себя ответственность за дело возвращения. Были также женщины, оставшиеся, поскольку им не открылось знание. Видеть, как уходят наши жены, было очень странно для нас; но это было то, чего нам очень хотелось видеть, - потому что мы переживали за их безопасность; и все же, это было очень странно, - видеть, как они уходят. Для меня, который был облечен ответственностью, наступило неописуемое облегчение, - но оно также было странным, я не могу описать его. Затем я окликнул господина Барбю, дрожавшего как осиновый лист, и собрал вокруг себя всех горожан, включая господина кюре, чтобы посоветоваться, что нам надлежит предпринять.
   Я не могу подобрать слов, чтобы описать наше состояние в тех странных обстоятельствах, в которых мы находились. Женщины и дети были в безопасности - это нас радовало. Но мы, - мы напоминали собой армию, внезапно собравшуюся, но безоружную, без знания того, как сражаться, и не имевшую возможности видеть перед собой своего врага. Мы, французы, не единожды сталкивались с врагами. Мы видели захватчиков, входивших в наши дома; мы были вынуждены накрывать для них столы и отдавать все самое лучшее, что у нас было. Но быть изгнанными силой, которой не могли сопротивляться, - быть выставленными наружу из собственных домов и города, - и чем? - ничем! туманом, тишиной, темнотой, - этого было достаточно, чтобы поставить в тупик любого человека. Почти все мы, в большей или меньшей степени, испытывали одно и то же. Некоторые, тем не менее, оставили нас и подались в ближайшие деревни, где большинство жителей посмеялись над нами, - как мы поняли впоследствии. Иные не могли делать ничего, кроме как сидеть и смотреть, сбившись в кучу, на облако над Семуром, откуда, как они ожидали, вот-вот должен был вырваться огонь и поглотить город. Самые же безрассудные, к моему огорчению, отправились в маленький паб, находившийся примерно в полумиле от ворот Сент-Ламбер, и устроили там такое, о чем невозможно написать без отвращения. Из тех, на кого я мог положиться, я сформировал патрули, которые должны были обходить город, чтобы ни одно движение ворот или тех, кто находился за городскими стенами, не могло остаться незамеченным. Подобные чрезвычайные ситуации показывают, кто является настоящим мужчиной. Господин Барбю, хотя в обычное время он исполняет свои обязанности помощника вполне удовлетворительно (тут нет нужды упоминать, что хороший мэр, знакомый со своими обязанностями, делает должность помощника не слишком значительной), сейчас оказался совершенно бесполезным. Он не мог забыть, как его развернуло и выставило за городские ворота. Когда я предложил поставить его во главе патруля, с ним едва не приключилась истерика. Еще до наступления темноты он покинул нас, отправившись в свой загородный дом и прихватив с собой нескольких соседей.
   - Как мы узнаем, когда нам разрешат вернуться в город? - спросил он, стуча зубами. - Господин мэр, я умоляю вас укрыться в безопасном месте.
   - Сэр, - строго ответил я, - для того, кто покидает свой пост, безопасного места не существует.
   Но я не думаю, чтобы он был способен понять меня. К счастью, я нашел надежного помощника в господине кюре. Он был неутомим; у него была привычка быть готовым к тому, что его могут позвать в любое время, в чем наши горожане, - не могу этого не признать, - все-таки нуждаются. Выражение удивления, которое я уже описывал, - которое он хотел скрыть, но не мог, - не сходило с его лица. Он не понимал, как могло случиться так, что он оказался непричастным; не стану отрицать, у меня это также вызывало немалое удивление.
   Предпринятые мною мероприятия дали нам занятие, и это оказало на нас благотворное влияние, отвлекая наши умы от того, что произошло, ибо, я думаю, если бы мы просто сидели спокойно и смотрели на темный город, то скоро сошли бы с ума. Беспрерывное патрулирование и попытки найти вход отвлекали нас от вопроса: если бы вход действительно был найден, то кто осмелился бы войти? Тем временем, ни одни ворота не приоткрылись, никого не было видно. Мы ничего не видели, как если бы Семур был просто картиной, нарисованной на холсте. Странные видения и впрямь представали нашим глазам, - видения, заставлявшие вздрагивать даже самых храбрых из нас. Самым странным были лодки, спускавшиеся и поднимавшиеся по реке, появлявшиеся из-под укрепленного моста, являвшегося одной из достопримечательностей нашего города, - иногда под парусом, производя безукоризненные маневры, иногда приводимые в движение веслами, но в них никого не было видно; они двигались, словно сами по себе. Видеть, как лодка поднимается против течения, не видя гребцов, - было очень странно. Господин де Клерон, стоявший рядом со мной, пробормотал что-то о магнетизме; но когда я строго спросил его, что именно приводит лодки в движение, он промолчал. Господин кюре говорил очень мало; можно было видеть, как шевелятся его губы, когда он вместе с нами наблюдал за движением лодок. Он улыбнулся, когда кто-то предложил открыть по ним стрельбу. Когда он шел во главе своего патруля, то читал молитву. Мои сограждане и я прониклись к нему большим уважением, но мне он внушал еще и жалость. Он учил нас Невидимому до того момента, когда Невидимое, так сказать, оказалось в пределах нашей досягаемости; и, как оказалось, он не имел с ним ничего общего; это наполняло его удивлением и болью. Это заставляло его молчать; он перестал говорить о вере, но продолжал молиться. Он думал (я полагаю), что вызвал неудовольствие Того, Кто стоит над всеми.
   Когда наступила ночь, испугались даже самые храбрые из нас. Я имею в виду прежде всего себя. Там, где расположились мы, все было залито ярким лунным светом, а Семур лежал перед нами, подобно черному пятну между землей и небом; не было видно даже колокольни; не было видно ничего, кроме линии крепостных валов, снаружи освещенных луной. Известно, какие черные странные тени способен отбрасывать лунный свет, и всем нам казалось, будто за деревьями что-то или кто-то прячется. Я послал на патрулирование всех, хотя люди от усталости валились с ног. Но уж лучше так, чем сойти с ума от ужаса. Что касается меня, то я расположился как можно ближе к реке, возле предела, который мы не могли переступить. Я часто проделывал этот опыт; мне и другим казалось, что мы приблизились к самой кромке воды, но уже в следующее мгновение видели, - нас от нее отделяет некоторое расстояние, метров в двадцать или около того. Я частенько устраивался здесь, закутавшись в плащ, чтобы уберечься от росы. (Должен сказать, что нам присылали еду и вино из Ла Клерьера и других домов по соседству, куда ушли женщины, в том числе и для того, чтобы кормить нас.) Считаю необходимым рассказать об одном случае, хотя взял за правило особенно о себе не распространяться. Когда я сидел и смотрел, то отчетливо увидел лодку, - мою лодку, - на самой границе тени. Ее нос приблизился к границе тьмы и лунного света; поэтому я смог узнать "Мари", прелестную прогулочную лодку, сделанную для моей жены. При виде нее у меня забилось сердце, ибо что иное это могло означать, кроме как, - в ней находился кто-то, кто был мне дорог? Я вскочил и сделал еще одну попытку приблизиться, но ноги мои словно налились свинцом, я не смог сделать ни шагу; в ушах у меня звенело, кровь струилась по венам так, словно я был болен лихорадкой. Было ли это возможно? Я, человек решительный и мужественный, который может увлекать людей за собой, я - боялся! Я снова сел и заплакал, как ребенок. Возможно, в лодке была моя маленькая Мари. Только Господь знает, как я любил своего маленького бедного ангела; и мне... мне было страшно. Мы гордимся собой, но что мы из себя представляем? Лодка приближалась, и мне было ясно, что в ней находятся мой добрый отец и мой ребенок; но они умерли, и поэтому я испугался. Я закрыл лицо руками. Потом мне показалось, будто я слышу долгий, трепетный вздох; долгий-долгий, служащий признаком невыразимой печали. Дрожа, я отнял руки. На краю лунного света ничего не было; все было темно и тихо, реку пересекала граница между светом и тьмой, - и ничего больше.
   Если бы моя Агнес была со мной, она увидела бы нашего ребенка, она бы услышала его голос! Крупные холодные капли влаги упали мне на лоб. Мои руки и ноги дрожали, сердце трепетало в груди. Я не мог ни слышать, ни говорить. А те, кто хотел поговорить со мной, кто любил меня, вздохнув, ушли. Ничтожество! Если бы не гордость и стыд, я убежал бы прямо в Ла Кларьер, чтобы укрыться там, чтобы рядом со мной был кто-то менее трусливый, чем я. Я, мэр, на которого полагались остальные члены коммуны! Я был ничуть не сильнее их.
   Голос позади меня заставил меня вскочить на ноги, даже шорох мыши привел бы меня в бешенство. Я был совершенно деморализован.
   - Господин мэр, это всего лишь я, - произнес кто-то испуганным голосом.
   - Черт! Это ты, Жак! - сказал я. Мне захотелось обнять его, хотя всем известно мое нерасположение к нему. Но он был живым человеком, таким же, как я. Я пожал ему руку, услышал его дыхание; никогда не забуду, как легко стало у меня на душе. Его появление успокоило меня. Я снова стал самим собой.
   - Господин мэр, - сказал он, - я хочу у вас кое о чем спросить. Правда ли все то, что говорят об этих людях, я бы сказал, об этих господах? Мне не хотелось бы показаться неуважительным, господин мэр.
   - О чем ты говоришь, Жак? - Я обратился к нему на "ты" не из презрения, а потому, что в то мгновение он показался мне братом, одним из моих друзей.
   - Господин мэр, в Семуре на самом деле мертвые?
   Он вздрогнул; я - тоже.
   - Жак, - сказал я. - Мне известно столько же, сколько и тебе.
   - Да, господин мэр, это так. Я в этом не сомневаюсь. Если бы это были пруссаки, человек мог бы сразиться с ними. Но с мертвыми! Вот что мне хочется знать: это все из-за того, что вы поссорились с маленькими сестрами, добрыми маленькими леди из Сен-Жана?
   - Я поссорился с сестрами? Ты сам был одним из жалобщиков. Ты был из тех, кто говорил: когда человек болен, когда он страдает, они мучают его своей мессой; он хочет покоя, а не их мессы. Это были твои слова, бездельник! А теперь ты говоришь, что виной всему - я!
   - Это правда, господин мэр, - согласился Жак, - но послушайте, когда человеку лучше, когда он только что выздоровел, когда он знает, что все самое плохое уже позади, вы не должны воспринимать его слова за истину. Было бы странно, если бы кто-то заболел новой болезнью, едва излечившись от старой; ты чувствуешь, что настало самое время порадоваться, немного взбодриться, и вряд ли присутствие... Да простят меня святые угодники! - воскликнул Жак, дрожа и крестясь. - За столь легкомысленные слова в такую минуту! Маленькие леди были очень добры! Было неправильно закрыть их часовню, господин мэр. Отсюда все наши беды.
   - Бездельник! - воскликнул я. - Это ты, и такие как ты, стали причиной нашей беды. Ты думал, что тебе никто не судья; ты думал, что Господь не станет наказывать тебя; ты бродил по улицам Семура, подбрасывая монету в сто су и кричал: "Бога нет - вот мой бог! Деньги, вот мой бог!"
   - Господин мэр, господин мэр, умоляю вас, замолчите! Ваших слов достаточно, чтобы обрушить на нас гнев Божий.
   - Это твои слова навлекли на нас страшный суд. Ступай, поклонись своему су, посмотрим, что он для тебя сделает. Поклонись своему богу. Иди, говорю тебе, и требуй помощь у своих денег.
   - У меня нет денег, господин мэр, да и чем они могут помочь? Нам лучше пообещать большую свечу в следующий праздник, и чтобы дамы из Сен-Жана...
   - Убирайся отсюда хоть на край света, ты и твои дамы из Сен-Жана! - воскликнул я, и это было неправильно, я не отрицаю этого, потому что они хорошие женщины, не такие, как этот бездельник. Подумать только, что этот человек, которого я презирал, был мне приятнее тех милых душ, которые любили меня! При этой мысли меня охватил стыд. Тогда я тоже был похож на других, боясь невидимого, способный понять только то, что осязаемо. Когда Жак отошел на несколько шагов, не теряя меня из виду, я повернулся лицом к реке и городу. Лунный свет падал на воду, белую, как серебро; сияя в том месте, где лежала линия тьмы, словно тщетно пытался проникнуть в Семур; а между ней и голубым небом над головой лежал город, из которого мы были изгнаны -- город мертвых.
   - О Господи, - воскликнул я, - Которого я не знаю, разве я для тебя не то же самое, что моя маленькая Жанна для меня, дитя и даже меньше, чем дитя? Не оставляй меня в этой темноте. Разве я оставил бы свое дитя, даже если бы оно было таким непослушным? Ибо Господь, если ты Бог, то ты лучший отец, чем я.
   И когда я сказал это, мое сердце немного успокоилось. Мне показалось, будто я говорил с кем-то, кто знал всех нас, были ли мы мертвы или были живы. Это чудесная вещь, о которой нужно думать, когда она кажется человеку не вещью, в которую можно верить, а чем-то реальным. Это придало мне смелости. Я встал и пошел навстречу подходящему патрулю, и увидел, что большой никчемный Жак бежит за мной, держа в руках мой плащ.
   - Не прогоняйте меня, господин мэр, - сказал он, - я не смею оставаться один, когда они так близко.
   Вместо денег, на которые он надеялся, теперь его богом стал я.
  

ВНЕ ГОРОДСКИХ СТЕН

  
   Мало найдется людей, которые не слышали бы чего-нибудь о страданиях осады. Будь то внутри или снаружи, - это самое ужасное из всех переживаний войны. Я достаточно стар, чтобы помнить окопы под Севастополем и все, что пережили там мои соотечественники и англичане. Иногда я пытался думать об этом, чтобы отвлечься от того, что пережили мы сами. Но сейчас - как все было по-другому! У нас не было ни крова, ни поддержки. У нас не было ни оружия, ни того, против кого мы могли бы его применить. Мы были изгнаны из наших домов, были вынуждены оставить наши занятия и брошены беспомощными, чтобы смотреть друг на друга, чтобы до боли всматриваться в темноту перед нами, пытаясь рассмотреть в ней что-нибудь. Если бы мы могли что-то предпринять, наше состояние было бы менее ужасным - но что именно мы могли предпринять? К счастью (хотя я не отрицаю, что чувствовал нечто вроде презрения к дезертирам), наш отряд с каждым днем становился все меньше и меньше. Каждый час кто-нибудь исчезал - сначала один, потом другой, рассеиваясь по окрестным деревням, в которых у многих были друзья. Рассказы, которые передавали эти люди, были, как я узнал впоследствии, весьма расплывчаты. Некоторые говорили о чудесах, которые они видели, и над ними смеялись; некоторые распространяли слухи о внутреннем расколе среди нас. Говорили, будто в Семуре случилось сражение, и что мы разделились на две фракции, одна из которых захватила власть, а другая была изгнана. Такова была история, ходившая в Ла-Рошетте, где всегда рады были услышать что-нибудь порочащее население Семура; но те, кто стоял у власти, не поверили ей, иначе господин префект, как бы ни был равнодушен к нашим интересам, непременно предпринял бы какие-нибудь шаги для нашего спасения. На самом деле, одной из самых странных подробностей этого ужасного периода была наша обособленность от мира. Обычно дилижанс, пусть и перевозивший достаточно мало пассажиров, ежедневно возвращался с двумя или тремя, по крайней мере, туристами или коммивояжерами - эти последние часто прибывали в своих собственных экипажах; но в этот период никто посторонний не приезжал взглянуть на наше жалкое положение. Мы устроили себе укрытие под ветвями нескольких деревьев, росших на необработанной земле по обе стороны дороги, и поспешно построили навес, наполовину палатку, наполовину сарай, чтобы было, где собраться, или же для тех, кто не мог вынести дневной жары или случайного ночного заморозка. Но большинство из нас были слишком взволнованы, чтобы искать покоя, и не могли вынести даже мысли о том, чтобы оказаться вне поля зрения города. Нам казалось, что в любое мгновение ворота могут открыться или появится какая-нибудь лазейка, через которую мы бросимся в темноту и победим ее. Вот что мы говорили себе, забывая, как дрожали и трепетали всякий раз, когда нам удавалось установить контакт с теми, кто находился внутри. Одно было ясно: хотя мы и боялись, мы не могли оторвать глаз от этого места. Мы спали, прислонившись к дереву или положив голову на руки и повернувшись лицом к Семуру. Для нас не имело значения время суток; мы ели то, что приносили нам женщины, и спали только, когда нужда или усталость одолевали нас. Не проходило и часа, чтобы кто-нибудь из женщин не приходил узнать, есть ли какие-нибудь новости. Они брели по дороге по двое и по трое, и часами сидели на обочине, плача и вздрагивая при каждом дуновении ветра.
   Между тем в Семуре вовсе не царила тишина. Колокола церкви часто звонили, поначалу наполняя нас надеждой, ибо как знаком каждому из нас был этот звук! В первый раз мы все собрались вместе и, слушая его, многие плакали. Каждый из нас словно услышали голос своей матери. Господин де Буа-Сомбр разрыдался. Я ни разу не видел его в дверях церкви с тех пор, как он женился, но он разрыдался. "Господи! если бы я только был там!" - сказал он. Мы стояли и слушали, наши сердца таяли, некоторые падали на колени. Господин кюре встал посреди нас и начал нараспев читать псалом: [у него прекрасный голос. Он исходит из сердца и доходит до сердец.] "Я был рад, когда они сказали мне: Идем...", и хотя мало кто из нас мог предположить, что способен выслушать его некоторое время назад с каким-либо чувством, все же смутная надежда пробудилась в нас, когда мы слушали его, когда мы слушали колокола. Есть ли на свете человек, которому не были бы дороги колокола его деревни, его города? Они звенят для него всю его жизнь; это первый звук родного дома, который он слышит издалека, возвращаясь домой, и последний, который следует за ним, подобно долгому прощанию, когда он уходит. Пока мы слушали, мы забыли о своих страхах. Те, за стеной, были такими же, как и мы, они также были нашими братьями, звонившими в эти колокола. Мы подумали, что они, должно быть, собрались в нашей прекрасной церкви. Ах! только бы снова увидеть его, оказаться в его убежище, прохладном и спокойном, как в объятиях матери! Нам казалось, что мы не должны желать ничего большего.
   Когда шум стих, мы посмотрели друг другу в глаза, и каждый увидел, что его сосед бледен. Надежда умерла в нас, когда звук затих, печально вибрируя в воздухе. Некоторые в отчаянии бросились на землю.
   С этого времени стали слышны голоса, крики и возгласы позади стен, а иногда - звуки, похожие на звуки труб и других музыкальных инструментов. Мы действительно думали, что слышим звуки, словно крепостные валы изнутри патрулировали отряды, в то самое время, когда наши патрули обходили их круг за кругом. Это была обязанность, которой я не позволял пренебрегать, - и вовсе не потому, что очень верил в ее действенность, а потому, что она давала нам какую-то работу. Мне смутно припомнилась история о древнем городе, который осаждавшие не штурмовали, а только ходили кругами, пока стены не рухнули, и они не смогли войти. Была ли это история классических времен или из нашей собственной далекой истории, - я вспомнить не мог. Но я много раз думал об этом, пока мы шли, подобно процессии призраков, круг за кругом, напрягая слух, чтобы слышать эти голоса, звучащие над нами, интонации которых были знакомыми, и при этом такими странными. Эта история настолько запала мне в голову (а через некоторое время все наши головы, казалось, наполнились путанными, сбивающими с толку соображениями), что я, - человек, известный своим здравым смыслом, - предложил, чтобы мы тоже как-нибудь затрубили в трубы, как это сделали древние в той странной, завладевшей мной, истории. Господин кюре посмотрел на меня с неодобрением.
   - Я не ожидал от господина мэра ничего неуважительного по отношению к религии, - сказал он.
   Боже упаси, чтобы я когда-нибудь проявил неуважение к религии, и в тот момент это также было совершенно невозможно для меня. А потом я вспомнил, что рассказ, так сильно захвативший меня, был приведен в Священном писании; но те, кто знает меня, поймут, что я не насмехался над Писаниями и не хотел оскорбить чувства господина кюре.
   Однажды я сидел на небольшой кочке, прислонившись спиной к наполовину засохшему боярышнику, и дремал, обхватив голову руками, когда ощутил нечто успокоительное, всегда снисходящее на меня в ее присутствии, и, открыв глаза, я увидел мою Агнес, сидящую рядом со мной. Она принесла немного еды и немного белья, свежего и мягкого, как ее собственное прикосновение. Моя жена не была изможденной, подобно мне, - она была бледна и худа, как тень. Я вздрогнул, проснулся и, увидев ее, вдруг испугался, что она умрет у меня на глазах и перейдет к тем, кто был в Семуре. Я закричал: "Нет, моя Агнес, нет; даже не проси: нет!" - схватил ее в своем сне и крепко удержал, лишь потом осознав, что уже не сплю. Она взглянула на меня с улыбкой, той самой улыбкой, которая всегда была для меня подобна восходу солнца.
   - Дорогой, - сказала она удивленно. - Я ничего не прошу, кроме того, чтобы ты немного отдохнул и поберег себя. - Затем она поспешно добавила то, что, как я знал, она скажет: - Но если бы мне было позволено, я пошла бы в город; я спросила бы у тех, кто там находится, что все это значит: ведь если нет понимания -- не может быть покаяния. О! не торопись! Я не боюсь, я хочу спасти тебя.
   Меня охватил приступ сильнейшего гнева. Только подумайте: я смотрел на свою жену с гневом, - с тем же чувством, которое охватило меня, когда дезертиры покинули нас; но гораздо более горячим и острым. Я схватил ее мягкие руки и сжал их в своих.
   - Ты хотела бы бросить меня! - сказал я. - Бросить своего мужа. И пойти к нашим врагам!
   - О, Мартин, не говори так! - со слезами воскликнула она. - Они не враги нам. Там наша маленькая Мари и моя мать, которая умерла, когда я родилась.
   - Ты любишь этих мертвых тиранов, - сказал я, - ты любишь их больше нас. Ты хочешь пойти к сильнейшим. Нет! И не спорь со мной! Поскольку твой Бог на их стороне, ты останешься с нами.
   Тогда она бросилась ко мне и обняла. Прикосновение ее рук смирило мой гнев; и все же я держал ее, вцепившись в ее платье; меня охватил ужасный страх, что она больше не вернется.
   - Отпусти меня! - выдохнула она. Затем, прижавшись своей прохладной щекой к моей, которая горела, добавила: - Я готова умереть за тебя, Мартин.
   - Молчи, жена, ты этого не сделаешь! - вскричал я вне себя. Я встал и отстранил ее. Я знал, что делаю. Их Бог делает то, о чем они не стесняются говорить: забирает у вас то, что вы любите больше всего, чтобы сделать вас лучше - вас! - и просят тебя любить его, после того как он таким образом ограбил тебя! - Иди домой, Агнес, - сказал я, охрипнув от ужаса. - Давай встретимся с ними лицом к лицу, как только сможем; ты не пойдешь к ним и не подвергнешь себя опасности. Умереть за меня! Боже мой! а что потом, что мне делать потом? Оставь их, отвернись от них, уходи! Уходи! И пусть я больше не увижу тебя здесь.
   Жена не понимала охватившего меня ужаса. Она повиновалась мне, как всегда, но, когда слезы капали с ее бледных щек, устремила на меня самый жалостливый взгляд.
   - Дорогой, - сказала она, - ты встревожен, ты вне себя; это не может быть тем, что ты имеешь в виду.
   - Чтоб я тебя здесь больше не видел! - воскликнул я. - Ты что, хочешь свести меня с ума посреди моих проблем? Нет! Я не позволю тебе этого. Иди домой! Уходи домой! - Потом я обнял ее и заплакал, хотя не принадлежу к тем, кто способен плакать. - О! Моя Агнес, - сказал я, - дай мне совет. Я сделаю все, что ты мне скажешь, но вместо того, чтобы рисковать тобой, я хотел бы сам бросить им вызов.
   Она подняла руку.
   - Я больше не буду просить об этом, - сказала она, склонив голову, - но бросать им вызов - зачем тебе бросать им вызов? Неужели они пришли просто так? Был ли Семур городом святых? Они пришли обратить наш народ, Мартин, и тебя тоже, и всех остальных. Если вы покоритесь своим сердцам, они откроют врата, они вернутся в свои священные дома, а мы - в наши. Это было передано мне во сне и наяву; и мне казалось, что если бы я только могла пойти и сказать: "О, мои отцы! О, мои братья, они подчиняются": все было бы хорошо. Потому что я не боюсь их, Мартин. Ведь они не причинят мне вреда, если полюбят нас? Я бы только поцеловал нашу Мари...
   - Ты - предательница! - сказал я. - Ты украдешь себя у меня, и сделаешь мне самое худшее зло...
   Ко мне вдруг вернулось спокойствие. То, что она сказала, наконец, дошло до моего понимания.
   - Покориться! - сказал я. - Но зачем? Прийти и изгнать нас из наших домов, окутать наш город мраком, изгнать наших жен и наших детей, оставить нас здесь, чтобы мы жарились под солнцем и промокали под дождем, -- они считают, что это убедит нас, Агнес? И чему же тогда ты предлагаешь нам подчиниться?..
   - Это для того, чтобы убедить тебя, мой друг, в любви Господа, который допустил это великое бедствие, чтобы мы могли спастись, - ответила Агнес. Ее лицо было преисполнено веры. Это возможно для наших милых женщин, но для меня слова, которые она произнесла, были всего лишь словами, лишенными смысла. Я отрицательно покачал головой. Теперь, когда мой ужас и тревога прошли, я вспомнил, что часто слышал подобные слова и раньше.
   - Ангел мой! - сказал я. - Я восхищен, я преклоняюсь перед тобой; но что такое - любовь к Богу? И как она избавит нас от этого? Подчиниться! Я сделаю все, что разумно; но что мы имеем здесь доказательством истины?..
   Пока мы разговаривали, кто-то подошел к нам. Услышав голос, я улыбнулся, несмотря на свое отчаяние. Вполне естественно, что церковь пришла на помощь этой женщине. Но я не стал отказываться выслушать господина кюре, который доказал, что он человек, - будь он хоть десять раз священником.
   - Я не слышал, что говорила мадам, господин мэр, и не стал бы вмешиваться, если бы не ваш вопрос. Вы спрашиваете, что мы имеем здесь доказательством истины? Именно то, что Невидимое показалось нам. Мы что-нибудь видим, вы и я? Ничего; ничего, кроме темноты. Но то, чего мы не видим, чего не знаем, чего боимся, - взгляните, оно существует!
   Я бессознательно обернулся, когда он указал рукой. О небо, что же я увидел! Над облаком, окутывавшим Семур, виднелся разрыв в темноте, а в его середине возвышался шпиль церкви, устремленный в небо. Я сразу забыл о присутствии господина кюре. Я издал крик, разбудивший всех, даже усталый патруль, медленно обходивший, со склоненными головами, вокруг стен; раздались такие радостные вопли, что содрогнулась земля.
   - Шпиль, шпиль! - воскликнул я. Это был шпиль, который было видно за много лиг, первый признак приближающегося Семура; наш шпиль, - мы были рождены, чтобы любить его, как дети любят своего отца. В моей жизни мне доводилось испытывать радость. Я любил, я завоевал уважение, я побеждал трудности, но никогда я не чувствовал себя так, как сейчас. Я как будто родился заново. Когда мы посмотрели на шпиль, благословляя его и благодаря Бога, я приказал позвать всех в палатку, чтобы мы могли подумать, можно ли предпринять что-нибудь новое: Агнес с другими женщинами сидели в стороне и ждали. Даже в волнении того момента я понял, как им было нелегко. Сидеть молча, ждать, пока мы договоримся, быть связанными тем, что мы решили, и не иметь право голоса. Да, это было тяжело. Они думали, что знают все лучше нас, но молчали, пожирая нас жадными глазами. Я люблю одну женщину больше всего на свете; я считаю ее лучшим творением Господа; и все же я не хотел бы быть таким, как Агнес. Молчать было ее обязанностью, и она молчала, как ангел, а ведь даже Жак Ришар имел право говорить. Боже мой! Это трудно, но я допускаю это; они должны быть ангелами. Эта мысль промелькнула у меня в голове, среди прочих. Ибо в такие моменты человек видит все, он думает обо всем, хотя только после этого он вспоминает, что именно видел и о чем именно думал. Когда мои сограждане собрались вместе (нас осталось меньше сотни, так много ушло), я взял на себя смелость заговорить. Мы выглядели изможденными, измученными; у нас не было ни крова, ни еды; мы почти не спали, разве только урывками. Я стоял у входа в палатку, а они внизу, потому что земля шла немного под уклон. Рядом со мной стояли господин кюре, де Буа-Сомбр и еще кое-кто из именитых горожан.
   - Друзья мои, - сказал я, - вы видели, что случилось. Мы не можем сказать, что это означает, но это должно быть добрым знаком. Что касается меня, то при виде этого шпиля, мне кажется, мне стало легче. Давайте подумаем о церкви так, как мы можем; ибо никто не может отрицать, что церковь Семура дорога нашим сердцам.
   - Господин мэр, - прервал меня господин де Буа-Сомбр, - я уверен в чувствах своих сограждан, когда говорю, что мы не сомневаемся в церкви; это замечательное учреждение, оно несет всеобщее благо...
   - Да, да, - ответила толпа, - да, конечно! - А некоторые добавляли: - Это единственная защита, это наша единственная защита. - И крестились.
   В толпе я увидел Рю, который когда-то перекрестился в сторожке. Но теперь этот знак меня не удивил.
   Господин кюре стоял рядом со мной, но не улыбался. Его лицо было мрачным, почти сердитым. Он стоял молча, опустив глаза в землю. Эта исповедь веры не доставляла ему никакого удовольствия.
   - Хорошо, друзья мои, - сказал я, - мы все согласны, и добрый Господь позволил нам снова увидеть этот шпиль. Я собрал вас вместе, чтобы обменяться идеями. Этот поданный нам знак должен иметь смысл. Мне предложили послать в город посла - гонца, если это возможно...
   Тут я резко оборвал себя, и дрожь пробежала по моему телу - дрожь, передавшаяся всем собравшимся. Мы побледнели, глядя друг другу в глаза, и некоторое время никто не решался заговорить. После этой паузы было, пожалуй, вполне естественно, что тот, кто первым обрел голос, должен был быть последним, кто имел право высказать свое мнение. Кто же это мог быть, как не Жак Ришар?
   - Господин мэр, - пробормотал молодой человек, - говорит правильно, но кто же станет рисковать собой?
   Вероятно, он не думал, что его ворчание будет услышано, но в тишине был слышен каждый звук; раздались вздохи, и все снова посмотрели на меня. Я не стал раздумывать, какой ответ дать.
   - Я! - воскликнул я. - Перед вами стоит тот, кто готов рискнуть собой, кто погибнет, если понадобится...
   Что-то зашевелилось у меня за спиной. Это поднялась на ноги Агнес; она стояла с приоткрытыми дрожащими губами, сжав руки, словно собираясь что-то сказать. Но она ничего не сказала. Ну и ну! А ведь она сама предложила это сделать. Тогда почему не я?
   - Позвольте мне заметить, - сказал один из наших сограждан, банкир Бордерю, - что это было бы несправедливо. Без господина мэра мы были бы толпой без головы. Если нужно послать гонца, пусть это будет кто-нибудь не столь необходимый...
   - Зачем посылать гонца?- сказал другой, Филипп Леклерк. - Еще неизвестно, впустят ли эти господа кого-нибудь? И как можно говорить, как можно вести переговоры с теми... - Его тоже охватила дрожь. - Кого ты не видишь?'
   Затем в толпе раздался еще один голос. Это был тот, кто не хотел показываться, и в его голосе звучала насмешка.
   - Если кого-то и посылать, так это господина кюре, - сказал он.
   Господин кюре выступил вперед. Его бледное лицо покраснело.
   - Вот он я, - сказал он, - я готов; но тот, кто это сказал, - сказал это лишь для того, чтобы посмеяться надо мной. Уместно ли это в нашем положении?
   Между мужчинами завязался спор. Кто бы это ни был (я не хотел знать), мне не нужно было осуждать насмешника; его и так заставили замолчать, и тогда Жак Ришар (еще менее достойный доверия) снова закричал хриплым голосом. Что же собой представляют эти люди? Он наверняка заявился из винной лавки.
   - Хотя господин мэр и не прислушался к моему мнению, но все же оно верно. Нужно снова открыть часовню в больнице. Дамы из Сен-Жана...
   - Помолчи, - сказал я, - несчастный!
   Но поднялся ропот.
   - Хотя это не его дело, я согласен, - сказал один из них.
   - И я ... И я... - раздался почти согласный гул, и это меня разозлило. С моих уст готовы были сорваться слова, прозвучавшие бы очевидно глупо, когда вмешался господин де Буа-Сомбр, человек весьма рассудительный.
   - Господин мэр, - сказал он, - поскольку здесь нет никого, кто проявил бы неуважение к церкви и святыням, - это очевидно, - нет необходимости вдаваться в подробности. Всякие ограничения, которые могли бы ранить наиболее восприимчивых, снимаются; не одно основное, но все. Мы были безразличны в прошлом, но в будущем, - надеюсь, вы согласитесь со мной, - все должно изменится. Посол, кем бы он ни был, -- пояснил он, затаив дыхание, - должен быть уполномочен обещать... все... обещать выполнить все, что от него могут потребовать.
   Тут женщины не смогли удержаться; все они вскочили с криком, и многие из них заплакали.
   - Ах! - сказала одна из них, с истерическим смехом сквозь слезы. - Нас ожидает просто рай на земле.
   Господин кюре ничего не ответил; он бросил на говорившего острый взгляд, полный удивления и в то же время сдержанного торжества. Что касается меня, то я заломил руки.
   - То, что вы говорите, это суеверие, это лицемерие! - воскликнул я.
   И в этот момент случилось еще одно событие. Внезапно, пока мы совещались, в воздухе раздался долгий громкий звук трубы. Я уже говорил, что много звуков было слышно и раньше; но это было совсем другое; и не было ни одного из нас, который не почувствовал бы, что это обращено к нему самому. Возбуждение было чрезвычайным; это был призыв, начало какого-то общения. Толпа рассеялась, я, после минутной борьбы, решительно двинулся вперед. Я даже не оглянулся на жену. Я больше не был Мартином Дюпеном, - но мэром Семура, спасителем общины. Даже Буа-Сомбр вздрогнул, но я почувствовал, что должен исполнить свой долг, чего бы мне это ни стоило, и не успел я сделать и двух шагов, как почувствовал, - а не увидел, - что господин кюре присоединился ко мне. Мы шли, не говоря ни слова; постепенно остальные собирались позади нас, следуя за нами, - разбредаясь тут и там по неровностям земли.
   Перед нами находилось облако, которое было Семуром, - темнота, ограниченная сиянием летнего дня вокруг; река, вытекающая из этого мрака, как из пещеры; шпиль церкви, устремленный в небо; и - солнечный свет, окружавший со всех сторон эту темноту. Я говорил о стенах так, словно мы их видели; но на самом деле не было видно ни стен, ни ворот, - хотя все мы, точно слепые, устремились туда, где находился Порт Сент-Ламберт. К нему вела широкая пустая дорога, скрывавшаяся во мраке. Мы остановились на некотором расстоянии от темноты. Была ли это человеческая слабость или невидимый барьер, - что я могу сказать? Мы неподвижно стояли, а над нами, из облака, раздавался звук трубы. Он призывал каждого человека, словно по имени. Для меня не было ничего удивительного в том, что такое впечатление возникло у меня, но впоследствии я узнал, что каждый испытывал то же самое. Не было произнесено ни слова, но каждого словно позвали по имени. Мы ждали в сильнейшем волнении, которое я не могу описать, какого-то сообщения, которое обязательно должно было последовать.
   Вдруг, в одно мгновение, труба смолкла; наступила мертвая, страшная тишина; а затем все мы, чьи сердца бились так, словно готовы были вырваться из груди, увидели, как из мрака медленно показалась одна-единственная фигура.
   - О Господи! - воскликнул я, испытав такой прилив разнообразных чувств, что почувствовал, как голова моя закружилась, будто соломинка, подхваченная ветром.
   Знать, что таинственные гости так близко, чувствовать их, слышать - разве этого недостаточно? Но чтобы увидеть? Кто мог это вынести? Наши голоса зазвенели, как лопнувшие струны. Некоторые закрывали лицо руками, потому что даже наши глаза, казалось, вылезали из орбит и трепетали, словно существа, живущие отдельной жизнью.
   А потом на нас снизошло странное, удивительное спокойствие. Фигура двигалась медленно, в ней чувствовалась слабость. Шаг, хотя и торжественный, был неуверенным; но можете ли вы представить себе наше смятение, мгновенный крик; наши сердца перестали рваться из груди, наше дыхание снова стало нормальным, потому что мы увидели хорошо знакомое нам человеческое лицо, - одного из нас.
   - Лекамю! - воскликнул я, и все люди вокруг подхватили это имя, подались ближе, дрожа, но понемногу освобождаясь от ужаса; некоторые даже засмеялись, испытав облегчение. Только один человек стоял с недовольным видом, и это был господин кюре. Он, подобно прочим, произнес: "Лекамю!" - и в его голосе слышались нетерпение, разочарование и гнев.
   А я-то все гадал, куда делся Лекамю, иногда думая, что он один из дезертиров, покинувших нас! Когда он подошел ближе, мы увидели, что лицо его было похоже на лицо мертвеца, - и на нас словно повеяло холодом. Его глаза мерцали под тонкими веками, в которых виднелись все вены. Его лицо было серым, как у умирающего.
   - Он мертв? - спросил я. Но, кроме господина кюре, никто не понял моего вопроса.
   - Нет, - ответил господин кюре, и в голосе его я почувствовал унижение, которое никогда не забуду. - Нет. Это что-то иное. Они наставляют нас, присылая не ангела, но такого же глупца, как мы сами.
   И он отвернулся. Это было унизительно. Разве он не был представителем Невидимого, обладающим властью над раем и адом? Но что-то здесь было сильнее его. Он невольно подвинулся ко мне, чтобы выслушать посла. Не стану отрицать, что такой выбор был странным, сверх всякой меры странным - и для меня.
   - Лекамю, - сказал я дрожащим голосом, - ты был среди мертвых; ты - жив?'
   - Я жив, - ответил он, со слезами оглядывая толпу. - Добрые соседи, добрые друзья, - сказал он, протянул руку и коснулся их; он был так же взволнован, как и они.
   - Господин Лекамю, - сказал я, - мы здесь в очень странных обстоятельствах, как вам известно; не нужно шутить с нами. Если вы действительно были с теми, кто взял под свой контроль наш город, не держите нас в напряжении. Вы видите, по знакам отличия на мне, что именно ко мне вы должны обратиться; если у вас есть миссия, говорите.
   - Это справедливо, - согласился он, - но потерпите минутку. Как хорошо - видеть тех, кто дышит; если я недостаточно любил вас, мои добрые соседи, простите меня!
   - Послушайте, Лекамю, - сказал я с некоторым беспокойством. - Вот уже три дня, как мы здесь страдаем от неизвестности. Передайте нам ваше сообщение - если вам есть, что сообщить.
   - Три дня! - удивленно повторил он, - я должен был бы сказать - "года". Время течет медленно, когда нет ни дня, ни ночи. - Затем, открыв глаза, он повернулся к городу. - Те, кто послал меня, хотели бы, чтобы вы знали: они пришли без гнева, но по дружбе: из-за той любви, которую питают к вам, и потому, что это дозволено...
   Пока он говорил, его слабость исчезла. Он высоко поднял голову, а мы все теснее и теснее обступали его, не желая упустить ни единого слова из того, что он говорил.
   - Они - не мертвые. Они - бессмертные. Это те, кто живет... в другом месте. У них есть другие занятия, которые были прерваны из-за этого испытания. Они спрашивают: "Теперь вы знаете... Теперь-то вы знаете?" - вот что мне велено сказать.
   - Что, - прохрипел я (потому что во рту у меня пересохло), - что они хотят, чтобы мы знали?
   Но меня прервал шум.
   - Да, да, да!
   Люди плакали, мужчины и женщины; некоторые - громко, некоторые - всхлипывали, некоторые поднимали руки к небу.
   - Никогда больше мы не отречемся от религии, - кричали они, - никогда больше не будем пренебрегать своими обязанностями. Они увидят, что мы будем посещать все службы, как будет полна церковь, как мы будем соблюдать праздники и дни святых!
   - Господин Лекамю! - воскликнули двое или трое одновременно. - Ступайте, скажите этим господам, что мы будем служить мессы за них, что мы будем повиноваться им во всем. Мы увидели, что происходит, когда город лишен благочестия. Никогда больше мы не будем пренебрегать своими обязанностями; мы поклянемся Святой Матери и святым...
   - А если эти леди захотят, - крикнул Жак Ришар, - то в больнице Сен Жан будет столько месс, сколько они пожелают.
   - Тише, граждане! - воскликнул я. - Как можете вы что-то обещать от имени всей коммуны? - Я был почти вне себя. - Месье Лекамю, для чего они пришли?
   Голова его снова поникла, лицо омрачилось.
   - Откуда мне знать? - сказал он. - Я искал их, не зная их цели; но я еще не все сказал. Вы должны послать двоих - двоих, которых вы цените больше всего, - чтобы поговорить с ними лицом к лицу.
   Поднялась суматоха, с которой ничто не могло справиться. Раздались крики, что послы уже избраны, и нас, господина кюре и меня, подтолкнули к воротам. Они и слушать не хотели, что мы говорим.
   - Мы обещаем, - кричали они, - мы обещаем все, пусть только они пустят нас обратно.
   Если бы от них потребовали принести нас в жертву, они, не задумываясь, убили бы нас, в своем страстном желании вернуться в город, а потом оплакивали бы нас и почитали как мучеников. Сейчас они были готовы на все. Если бы предстояло выбирать, все было бы по-другому; но выбор был уже сделан; и они торопили нас, не желая терять ни минуты. Я должен был оставить им кого-то взамен себя, прежде чем уйду. Ибо кто знает, вернемся ли мы когда-нибудь? На мгновение я заколебался, подумав, что неплохо было бы назначить господина де Буа-Сомбра своим заместителем и наделить его шарфом; но потом подумал, что когда человек идет в бой, когда он рискует своей жизнью, и, возможно, потеряет ее, за свой народ, он имеет право носить те знаки, которые отличают его от обычных людей, которые показывают, - на каком посту, за какое дело он готов умереть.
   Поэтому я остановился, сопротивляясь напору толпы, и громко сказал: "В отсутствие господина Барбю, который покинул нас, я назначаю всем вам известного господина Феликса де Буа-Сомбр своим представителем. В мое отсутствие мои сограждане должны уважать и повиноваться ему, как мне самому".
   Раздался возглас согласия. Они дали бы свое согласие на все, что мы могли бы предложить сделать, но не больше. Какое им до этого дело? Они не думали о том, как вздымается моя грудь, как бьется мое сердце. Они оставили нас на краю темноты, лицом к воротам. Так мы и стояли, затаив дыхание. Затем маленькая задняя дверь медленно открылась перед нами, и мы снова оказались в Семуре.
  

РАССКАЗ ПОЛЯ ЛЕКАМЮ

  
   Господин мэр просил меня по возвращении в Семур как можно скорее составить отчет о моем пребывании в этом городе, который должен быть помещен вместе с его собственным рассказом, и я обещал сделать это в меру своих сил, чувствуя, что мое положение очень шатко, и что у меня может не хватить времени на объяснения. Многие вещи, - было бы излишним их перечислять, - давят на мой разум. Мне было приятно видеть моих соседей, когда я впервые вышел из города; но их голоса, их прикосновения, их горячность и нетерпение утомляли меня. С самого своего детства я старался сторониться тесного общения с моими согражданами-мужчинами. Мой ум был занят другими мыслями; я жаждал исследовать таинственное и невидимое. Когда я гулял по лесу, я слышал шепот в воздухе, я чувствовал движение крыльев, скольжение невидимых ног. Для моих товарищей они были источником тревоги и беспокойства, но не для меня; разве Бог, со всеми своими ангелами, - не в том, что скрыто от глаз не только обычных, но самых лучших и мудрых из людей. Было время, когда жизнь действительно приобрела для меня очарование. Причиной тому была улыбка, наполнившая меня блаженством и сделавшая солнечный свет еще более радостным. Но когда она умерла, вместе с ней умерли и мои земные радости.
   С тех пор я мало о чем задумывался, кроме как о той бездне, в которой она исчезла, подобно многим другим.
   В ту ночь, когда все остальные покинули Семур, я был в саду своего дома. Мне было неспокойно, мой разум был встревожен. Мне казалось, что я приближаюсь к какому-то очень важному моменту своей жизни. С тех пор как я вывел господина мэра за стены, и мы оба ощутили напор этой толпы, у меня появилось чувство ожидания. Я не знал, чего ищу, - но искал нечто такое, что должно было изменить мир. "Предупреждение" на дверях собора меня не удивило. Чему удивляться, если мертвые возвращаются? удивительно, что они этого не делают. Ах! вот в чем чудо. Как может уйти тот, кто любит тебя, - и никогда не возвратиться, и не общаться с тобой, и не посылать никакого послания - вот в чем чудо: почему не разверзаются Небеса, и не распахиваются врата Рая, и те, кто покинул нас, не возвращаются? Всю свою жизнь я удивлялся, почему так происходит. Я не мог оставаться в доме в ту странную ночь. Мой разум был полон волнения. Я вышел в сад, хотя было уже темно. Я сел на скамейку под шпалерой - ей это нравилось. Я часто проводил там полночи, думая о ней.
   В ту ночь было очень темно: небо затянуто мрачной пеленой, нигде не было видно ни единого просвета, как в ноябре. Можно было бы сказать, что начался снегопад. Я думаю, что, должно быть, проспал до утра (я обратил внимание, что предшествовавшие события стали частью моего сна), а когда внезапно проснулся, то обнаружил, если можно так выразиться, "противостояние". Я хотел подняться с того места, где я сидел, и уйти, - не могу сказать, куда и почему; но что-то во мне велело остаться, и мои конечности словно бы налились свинцом. Я не мог пошевелиться и сидел неподвижно, против своей воли, точнее, против одной части своей воли, поскольку другая ее часть была упряма и сдаваться не желала. Таким образом, во мне происходила борьба, смысла которой я не понимал. Пока все это продолжалось, я услышал звук открывающихся дверей и топот множества ног людей, выходящих на улицы. Это меня не удивило; мне казалось, я понимаю, почему это так; но понимать, не означает знать. Я слушал, как шаги текут мимо, все продолжаясь и продолжаясь, слабо затихая вдали, а потом настала абсолютная тишина. Тогда я понял, хотя и не могу сказать, как, что был единственным живым человеком, оставшимся в Семуре; но это меня не беспокоило. Борьба внутри меня закончилась, и я испытал величайшее спокойствие.
   Не могу сказать, сколько времени прошло, прежде чем я заметил перемену в воздухе, в темноте, окружавшей меня. Это было похоже на движение кого-то невидимого. До сих пор, я испытывал подобное чувство ночью, когда все было очень тихо. Я ничего не видел. Я ничего не слышал. И все же я сознавал, не могу сказать как, что там было великое пришествие и уход, и ощущение, как будто в воздухе было множество людей. Затем я встал и пошел в свой дом, где Леокади, моя старая экономка, так тщательно запирала все двери, когда ложилась спать. Теперь все они были открыты, даже дверь в комнату моей жены, ключ от которой я всегда держал при себе, и куда никто, кроме меня, не входил; окна тоже были открыты. Я смотрел на большую улицу, - все остальные дома были похожи на мой. Все было распахнуто, двери и окна, и улицы были полны народа. На них было течение и движение невидимого, - беззвучное, ощутимое только душой. Я не могу описать его, потому что не слышал и не видел, но чувствовал. Я часто бывал в толпе; я жил в Париже, а однажды переехал в Англию и бродил по лондонским улицам. Но никогда, казалось мне, - никогда не знал я о таком множестве, о таком великом множестве. Я стоял у открытого окна и смотрел, как во сне. Господин мэр знает, что его дом виден из моего. К нему, казалось, все время направлялся поток, в окнах и дверных проемах было ощущение множества людей, подобное тому, которое я уже описал. Глядя таким образом на то, что происходило на моих глазах, я не думал ни о своем собственном доме, ни о том, что именно там происходило, пока вдруг, в одно мгновение, не почувствовал, что кто-то вошел ко мне. Не толпа, как в других местах, а кто-то один. Мое сердце подпрыгнуло, подобно выпущенной на волю птице; оно замирало во мне от радости и страха. Голова кружилась так, что я не мог стоять. Я позвал ее по имени, но тихо, потому что был слишком счастлив, у меня пропал голос. Да и нужно ли это было, когда сердце уже говорило с сердцем?
   Я не услышал ответа, но я и не нуждался в нем. Я лег на пол в том месте, где должны были быть ее ноги. Ее присутствие окутывало меня со всех сторон. Это было выше всяких слов. Мне не нужно было ни видеть ее лицо, ни касаться ее руки. Она была ближе ко мне, ближе, чем когда я держал ее в своих объятиях. Как долго это продолжалось, я не могу сказать; это было долго, как любовь, но коротко, как вдох. Я ничего не знал, ничего не чувствовал, кроме нее одной; все мое удивление и желание знать ушли от меня. Мы говорили друг другу все без слов -- сердце общалось с сердцем. Это было за пределами знания или речи.
   Но это не имеет общественного значения, и я не должен отвлекать на это господина мэра.
   Через некоторое время моему счастью пришел конец. Я не могу сказать, как это произошло. Только что мне было тепло в ее присутствии, и вдруг я остался один. Я поднялся, шатаясь, ослепнув от горя, - неужели все уже кончилось? Я вышел, слепо следуя за ней. Боже мой, я буду следовать, следовать за ней, пока жизнь во мне не закончится. Она любила меня, но ее уже не было.
   Таким образом, отчаяние пришло ко мне в тот самый момент, когда из моей души исчезла тоска, и я оказался среди невидимого; но я больше не стремился к знанию, я искал только ее. На это я потратил некоторое время. К сожалению, я вынужден признаться в этом господину мэру. Многое из того, что я мог бы узнать, таким образом, останется потерянным для моих сограждан и всего мира. Мы созданы такими. То, чего мы желаем, ускользает от нас в тот момент, когда наше желание вот-вот исполнится, или же те чувства, которые составляют основу нашей жизни, поглощают нас и ослепляют душу. Вместо того, чтобы попытаться утвердить мою веру и дать мне возможность правильного суждения о тех тайнах, которые я изучал всю свою жизнь, - я забыл о всякой высшей цели; я только и делал, что носился по городу, пробираясь ощупью среди этих толп, ничего не видя и ни о чем не думая, - кроме как об одном.
   Я очнулся, словно от сна. Меня разбудил звон церковных колоколов. Они заставили меня остановиться, застыть неподвижно и прийти в себя. Затем я смутно осознал, что то, что случилось со мной, было именно тем, чего я желал всю свою жизнь. Я оставляю это объяснение моей неудачи [Примечание: читатель помнит, что звон церковных колоколов действительно раздался вскоре после исхода горожан; так что самобичевания господина Лекамю имели меньше оснований, чем он думал.] в исполнении общественного долга на милость господина мэра.
   Колокола церкви заставили меня прийти в себя и вернуться к тому, что мы называем реальностью на нашем языке; но из всего, что меня окружало, когда я очнулся, реальностью, как мне теперь казалось, было все, кроме меня. Я находился в центре мира, где все было в движении. Что это был за поток, который тек вокруг меня, я не знаю; была ли это мысль, которая становится вещественной среди духов, было ли это действие, я не могу сказать. Но энергия, сила, жизнь, которая была в них, - ее невозможно было не ощутить. Я стоял на улице, слабый и опустошенный, едва способный желать, а тем более думать. Они толкали меня, отталкивали, не обращали на меня внимания. В невидимом мире, описанном поэтом, о котором господин мэр, вероятно, слышал, человек, пересекающий Чистилище (не говоря уже о каком-либо другом месте), виден всем и является чудом для всех, кого он встречает, - его тень, его дыхание отличают его от окружающих. Но изменилась ли невидимая жизнь, или это я не был достоин их внимания, - но только я понимал, что стоял в нашем городе, подобно призраку, и никто не обращал на меня внимания. Когда ко мне медленно вернулось мое прежнее желание расспросить, понять, я столкнулся сначала именно с этим затруднением, - никто не обратил на меня внимания. Я шел и шел по улицам, иногда останавливался, чтобы оглядеться, умоляя то, что проносилось мимо меня, дать о себе знать. Но поток двигался, подобно воздуху, подобно течению реки, время от времени отбрасывая меня в сторону, как воздух вытесняет соломинку, а вода - камень, но не более того. Я был единственным пассивным существом, существом без занятий. Разве вы прекратили бы свой труд, чтобы рассказать праздному путнику о смысле нашей жизни до того дня, как покинули Семур? Вот и они не хотели: течение той жизни гнало меня туда и сюда, но никто не показался из невидимого, чтобы выслушать мои вопросы и ответить мне.
   Вас заставили поверить, будто в Семуре было темно. Господин мэр, это было не так. Тьма окутывала стены, словно занавешивая их покрывалом; но вскоре после того, как вы ушли, внутри разлился мягкий, чудесный свет - свет, который не был похож ни на солнечный, ни на лунный; а вскоре, после звона колоколов, тишина исчезла, как прежде исчезла тьма. Я начал слышать сначала шепот, затем звук движения, которое я ощущал, не слыша его, затем слабые голоса, и наконец, когда мой разум настроился на эти чудеса, сами слова, которые они произносили. Говорили ли они на нашем языке или на другом, я не могу сказать, но я понимал их. Сколько времени прошло, прежде чем ощущение их присутствия сменилось счастьем слышать, я не знаю, и не знаю, как прошло это время, и как долго, - годы или дни, - я пребывал в Семуре с теми, кто сейчас там; ибо свет не менялся - не было ни дня, ни ночи. Все, что я знаю, это то, что внезапно, пробудившись ото сна (ибо удивительно было то, что я мог спать, иногда сидя на ступенях церкви, иногда в собственном доме; там, где я иногда задерживался и искал корки, оставленные Леокади), я нашел мир полным звуков. Они пели, бродя группами по улицам; они разговаривали друг с другом, когда шли. Из домов, открытых настежь, куда мог войти каждый, кто хотел, доносился тихий звон этих голосов. И, поначалу, каждый звук был полон радости и надежды. Сначала они пели такую песню: "Пошли нас, пошли нас в дом отца нашего. К нашим братья, к нашим милым и дорогим. Они забыли, забыли, забыли! Но когда мы заговорим, они услышат нас". А другие отвечали: "Мы пришли, мы пришли в дома наших отцов. Как сладко оказаться в доме, где ты родился. Как мы помним, так и они будут помнить. Когда мы заговорим, когда мы заговорим, они услышат". Не думайте, что это были именно те слова, которые они пели, но это был их точный смысл. И когда они пели, повсюду были радость и ожидание. Их музыка была прекраснее любой нашей музыки, ибо была - желания и тоски, а значит, - надежды и радости; тогда как среди нас, там, где есть тоска, всегда присутствует печаль. Позже какой-то певец, я не знаю, кто он был, проходя мимо, запел другую песню, о которой я расскажу вам позже. Я не думаю, что он был одним из них. Они подходили к окнам, к дверям, стекались из улиц и переулков, чтобы услышать, как он проходит мимо.
   Господин мэр, несомненно, будет добр и простит мне, что я не все понял из услышанного. В середине фразы, в слове, произнесенном вполголоса, внезапно возникал барьер. Какое-то время я пытался понять их смысл, тщетно и упорно, но потом понял, что только когда они заговаривали о Семуре, о вас, ушедших, и о том, что делается, я мог это понять. Сначала это только усилило мое желание слушать; но затем я вдруг понял, что ни одно из моих желаний не было удовлетворено. Хотя я был наедине с невидимым, я не понимал его; я понимал его только тогда, когда это касалось того, что я знал.
   Сначала все шло хорошо. Те, кто был на улицах, у дверей и окон домов, на ступенях церкви, где они, казалось, столпились, прислушиваясь к звону колоколов, говорили только о том, что они пришли сделать. Они говорили друг другу с великой радостью, что женщины услышали их, что они послушались и были в безопасности. Во всем городе царило веселье. Были вызваны певцы; иные (так я понял из того, что слышал), заняли место стражей на стенах; и все, проходя мимо, пели эту песню: "Наши братья забыли; но когда мы заговорим с ними, они услышат". Как же это, как же это вы не слышали? Однажды я был в лодке на реке, и эта песня донеслась до меня со стен, сладостная, как пение ангелов. Никогда прежде не слышал я такой песни. Музыка была пронзительной, она заставляла трепетать сердце. "Мы вышли из невидимого, - пели они, - из любви к вам; верьте нам, верьте нам! Любовь возвращает нас на землю; верьте нам, верьте нам!" Как вы могли этого не слышать? Когда я услышал, как они поют, я заплакал; они вынимали сердце из моей груди. Они пели, они кричали, музыка разносилась по всем стенам: "Любовь возвращает нас на землю, поверьте нам!" Господин мэр, я видел вас от реки; на вашем лице было выражение растерянности, а один из стоявших рядом с вами поднес согнутую ладонь к уху, словно прислушиваясь к какому-то тонкому далекому звуку, когда тот был похож на бурю, на музыкальную бурю!
   После этого в городе произошли большие перемены. Хоры вернулись со стен, двигаясь медленнее и тяжело вздыхая. Вздохи, нет, что-то похожее на рыдания, раздавались на улицах. "Они нас не слышат или не хотят слышать". Куда бы я ни повернулся, я слышал только одно: "Они нас не слышат". Весь город, и все дома, которые были наполнены душами, и вся улица, на которой было такое множество людей, - и все они были исполнены удивления и смятения. (Если хотите знать мое мнение, господин мэр, те, кто живет в Семуре, знают не только радость, но и боль.) Они не такие, как боги, совершенные и самодостаточные для самих себя, и не такие всезнающие и мудрые, как добрый Бог. Они надеются, как и мы, и желают, и заблуждаются, но не делают ничего дурного. Это мое мнение. Я знаю не более других, - говорю это, чтобы вы не приняли моих слов за бесспорную истину; но я жил среди них, и это то, что я думаю. Они были захвачены врасплох; они понимали происходящее не больше нашего, когда мы приложили все силы и потерпели неудачу. Они были сбиты с толку, если я могу судить правильно. Тогда раздались крики от одного к другому: "Вы забыли, что нам было сказано?" И еще: "Нас предупреждали, нас предупреждали". По всему городу пронеслось: "Они не слышат нас, наши голоса не похожи на их голоса, они не видят нас. Мы отняли у них их дома, и они не знают причины". Мое сердце разрывалось от их разочарования. Мне очень хотелось сказать им, что поначалу я тоже ничего не слышал; но только спустя некоторое время я решился на это. И говорил ли я, и был услышан, - или это было прочитано в моем сердце, - я сказать не могу. Вокруг меня стало тихо, словно они удивились и, в свою очередь, прислушались, а затем, в мгновение ока, кто-то внезапно повернулся и посмотрел мне прямо в лицо.
   Господин мэр, я увидел перед собой лицо вашего отца, Мартина Дюпена, которого я помню так же хорошо, как и своего собственного отца. Он был лучшим человеком, которого я когда-либо знал. На мгновение мне показалось, что он вопросительно смотрит на меня.
   Некоторое время после этого, казалось, воцарились смятение и сомнения; некоторые отправлялись (как я понял) с посольствами к вам, - некоторые через ворота, некоторые по реке, - но у них ничего не получилось. Колокола звонили, чтобы вы могли слышать и знать; но и вы не могли понять колокола. Я бродил от одного места к другому, прислушиваясь и наблюдая, - пока невидимое не стало для меня видимым, - и я больше не думал о чуде. Иногда у меня возникало смутное желание расспросить их, узнать, откуда они пришли, в чем секрет их жизни и почему они здесь? Но если бы я спросил, кто бы меня услышал? и желание угасло в моем сердце; все, чего я желал, - это чтобы услышали и поняли их вы; этим желанием был полон Семур. Они думали только об этом. Они уходили к стенам группами, а когда возвращались, все остальные бросались им навстречу, чтобы спросить: "Какие новости?" Я следовал за ними, то с одними, то с другими, задыхаясь и чувствуя боль в ногах, в то время как они просто скользили. Это ужасно, когда плоть и кровь живут с теми, кто является духами. Я тащился за ними. Я сидел на ступенях церкви, спал и просыпался, и все еще слышал голоса во сне. Я молился, но молиться было трудно. Однажды, следуя за толпой, я вошел в ваш дом, господин мэр, и поднялся наверх, хотя едва мог идти. Там многие собрались, как на совет. Ваш отец был во главе всего этого. Он был один, он единственный, кто знал меня. Он снова посмотрел на меня, и я увидел его, а в свете его лица - собрание, подобное тому, что я видел на картинках. На мгновение оно замерцало передо мной, а затем исчезло. Там были главные всех отрядов, мужчины и женщины, готовые говорить. Я слышал, как они повторяли друг другу одну и ту же историю. Один голос был тихим и мягким, как у ребенка; он говорил о вас. "Мы пошли, - сказал он, и ваш отец, господин мэр, тоже присоединился к нему. - Мы пошли к нему, но он нас не услышал". А некоторые говорили, что этого достаточно, - что им не дано никакого поручения свыше, им только позволено, что они только сами этого хотят и что нужно воздержаться.
   Теперь, слушая, я страдал при мысли, что они потерпят неудачу. Я испытывал боль, потому что верил в них. Но я, кто я такой, - бедняк, лишенный доверия своих соседей, мечтатель, которого многие презирают, - чтобы прийти им на помощь? И все же я не мог слушать и не принимать участия. Я крикнул: "Пошлите меня. Я расскажу им все в понятных им словах". Звук моего голоса был похож на рев. Он заставил воздух задрожать. Казалось, он раздирал меня на части каждым словом, у меня закружилась голова, так что я упал бы, если бы мне не была оказана поддержка. Когда свет начал угасать в моих глазах, я увидел лица, смотрящие друг на друга, вопрошающие, добрые, красивые лица одно над другим; глаза, ясные, как небо, но печальные. Я дрожал, глядя на них: на их лицах было написано блаженство небес, но они были печальны. Затем все исчезло. Меня увели, не знаю как, подвели к двери и выставили вон. Я не был достоин видеть блаженную скорбь. Это зрелище, на которое ангелы взирают с благоговением и которое приносит слезы, являющиеся спасением перед Богом.
   Я вернулся домой усталый, но спокойный. Их было много в моем доме; но так как мое сердце было полно тем, кого там не было, я не знал тех, кто там был. Я сел на то же место, где только что сидела она. Я устал, устал больше, чем когда-либо прежде, но был спокоен. Тогда я подумал, что знаю не больше, чем в первый раз; что я живу среди невидимых, как будто они были моими соседями, не боясь их и не слыша тех чудес, о которых они рассказывают. Когда я сидел, обхватив голову руками, двое рядом говорили друг с другом: "Это правда, что мы потерпели неудачу?" - сказал один; а другой отвечал: "Разве не должно погибнуть все, что не послано от Отца?" Я молчал, но я знал их, это были голоса моего отца и моей матери. Я слушал их, словно в полузабытьи, словно во сне.
   Пока я сидел так, слушая эти голоса, еще недавно казавшиеся мне самым важным на свете, а теперь убаюкивали и утешали меня, как ребенка утешают голоса его нянек в ночи, в городе случилось нечто новое, чего прежде не было. Я проснулся, несмотря на усталость и оцепенение. Это был звук, словно кто-то быстро проезжал через город в какой-то чудесной колеснице, или же мчался, несомый вихрем, - я не могу сказать точнее. Голоса, говорившие рядом со мной, умолкли; я встал и, повинуясь порыву, которому не мог сопротивляться, вышел, как будто мимо проходил король. Этот кто-то, казалось, двигался прямо, не сворачивая ни вправо, ни влево, через весь город, от одних ворот к другим; и когда он двигался, раздавались звуки, как будто это был глашатай, объявляющий войну или утверждающий мир. Кем бы он ни был, взмах его руки шевелил мои волосы, подобно ветру. Сначала звук был похож на громкий крик, и я не мог понять его, но когда он приблизился, слова стали различимы. "Они не поверят -- пока кто-то из них не воскреснет из мертвых". Когда он проходил, в городе поднялся ропот, подобный тому, как если бы разом заговорило великое множество людей. А потом внезапно наступила тишина.
   В этот момент, на какое-то время, - пусть господин мэр примет мое заявление как должное, - я перестал сознавать, что произошло дальше. То ли усталость одолела меня, и я заснул, как того требует природа даже в самый страшный момент, то ли я потерял сознание, - не могу сказать; но какое-то время я ничего не сознавал. Когда я пришел в себя, то увидел, что сижу на ступенях церкви, а вокруг все тихо. Я поднялся и пошел, следуя чьей-то воле, не своей собственной; меня мягко повели по главной улице, через большую площадь, к Порт Сент-Ламбер. Я уверенно шел вперед, не колеблясь, не сомневаясь, что ворота откроются передо мной, не сомневаясь ни в чем, хотя никогда прежде не пытался покинуть город. Подойдя к воротам, я не сказал ни слова, но дверь медленно отворилась передо мной, и я вышел на утренний свет, в сияние солнца. Теперь я сказал все, что должен был сказать. Сообщение, которое я передал, было всего лишь передано через меня, больше я ничего не могу сказать. Позвольте мне немного отдохнуть; подумайте сами, я не спал всю ночь и не ел ни кусочка хлеба уже... вы сказали, что прошло всего три дня?
  

ПРОДОЛЖЕНИЕ РАССКАЗА ГОСПОДИНА МЭРА

  
   Мы вернулись через дверь для пешеходов, которая находится рядом с воротами Порт Сент-Ламберт. Не стану отрицать, что мое сердце, как говорится, застряло в горле. Человек делает то, что является его долгом, чего ожидают от него его сограждане; но это не значит, что он перестает испытывать естественные эмоции. Вены мои вздулись, кровь мчалась по ним бурным потоком, язык стал сухим. Я не стыжусь признаться, что дрожал и трепетал всем телом, с головы до ног. Я боялся, - но шел вперед; ни один человек не может сделать больше. Что же касается господина кюре, то он не сказал ни слова. Если у него и были какие-то страхи, он скрывал их, подобно мне. Но его занятие - оно связано с призрачным и духовным. Видеть, как люди умирают, сопровождать их до края могилы, облегчать их страдания перед смертью (если это правда, что они страдают) готовя к пути на небеса - эта его профессия обязательно должна была придать ему мужество. Моя позиция совершенно иная. Я еще не принял окончательного решения по этим вопросам. Когда человек может искренне верить во все, что говорит Церковь, многие вещи становятся простыми, но в противном случае вызывает большие трудности для разума. Таинственное и чудесное вполне естественно в первом случае; но когда человек думает сам за себя, должен взять все на себя и сделать сам для себя все необходимые объяснения, часто возникают большие трудности. Многие вещи не укладываются в общую картину, они плетутся, подобно усталым людям на марше. Человек не может собрать их воедино и удовлетворить самого себя.
   Солнце сияло за стенами города, когда мы вернулись в Семур; но первый шаг, который мы сделали, погрузил нас во тьму, черную, как ночь. В воздухе чувствовался холод тумана. Мы дрожали, но не от страха, а от холода. И как все было темно, - так все было и тихо. Я ожидал почувствовать присутствие тех, кто здесь был, как я почувствовал невидимую толпу, когда выходил из города. Но воздух был пуст, не было ничего, кроме темноты и холода. Мы прошли немного вперед со странным пылом ожидания. В каждый миг, на каждом шагу мне казалось, что что-то бросит вызов моему самообладанию и мужеству, что должно произойти какое-то событие, - но ничего не происходило. Все было спокойно, двери домов по обе стороны дороги были открыты, все, кроме домика стражи, черного, как ночь. Господин кюре сказал мне, что, по его мнению, они здесь, хотя и невидимые. Однако я был не согласен с ним. Я чувствовал невидимую толпу за городом; но здесь воздух был чист, здесь не было никого, кто дышал бы как люди, между нами и стенами, окружавшими нас. Прямо за воротами горела лампа, висевшая на веревке над нашими головами; огни горели в домах, словно кто-то оставил их там; они отбрасывали странный отблеск в темноту, мерцая на ветру. Мало-помалу мрак рассеивался, и к тому времени, как мы достигли главной улицы, наступили ясные, ровные бледные сумерки, в которых мы видели все, как при свете дня.
   Мы остановились на углу площади и огляделись. Хотя я все еще ощущал сильное биение моего пульса, все же это было не так страшно, как вначале. На город, когда он спит, приятно смотреть, во всех закрытых дверях и окнах чувствуется безопасность и покой, укрытые там, которые никто не может потревожить; в воздухе чувствуется жизнь, замершая, но жизнь. Здесь же все было открыто и пустынно. Дом скряги Гросгейна был открыт с самого верха до самого низа, но в нем не было никого, кто бы искал то, что было спрятано. Особняк де Буа-Сомбра, с его огромными воротами, был, как всегда, ревниво заперт, а в моем собственном доме, за которым моя мать и жена всегда так тщательно присматривали, чтобы ни сырость, ни дыхание ночи не могли проникнуть внутрь, все двери и окна были широко открыты. Везде, казалось, царило запустение. Я боялся войти в свое жилище. Мне казалось, что мертвые должны были лежать внутри. О Господи! Ни души, ни тени; все пусто в этом мягком сумраке; ничего не движется, ничего не видно. Огромные двери церкви были широко распахнуты, равно как и все маленькие входы. Каким просторным казался город, каким тихим, каким чудесным! На большой площади не было видно ни одной птицы, ни одной собаки; она была совершенно пуста. Мы долго стояли (или нам казалось, что долго) на углу, глядя направо и налево. Мы боялись сделать хоть шаг дальше. Мы не знали, что делать. Я не мог говорить; мне многое хотелось сказать, но что-то останавливало.
   Наконец господин кюре обрел дар речи. Его голос так возмутил тишину, что поначалу мое сердце сжалось от страха; он был хриплым, и звук его прокатился по огромной площади, подобно приглушенному грому. Я подумал о том, какие странные лица могут появиться в открытых окнах, какие ужасы. Но все, что он сказал, было: "Мы всего лишь послы".
   Что же за этим последовало? У меня стучали зубы. Я ничего не слышал. "Всего лишь! Всего лишь!" - словно бы возвращалось эхом из каждой распахнутой двери и окна. Они шелестели вокруг нас, затем затихли, а потом вернулись, уже громче, из-за реки. Господин кюре, хотя он и духовный человек, был не более отважен, чем я. В едином порыве мы протянули друг другу руки. Мы отступали, бок о бок, как люди, окруженные врагами, и я чувствовала, как бешено бьется его сердце, а он - мое. Потом вокруг снова воцарилась тишина.
   Настала моя очередь говорить. Я не хотел отставать от него, что бы ни случилось, хотя мои губы пересохли от душевного беспокойства.
   - Неужели мы опоздали? Лекамю, должно быть, обманул сам себя.
   Ответа не последовало, эхо молчало, что, как вы можете предположить, было облегчением, - но это было не так. Это было еще ужаснее, страшнее самого звука, потому что, хотя мы и говорили так, мы не верили, что это место пусто. Те, к кому мы пришли, казалось, погрузились в молчание, невидимые, ожидая, когда придет их время, чтобы заговорить с какой-то ужасной целью.
   Несколько минут мы стояли, словно дети, держась за руки, прислонившись друг к другу на углу площади, - беспомощные, ожидая, что будет дальше. Скажу откровенно, мой мозг и мое сердце были одним пульсом. Они пульсировали так яростно, что я едва мог расслышать какой-либо другой звук. В этом отношении, я думаю, господин кюре был более спокоен. На его лице застыло выражение напряженного слушания, - отражение того напряжения, в котором находилась его душа. Но ни он, ни я ничего не слышали, даже шепота.
   - Пойдемте дальше, - сказал я, наконец. Мы, спотыкаясь, побрели вперед, охваченные волнением и страхом. Мы боялись повернуться спиной к этим пустым домам, которые, казалось, смотрели на нас своими пустыми окнами. Машинально, едва сознавая, что делаю, я направился к своему дому.
   Внутри никого не было. Окна и двери были распахнуты, комнаты - пусты. Я переходил из одной в другую с чувством ожидания, от которого у меня замирало сердце; но там никого не было, и ничего не изменилось. И все-таки я ошибся, утверждая, что ничего не изменилось. В моей библиотеке, где я храню свои книги, где мои отец и дед вели свои дела, как и я, одно маленькое изменение внезапно поразило меня, словно кто-то нанес мне удар. Старое бюро, которым пользовался мой дед и за которым я, помнится, прятался, был вытащен из угла, куда я его поставил (чтобы освободить место для мебели, которая нравилась мне больше), и поставлен, как в старые времена, посередине комнаты. Это было ничто; и все же, как много в этом было! хотя заметить это мог только я сам. Некоторые из ящиков, полные старых бумаг, были выдвинуты. Я в волнении заглянул в них, чтобы посмотреть, нет ли там какой-нибудь записки, какого-нибудь послания, адресованного мне; но там не было ничего; ничего, кроме этого молчаливого знака тех, кто был здесь. Естественно, господин кюре, стоявший на страже у двери, не понял причины моего волнения. Последняя комната, в которую я вошел, принадлежала моей жене, ее вуаль лежала на белой кровати, как будто она только что вышла, а некоторые из ее украшений - на столе. Мне казалось, что той таинственной атмосферы, которая наполняла весь дом, здесь не ощущалось. Ленточка, колечко - что это за пустяки? И все же, они придают нечто значимое даже пустоте. В комнате моей Агнес есть маленький алтарь, более священный для нас, чем любой другой. Вот фотография нашей маленькой Мари. Она покрыта вуалью, вышитой красивым узором. Даже Агнес не всегда может смотреть на лицо этого ангела, которого Бог отнял у нее. Она сделала маленькую занавеску с лилиями, с белыми девственными цветами; и ни одна рука, даже моя, никогда не отодвигает ее в сторону. И что же я увидел? Вуаль была откинута; лицо девочки смотрело на меня, а на раму картины была положена ветка оливы с серебристыми листьями. Я больше ничего не помню, кроме того, что испустил громкий крик и бросился на колени перед этим даром Ангела. Кто может понять, что творилось у меня на сердце? Господин кюре, мой друг, мой брат, поспешно подошел ко мне с бледным лицом; но когда он взглянул на меня, то отстранился и отвернулся; рыдание вырвалось из его груди. Никогда ребенок не называл его отцом, будь то на небесах или на земле. Я хорошо знал, чьи нежные пальцы положили туда оливковую ветвь.
   Я вышел из комнаты и запер дверь. Просто моя жена должна была найти ее там, где она лежала.
   Я взял господина кюре под руку, и мы снова вышли на улицу. Этот момент сделал нас братьями. А этот союз - сделал нас сильнее. Тишина и пустота стали казаться нам менее страшными. Выходя, мы разговаривали естественными голосами, едва ли сознавая, как велика разница между ними и шепотом, - единственное, на что мы осмеливались поначалу. И все же звук наших голосов испугал нас, когда мы услышали их, потому что мы все еще дрожали, не уверенные в высвобождении. Господин кюре показал себя мужчиной, но не я; ибо сердце мое было переполнено, слезы стояли в глазах, я не мог противиться своим впечатлениям.
   - Мартин Дюпен, - вдруг сказал он, - этого достаточно. Мы пугаем себя тенями. Мы боимся даже собственных голосов. Этого не должно быть. Довольно! Кем бы они ни были, изгнавшие нас из Семура, их время кончилось, они ушли.
   - Я тоже так думаю, - отозвался я слабым голосом, - но Бог его знает.
   И тут что-то прошло мимо меня так же ощутимо, словно это был обычный человек. Я отступил в сторону, отпустил руку друга и закрыл глаза. Это было ничто, это невозможно было увидеть; это был воздух, дыхание. Господин кюре дико посмотрел на меня; он выглядел так, словно лишился рассудка. Он топнул по мостовой и издал громкий горький крик.
   - Я брежу? - воскликнул он. - О Господи! или даже это, даже это немногое, не будет открыто мне?'
   Когда я увидел человека, который мог так управлять собой, который сопротивлялся всякому беспокойству и излучал уверенность, когда все было против него, и который, в конце концов, позволил себе страстный протест, - я пришел в себя. Как часто я читал это в его глазах прежде! Он - священник, слуга невидимого, но нам, мирянам, было открыто то, что было скрыто от него. Я ощутил жалость по отношению к нему, и это придало мне сил.
   - Брат, - сказал я, - мы слабы. Если бы мы увидели небеса отверстыми, то могли бы мы доверять нашим глазам сейчас? Наше воображение - хозяин над нами. Насколько может видеть глаз смертного, - мы в Семуре одни. Разве вы забыли свой псалом и то, как вы поддерживали нас в начале? Сейчас ваша церковь открыта для вас, брат мой. Возвеселися.
   Это было вдохновение свыше, а не моя собственная мысль; ибо хорошо известно, что, хотя я глубоко уважаю религию, я никогда не исповедовал ее. Повинуясь единому порыву, мы повернулись, вместе пересекли пустынную площадь и поднялись по широким ступеням. Мы не сказали друг другу ни слова о том, что собираемся делать. В святом месте царили тишина и покой, в воздухе все еще чувствовался аромат ладана. Он стал служить мессу. Ко мне же, казалось, вернулись дни моего детства. Все неприятности, заботы, тайны и боль, остались позади. Все, что я мог видеть, - это мерцание на алтаре больших подсвечников, дарохранительницу, чашу и книгу. Я снова был мальчиком с хоров, одетым в белое, как ангелы, без сомнений, без беспокойства в моей душе; и мой отец стоял на коленях позади верующих, склонив голову, с нежностью, которую я тоже узнал, став отцом, - потому что это его ребенок звенел колокольчиком и качал кадило. С тех пор я ни разу не служил мессу. Мое сердце снова стало сердцем маленького ребенка. Голос господина кюре был полон слез - он разливался в воздухе и заполнял пустоту места. Я опустился на колени позади него на ступеньках алтаря и заплакал.
   А затем раздался звук, от которого наши сердца едва не выпрыгнули из груди. Его голос дрогнул, как будто порыв ветра помешал ему говорить, но он был храбрым человеком и продолжал. Это колокола церкви звонили над нашими головами. Мы стояли на коленях в полном одиночестве, а колокола звонили, как на Пасху или какой-нибудь большой праздник. Сначала тихо, почти печально, как хор далеких певчих; замирая, отдаваясь эхом и снова замирая; потом, взяв другую ноту, они зазвенели торопливым, радостным звоном. На меня это произвело чудесное впечатление. Я больше не чувствовал страха. Иллюзия стала полной. Я снова был ребенком, служа мессу в своем маленьком стихаре, зная, что все, кто любит меня, стоят на коленях позади, что добрый Бог улыбается, а колокола церкви звонят свое величественное "аминь".
   Когда месса закончилась, господин кюре спустился по ступеням алтаря. Вместе мы убрали облачения и священные сосуды. С наших сердец словно бы спала тяжесть. Когда мы вышли, колокола затихали длинным низким эхом, то слабым, то громким, словно радуясь и сожалея попеременно. И хотя, когда мы вошли в церковь, уже сгустились бледные сумерки, - теперь на улице было ясное утро. Мы не сказали друг другу ни слова, но, рука об руку, пошли к воротам, чтобы открыть их жителям города, позвать их всех обратно в Семур.
   Если я и записываю здесь инцидент иного рода, то только из-за последовавшего за ним продолжения. Проходя мимо больницы Сен-Жана, мы отчетливо услышали доносившийся изнутри слабый, но нетерпеливый голос. Этот звук на мгновение оживил тревогу, которая затихла в нас - но только на мгновение. Это был не воображаемый голос. Это вызвало улыбку на серьезном лице господина кюре и чуть не заставило меня рассмеяться, - так странно было это ощущение реальности, нарушившее и рассеявшее призрачную атмосферу. Мы вошли без всякой робости, испытывая облегчение после огромного напряжения, навалившегося на нас. В маленьком закутке, отгороженном от большой палаты занавеской, лежал на кровати больной.
   - Это господин мэр? - спросил он. - Как раз вовремя! У меня есть жалоба на ночных медсестер. Они ушли развлекаться, они не обращают внимания на бедных больных людей. Они знают, что я не могу заснуть целую неделю, но не дают мне снотворного и не пытаются отвлечь меня веселой беседой. А сегодня, как вам это нравится, господин мэр, ни одна из сестер не подошла ко мне!
   - Вы страдали, мой бедный друг? - спросил я, но он не хотел заходить так далеко.
   - Я не хочу жаловаться, господин мэр, но сестры уже не приходят сами, как раньше. Когда сиделки выполняют свой долг, этого как-то не замечаешь... Но если этого больше не происходит, мне бы не хотелось, чтобы подумали, будто это из-за моей жалобы.
   - Не бойтесь, друг мой, - сказал я. - Я скажу преподобной матери, что вы слишком долго были один.
   - Послушайте, господин мэр, - воскликнул он, - неужели эти колокола никогда не перестанут звонить? У меня болит голова от шума, который они производят. Как можно заснуть со всем этим звоном?
   Мы посмотрели друг на друга и не могли не улыбнуться. Поскольку то, что является радостью и избавлением для одного, является досадой для другого. Когда мы снова вышли на улицу, протяжная музыка колоколов затихла, и (впервые за все эти ужасные дни и ночи) большие часы пробили час. И когда часы пробили, последняя туча поднялась, подобно туману, и исчезла; полуденное солнце ярко осветило Семур.
  

ДОПОЛНЕНИЕ ГОСПОДИНА ДЕ БУА-СОМБРА

  
   Когда господин мэр скрылся в тумане, у нас, у всех оставшихся, тревожно забились сердца. Что касается меня, то я был очень встревожен за своего друга. Господин Мартин Дюпен не благороден. Он действительно принадлежит к высшей буржуазии, и все его предки весьма почтенны; но именно его личный характер и замечательные человеческие качества дают мне право называть его своим другом. То, как он исполнял свои обязанности по отношению к своим согражданам в это тяжелое время, было выше всех похвал. У меня нет привычки принимать участие в общественной жизни; несчастливые обстоятельства Франции делали это невозможным в течение многих лет. Тем не менее, когда это стало необходимым, я отбросил свои сомнения, чтобы временно занять его место, освободив его для его миссии. Я не высказал никакого мнения ни о самой миссии, ни о том, насколько он был прав, послушавшись совета такого энтузиаста, как Лекамю. Тем не менее, настал момент, когда наше изгнание стало невыносимым. Еще один день, - и я предложил бы взять город штурмом. Наши умершие предки, - хотя я всегда относился к ним с уважением, - не должны были злоупотреблять своими привилегиями. Я не претендую на то, чтобы казаться храбрее других людей, и я не претендовал на то, чтобы показаться человеком, способным, в отличие от других, справиться с нынешней чрезвычайной ситуацией. Но я не мог обмануть ожидания моих соотечественников, и вместо того, чтобы гнить здесь за воротами, разлученный с госпожой де Буа-Сомбр и моими детьми, которые, я счастлив заявить, находились в безопасности в загородном доме храброго Дюпена, я должен был бы рискнуть. И потому, я не мог отказаться, при данных обстоятельствах, -- тем более что не требовалось никакой церемонии вступления в должность или исповедания верности тому или иному правительству, -- принять на себя должность заместителя моего друга Мартина и действовать в этом качестве вне стен Семура.
   Момент, когда я принял на себя эту власть, был насыщен глубоким разочарованием и подавленностью. Мужчины смертельно устали. Их умы находились в том же состоянии, что и их тела. Возбуждение и усталость были сильнее, чем они могли вынести. Некоторые были за то, чтобы отказаться от мысли вернуться и искать для себя новые дома. Нет нужды говорить, что это были те, кому терять было нечего; некоторые, казалось, не желали ничего иного, кроме как лечь и отдохнуть. Хотя внезапное возвращение Лекамю, неожиданно появившегося из-за стен города, вызвало у нас энтузиазм, и на предприятие Дюпена смотрели с большим интересом, - но все же нельзя было не заметить признаков того, что ситуация слишком затянулась. Мы испытывали сильнейшее напряжение, и должна была наступить реакция. С одной стороны, невозможно сказать, насколько велик был наш личный дискомфорт. Мы были подобны солдатам, сражающимся без продовольственного снабжения или каких-либо мер предосторожности, принятых для нашего благополучия; у нас не было никакой еды, кроме той, что присылали нам из Ла Клерьера и других мест; мы не имели средств личной гигиены, чтобы заботиться о нашей внешности, - а ведь это очень важно прежде всего для самоуважения. Я ничего не говорю о главном -- о занятии наших домов другими, о насильственном изгнании, объектом которого мы стали. Никто не мог бы быть более глубоко впечатлен, чем я, в момент этих необычных событий; но мы, другие французы, не можем терпеть однообразия, каким бы серьезным оно ни было. Три дня - это очень долгий срок, чтобы думать об одном и том же; не отрицаю, я и сам стал проявлять нетерпение. Но уехать, - что было бы вполне естественно и что предлагала Агата, - противоречило моим взглядам и интересам. Я верил, что могу повиноваться логике обстоятельств так же, как и другие; но уступить нелегко, и покинуть мою гостиницу в Семуре, - это было невозможно. Я не мог оставить храброго Дюпена без самого сильного мотива; но то, что ситуация была крайне напряженной, а ее разрешение казалось близким, не подлежало сомнению.
   Я остановил своего замечательного друга, когда он сделал движение, собираясь снять и передать мне свой шарф, знак его должности. Он придает формальностям слишком большое значение.
   - Друг мой, - сказал я, - вы не можете знать, не пригодится ли он вам там, в то время как наши горожане знают меня и знают, что я не из тех, кто способен присвоить себе ваше положение.
   После этого мы сопроводили его до Порт Сен-Ламберт. В то время ворота были невидимы; мы могли только приблизительно судить об их положении. Люди не стали подходить слишком близко; я и сам не считал это необходимым. Мы расстались, предоставив двум посланцам почетный эскорт, оставив между нами и темнотой свободное пространство. Когда они исчезли во мраке, мы испытали непередаваемые ощущения. До последнего момента я сомневался, что они получат допуск. А когда они исчезли, мы все испытали тревогу. Я сам был так взволнован, что что-то крикнул им вдогонку, охваченный внезапной паникой. Ибо если бы случилась какая-нибудь катастрофа, то разве я смог бы простить себя, тем более что госпожа Дюпен де ла Клерьер, женщина очень красивая и весьма выдающегося характера, с трогательной преданностью последовала за своим мужем до самого края тьмы? Но, думаю, он был настолько одержим своей миссией, что не видел ее. Дюпен очень решителен на свой лад; но у него богатое воображение, и, вполне возможно, что, поскольку ему потребовались все его силы, чтобы подготовиться к этому предприятию, он решил не смотреть, ни направо, ни налево. Когда мы остановились, а мадам Дюпен отправилась вслед за нашими двумя представителями, нас всех охватил трепет. Кто-то хотел остановить ее, - потому что я слышал множество прерывистых восклицаний, - но большинство из нас были слишком взволнованы, чтобы воспрепятствовать ей. Мы считали, что она рискует собой, отправившись в город. Если таково было ее намерение, -- в этом не было ничего невероятного; ибо женщины очень смелы, хотя и робки, -- то ее остановила, скорее всего, та странная неспособность продвинуться дальше, которую испытали мы все. Мы видели, как она остановилась, в отчаянии всплеснула руками (возможно, это был знак прощания с мужем), а потом, вместо того чтобы вернуться, села на дорогу, на краю темноты. Это было облегчением для всех, кто видел ее.
   При виде этого, я столкнулся с большой трудностью, - что делать с оставшимися горожанами, чтобы уберечь их от деморализации. Они были очень взволнованы, и все же ничего нельзя было сделать для них, для меня, - для любого из нас; нам оставалось только ждать. Снова организовать патрулирование при данных обстоятельствах было бы невозможно. Дюпен, может быть, и попытался бы сделать это с той присущей ему решимостью, которая так часто приводит его в противоречие с разумной достаточностью; но для меня, не обладающего подобным складом характера, это было невозможно. Достойнейший человек, он не подумал, в каком затруднении оставил нас. Этот невыносимый, ни на что не годный Жак Ришар (которого Дюпен почему-то защищает, - не знаю, почему), которому уже море было по колено, увлек за собой нескольких своих товарищей в таверну, что всегда представляло для нас опасность.
   - Мы выпьем за успех господина мэра, - сказал он, - мои добрые друзья! Это никому не причинит вреда, поскольку мы уполномочили его предложить наилучшие условия господам мертвым...
   Это было невыносимо. Именно в тот момент, когда наше счастье висело на волоске, когда, возможно, одно-единственное неосторожное слово... "Арестуйте этого парня, - сказал я. - Рю, вы должны исполнить свой долг. Арестуйте его немедленно и заприте где-нибудь, чтобы он не сотворил нам зло. Двое из вас пусть охраняют его. Луи Бертен, соберите отряд и во главе него немедленно отправляйтесь в Ла Клерьер и просите преподобных матерей госпиталя оказать нам милость своим присутствием. Будет хорошо, если эти прекрасные дамы окажутся здесь, что бы ни случилось; вы можете сообщить им единогласное решение относительно их часовни. Вы, Робер Лемер, с эскортом отправитесь к господину Барбю и поставите его в известность о происшедшем. Те из вас, у кого есть естественное желание немного отдохнуть, могут считать себя освобожденными от своих обязанностей и отдыхают. Наш мэр доверил мне свою власть - не без вашего согласия (я это признаю, добавил я с некоторым трудом, ибо кому было нужно их согласие? но республиканское правительство предлагает премию за сообщение о каждом случае подобного нарушения), и я не сомневаюсь, что эти мои распоряжения будут вами выполнены.
   Счастлив сказать, что моя речь произвела наилучший эффект. Они повиновались мне без колебаний, и, к счастью для меня, большинство прилегло отдохнуть. Если бы не это, я едва ли могу сказать, как бы я выбрался из ситуации. Я и сам чувствовал сонливость, проведя большую часть ночи в патрулировании; но поддаться такой слабости было, конечно, в моем положении, невозможно.
   Такова была ситуация в последние часы неизвестности, - пожалуй, самыми мучительными из всех. Вдали виднелись небольшие группы людей, шедшие к Ла Клерьер, с одной стороны, и в загородный дом господина Барбю ("Корзина винограда") - с другой. Разумеется, мне не нужен был господин Барбю, но это было первое, что пришло мне в голову. Неподалеку от городских стен, как раз там, где начиналась окутывающая их тьма, сидела госпожа Дюпен. Разве можно было сомневаться в том, что эта святая женщина молилась за своего мужа? Под деревьями, где только можно было найти подходящее место, люди ложились на траву, и большинство из них засыпало. Мои веки были тяжелыми, но ответственность не подразумевает покой. Я успел вздремнуть всего пять минут, прислонившись к дереву, когда мне пришло в голову, что Жак Ришар, которого я, наполовину пьяного, отправил в палатку под конвоем, не самый лучший товарищ для бедного провидца Лекамю, поселившегося там. Поэтому я поднялся, хотя и очень неохотно, чтобы посмотреть, как поладили эти двое, столь непохожие друг на друга.
   Я встретил Лекамю у входа в палатку. Он выходил из нее, пошатываясь, слабый, с тем ошеломленным взглядом, который (как мне кажется) всегда был характерен для него. В руке он держал пачку бумаг. Он приводил в порядок свой отчет о том, что с ним случилось, который должен был быть представлен мэру.
   - Сударь, - сказал он с некоторым раздражением (которое я ему простил), - вы всегда были ко мне несправедливы. Я обязан вам тем, что вы поместили в мою палатку несчастного пьяницу, чтобы он потревожил меня во время моей слабости, и именно тогда, когда я исполняю свой общественный долг.
   - Мой добрый господин Лекамю, - ответил я, - вы оказываете моей памяти слишком большую честь. Дело в том, что я совсем забыл о вас и вашем общественном долге. Примите мои извинения. Хотя, на самом деле, ваше предположение, будто я взял на себя труд досадить вам, и ваше описание этого бездельника как несчастного пьяницы, - есть признаки нетерпимости, которых я был не вправе ожидать от человека, пользующегося таким расположением общества.
   Эта речь, хотя и слишком длинная, доставила мне удовольствие, ибо человек подобного рода всегда революционер (разве не все фантазеры - революционеры?), и когда подворачивается подходящий случай, должен быть одернут. Однако своим смирением он обезоружил меня. Он огляделся по сторонам.
   - Куда я могу пойти? - спросил он, и в его голосе не прозвучало вызова. Наконец он увидел госпожу Дюпен, неподвижно сидевшую на дороге. - Ага! - сказал он. - Мое место вон там.
   Этот человек, как я не мог не заметить, был очень слаб. Глаза у него были вдвое больше, чем обычно, лицо пепельного цвета, по всему телу пробегала дрожь; бумаги дрожали в его руке. Угрызения совести овладели мною; я сожалел, что велел посадить шумного глупца в его палатку, и тем потревожил бедного человека, столь страдающего и слабого.
   - Господин Лекамю, - сказал я, - еще раз прошу простить меня. Признаю, что проявил невнимательность по отношению к вам. Оставайтесь здесь, в комфорте, а я найду для этого парня другое место заключения.
   - Нет, - он покачал головой, - мое место вон там. - И он указал на сидевшую мадам Дюпен. На мгновение я почувствовал желание отпустить какую-нибудь шутку, сказать, что одобряю его вкус, но, поразмыслив, решил этого не делать. Он медленно брел, пошатываясь, по изрытой земле, едва волоча ноги.
   - Он хоть немного отдохнул? - спросил я у одной из женщин, бывших поблизости. Она сказала мне "да", и это вернуло мне самообладание, потому что, в конце концов, я не хотел его раздражать, я просто забыл, что он в палатке, -- совсем пустяковая ошибка при столь волнующих обстоятельствах. Однако признаюсь, мне стало легче на душе, когда я увидел, что он благополучно добрался до своего места. Он выглядел таким слабым. Мне почему-то показалось, что он может упасть по дороге.
   Мне почудилось, что я почти вижу ворота; что мадам Дюпен сидит под зубчатыми стенами, что ее прелестная фигура виднеется в полумраке, а бедный Лекамю лежит, и его бумаги рассыпались у ее ног. Это было последнее, что я помню.
  

ИЗВЛЕЧЕНИЕ ИЗ РАССКАЗА МАДАМ ДЮПЕН ДЕ ЛА КЛЕРЬЕР (УРОЖДЕННАЯ ДЕ ШАМПФЛЕРИ)

  
   Я пошла с мужем к городским воротам. Я не хотела отвлекать его ум от того предприятия, которое он задумал, поэтому я позаботилась, чтобы он не видел меня; но следовать рядом, выражая сочувствие всего моего сердца, разве это не должно было быть поддержкой? Если меня спросят, с легким ли сердцем я отпустила его, - я не смогу ответить утвердительно; но если бы выбрали не Мартина, я бы этого не вынесла. Чего я хотела, так это пойти самой. Я не боялась; и если бы это оказалось опасным, если бы я была растерзана на кусочки между видимым и невидимым, никто не мог бы пожелать себе столь прекрасной судьбы. Это сделало бы меня счастливой, я была к этому готова. Но, возможно, было действительно лучше, чтобы посланец был мужчиной; мужчине никто не смог бы приписать какой-нибудь бред или нервный припадок. Женщинам в этом отношении не доверяют, хотя я затрудняюсь сказать, почему.
   Но я пошла с Мартином к воротам. Идти как можно дальше, быть как можно ближе - это уже кое-что. Если бы мне было куда пройти, я бы ушла, и с такой радостью! ибо, видит Бог, мне было ужасно видеть мужа подвергающимся опасности, и не разделить ее с ним. Но нет, невидимая черта, которую я не могла переступить, все еще существовала. Дверь открылась перед ним и закрылась передо мной. И пусть видеть, как он исчезает во мраке, было мучительно, мою душу согревало осознание того, что он был человеком, благодаря которому город должен был быть спасен. Я села на том месте, дальше которого меня не пустили. Оно располагалось близко к стене, где имеется выступ каменной кладки вокруг основания башни. Там я села и стала ждать, когда он выйдет.
   Однако если кто-нибудь подумает, что мы, находившиеся под кровом Ла Клерьера, подвергались меньшим испытаниям, чем наши мужья, то это ошибка; мы горевали оттого, что были разлучены с ними, не зная, какие страдания им придется вынести, и зная, что они не примут, как большинство из нас хотело бы принять, истолкование тайны; некоторое утешение для нас состояло в том, что мы были очень заняты, готовя для них пищу. Ла Клерьер - это маленький загородный дом, а не большой замок, и он был забит людьми до предела. Детей окружили заботой и лаской, мы делали все, что могли. Как они были веселы, все эти наши малыши! Какое им было дело до всего, что произошло? Это был праздник для них - находиться в деревне, быть всем вместе в таком количестве, бегать по полям и садам. Иногда их смех и радость были больше, чем мы могли вынести. Агата де Буа-Сомбр, которая очень чувствительна, и которую легче вывести из себя, чем меня, - была одной из тех, кого это очень беспокоило. Но разве не для того, чтобы спасти детей, нам было приказано отправиться в Ла Клерьер? С некоторыми женщинами также было нелегко иметь дело. Когда их поселили в наших комнатах, они также сочли это праздником и устроились среди детей, ели и пили, и совершенно забыли, почему они оказались здесь, какая ужасная причина выгнала нас из наших домов. Их не было, - о, пусть никто не подумает так! - большинство; но они были, этого нельзя отрицать; и это было трудно для меня, - успокоить бабушку, и не дать ей выгнать их вместе с их младенцами. "Но какие они же несчастные? - говорила она. - Если бы они страдали, как ты говоришь, но разве это так? Терпеть не могу праздных". Возможно, что бабушка была права -- но что тогда? "Беречь детей и больных" - такова была возложенная на меня миссия. Моя собственная комната была превращена в больничную палату. И это не понравилось бабушке. Она сказала мне, - если я сама не останусь в ней, отдать ее Буа-Сомбрам, тем, кто ее заслуживает. Но разве они больше всего нуждаются и больше всего ее заслуживают? Бабушка не может вынести, чтобы бедные и несчастные жили в комнате ее Мартина. Он - мой Мартин, не меньше, чем ее. Но отдать его нашему Господу - не значит ли это освятить его? Мне было приятно думать, что мой Мартин просветится, придя в истинное святилище. Разве могла я сделать что-либо большее своими молитвами? Когда я сказала это бабушке, она заплакала. Это была печаль ее сердца, что Мартин думал иначе, чем мы. Тем не менее, она сказала: "Он так добр; но Господь ведает, как он добр", - как будто его мать могла знать это так же хорошо, как я!
   Теперь, когда женщины и дети толпятся повсюду: больные - в моей комнате, беспомощные - в каждом углу, становится ясно, что и у нас много дел. Но наши сердца были в другом месте, с теми, кто наблюдал за городом, кто был лицом к лицу с теми, в кого они не верили. Мы каждый день носили им еду, и никогда не было такого времени дня или ночи, когда бы мы не пытались разглядеть: не произошло ли в Семуре каких-нибудь перемен. Мы с Агатой и наши дети сидели все вместе в одной маленькой комнате. Она верила в Бога, но это не утешало ее; иногда она плакала и молилась целыми днями; иногда умоляла мужа оставить город, бежать от этой странной судьбы, уехать куда-нибудь и жить там. Она из тех, кто не может даже на короткое время ощутить себя несчастной - не иметь того, чего хочет. Что касается меня, то я был воспитана в бедности, и неудивительно, что мне легче подчиниться обстоятельствам. Она не хотела, чтобы я шла сегодня утром в Семур. Ночью Жюли разбудила нас, сказав, что видела процессию ангелов, пришедших вернуть нас в город. Ну да! тем, кто не имеет знания, легко говорить о процессиях ангелов. Но для тех, кто видел, что такое ангел - как они слетаются к нам в темноте без предупреждения, так что человек теряется и едва может сказать, реальность это или сон; для тех, кто слышал тихий голос, мягкий, как роса, сходящая с небес!.. Я сказала им, - ибо все они пребывали в великом смятении, - что ангелы не приходят процессиями, они являются к нам неосознанно, они обнаруживают себя в нашей душе. Но они не слушали меня; даже Агата с удовольствием восприняла это откровение. Что касается меня, то я не смогла заставить себя остаться, потому что не видела Мартина ни ночью, ни днем. Я взяла одну из больших корзин и пошла с женщинами, которые были посыльными в этот день. В моем сердце созрело решение - пробраться в город, не знаю как, и умолять их сжалиться над нами, пока народ не обезумел от горя. Может быть, если бы я могла воздержаться от разговора с Мартином, то нашла бы способ, о котором мечтала, но как я могла скрыть свое желание от мужа? И теперь все изменилось: я осталась, а он ушел. Он был более достойным. Бабушка права. Наш добрый Бог, который есть наш Отец, требует ли он, чтобы человек исповедовал веру, чтобы все были одинаковы? Он видит сердце, и выбор моего Мартина - разве это не доказывает, что он больше всего любит то, что лучше всего, а не меня, или священника, или того, кто исповедует? Итак, я села у ворот с надеждой, хотя и с трепетом в сердце. Тот, кто знал, как выбрать его среди всех остальных, разве он не будет охранять его? Для меня это было еще одним доказательством того, что небеса истинны, что добрый Бог любит и понимает нас всех; чтобы увидеть, как Его мудрость безошибочно выбрала лучшего человека в Семуре.
   И господина кюре, само собой разумеется, как священника из священников, истинного слуги Божия.
   Я видела, как шел мой муж: может быть - Господь ведает! - навстречу опасности, а может быть, навстречу какому-нибудь откровению, способному наполнить весь мир благоговейным трепетом, - навстречу тем, кто читает мысли в твоей голове, прежде чем они успевают слететь с твоих губ. Ах! у Мартина нет ни одной мысли, которая не была бы благородной и истинной. У меня бывают разные мысли, порой даже безумные; но он! - слезы подступили к моим глазам, но я не хотела давать им волю, словно бы я плакала от страха и горя, - нет, но от счастья при мысли, что в нем нет лжи. Моя маленькая Мари, Святая Дева, может заглянуть в сердце своего отца, - я не боюсь этого испытания.
   Солнце согревало мне ноги, когда я сидела на земле возле стен нашего города, но выступ башни отбрасывал небольшую тень. Вокруг царило величественное спокойствие. Я вспомнила псалом, в котором говорится: "Он отдаст его своей спящей возлюбленной" - это правда; но всегда находятся те, которые используются как инструменты, которым не позволено спать. Звуки, доносившиеся от людей, постепенно стихли; в той стороне было очень тихо. Господин де Буа-Сомбр, которого я видела издали, отдавал свои распоряжения. Затем господин Поль Лекамю, которого я давно знаю, пересек поле и сел рядом со мной на дороге. Я всегда испытывала к нему большую симпатию после смерти его жены; с тех пор в его глазах всегда была какая-то отстраненность, какое-то отчаяние. У него нет ни детей, ни кого-либо другого, кто вернул бы его к жизни. Теперь мне показалось, что у него был вид человека, который умирает. Он был в городе, в то время как все мы были снаружи.
   - Господин Лекамю, - сказала я. - Вы выглядите очень больным, и здесь вам не место. Не могу ли я отвезти вас куда-нибудь, где вам будет спокойнее?
   - Это правда, сударыня, - сказал он, - дорога тверда, но солнце ласково, и когда я закончу то, что пишу для господина мэра, все будет кончено. Больше не будет нужды...
   Я не поняла, что он имеет в виду. Я попросила его позволить мне помочь ему, но он покачал головой. Глаза у него были очень пустые, словно две большие пещеры, а лицо - цвета пепла. Он все еще улыбался.
   - Благодарю вас, сударыня, - сказал он, - всем известно, что госпожа Дюпен добра, но когда это будет сделано, я буду свободен.
   - Я уверена, господин Лекамю, что мой муж - господин мэр... не хотел бы, чтобы вы беспокоились, чтобы вы торопились...
   - Нет, - сказал он, - не он, но я сам. Кто еще мог написать то, что я должен писать? Это нужно сделать, пока еще день.
   - Тогда у вас еще много времени, господин Лекамю. Все лучшее в этом дне еще впереди, еще только утро. Если бы вы только могли добраться до Ла Клерьера. Там мы будем ухаживать за вами, и мы поможем вам восстановиться.
   Он покачал головой.
   - В Ла Клерьере у вас и так дел невпроворот, - сказал он и, облокотившись на камни, снова принялся писать карандашом. Через некоторое время, когда он прервался, я осмелилась спросить:
   - Господин Лекамю, это действительно Те... кого мы знали, кто сейчас в Семуре?
   Он взглянул на меня.
   - Мадам Дюпен, - спросил он, - требуется задать этот вопрос?
   - Нет, нет. Я все понимаю. Я видела и слышала. Но все же, когда проходит немного времени, - понимаете? - кто-то удивляется, кто-то спрашивает себя, не было ли это сном?
   - Именно этого я и боюсь, - сказал он. - Я тоже, если бы жизнь продолжалась, мог бы спросить, несмотря на все, что мне пришло в голову, был ли это сон?
   - Господин Лекамю, простите меня, если я сделаю вам больно. Вы видели ее?
   - Нет. Видел... Что такое зрение? Это всего лишь вульгарное чувство, и это - далеко не все; но я сидел у ее ног. Она была со мной. Мы были единым целым, как в старые времена... - В его глазах блеснул странный огонек. - Видеть - это еще не все, мадам.
   - Нет, господин Лекамю. Я услышала милый голосок моей маленькой Мари.
   - И слышать, - поспешно добавил он. - Она также не говорила, но она была там. Мы были единым целым, нам не нужно было говорить. Что такое говорить или слышать, когда сердце проникает в сердце? Всего на одно мгновение, только на одно мгновение, мадам Дюпен.
   Я протянула ему руку, не в силах вымолвить ни слова. Как она могла снова уйти и оставить его одного, такого слабого, измученного?
   - Совсем немного, - медленно произнес он. - Были и другие голоса, но не ее. Мне кажется, я рад, что мы встретились именно в таком настроении, она и я... я предпочитаю не видеть ее до... после ...
   - О, господин Лекамю, я слишком много знаю о мире! Видеть их, слышать их - вот к чему я стремлюсь.
   - Нет, дорогая мадам. Я не хотел бы этого до... после... Но я должен спешить, я должен писать, я слышу приближающийся гул...
   Я не поняла, что он имел в виду, но больше ничего не спросила. Все было тихо, люди спали на траве, и меня тоже охватило великое спокойствие. Не знаю, спала ли я, но мне снился сон. Я видела девочку, очень красивую и высокую, которая была рядом со мной, но прятала лицо. Во сне мне казалось, что все, чего я хочу, - это увидеть это скрытое лицо, узнать ее имя; я следовала за ней и следила за ней, но долго и тщетно. Внезапно она повернулась ко мне и протянула руки. Нужно ли мне говорить, кто это был? Во сне я воззвала к доброму Богу, ибо Он поступил правильно, забрав ее у меня, - это того стоило. Был ли это сон? Я бы не отдала этот сон ни за что на свете. Затем я вздрогнула и через мгновение вернулась к неподвижному утреннему солнцу, к виду спящих людей, к шероховатости стены, к которой я прислонилась. Кто-то прикоснулся ко мне. Я открыла глаза, не зная, кто это - может быть, мой муж возвратился или та, которую я видела во сне. Это был господин Лекамю. Он поднялся на колени - все его бумаги были отложены в сторону. Его глаза, - эти полые пещеры, - были широко открыты и дрожали от странного света. Он схватил меня за запястье.
   - Послушайте! - сказал он; голос его упал до шепота; лицо его озарилось светом. - Послушайте! - воскликнул он, - они идут!
   Он сжимал мое запястье, застыв в напряженной позе; мгновения тянулись очень медленно. Я боялась его, его изможденного лица и худых рук, его дикого нетерпения. Мне стыдно признаться, но так оно и было. И по этой причине мне показалось, что прошло много времени, хотя, я думаю, на самом деле - не больше минуты, пока вдруг не зазвонили колокола, звонкие и радостные, как они звонят на Пасху по случаю Воскресения. Колокола звонили и раньше, но не так, как сейчас. Вздрогнув, спящие люди поднялись с тех мест, где они лежали, - не один, а все, - выходя из маленьких ложбин и из-под деревьев, словно из могил. Все они вскочили, прислушиваясь, повинуясь единому порыву; а что касается меня, то, зная, что Мартин был в городе, можно ли удивляться, что мое сердце билось так громко, что я не мог думать о других! Что привело меня в чувство, так это странная тяжесть господина Лекамю на моей руке. Он положил на меня другую руку, холодную, дрожащую. Затем медленно поднялся на ноги. Взглянув на него, я громко вскрикнула. Я забыла обо всем остальном. Его лицо преобразилось - на нем появилась невыразимая улыбка - свет вспыхнул, а затем задрожал и замерцал в его глазах, как угасающее пламя. Все это время он всем своим весом опирался на мою руку. Потом он вдруг отпустил меня, протянул руки, встал и... умер. Боже мой! забуду ли я когда-нибудь, как он стоял - голова поднята, руки вытянуты, губы шевелятся, веки широко раскрыты и дрожат, свет мерцает и умирает... он умер первым, поднявшись, сказав что-то бледными губами, - а потом упал. И вдруг мне показалось, что я слышу шум множества людей, проходящих мимо, ропот и гул огромного множества людей; и тихо, тихо меня отодвинули с дороги, и голос сказал: "Прощай, сестра". - Сестра! - кто назвал меня сестрой? У меня нет сестры. Я что-то крикнула, - не знаю, что именно. Потом мне сказали, что я плакала, ломала руки и говорила: "Только не ты, только не ты, Мари!" И после этого я уже ничего не помнила.
  

РАССКАЗ ВДОВОЙ МАДАМ ДЮПЕН (УРОЖДЕННОЙ ЛЕПЕЛЛЕТЬЕ)

  
   Чтобы завершить описание событий, мой сын хочет, чтобы я рассказала о том, что произошло в Семуре во время нашего чудесного изгнания, поскольку желает, в интересах истины, чтобы ничего не было упущено. В этом я нахожу большую трудность по многим причинам; во-первых, потому, что у меня нет способности выражать свои мысли в письменной форме, и вполне может быть, что фразы, которые я использую, могут не соответствовать той правильности, которая требуется хорошему французскому языку; и опять-таки потому, что я, к несчастью, не во всем согласна с моим Мартином, хотя и горжусь тем, что он во всех отношениях такой хороший человек, что женщины его семьи без колебаний следуют его советам, - но кое-что все же приходится оставить при себе, и я не могу не чувствовать тесной связи между недавним замечательным проявлением силы Небесной и оскорблением, нанесенным добрым сестрам Сен-Жан администрацией, во главе которой, к несчастью, стоит мой сын. Я говорю "к несчастью", потому что именно дух независимости и гордости в нем сопротивлялся всем предостережениям Божественного Провидения и даже теперь отказывается исправлять ошибки, допущенные по отношению к сестрам Сен-Жан; хотя, если бы мне было позволено сказать это, как его матери, было очень удачно, что в последние годы Мартин Дюпен оказался во главе коммуны Семура - ведь кто еще мог бы так держать себя в руках, как он? - заботясь обо всем и ничего не забывая; кто еще с таким мужеством вошел бы в город? - какой другой человек, будучи человеком мирским и светским во всех своих помыслах, как это, увы! свойственно большинству людей, разве они так благородно признали бы свои обязательства перед добрым богом, когда наши несчастья закончились? Мои постоянные молитвы о его обращении не делают меня неспособной понять благородство его поведения. Когда доказательства были неоспоримы, он, не колеблясь, публично выразил свою благодарность, - что все считают признаком истинно благородного ума и золотого сердца.
   Я уже давно чувствовала, что настало время для демонстрации силы Божьей. Дела у нас шли очень плохо. Мало того, что силы тьмы торжествовали над нашей Святой Церковью таким образом, что верующие оплакивали ее, и можно было ожидать, что она низвергнет огонь с небес на наши головы, но и свидетельство порчи народных нравов (как и следовало ожидать) являлись нам ежедневно с все возрастающей силой. Действительно, можно было сказать, что праздники соблюдаются, но каким образом? Скорее в трактире, чем в церкви; а что касается постов и бдений, то кто о них думал? кто следил за этими священными моментами покаяния? Едва ли нашлось бы хотя бы несколько дам, которые делали это, но отнюдь не все население. Случалось даже, что моя невестка, я сама, ее подруга г-жа де Буа-Сомбр и старая Жюли с рынка - заменяли собой всю паству. Представьте себе доброго Господа и всех благословенных святых, смотрящих с небес, чтобы услышать только четырех человек в нашей великолепной церкви! Я верю, что знаю, - добрый Бог не презирает даже двух или трех; но если кто-нибудь задумается об этом - зазвенели большие колокола, зажглись свечи, и кюре в своих прекрасных одеждах, и все небесные компании смотрят на прихожан - а нас только четверо! Это показывает пренебрежение всеми священными таинствами, которое существовало в Семуре. И, с другой стороны, какая жадность к деньгам, какое мошенничество и обман, какая глупость и расточительность! Даже сама Жюли, - пусть она и набожный человек, - в последний базарный день перед этими событиями, продала нам груши, которые, как она прекрасно знала, были далеки от того, чтобы назвать их хотя бы удовлетворительными. Точно так же Жан, хотя он и был крестьянином из нашей деревни близ Ла Клерьера и человеком, которому мы часто оказывали услуги, пытался навязать мне втридорога дрова на зиму, как раз накануне этих событий. "Этого достаточно, - воскликнула я, - чтобы поднять мертвых из могил". Я не знала - святые угодники, простите меня! - как близко это было к тому моменту, когда это должно было случиться.
   И, может быть, хорошо, что я не скрываю: я - не одна из тех женщин, которым дано видеть тех, кто вернулся. Бывают моменты, когда, - не стану отрицать, - я спрашивала себя, почему эти другие должны были быть такими привилегированными, в то время как я никогда не видела даже во сне тех, кого я потеряла; и все же, думаю, я тоже любила их так же, как любили другие. Я стояла у их постелей до последнего, я закрыла их любимые глаза. Боже мой! Боже мой! разве я не выпила эту чашу до дна? Но никогда мне, никогда мне не позволялось ни видеть, ни слышать. Увы! так было решено свыше. Агнес, моя невестка, хорошая женщина. Я не могу сказать о ней ничего плохого, и если бывают минуты, когда мое сердце восстает, когда я спрашиваю себя, почему это у нее открылись глаза, а не у меня, то Бог знает, что я не жалуюсь на Его волю, - в его власти делать все, что он пожелает. И если я не получила никаких привилегий, то все же имею привилегию самую лучшую, которая, как справедливо замечает господин кюре, является наивысшей из всех - выполнять свой долг. В этом я благодарю Господа нашего за то, что моему Мартину никогда не приходилось стыдиться своей матери.
   Я также признаю, что когда мне впервые стало ясно, - не по звукам голосов, которые слышали другие, а благодаря моему разуму, который, как я смиренно верю, также является даром Божиим, - что путь, которым я могла бы наилучшим образом служить жителям города и моему сыну Мартину, поставленному над ними, состоял в том, чтобы отвести детей и всех беспомощных в Ла Клерьер, освобождая таким образом от забот мужчин, остававшихся у стен, в моей груди некоторое время шла суровая борьба. Что они все значили для меня, если я должна была оставить моего Мартина, моего единственного сына, дитя моей старости? того, кто так же дорог моему сердцу, как и его отец, и даже еще более дорог, потому что он сын своего отца? - Как? (сказала я в сердце своем) оставить тебя, дитя мое? Нет, лучше оставить жизнь и всякое утешение; ибо что есть жизнь для меня, как не ты? Но, в то время как мое сердце разрывалось от этого крика, мне вдруг стало ясно, как много людей беспомощно протягивали к нему руки, цепляясь за него так, что он не мог пошевелиться. К кому еще они могли обратиться? Он был единственным из всех, кто сохранил свое мужество, кто не боялся и не потерпел неудачу. Когда эти голоса раздавались из стен, - некоторые понимали их, но я не понимала, и многие другие вместе со мной, - хотя мое сердце сжималось от беспокойства, я прислушивалась, нет ли голоса и для меня. Рядом со мной стояла бедная женщина с маленькими детьми, прижавшимися к ней, и она не знала, что говорят эти голоса. Она перевела взгляд с Семура, затерянного в темноте, на небо над нами и на меня рядом с ней, растерянная и сбитая с толку; дети прильнули к ней, все в слезах, плача тем плачем, который бесконечен, - беда детства, которое не знает, почему оно тревожится. - Мама! Мама! - воскликнули они, - пойдем домой. - О! помолчите, деточки, - сказала бедная женщина, - помолчите, мы пойдем к господину мэру, он не оставит нас без помощи. - Именно тогда я поняла, в чем состоит мой долг. Но какая это была боль - Господь свидетель! - когда я повернулась спиной к моему Мартину, когда я ушла в убежище, в мир, оставив моего сына перед лицом оскорбленного неба и всех невидимых сил. Вы думаете, я уносила в своей груди сердце? Нет! это было не что иное, как сильная боль, - борьба со смертью. Но что из этого? Я должна была исполнить свой долг, как и он; и так как он не дрогнул, то не дрогнула и я; иначе ему было бы стыдно за свою мать - за меня. Разве в его венах течет не моя кровь?
   Никто не может сказать, что это был за поход в Ла Клерьер. Сначала Агнес была похожа на ангела. Надеюсь, я всегда буду отдавать должное мадам Мартин. Она - святая. Она добра до глубины души. Тем не менее, у тех натур, которые являются энтузиастами, - которые возбуждаются волнением, - есть также и слабость. Хотя она была храбра, как святая Пьюселла, когда мы отправились в путь, через некоторое время она побледнела, как и все остальные. Румянец сошел с ее лица, и хотя она все еще улыбалась, слезы выступили у нее на глазах, и она заплакала бы вместе с другими женщинами и усталыми детьми, - от волнения, усталости, долгой дороги, если бы я не обратилась к ней.
   - Мужайся! - сказал я ей. - Смелее, дочь моя! Мы используем все комнаты. Даже ту, в которой умер мой Мартин Дюпен, отец твоего мужа.
   - Мама, - сказала она, прижимая мою руку к своей груди, - он не умер, - он в Семуре.
   Прости меня, Господи! Как было больно сознавать, что она видит его, а я - нет.
   - Для меня, - воскликнула я, - достаточно знать, что мой добрый муж на небесах: его комната, которую я свято хранила, будет отдана бедным.
   Но ах! Вокруг себя мы видели путаницу спотыкающихся, усталых ног; маленькие дети падали от усталости и хватались за наши юбки, и плакали, и рыдали; бедные матери с младенцами на руках, с больными сердцами, слабеющие с каждым шагом. Один общий крик, казалось, сопровождал нас, когда мы шли; каждый младенец отвечал, заслышав других, пока он не стал единым для всех: "Мама! Мама!" - крик, который не имел никакого смысла, потому что в нем было заключено слишком много. Трудно было не вскрикнуть от волнения, от долгого, длинного, запутанного и утомительного пути. "Мама! Мама!" Святая Матерь не могла не слышать этого. Не может быть, чтобы она не смотрела на нас и не слышала нас, таких беспомощных, с того места, где она сидит на небесах.
   Когда мы добрались до Ла Клерьера, то, подобно всем остальным, были готовы упасть от усталости; нет, даже больше, чем все остальные, потому что мы к ней не привыкли, а я, со своей стороны, совершенно утратила привычку к долгим прогулкам. Но мадам Мартен предстала перед нами в ином свете. Она - хрупкая, бледная, слабая, - как можно было бы подумать, - поднялась выше потребностей тела. Она была единственной среди нас, кто не знал отдыха. Мы распахнули все двери, и бедняги ввалились внутрь. Старая Леонтина, присматривавшая за домом, смотрела на нас и на толпу, которую мы привели с собой, большими глазами, полными страха и тревоги.
   - Но, сударыня, - воскликнула она. - Сударыня! - Она следовал за мной, когда я поднималась в лучшие комнаты. Она потянула меня за халат. Она оттолкнула бедных женщин с детьми. - Уходите, выйдите! Отдохните снаружи, пока эти дамы не позовут вас, - сказала она и снова потянула меня за рукав. - Госпожа Мартен ведет всех этих нищенок в наши покои! - воскликнула она. Она всегда недоверчиво относилась к госпоже Мартен, которую крестьяне принимали одновременно за священника и священнослужительницу, потому что она была благородна. - О Господи, хвала Господу, что и мадам тоже здесь, у нее есть здравый смысл, и она все уладит.
   - Это не нищенки, - сказал я. - Помолчи, моя добрая Леонтина, здесь есть нечто такое, чего ты не можешь понять. Это Семур, который пришел к нам на ночлег.
   Она выпустила ключи из рук. Не было ничего удивительного в том, что она была поражена. Весь день она ходила за мной по пятам, широко раскрыв рот от изумления.
   - Мадам Мартен, это само собой разумеется, - говорила она. - Она романтична - у нее есть воображение... но мадам, мадам имеет здравый рассудок - кто бы мог подумать, что мадам?..
   Леонтина была моей служанкой задолго до того, как появилась госпожа Мартен, когда мой сын был молод; и, естественно, она все еще думала обо мне. Но я не могу перечислить все те неприятности, которые случились до того, как мы нашли убежище для всех. Мы заселили конюшни и большой амбар, а также все близлежащие хижины; нам нужно было добыть им пищу, и обеспечить чем-нибудь тех, кто наблюдал за городом, и у кого не было никого, кроме нас, кто позаботился бы о них, - и это было задачей, которая почти превосходила наши силы. Воистину, это было выше наших сил, но святая Матерь небесная и добрые ангелы помогли нам. Я не могу сказать, как это было сделано, - но это было сделано. Плач малышей прекратился. В ту первую ночь они спали так, словно попали в рай. Что касается нас, то когда наступила ночь, нам показалось, что мы не чувствуем наших тел, - так мы устали; устали так, что не могли отдохнуть. Из Ла Клерьера обычно очень приятно видеть огни Семура, сияющие во всех высоких окнах, и улицы, отбрасывающие слабый белый свет на небо; но как странно было теперь смотреть вниз и не видеть ничего, кроме тьмы, - облака, которое было городом! Огни дозорных в их лагере были невидимы для нас, - они были так слабы и располагались так низко на земле, что мы не могли их видеть. Наша Агнес подошла ко мне, и мы сели на скамью перед дверью. Мы сидели, но наши сердца были там; мы были рады вкусить свежесть ночи и помолчать после всех наших трудов. Мы служили друг для друга опорой в нашей усталости.
   - Мама, - сказала она, - где он теперь, наш Мартин? - и заплакала.
   - Он там, где больше всего дел, можешь быть в этом уверена! - воскликнула я, но не заплакала. Для чего я привела его в этот мир, как не для этой цели?
   Если бы я описала, день за днем и час за часом, это тревожное время, эта история никому бы не понравилась. Многие были храбры и забывали свои собственные проблемы, чтобы занять себя проблемами других, но многие также не были храбры. Встречались среди нас и такие, кто роптал и жаловался. Некоторые говорили нам, что не хотят ни о ком заботиться, а хотят забрать своих мужей и оставить несчастную страну, где такое могло случиться. Одни восставали против священников и правительства, другие - против тех, кто уничижал и оскорблял Святую Церковь. Среди них были и такие, кто не стеснялся говорить, что это наша вина, хотя они и не могли сказать, в чем мы виноваты. Мы постоянно, днем, и ночью, слышали, как кто-то оплакивает себя, словно бы она - единственная страдалица, или кричит на тех, кто привел ее сюда, где нет никого из ее друзей. Временами мне казалось, что я не могу больше выносить этого, что было бы только справедливо прогнать этих ропщущих (pleureuses) прочь и позволить им попробовать самим заботиться о себе. Но в этом отношении мадам Мартен превзошла меня. Я не жалею, что говорю это. Она была лучше меня, потому что была более терпеливой. Она плакала вместе с плачущими женщинами, потом вытирала слезы и улыбалась им, не думая о гневе, тогда как я вполне могла бы указать им на дверь. Но вот чего я никак не могла забыть, так это того, что Агнес отдала свою комнату беднейшим из бедных.
   - Разве, - воскликнула я, - разве тебе и твоей подруге госпоже де Буа-Сомбр не было, кем наполнить ее, что вы отдали эту комнату ничтожествам, самому настоящему сброду?
   - Мама, - сказала госпожа Мартен, - наш добрый Господь умер за них.
   - И за тебя тоже, святая идиотка! - воскликнула я в негодовании. Как, комната моего Мартина, которую он украсил для своей невесты! Я была вне себя. Впрочем, ее подруга мадам де Буа-Сомбр думала точно так же. Если бы не стыд, она сама стала бы одной из pleureuses.
   - Агнес хочет помочь доброму Богу, мадам, - сказала она, - чтобы мы еще немного пострадали. - Тон, которым она это сказала, и то, как она наморщила лоб, словно нашего гостеприимства ей было недостаточно, снова обратили мое сердце к моей невестке.
   - У вас есть основания, сударыня, - воскликнула я, - ведь Агнес делает все, что угодно, лишь бы угодить Богу.
   Буа-Сомбры бедны, у них нет крыши над головой, кроме старой гостиницы в Семуре, откуда их выгнали, как и всех нас. И она, и ее дети всем обязаны Агнес. Представьте себе мое негодование, когда эта дама направила свое презрение на мою невестку. Я сама не дворянка, хотя и принадлежу к высшей буржуазии, которую некоторые считают более чистым сословием.
   Долгие дни мы провели в ужасном напряжении. Для нас было хорошо, что у нас было так много дел, - еда, которой нужно было обеспечить все это множество; маленькие дети, о которых нужно было заботиться; все необходимое для наших мужчин, которые дежурили возле стен Семура. Я была в Арденнах во время войны и видела некоторые из ее опасностей, - но это не шло ни в какое сравнение с тем, с чем мы столкнулись сейчас. Правда, моего сына Мартина не было на войне, что делало ее для меня совсем другой; но здесь были такие опасности, которых мы не могли понять, и это угнетало наш дух. Скамейка у двери и то место, где дорога поворачивала, - откуда всегда открывался такой прекрасный вид на долину и город Семур, - были постоянно заняты группами бедных людей, пристально вглядывавшихся в темноту, в которой остались их дома. Странно было видеть их: одни стояли на коленях и молились, шевеля губами, другие только смотрели, не в силах отвести глаза от этого зрелища. Я относилась к последним. Время от времени, когда у меня появлялась свободная минутка, я выходила, сама не знаю почему, посмотреть, не произошло ли каких-нибудь перемен. Но смотреть на эту изменившуюся перспективу часами, как это делали некоторые, было бы для меня невыносимо. Я не могла ни задерживаться, ни пытаться представить себе, что там происходит, - ни среди тех, кто был внутри (как считалось), ни среди тех, кто был вне стен. Я также не могла молиться, как многие. Я верю, что никогда не оставлю и не забуду своих ежедневных молитв, и что мой Мартин всегда был и будет у меня на уме, - стоит ли говорить об этом? Но снова и снова перебирать все смутные страхи, которые были во мне, и все те мысли, которые разбили бы мое сердце, если бы они были выражены словами, - я не могла сделать этого даже перед лицом доброго Господа. Когда я заставляла себя думать, у меня начинало болеть сердце, кружилась голова, из глаз уходил свет. Они счастливы, кто может это сделать, кто может доверить доброму Богу и сказать ему все; но я, - я не могла этого сделать. Я не могла думать о том, что было ужасно, - о моем покинутом доме, о моем сыне... Ах! даже теперь, когда это кончилось, мне все еще страшно думать об этом. И тогда это было все, на что я была способна, - довериться моему Богу и делать то, что было мне поручено. Господь знает, что мы можем сделать, а что - нет. Я не могла даже сказать Ему, какой ужас, скупость и мрак таились во мне, но я верила в Него. Это было все, на что я была способна.
   В Ла Клерьере было много таких женщин, как я. Закончив работу, мы с надеждой смотрели в окно, а потом возвращались, чтобы заняться чем-нибудь - не глядя друг на друга, не говоря ни слова. К счастью, дел было очень много. Некоторые женщины, особенно самые беспокойные, работали, никогда не отдыхая, переходя от одного дела к другому, как будто жаждали все большего и большего! Некоторые делали это с плотно сомкнутыми губами, с застывшими лицами, не смея остановиться или встретиться взглядом с другими; иные, более терпеливые, работали, изредка переговариваясь, иногда с улыбкой, иногда со слезами, но всегда работали. Некоторые из них были примером для всех нас. Утром, когда мы вставали, - кто с постели, кто с пола, - я настаивала, чтобы все ложились, по крайней мере, по очереди, так как мы не могли освободить места для всех в одно и то же время, - первой нашей мыслью было броситься к окну или, лучше сказать, к двери. Кто знает, что могло случиться, пока мы спали? В первое мгновение никто не произносил ни слова, - это был момент надежды, - а потом раздавался крик, хлопанье в ладоши, говорившее о том, что мы все знали и так. Одна из женщин, которая больше всего тронула мое сердце, была женой Рю, стражника. Она была почти богата для своего общественного положения, у нее имелся хороший дом и маленькая служанка, которую она превосходно воспитала, как я имела случай узнать. Ее муж и сын были среди тех, кого мы оставили под стенами Семура, но у нее было трое детей в Ла Клерьере. Мадам Рю спала чутко, и я тоже. Иногда я слышала, как она шевелится среди ночи, но так тихо, что никто не просыпался. Мы находились в одной комнате, ибо, - как легко можно предположить, - держать комнату для себя одной было невозможно. Я не шевелилась, а лежала и смотрела, как она идет к окну, - ее фигура была отчетливо видна на фоне бледного рассвета, - нетерпеливо быстрыми движениями, словно ожидая чего-то, - затем медленно возвращается и вздыхает. Она всегда была полна надежд. Шли дни, и между нами установилась своего рода связь. Мы понимали друг друга. Когда одна была занята, а другая свободна, та из нас, кто подходила к двери, чтобы посмотреть на долину, где находился Семур, смотрела на другую, как бы говоря: "Я иду". Когда это делала мадам Рю, я качала головой, и она улыбалась мне улыбкой, пробуждавшей при каждом повторении (хотя я знала, что это напрасно) слабое ожидание, слабую надежду. Когда она возвращалась, то качала головой, и глаза ее были полны слез.
   - Разве я вам не говорила? - произносила я, обращаясь к ней так, словно она была моей дочерью.
   - Это случится в следующий раз, мадам, - говорила она и улыбалась, но все же подносила фартук к глазам. Было много таких, как она, и были те, о ком я говорила, которые были pleureuses, никогда ни на что не надеявшимися, мало делавшими, оплакивавшими себя и свою тяжелую судьбу. Некоторых из них мы использовали, чтобы относить провизию в Семур, и это их немного отвлекало, хотя тяжесть корзин также вызывала недовольство.
   А что касается детей, то, слава Богу! они не были обеспокоены, как мы, - для них это был прекрасный праздник, - это было похоже на рай. Нет такого места на земле, которое я любила бы так же, как Семур; но это правда, что улицы узки, и там не так много места для детских игр. Здесь они были счастливы; они бродили по всем нашим садам и лугам, полным цветов; они сидели кучками на зеленой траве, густой, как маргаритки, которые они любили. Старая сестра Мариэтта, которую зовут Марией Утешительницей, сидела на лугу под акациями и наблюдала за ними. Она была единственной среди нас, кто был счастлив. У нее не было ни сына, ни мужа среди сторожей, и хотя она, без сомнения, любила свой монастырь и свою больницу, все же она целыми днями сидела в тени, на свежем воздухе, улыбалась и никогда не смотрела в сторону Семура.
   - Господь сделает все, что пожелает, - говорила она, - и это будет хорошо.
   Это правда; мы все знали, что это правда, но кто знает, может быть, и так, - что Он захотел уничтожить наш город, отнять у нас хлеб и, возможно, жизни тех, кто был нам дорог; и что-то застревало у нас в горле, не давая ответить.
   - Сестра, - говорила я, - мы - всего лишь мирянки, мы боимся за тех, кого любим; мы не такие, как вы.
   Сестра Мариэтта только улыбнулась нам.
   - Я знаю Господа уже шестьдесят лет, - сказала она, - и он отнял у меня все.
   Видеть ее улыбку, когда она говорила, было выше моих сил. У меня Он тоже кое-что отнял, но не все. Должны ли мы быть готовы отказаться от всего, если хотим достичь совершенства? Многие другие тоже вздрогнули при этих словах.
   - А теперь он дает мне утешение, - сказала она, подозвала к себе малышей и рассказала им сказку о добром Пастыре, взятую из Святого Евангелия. Видеть всех малышей, собравшихся вокруг ее колен, и умиротворенное лицо, с которым она улыбалась им, и луга, полные цветов, и солнечный свет, пробивающийся сквозь ветви деревьев, и слышать эту историю о том, кто отправился искать заблудшего агнца, было подобно сказке из священной книги, где все было пронизано миром, добротой и радостью. Но с другой стороны, не далее чем в двадцати шагах, дом был полон тех, кто плакал, и у всех дверей и окон тревожные лица были обращены вниз, на облако в долине, где находился Семур. Процессия наших женщин возвращалась, многие медленными шагами, неся пустые корзины.
   - Есть какие-нибудь новости? - спрашивали мы, прочитав ответ на их лицах прежде, чем они успевали ответить. Некоторые качали головами, некоторые плакали. Других ответов не было.
   В последнюю ночь перед нашим освобождением, внезапно, посреди ночи, в доме поднялся большой переполох. Мы все вскочили с постелей при звуке этого крика, почти уверенные, что кто-то, стоя у окна, видел, как рассеивается облако, и бросились вместе, испуганные, но в нетерпеливом ожидании услышать, что это было. В комнате, где спала старая матушка Жюли, царило смятение. Матушка Жюли была одной из торговок Семура, той самой, о которой я уже упоминала, - набожной, никогда не пропускавшей богослужений. Но было и другое, что меня в ней не устраивало, как я уже говорила. Она была матерью Жака Ришара, который, как известно, был никчемным человеком. В Ла Клерьере матушка Жюли играла странную роль. Она не принимала никакого участия в том, что делалось, но поселилась в отведенной ей комнате и заняла в ней лучшую постель, где и оставалась днем и ночью, заставляя других прислуживать себе. Она всегда выражала огромную преданность Сен-Жану; и сестры больницы были очень добры к ней, а также к ее сыну, который на самом деле был, в некотором роде, причиной всех наших бед - он был первым, кто пожаловался на открытие часовни в главном отделении, в результате чего она была закрыта администрацией, и таким образом стал, - как думаю я и многие другие, - причиной всех обрушившихся на нас несчастий. Именно ее кровать стала центром той великой суматохи, на которую мы сбежались, и дюжина голосов немедленно начала объяснять нам случившееся, как только мы вошли.
   - Просто Жюли приснился сон... Ей явилось видение, - говорили они. - Это было видение ангелов в самых красивых одеждах, сияющих золотом и белизной.
   - Платье Пресвятой Богородицы, в которое ее одевают на великие праздники, - ничто, - сказала нам матушка Жюли, когда успокоилась. Потому что все бегали туда-сюда после первого ее крика и раздобыли для нее отвар, чашку бульона и все, что было полезно при нервном припадке, как это предполагалось вначале. - Их крылья были похожи на крылья большого павлина на террасе, но также и на крылья орлов. И у каждого на шее было ожерелье из прекрасных драгоценных камней, а одежды были белее, чем у любой невесты. - Вот какое описание она дала и посмотрела на женщин, как они слушают ее, голова к голове, - череда нетерпеливых лиц, полных благоговения и внимания! Ангелы обещали ей, что они придут снова, - когда мы свяжем себя обязательством соблюдать все церковные обряды, и когда все эти господа обратятся и покорятся, - чтобы со славой привести нас обратно в Семур. В комнате поднялась страшная суматоха, и все закричали, что они готовы обещать все, что угодно. Все, кроме госпожи Мартен, стоявшей и смотревшей на них взглядом, который удивил меня, и в котором была скорее жалость, чем сочувствие. Поскольку больше поговорить было не с кем, слово взяла я, будучи матерью нынешнего мэра, женой последнего и отчасти хозяйкой дома. Если бы Агнес заговорила, я бы уступила ей, но она молчала, и я воспользовалась своим правом.
   - Матушка Жюли, - сказал я, - и вы, мои добрые женщины, друзья мои, знаете ли вы, что сейчас середина ночи, час, в который мы должны отдыхать, чтобы иметь возможность исполнять ту работу, которая необходима, которую возложил на нас добрый Господь? Не от нас, - моей дочери и меня, которые, как хорошо известно, следовали всем требованиям Церкви, - вам следует ожидать противодействия вашему обещанию. Но я хочу, чтобы вы успокоились, чтобы вы удалились и отдыхали до того времени, когда нам надлежит приступить к работе, так как мы не знаем, какие претензии могут быть предъявлены. Святые Ангелы, - сказала я, - поймут, а если не они, то добрый Господь, который все понимает.
   Мне с трудом удалось заставить их выслушать меня и сделать то, что было разумно. Когда, однако, нам удалось успокоить и убедить добрых женщин, чтобы они вернулись к отдыху, для меня отдыхать было уже невозможно. Я пообещала себе немного покоя, потому что мое сердце жаждало остаться в одиночестве. Я тихонько выскользнула из комнаты, чтобы никого не потревожить, и села на скамейку у двери. Было еще наполовину темно, ничего не видно, так что если бы кто-нибудь стал смотреть вниз на долину, то не смог бы увидеть, что там происходило; и я была рада, что это было невозможно, потому что сама душа моя устала. Я села, прислонившись спиной к стене нашего дома, вдыхая утренний воздух. Как все было тихо! даже птицы еще не начали шуршать и шевелиться в кустах; первый слабый оттенок синевы едва-едва начал проникать в темноту. Когда я немного посидела там, закрыв глаза, - сквозь них начали просачиваться слезы, словно дождь во время жары. Я пролила в свое время много слез, но это время прошло, и сейчас, со дня начала нашего изгнания, я не пролила ни одной. Теперь они пришли без спроса, как благословение, освежающее мои чувства. В этот момент я ощутила мягкое прикосновение к своему плечу; Агнес присела рядом со мной, прислонившись своим плечом к моему, как она это делала, чтобы мы могли поддержать друг друга.
   - Ты плачешь, мама, - сказала она.
   - Я думаю, что это один из ангелов, которых видела Жюли, - сказала я. -- Это освежение, благословение; мои глаза высохли от усталости.
   - Мама, - сказала госпожа Мартин, - неужели ты думаешь, что наш Отец посылает нам ангелов с павлиньими крыльями и драгоценными ожерельями? Ах, это не так; это один из тех, кого мы любим, коснулся твоих дорогих глаз, - и с этими словами она поцеловала меня в глаза, заключив в объятия. Мое сердце иногда бывает жестоко к жене моего сына, но не всегда, - не по моей воле, видит Бог! Ее поцелуй был нежным, как прикосновение любого ангела.
   - Благослови тебя Господь, дитя мое, - сказал я.
   - Спасибо, спасибо, мама! - воскликнула она. - Я решилась; я пойду и поговорю с Мартином, - о том, что у меня на сердце.
   - Что ты будешь делать, дитя мое? - сказал я, потому что по мере того, как свет становился ярче, я могла видеть ее лицо, и мне стало казаться, что она создана для чего-то великого. - Будь осторожна, Агнес, не рискуй счастьем моего сына, рискуя собой; ты для Мартина дороже всего на свете.
   - Он очень любит тебя, мама, - ответила она. Мое сердце успокоилось. Я вспомнила, что у меня тоже был свой день.
   - Он любит свою мать, слава Господу, но не так, как тебя. Будь осторожна, дочь моя. Если ты рискнешь счастьем моего сына, я не прощу тебя.
   Она улыбнулась и поцеловала мои руки.
   - Я пойду, отнесу ему еду и немного белья, а также твою и мою любовь.
   - Ты пойдешь и понесешь одну из этих тяжелых корзин вместе с остальными!
   - Мама, - воскликнула Агнес, - твои слова звучат для меня упреком в том, что я никогда этого не делала.
   Что я могла сказать? Те, чья очередь пришла, готовили свою ношу. Кроме того, она приготовила маленький сверток из нашего прохладного белого полотна, за которое, - я знала, - мой сын будет особенно благодарен. Я проводила ее до поворота дороги, помогая нести корзину, но руки и ноги у меня дрожали, - то ли от долгого испытания, то ли от ночного волнения. Уже совсем рассвело, когда они ушли, скрывшись на длинном склоне, по которому дорога вела в Семур. Я вернулась к скамейке у двери, села и задумалась. Конечно, неправильно было закрывать часовню и лишать больных святой мессы. Но все же я не могла не думать о том, что добрый Бог терпел куда большее, не накладывая подобного наказания. Когда я размышляла обо всем, что было сделано теми, кто не заботится о мире сем, подобно нам, но являются невестами Христа, и обо всем, от чего они отрекаются своим посвящением, и о том, что их должно поддержать, а не препятствовать им в их святом деле; но когда я думала, как велики силы зла, и что, кроме нас, бедных женщин, которые могут сделать так мало, у церкви совсем немного друзей, - тогда мне приходило в голову, как отвратительно было совершенное преступление, и что вполне возможно, - святые с небес вернулись на землю, чтобы принять участие и отомстить за слабых. Мой муж сделал бы это первым, если бы увидел все моими глазами; но если он не сделал этого во плоти, можно ли сомневаться, что на небесах их глаза просветлены - тех, кто подвергся очистительному огню и вознесся в вечное блаженство? Все это стало ясно мне, когда я сидела и размышляла, а вокруг меня разгорался утренний свет, и солнце вставало и проливало свои первые лучи, подобно драгоценному золоту, на вершины гор - ибо Ла Клерьер ближе к горам, чем Семур.
   В доме было тише, чем обычно; все спали до позднего часа из-за волнений прошедшей ночи. Я сидела, как и старая сестра Мариэтта, устремив глаза скорее на холмы, чем на долину, и была так погружена в свои мысли, что не смотрела, - как мы всегда смотрели, - не случилось ли над Семуром каких-нибудь перемен. Благословения приходят неожиданно, когда мы их не ищем. Я подняла глаза, - но не с ожиданием, а просто, не задумываясь. А затем испустила тот громкий крик, который заставил всех поспешить к окнам, ко всем местам, откуда открывалось это благословенное зрелище; ибо перед нами, пронзая облака, высились прекрасные башни Семура; церковь со всеми ее башенками; и величественная башня Святого Ламберта, и все остальные, - все до единой. Мне сказали, что после этого я побежала во двор фермы, чтобы созвать всех работников и слуг, приказав им готовить все коляски и повозки, чтобы везти детей и тех, кто не может идти в город пешком.
   "Люди обезумели от лишений и забот, - сказал я себе, - они непременно захотят видеть своих маленьких детей, утешить своих жен".
   Я не стала ни рассуждать, ни спрашивать себя, - хорошо ли я поступила, но мой сын говорит мне, что едва ли он испытывал большую благодарность за наше великое избавление, чем в тот момент, когда толпа изможденных и усталых людей вернулась в Семур; это был момент, когда волнение и радость достигли высшей степени силы, и именно тогда он услышал грохот тяжелых фермерских повозок и увидел, что я прибыла с детьми и их матерями, подобно новой армии, чтобы снова завладеть оставленными неприятелем домами.
  

ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ ЗАПИСКИ ГОСПОДИНА МЭРА

  
   Рассказы, собранные мною от разных очевидцев за время моего отсутствия, покажут, как все происходило, пока мы вместе с господином кюре возвращали себе власть над нашим городом. Многие устно рассказывали мне о событиях, происшедших за последние полчаса до моего возвращения, и в их рассказах, естественно, имеются расхождения, обусловленные их различными точками зрения. Но все согласны, что всех охватил странный сон. Господин де Буа-Сомбр даже признает, что он тоже попал под его влияние. Они спали, пока мы выполняли свой долг в Семуре. Но когда зазвонили церковные колокола, все в едином порыве проснулись и, поднявшись со своих мест, где лежали в тени деревьев, кустов и укромных лощин, увидели, как темное облако, окутавшее Семур, внезапно поднялось, открывая его стены. Оно всплыло в высоту прямо у них на глазах, было подхвачено и унесено прочь, а потом сильный ветер разнес его клочьями по небу. Они смотрели, не в силах перевести дух, безмолвные, вне себя от радости, и видели, как снова показались стены, крыши домов и наша славная церковь на фоне голубого неба. Какое-то время они стояли, словно зачарованные. Господин де Буа-Сомбр сообщил мне, что он испугался неконтролируемого возвращения в город и сам поспешил вперед, чтобы вести и сдерживать толпу, как вдруг раздался громкий крик, и кто-то упал поперек дороги, прямо перед воротами Сент-Ламбер. Господин де Буа-Сомбр сразу понял, кто это, потому что сам видел, как Лекамю занял место у ног моей жены, ожидавшей моего возвращения. Это остановило людей в их первом порыве к своим домам, а когда они увидели, что госпожа Дюпен тоже упала в обморок после своих поистине сверхчеловеческих усилий для всеобщего утешения, они испытали прилив нежности и жалости. Вернувшись к воротам, я увидел, что моя жена лежит там, смертельно бледная, и на мгновение мое сердце замерло от внезапного ужаса. Что значил для меня Семур, если это стоило мне моей Агнес? Как я мог думать о Лекамю или о ком-то другом, когда она лежала между жизнью и смертью? Я велел отнести ее в наш собственный дом. Она первой вернулась в Семур и через некоторое время, слава Богу, пришла в себя. Но Пол Лекамю был мертв. Не нужно было нести его в дом, понапрасну заботиться.
   - Он ушел, этот человек, он ушел вместе с остальными, - сказал старый доктор, который служил в свое время и иногда говорил на языке армейского лагеря. Он бросил на него только один взгляд и мимоходом приложил руку к сердцу. - Закройте ему лицо, - только и сказал он.
   Не исключено, что это помогло сдержать толпу. Это уняло спешку, с которой люди возвращались в свои дома. Вид неподвижной фигуры, лежавшей около дороги, поверг их в трепет. Может быть, кому-нибудь, знавшему о происшедшем, покажется странным, что в первую же ночь нашего возвращения состояние города вызвало у меня сильное беспокойство. Исчезновение состояния угнетения и благоговейного страха, терзавшего людей, возвращение их к своему естественному состоянию, их дома, ничуть не изменившиеся, - и вот уже мозг этих простых людей, так редко размышлявших о чем- либо начал задаваться вопросом: не было ли все это фантазией; а если добавить к этому их истощенное физическое состояние и естественное желание избавиться от длительного напряжения, в котором они пребывали, - произвело в них возбуждение, которое могло привести к пагубным последствиям. К счастью, я это предвидел. Я всегда считал себя прекрасным знатоком человеческой природы, и это только подтвердилось недавними событиями. Я немедленно отправил гонцов, чтобы они привели домой женщин и детей, и созвал вокруг себя мужчин, которым мог больше всего доверять. Хотя нет нужды говорить, что волнение и страдания последних трех дней сказались на мне не меньше, чем на других, - я оставил всякую мысль об отдыхе. Первое, что я сделал с помощью моих почтенных сограждан, - это завладел всеми трактирами и винными лавками, позволив хозяевам вернуться, но не допустив в них никаких собраний. Затем мы установили патруль из уважаемых граждан по всему городу, чтобы сохранить общественный порядок. Я с большим беспокойством подсчитал, сколько часов пройдет, прежде чем мои посланцы смогут добраться до Ла Клерьера и вернуться с женщинами, - ибо в таком случае жены являются лучшими опекунами и могут оказывать влияние более общее и менее подозрительное, чем магистраты; но это должно было случиться не раньше, чем через три-четыре часа. Судите же, какова была моя радость, когда до нас издалека донесся стук колес (звук сам по себе приятный, ибо с тех пор, как начались эти события, на большой дороге совсем не было слышно колес); и, выглянув со сторожевой башни над Порт Сент- Ламберт, я увидел странную процессию. Повозки с вином, все фермерские повозки Ла Клерьера и всевозможные деревенские телеги тряслись по дороге, и все это в шуме и лепете восхитительных голосов; а под грубыми навесами и крышами из виноградных ветвей, сделанных, чтобы защитить их от солнца, - о чудо! сидели дети, подобно птицам в гнезде, - одна маленькая головка выглядывала из-за другой. Крики и песни, смех и возгласы! По мере того как они приближались, мир обновлялся. Многие из нас, мужественно перенесшие выпавшие на нашу долю ужасы и страдания, теперь чувствовали, что силы покидают их. Некоторые разразились слезами, прерываемыми смехом. Некоторые громко выкрикивали имена своих малышей. Мы вышли им навстречу, все присутствующие, и я был во главе. И я не стану отрицать, что чувство гордости охватило меня, когда я увидел, как моя мать вышла из первой повозки, а вокруг нее суетились счастливые люди.
   - Сын мой, - сказала она, - я оправдала оказанное мне доверие. Я возвращаю тебе благословение Божье.
   - И да благословит тебя Господь, матушка! - воскликнул я. Другие мужчины, такие же отцы, как и я, окружили меня и стали целовать ей руку. Среди женщин моей семьи вы не найдете тех, кто отказался бы от исполнения своих обязанностей.
   А потом мы стали поднимать их, схватив в охапку, эти райские цветы, свежие от воздуха полей, радостные, как птицы! Мы поднимали их по двое и по трое, некоторые из нас плакали от радости. И видеть, как они бегут в разные стороны, каждый к своему дому, неся по улицам мир, любовь и радость, - этого было достаточно, чтобы вызвать самую счастливую улыбку. В них не было ни страха, ни заботы. Женщины следовали за ними, некоторые - по-прежнему в телегах и повозках, бледные и измученные, но счастливые; некоторые шли позади группами; более сильные или более нетерпеливые шли впереди, а позади тянулась длинная вереница отставших. На их лицах была тревога, смешанная с радостью. Откуда они знали, что могут найти в домах, из которых их выгнали? И многие, подобно мне, чувствовали, что в самом возвращении, в облегчении - таится опасность. Но дети ничего не боялись; они наполняли улицы своими милыми голосами, и счастье возвращалось вместе с ними. Когда я почувствовал щеку моего маленького Жана, лишь тогда я впервые понял, сколько страданий я перенес, - как ужасно было расставание, и как сладка была встреча. Но сила и благоразумие тают, если человек позволяет себе расслабиться, даже если речь идет о дорогих ему привязанностях. Я должен был созвать своих служащих, чтобы бдительность не ослабла. Господин де Буа-Сомбр, хотя и менее озабоченный, чем я, и склонный верить (будучи солдатом), что небольшая вольность не повредит, все же стоял рядом со мной, и благодаря нашим предосторожностям все шло хорошо.
   Еще до наступления ночи три четверти населения вернулись в Семур, и все дома были освещены, как для большого праздника. Церковь стояла с открытыми дверями - были открыты даже большие западные двери, открывавшиеся только в торжественных случаях, - по всем стенам горели свечи. Пока я стоял в сумерках, наблюдая и радуясь в душе, что все идет хорошо, моя мать и жена, - все еще бледные, но уже оправившиеся от слабости, - вышли на большую площадь, ведя за собой моего маленького Жана. Они направлялись в церковь, чтобы поблагодарить Бога за свое возвращение. Они смотрели на меня, но не просили идти с ними, эти милые женщины; они уважали мое мнение, как я всегда уважал их. Но это молчание тронуло меня больше, чем слова; в сердце моем вдруг пробудилось воодушевление. Я все еще был в своем служебном шарфе, являвшемся, - скажу без малейшего тщеславия, - знаком власти и защиты во время всех наших неприятностей; таким образом, являясь представителем всех, я подождал, пока женщины моей семьи прошли, и, не присоединившись к ним, молча последовал за ними медленным торжественным шагом. Для моих соотечественников достаточно было одного взгляда; те, кто были там со мной, поняли, что я имею в виду. Один за другим они становились позади меня. Таким образом, мы совершили такое шествие, какого никогда не видели в Семуре. Мы были измождены и измучены постоянными наблюдениями и тревогой, что только усиливало торжественный эффект. Те, кто уже был в церкви, и особенно господин кюре, сообщили мне впоследствии, что топот наших мужских ног, когда мы поднимались по большим ступеням, вызывал у всех трепет ожидания и благоговения. Именно в момент изложения таинства мы и вошли. Инстинктивно, в одно мгновение, все всё поняли; и это не могло произойти нигде, кроме Франции, где разум быстр, подобно дыханию. Те, кто уже был там, уступили нам свои места, большинство женщин поднялись, образовав как бы кольцо вокруг нас, слезы текли по их лицам. Когда причастие было водружено на алтарь, господин кюре, поняв, что мы имеем в виду, тотчас же начал своим благородным голосом произносить "Тебя, Бога, хвалим". Отвергнув всякую другую музыку, он запел простой гимн, к которому могли присоединиться все, и в один голос, каждый в унисон со своим братом и сестрой, мы пели вместе с ним. Огромные стены церкви, казалось, вибрировали от звука, который поднимался к сводам; никогда прежде ни один гимн в Семуре так не исполнялся. Женщины окружили нас и заплакали от гордости и счастья. Когда этот чудесный миг миновал, и все люди высыпали из стен церкви в мягкий вечер, когда над головой сияли звезды, а внизу горели приветливые огоньки, я ощутил такое волнение и радость, каких не ощущал никогда прежде. Многие из бедных женщин окружили меня, целовали мне руку, несмотря на мое сопротивление, и призывали Бога благословить меня; в то время как некоторые из пожилых людей высказывали справедливые замечания.
   - Добрый Господь не привык к такому пению, - воскликнула одна из женщин, и ее глаза наполнились слезами. - Должно быть, это удивило святых на небесах!
   - Это принесет благословение, - воскликнула другая. - Это не похоже на наши слабые голоса, которые, возможно, добираются только до середины.
   Это было сказано образно, но нельзя было сомневаться, что это была правда. Таково было состояние наших умов, как я чувствовал, что это должно было быть угодно небесам. Женщины, - они всегда молятся; но когда мы таким образом присоединились к ним, чтобы выразить нашу благодарность, это что-то значило; мы расстались, сознавая, что удовлетворили и землю, и Небо.
   На следующее утро в церкви было большое торжество, на котором присутствовал весь город. Те, кто не мог войти, столпились на ступенях и преклонили колени там. Это событие надолго запомнилось в Семуре, хотя многие говорили, что оно само по себе не было столь впечатляющим, как общая молитва в вечер нашего возвращения. После этого мы вернулись к своим занятиям, и жизнь в нашем городе возобновилась прежним образом.
   Однако можно было бы предположить, что место, где произошли столь необычные события, уже никогда не будет таким, как прежде. Если бы я сам не был так тесно связан с этим, мне казалось бы несомненным, что улицы, по которым когда-то ходили такие жители, как те, что три ночи и три дня жили в Семуре, всегда сохраняли бы какой-то след их присутствия; что жизнь там была бы более торжественной, чем в других местах; и что те семьи, ради которых мертвые восстали из своих могил, отныне будут носить на себе некий знак этого вмешательства. Это покажется почти невероятным, если я добавлю, что ничего подобного в Семуре не происходило. Чудесное явление, прервавшее наше обыденное существование, миновало, как будто его никогда и не было. Не прошло и двенадцати часов, как мы уже забыли, или почти забыли о своем изгнании из наших домов. Даже я сам должен был войти в комнату моей жены, отодвинуть занавеску с портрета маленькой Мари и увидеть и потрогать оливковую ветвь, которая там лежит, прежде чем смог ощутить нечто, напоминающее то чувство, с которым я вернулся в это святилище. Дедушкин комод все еще стоит посреди моей библиотеки, где я нашел его по возвращении; но я уже привык к нему, и он больше никак не воздействует на меня. Всё так, как было; и я не могу убедить себя в том, что на какое-то время я и жители города были отрезаны от мира, а наши места заняли те, кто не ест и не пьет и чья жизнь невидима для наших глаз. Всё, говорю я, вернулось на круги своя, - все идет так, словно неизменный порядок будет длиться вечно. Мы знаем, что этого не может быть, но это нас не волнует. Почему кто-то другой должен указывать нам, как жить? Пройдет немного времени, и мы тоже станем такими, как они, - невидимыми тенями. Но кое-что в нас все-таки ненадолго изменилось. На некоторое время в Семуре стало проявляться большее уважение к религии, большее число людей принимали участие в священных церемониях, но, к сожалению, это не продолжалось долго. Даже в моем случае, - вынужден с грустью это признать. Господин кюре - замечательный человек. Я не знаю более превосходного священнослужителя. Он неутомим в исполнении своих духовных обязанностей; кроме того, у него благородная и честная душа. С тех пор как мы вместе страдали и трудились, он стал мне как брат. И все же нельзя отрицать, что он взывает к нашей доверчивости, чему человек повинуется с неохотой. Есть способы преодолеть это, - как я вижу у Агнес, во-первых, и у господина де Буа-Сомбра, - во-вторых. Моя жена не сомневается, она верит во многое; и в отношении того, с чем она не может согласиться, она молчит.
   - Есть много вещей, о которых я слышу от тебя, Мартин, и которые мне кажутся странными, - говорит она. - Я сама не верю в них; но не возражаю, поскольку, возможно, у тебя есть основания судить о них, в отличие от меня и господина кюре.
   Вот как она себе это объясняет; но она - женщина. Это вопрос благодати - подчиняться нашим лучшим суждениям. Господин де Буа-Сомбр избрал другой путь.
   - Клянусь всеми святыми, - говорит он, - у меня нет времени на рассуждения, друзья мои; я пришел к выводу, что если случившееся послужит для пользы мира, - не мое дело объяснять его. Если бы господин кюре попытался спорить со мной в военных делах, или с вами, мой дорогой Мартин, в делах административных, или в возделывании виноградников, я бы не счел его мудрецом; точно так же, вера и религия, - это его компетенция.
   Феликс де Буа-Сомбр - отличный малый, но от него немного попахивает мушкетером. Я, не будучи ни солдатом, ни женщиной, все-таки испытываю сомнения. Тем не менее, пока я являюсь мэром Семура, не что иное, кроме как абсолютное уважение, никогда не будет проявлено ко всем истинно религиозным людям, с которыми я искренне желаю оставаться в прекрасных отношениях, насколько это возможно.
   Однако еще совсем недавно казалось, что мое пребывание на этом посту будет недолгим, несмотря на услуги, которые я, по всеобщему признанию, оказывал своим согражданам. Вспомним, что, когда мы с господином кюре нашли Семур пустым, мы услышали жалобный голос в госпитале Сен-Жан и нашли там больного человека, который роптал на сестер и обвинял их в пренебрежении к нему, но в то же время ничего не знал о том, что произошло в городе. Возможно ли, что через некоторое время этому человеку поверили как провидцу, который слышал и видел многое из того, о чем мы не знали? Надо сказать, что в городе поднялась небольшая суматоха по поводу часовни в больнице, о которой уже неоднократно упоминалось. Нашими женщинами было дано обещание, принявшее форму клятвы, что, как только мы снова будем владеть Семуром, сестрам будут возвращены все их привилегии. Их сторонники и сторонницы дошли даже до того, что направили ко мне депутацию из тех, кто ухаживал за больными, во главе которой стоял Жак Ришар, который, по его словам, став "обращенным", везде и всюду старается выдвинуться вперед.
   - Позвольте мне сказать, господин мэр, - сказал он, - мне, который был одним из тех, кто так заблуждался, что жаловался, прежде чем мы все получили достойный урок. Месса не беспокоила ни одного больного, который был в правильном расположении духа. Я был тогда очень плохим человеком, действительно - и, увы! господин мэр слишком хорошо это знает. Это раздражало меня так, как раздражали все благочестивые обряды. Теперь я, слава Богу, совсем другого мнения...
   Но я не стал слушать этого парня. Когда он был негодяем, он был менее отвратителен для меня, чем сейчас.
   Люди знали, что, когда я так ясно высказываюсь по любому вопросу, добавить больше нечего, ибо, хотя я кроток, как агнец, и открыт для всех разумных доводов, я способен самым упрямым образом отстаивать свои принципы; а поддаваться народному суеверию, - разве это достойно человека, получившего образование и право отдавать приказы? В то же время я очень сердился на себя за то, что все мои мысли были такими тривиальными. Они были согласны отдать себя, душу и тело, за небольшие деньги; они насмехались над всем благородным и великодушным, как в религии, так и в земных делах; но это для них ничего не значило. Потому что теперь они собирались оскорбить самого великого Бога, полагая, будто все, что ему нужно, - это небольшая месса в монастырской часовне. Какая скверна! Какое унижение! Когда я подошел к господину кюре, он улыбнулся моей горячности. В его улыбке была боль и, возможно, негодование, но он не был в такой ярости, как я.
   - Они победят вас, мой друг, - сказал он.
   - Никогда! - воскликнул я. - Я ни за что не уступлю. Скажите мне, что врата смерти были открыты, и Небеса разверзлись, и великий Бог сошел с небес для того, чтобы месса была читаема в соответствии с желаниями общины среди больничных палат! Они никогда не заставят меня поверить в это, даже если неверие будет грозить мне смертью.
   - Тем не менее, они победят, - сказал господин кюре.
   Меня возмутило, что он сказал это. Мое сердце болело так, словно мой самый близкий друг покинул меня. А потом был сделан самый худший шаг, какой только мог быть сделан в этом крестовом походе ложной религии. Я услышал о нем от матери. Однажды она пришла домой в сильном волнении и сказала, что теперь действительно прольется настоящий свет на все, что с нами произошло.
   - Похоже, - сказала она, - что Пьер Пластрон все это время находился в больнице и видел и слышал много удивительных вещей. Сестра Женевьева только что сказала мне об этом. Это чудеснее всего, во что можно поверить. Он говорил с самим нашим святым покровителем, святым Ламбертом, и получил инструкции для паломничества...
   - Пьер Пластрон! - воскликнул я. - Пьер Пластрон ничего не видел, мама! Он даже не заметил, что произошло что-то необычное. Он жаловался нам на сестер, что они пренебрегают им, - и больше ничего.
   - Сын мой, - сказала она, глядя на меня с упреком, - что сделали тебе добрые сестры? Почему ты так неприязненно смотришь на все, что исходит в общине Сен Жан?
   - Неприязненно? - воскликнул я. - Повторяю тебе, мама, - этот Пьер Пластрон ничего не видел и не слышал! Я слышал это из собственных уст этого человека, и господин кюре тоже присутствовал и слышал его слова. Он ничего не видел, ничего не слышал. Спроси господина кюре, если сомневаешься в моих словах.
   - Я нисколько не сомневаюсь в тебе, Мартин, - сурово ответила она, - если ты не подвержен предубеждению. А что касается господина кюре, то хорошо известно, что духовенство завидует добрым сестрам, когда те не находятся под его контролем.
   Такова была несправедливость, с которой к нам отнеслись. На следующий день все только и говорили, что об откровении Пьера Пластрона. То, что он видел и слышал, было чудесно. Все святые приходили и говорили с ним, и говорили ему, что он должен передать своим горожанам. Они подробно рассказали ему, как все произошло: как сам Святой Жан вмешался в дела сестер и как, - если бы мы не были более внимательны к обязанностям религии, - некоторые из нас были бы связаны по рукам и ногам и брошены в пасть ада. В том, что я был одним из этих "разоблаченных лиц", никто не сомневался. Это привело меня в отчаяние, и как только я узнал, что эта глупость известна в каждом доме, я поспешил к господину кюре и попросил его в следующей воскресной проповеди рассказать всю правду о Пьере Пластроне и разоблачить обман. Но господин кюре покачал головой.
   - Ничего хорошего из этого не выйдет, - сказал он.
   - То есть как? - возмутился я. - А разве сейчас, происходит что-то хорошее? Это же ложь; ничего, кроме лжи. Либо он подло обманул бедных дам, либо они обманули сами себя; но я в эту ложь поверить не могу.
   - Дорогой друг, - сказал он, - успокойтесь. Неужели вы до сих пор не поняли, насколько силен самообман? О какой лжи вы говорите? Представьте себе, какой это стимул для их воображения, - знать, что он был здесь, на самом деле здесь. Даже я... даже мне это говорит о сотне вещей. Сестры скажут ему (имея в виду не зло, а назидание народу): "Пьер, подумайте! Вы, наверное, видели то-то и то-то. Вспомните". И, мало- помалу, Пьер вспомнит больше, чем можно было надеяться.
   - О Господи! - воскликнул я, теряя терпение. - И вы, зная это, не говорите им правды?
   - Зачем? - спросил он. Возможно, господин кюре был прав, но что касается меня, то, если бы я встал на кафедру, я бы опроверг их ложь и не дал им пощады. Именно это я и делал в своем личном и общественном качестве, но люди, хотя и любили меня, не верили мне. Они говорили: "Даже у лучших людей есть свои предрассудки. Господин мэр - прекрасный человек, но что вы хотите? В конце концов, он всего лишь человек".
   Мы с господином кюре больше не говорили друг с другом на эту тему. Он был храбрым человеком, но здесь, возможно, выказал себя не с лучшей стороны. А эффект откровений Пьера Пластрона в других кругах превратил благоговейный страх, присутствовавший во многих умах, в насмешку.
   - О Господи, - сказал Феликс де Буа-Сомбр, - у монсеньора святого Ламберта дурной вкус, мой друг Мартин, если он выбрал себе в наперсники Пьера Пластрона, когда он мог бы выбрать тебя.
   - Господину де Буа-Сомбру нехорошо смеяться, - заметила моя мать (даже моя мать не была на моей стороне!), - когда известно, что глупые часто выбираются, чтобы сбить с толку мудрых.
   Но Агнес, моя жена, - именно она дала мне лучшее утешение. Она посмотрела на меня со слезами на прекрасных глазах.
   - Друг мой, - сказала она, - пусть монсеньор святой Ламберт говорит, что хочет. Он не Господь, чтобы мы ставили его превыше всего. Были и другие святые, со своими собственными мыслями, которые пришли к тебе и ко мне!
   Противоречия исчезли, когда мы с Агнес пошли с цветами к могилам тех, кого мы любили и любим. На кладбище был установлен новый крест, которого я не видел прежде. На нем имелась надпись:
   ПОЛЬ ЛЕКАМЮ
   УШЕЛ 20 ИЮЛЯ 1875 ГОДА
   ВМЕСТЕ С ЛЮБИМЫМИ
   На мраморе была также вырезана маленькая оливковая ветвь. Я повернулся и посмотрел на жену, которая положила под крест букет фиалок, и протянула мне руку, все еще благоухающую цветами. Не осталось никого из его семьи, кто мог бы оставить ему хоть какой-нибудь знак человеческой памяти. Кто, кроме нее, должен был это сделать, которая помогла ему присоединиться к ушедшим любимым?
   - Это был наш брат, - сказала она. - Он расскажет моей Мари, как я распорядилась ее оливковым венком.
  

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"