Уортон Э. : другие произведения.

Ранняя короткая проза

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Два сборника рассказов Эдит Уортон, включая ghost и weird. Кажется, планировалось издание в 10-томах, но вышло, похоже, только два. Так что, два - в одном.


THE EARLY SHORT FICTION OF EDITH WHARTON

By Edith Wharton

  
  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   КЕРФОЛ
   ВИД ИЗ ОКНА МИССИС МЭНСТИ
   ЗАПЕРТАЯ ДВЕРЬ
   ДИЛЕТАНТ
   ДОМ МЕРТВОЙ РУКИ
  
  

КЕРФОЛ

Первая публикация - Scribner's Magazine, март 1916

I

  
   - Ты должен купить его, - сказал мой друг, - это самое подходящее место для такого одинокого дьявола, как ты. Для тебя было бы неплохо иметь самый романтичный дом в Бретани. Его нынешние владельцы совершенно разорены, и он достанется тебе за бесценок, - ты непременно должен купить его.
   Ни в коей мере не собираясь соответствовать той характеристике, которую дал мне мой друг Ланривейн (на самом деле, несмотря на мою кажущуюся нелюдимость, я всегда втайне стремился к домашнему очагу), я понял его намек и однажды осенним днем отправился в Керфол. Мой друг ехал по делам в Кемпер; он высадил меня по дороге, на перекрестке посреди вересковой пустоши, и сказал: "Первый поворот направо, второй налево. Затем прямо вперед, пока не увидишь аллею. Если встретишь крестьян, не спрашивай дорогу. Они не понимают по-французски, но будут делать вид, будто понимают, и только запутают тебя. Я вернусь за тобой к закату - и не забудь про надгробия в часовне".
   Я следовал указаниям Ланривейна с обычной неуверенностью в том, сказал ли он, что в первый раз мне нужно повернуть направо, а во второй - налево, или наоборот. Если бы я встретил крестьянина, то, конечно, спросил бы и, вероятно, сбился бы с пути; но пустынный пейзаж оказал мне неоценимую услугу, и поэтому я, сразу взяв неправильное направление, пошел через пустошь, пока не вышел на аллею. Она была так не похожа ни на одну другую аллею, какую я когда-либо видел, что я сразу понял, - это и есть та самая. Деревья с серыми стволами вздымались на огромную высоту, а затем переплетались своими бледно-серыми ветвями, образуя длинный туннель, сквозь свод которого слабо проникал свет осеннего солнца. Я знаю большинство деревьев по названиям, но до сих пор не могу решить, что это были за деревья. У них были высокие изгибы вязов, тонкие ветви тополей, пепельный цвет олив под дождливым небом, и они тянулись передо мной на полмили или больше, не нарушая образованной кронами арки. Если я когда-нибудь и видел аллею, которая безошибочно вела к чему-то, то это была аллея в Керфоле. Мое сердце слегка забилось, когда я пошел по ней.
   Вскоре деревья кончились, и я оказался возле закрытых ворот в длинной стене. Между мной и стеной располагалось открытое пространство разнотравья, от которого расходились другие серые аллеи. За стеной виднелись высокие крыши, покрытые черепицей с серебряным налетом мха, колокольня часовни, верхушка башни. Ров, заросший диким кустарником и ежевикой, окружал это место; подъемный мост был заменен каменной аркой, а решетка - железными воротами. Я долго стоял на противоположной стороне рва, оглядываясь по сторонам и чувствуя на себе влияние этого места. Я сказал себе: "Если я подожду достаточно долго, придет сторож и покажет мне надгробия..." При этом я надеялся, что он не появится слишком скоро.
   Я сел на камень и закурил сигарету. Как только я это сделал, мне показалось, что это - ребячество и зловещий поступок, когда огромный слепой дом смотрит на меня сверху вниз, а пустынные аллеи сходятся к тому месту, где я сидел. Возможно, именно глубокая тишина заставила меня осознать неуместность моего поступка. Чирканье спички прозвучало так же громко, как визг тормозов, и мне почти показалось, что я услышал, как она упала, когда я бросил ее на траву. Но было и еще кое-что: ощущение несуразности, ничтожности, ребяческой бравады, когда я сидел и пускал дым сигареты в лицо величественному прошлому.
   Я ничего не знал об истории Керфола, - я был новичком в Бретани, а Ланривейн никогда не упоминал мне этого названия до вчерашнего дня, - но нельзя было даже взглянуть на эту груду камня, не почувствовав в ней истории. Что это за история, я не был готов угадать: возможно, только многие связанные с ним жизни и смерти, придающие некое величие всем старым домам. Но вид Керфола говорил о чем-то большем - о перспективе суровых и жестоких воспоминаний, уходящей вдаль, в расплывчатую тьму, подобно серым аллеям.
   Конечно, ни один дом никогда так полно и окончательно не порывал с настоящим. Он стоял здесь, вознося к небу свои гордые крыши и фронтоны, - и мог служить надгробием самому себе. "Гробницы в часовне? Ничего подобного. Все это место - гробница!" - подумал я. Я все больше и больше надеялся, что сторож не придет. Детали этого места, какими бы поразительными они ни были, казались тривиальными по сравнению с его общей композицией, и я хотел всего лишь сидеть здесь, пронизанный тяжестью его тишины.
   "Это самое подходящее место для тебя!" - сказал Ланривейн, и меня охватило почти богохульное легкомыслие внушить любому живому существу, что Керфол - самое подходящее для него место. "Разве это возможно, чтобы никто не видел?.." - удивился я. Мысль оборвалась: то, что я имел в виду, было неопределимо. Я встал и побрел к воротам. Во мне проснулось желание узнать больше; не видеть больше - теперь я был так уверен, что дело не в том, чтобы видеть, - но почувствовать больше: именно почувствовать, потому что это место должно было быть открыто для общения. "Но чтобы попасть внутрь, придется позвать сторожа", - неохотно подумал я, замедляя шаг. Наконец я пересек мост и попробовал открыть железные ворота. Они поддались, и я вошел в туннель, chemin de ronde, боевой ход. В дальнем конце хода были устроены деревянные ворота, а за ними я увидел двор, окруженный постройками. Главное здание было обращено ко мне, и теперь я видел, что одна его половина представляла собой просто разрушенный фасад с зияющими окнами, сквозь которые виднелись дикие заросли во рву и деревья парка. Остальная часть дома все еще сохраняла свою первозданную красоту. Одним концом она упиралась в круглую башню, другим - в маленькую часовню с узорами, а в углу здания возвышался изящный колодезь, украшенный замшелыми урнами. У стен росло несколько роз, а на верхнем подоконнике я заметил горшок с фуксиями.
   Мое ощущение давления невидимого начало уступать место архитектурному интересу. Здание было настолько прекрасным, что я почувствовал желание исследовать его ради него самого. Я оглядел двор, гадая, в каком углу сидит сторож. Затем я толкнул ворота и вошел внутрь. В этот момент дорогу мне преградила маленькая собачка. Это был такой удивительно красивый маленький пес, что его вид на мгновение заставил меня забыть о том великолепии, которое он защищал. В то время я не был уверен в его породе, но с тех пор узнал, что это был пекинес, и что он принадлежал к редкой разновидности, называемой "карманной". Он был очень маленький, золотисто-коричневый, с большими карими глазами и морщинистой шеей; он был похож на большую рыжевато-коричневую хризантему. Я сказал себе: "Эти маленькие животные всегда огрызаются и лают; сейчас кто-нибудь выйдет".
   Маленький зверек стоял передо мной с почти угрожающим видом: в его больших карих глазах читался гнев. Но он не издал ни звука, не подошел ближе. Вместо этого, по мере того как я продвигался вперед, он постепенно отступал, и я заметил, что показалась еще одна собака, - прихрамывающее пятнистое существо. "Сейчас поднимется шум", - подумал я, потому что в тот же миг из дверного проема выскользнула третья собака, длинношерстная белая дворняжка, и присоединилась к остальным. Все трое стояли, глядя на меня серьезными глазами, но не издавали ни звука. Когда я приблизился, они продолжали отступать, все еще наблюдая за мной. "В какой-то момент они все набросятся на мои лодыжки: это одна из тех уловок, к которым прибегают собаки, живущие вместе", - подумал я. Я не очень встревожился, потому что они не были ни большими, ни грозными. Но они позволили мне бродить по двору, куда мне заблагорассудится, следуя за мной на некотором расстоянии - всегда на одном и том же - не сводя с меня глаз. Вскоре я взглянул на разрушенный фасад и увидел, что в одной из его оконных рам стоит еще одна собака: большой белый пойнтер с одним коричневым ухом. Это был старый пес, гораздо более опытный, чем остальные; и он, казалось, наблюдал за мной с более пристальным вниманием.
   "Он первый подаст голос", - сказал я себе, но он стоял в пустой оконной раме, напротив деревьев парка, и продолжал смотреть на меня, не двигаясь. Я смотрел на него и ждал, как он отреагирует, заметив, что за ним наблюдают. Нас разделяла половина двора, и мы молча смотрели друг на друга. Но он не шевелился, и я, наконец, отвернулся. За своей спиной я обнаружил остальную часть стаи, к которой присоединился еще один новичок: маленькая черная борзая с бледно-агатовыми глазами. Она слегка дрожала, и выражение ее морды было более робким, чем у остальных. Я заметил, что она держится немного позади них. И по-прежнему не было слышно ни звука.
   Я простоял там целых пять минут, окруженный собаками, - чего-то ожидая; казалось, они тоже чего-то ждут. Наконец, я подошел к маленькому золотисто-коричневому псу и наклонился, чтобы погладить его. Когда я это сделал, то услышал свой собственный смех. Собака не вздрогнула, не зарычала, не отвела от меня глаз - она просто отошла на ярд, а потом остановилась и продолжала смотреть на меня. "О, черт!" - воскликнул я и направился через двор к колодцу.
   Когда я приблизился, собаки разделились и разошлись по разным углам двора. Я осмотрел урны на колодце, попробовал открыть одну или две запертые двери, прошелся вдоль фасада, а потом повернулся лицом к часовне. Обернувшись, я увидел, что все собаки исчезли, кроме старого пойнтера, который все еще наблюдал за мной из пустой оконной рамы. Избавившись от этой тучи свидетелей, я почувствовал некоторое облегчение и стал оглядываться в поисках выхода из дома. "Может быть, в саду кто-нибудь есть", - подумал я. Я нашел дорогу через ров, перелез через стену, заросшую ежевикой, и оказался в саду. Несколько тощих гортензий и гераней чахли на клумбах, а древний дом равнодушно взирал на них сверху вниз. Сторона, выходившая в сад, была более простой и суровой, чем другая: длинный гранитный фасад с несколькими окнами и крутой крышей напоминал крепость-тюрьму. Я обошел дальнее крыло, поднялся по каким-то разрозненным ступеням и вошел в глубокий сумрак узкой и невероятно старой центральной лестницы. Дорожка была достаточно широкой, чтобы по ней мог проскользнуть только один человек, а ветви ограды смыкались над головой. Она была похожа на призрак крытой лестницы, ее блестящая зелень переходила в тенистую серость аллеи. Я шел все дальше и дальше, ветви били меня по лицу и с сухим стуком отскакивали назад, пока я, наконец, не вышел на поросшую травой вершину боевого хода. Я прошел вдоль него к надвратной башне, глядя вниз на двор, находившийся прямо подо мной. Ни одного человека не было видно, собак тоже. Я нашел лестничный пролет в толще стены и спустился по нему; а когда снова вышел во двор, меня окружили собаки, золотисто-коричневая чуть впереди остальных, черная борзая дрожала сзади.
   - О, черт, какие вы все-таки назойливые! - воскликнул я, и мой голос внезапно отдался эхом. Собаки стояли неподвижно, наблюдая за мной. К этому времени я уже знал, что они не попытаются помешать мне приблизиться к дому, и это знание оставляло мне свободу исследовать его. У меня возникло такое чувство, что они, должно быть, ужасно напуганы, раз так молчаливы и инертны. Однако они не выглядели голодными или неухоженными. Шерсть у них была гладкая и совсем не тонкая, если не считать дрожащей борзой. Скорее всего, они долго жили среди людей, которые никогда не разговаривали с ними и не обращали на них внимания; как будто тишина этого места постепенно притупляла их прежде любопытные натуры. И эта странная пассивность, эта почти человеческая усталость казались мне печальнее, чем страдания голодных и избитых животных. Мне хотелось бы разбудить их на минуту, уговорить поиграть или побегать, но чем дольше я смотрел в их неподвижные усталые глаза, тем нелепее становилась эта мысль. Когда окна этого дома смотрели на нас, как я мог вообразить такое? Собаки знали лучше: они знали, что дом стерпит, а что - нет. Мне даже казалось, они знают, что у меня на уме, и жалеют меня за мое легкомыслие. Но даже это чувство, вероятно, едва ощущалось ими сквозь густой туман апатии. Мне казалось, что их удаленность от меня - ничто по сравнению с моей удаленностью от них. В конечном счете, впечатление, которое они производили, было похоже на то, как если бы у них было одно общее воспоминание, настолько глубокое и темное, что происшедшее с тех пор не стоило ни рычания, ни тем более лая.
   - Послушайте, - внезапно вырвались у меня слова, обращенные к молчаливому кругу, - вы знаете, как вы выглядите? Вы выглядите так, словно увидели привидение - вот как вы выглядите! Я ничуть не удивлюсь тому, если здесь есть призрак, который не является никому, кроме вас.
   Собаки продолжали смотреть на меня, не двигаясь...
   Уже стемнело, когда я увидел на перекрестке фонари Ланривейна - и мне было приятно их увидеть. У меня было такое чувство, будто я сбежал из самого одинокого места на свете; мне всегда казалось, что я не люблю одиночество, но я не знал, до какой степени. Мой друг прихватил своего поверенного из Кемпера, но, сидя рядом с толстым и приветливым незнакомцем, я не испытывал ни малейшего желания говорить о Керфоле...
   В тот же вечер, когда Ланривейн и адвокат уединились в кабинете, госпожа де Ланривейн устроила мне в гостиной допрос.
   - Значит... вы собираетесь купить Керфол? - спросила она, отрываясь от вышивки.
   - Я еще не решил. Дело в том, что я не смог попасть в дом, - ответил я так, будто отложил свое решение и собирался вернуться, чтобы еще раз посмотреть.
   - Вы не смогли войти? Почему, что случилось? Семья чуть не сходит с ума, пытаясь продать это место, и у старого сторожа есть наказ...
   - Возможно. Но там никого не было.
   - Какая жалость! Должно быть, он пошел на рынок. Но его дочь...
   - Ее тоже не было. По крайней мере, я никого не видел.
   - Как необычно! Совсем-совсем никого?
   - Никого, кроме кучки собак - целой стаи, - которые, казалось, были там одни.
   Мадам де Ланривейн опустила вышивку на колени и сложила на ней руки. Несколько минут она задумчиво смотрела на меня.
   - Свора собак - вы их видели?
   - Видел их? Кроме них, я больше ничего не видел!
   - Сколько их было? - Она немного понизила голос. - Мне всегда было интересно...
   Я посмотрел на нее с удивлением: я думал, что это место ей знакомо.
   - Вы никогда не были в Керфоле? - спросил я.
   - О да, часто. Но в этот день - никогда.
   - В какой день?
   - Я совсем забыла... и Эрве тоже, я уверена. Если бы мы помнили, то не позволили бы вам сегодня... но ведь, в конце концов, в такие вещи и вполовину не веришь, правда?
   - Во что именно? - спросил я, невольно понизив голос до уровня ее голоса, подумав про себя: "Я знал, что там что-то есть..."
   Мадам де Ланривейн прочистила горло и ободряюще улыбнулась.
   - Разве Эрве не рассказывал вам историю Керфола? Его предок был замешан в этом деле. Вы знаете, что в каждом бретонском доме есть своя история о призраках, и некоторые из них довольно неприятны.
   - Да, но эти собаки?
   - Ну, эти собаки - призраки Керфола. По крайней мере, крестьяне говорят, что в один прекрасный день в году там появляется много собак, и в этот день сторож с дочерью отправляются в Морле и напиваются. Женщины в Бретани ужасно пьют. - Она наклонилась, чтобы подобрать шелк, затем подняла свое очаровательное лицо очаровательной парижанки: - Вы действительно видели много собак? В Керфоле их нет, - сказала она.
  

II

  
   На следующий день Ланривейн отыскал на верхней полке своей библиотеки потрепанный томик в переплете из телячьей кожи.
   - Да, вот она. Как она называется? "История судебных процессов в герцогстве Бретань. Кемпер, 1702 год". Книга была написана примерно на сто лет позже, чем дело Керфола, но я полагаю, что отчет, помещенный в ней, довольно подробный, и взят из судебных протоколов. Во всяком случае, это странное дело. И в нем замешан Эрве де Ланривейн - мой родственник по боковой линии. Вот, возьми книгу с собой в постель. Я не помню подробностей, но после того, как ты ее прочтешь, готов поспорить на что угодно, - свет в твоей комнате будет гореть всю ночь!
   Я действительно оставил свет гореть всю ночь, как он и предсказывал, но главным образом потому, что до самого рассвета был поглощен чтением. Отчет о суде над Анной де Корно, женой лорда Керфола, был описан самым тщательным образом. Как сказал мой друг, это было, вероятно, почти буквальной передачей того, что происходило в зале суда, а процесс длился почти месяц. Кроме того, книга была отвратительно напечатана...
   Сначала я думал привести старую запись дословно. Но она полна утомительных повторений, а основное изложение постоянно прерывается экскурсами. Поэтому я попытался упорядочить ее и изложить здесь в более доступной форме. Временами, однако, я возвращался к тексту, потому что никакие другие слова не могли бы так точно передать смысл того, что я чувствовал в Керфоле; следует прибавить, что я не добавил к изложению ничего своего.
  

III

  
   Это было в 16... году, когда Ив де Корно, владелец поместья Керфол, совершил паломничество к Локронану, во исполнение своего религиозного долга. Богатый и могущественный дворянин шестидесяти двух лет, он был крепким и здоровым, прекрасным наездником, охотником и благочестивым человеком. Так утверждали все его соседи. С виду он казался невысоким и широкоплечим, со смуглым лицом, слегка искривленными ногами, крючковатым носом и широкими руками, покрытыми черными волосами. Он женился молодым, вскоре потерял жену и сына, и с тех пор жил один в Керфоле. Два раза в год он ездил в Морле, где у него был красивый дом на берегу реки, и проводил там дней семь-десять, а иногда отправлялся по делам в Ренн. Нашлись свидетели, которые утверждали, будто во время этих отлучек он вел жизнь, отличную от той, какую вел в Керфоле, где занимался своим поместьем, ежедневно посещал мессу и находил единственное развлечение в охоте на диких кабанов и водоплавающих птиц. Но эти слухи не имеют особого значения, и несомненно, что среди людей своего положения в округе он слыл суровым и даже аскетичным человеком, соблюдающим религиозные обязанности и держащим себя в строгости. О женщинах в его имении не было и речи, хотя в то время дворяне очень свободно обращались со своими крестьянками. Кое-кто утверждал, что после смерти жены он ни разу не взглянул на женщину, но такие вещи трудно доказать, а доказательства на этот счет не стоили многого.
   Так вот, на шестьдесят втором году жизни Ив де Корно совершил паломничество в Локронан и увидел там молодую даму из Дуарнене, которая вместе со своим отцом приехала исполнить свой долг перед святым. Ее звали Энн де Барриган, и она происходила из старого доброго бретонского рода, но гораздо менее знатного и могущественного, чем Ив де Корно; а ее отец промотал свое состояние игрой в карты и жил почти как крестьянин в своем маленьком поместье на болотах... Я уже сказал, что ничего не добавлю к изложению фактов в этом странном деле; но здесь я должен прерваться, чтобы описать молодую леди, которая подъехала к воротам Локронана в тот самый момент, когда барон де Корно тоже спешивался там. Я делаю свое описание по довольно редкой вещи: выцветшему рисунку красным карандашом, достаточно правдивому, принадлежащему покойному ученику Клуэ, который висит в кабинете Ланривейна и считается портретом Анны де Барриган. Он не подписан и не имеет никаких признаков, которые позволили бы установить личность нарисованной женщины, кроме инициалов А. Б. и даты 16..., года ее замужества. На нем изображена молодая женщина с маленьким овальным лицом, почти заостренным, но достаточно широким для полного рта с нежной впадинкой в уголках. Нос маленький, а брови посажены довольно высоко, далеко друг от друга и так же легко очерчены карандашом, как брови на китайской картине. Лоб высокий, а волосы, которые кажутся тонкими, густыми и светлыми, убраны с него и уложены плотно, словно шапка. Глаза не большие, не маленькие, скорее всего карие, взгляд застенчивый и спокойный. Красивые длинные руки скрещены на груди...
   Капеллан Керфола и другие свидетели утверждали, что, когда барон вернулся из Локронана, он соскочил с коня, приказал немедленно оседлать другого, позвал молодого пажа и в тот же вечер ускакал на юг. На следующее утро за ним последовал стюард с сундуками, нагруженными на пару вьючных мулов. На следующей неделе Ив де Корно вернулся в Керфол, послал за своими вассалами и арендаторами и сказал им, что он жениться в День Всех Святых на Анне де Барриган из Дуарнене. В День Всех Святых состоялась свадьба.
   Что касается следующих нескольких лет, то свидетельства с обеих сторон, кажется, показывают, - они прошли счастливо для пары. Никто не мог сказать, что Ив де Корно был недобр к своей жене, и всем было ясно, что он доволен женитьбой. Действительно, капеллан и другие свидетели обвинения признали, что молодая леди оказывала смягчающее влияние на своего мужа, и что он стал менее требователен к своим арендаторам, менее суров к крестьянам и иждивенцам, и менее подвержен приступам мрачного молчания, омрачавшим его вдовство. Что же касается его жены, то единственное, что ее защитники могли сказать в ее защиту, так это то, что Керфол был уединенным местом, и что, когда ее муж уезжал по делам в Ренн или Морле, куда ее никогда не брали, ей не разрешалось гулять в парке без сопровождения. Но никто не утверждал, что она несчастна, хотя одна служанка сказала, будто застала ее плачущей и слышала, как она говорила, что она - проклятая женщина, у которой нет детей и нет ничего в жизни, что можно было бы назвать своим. Но это вполне естественное чувство для жены, привязанной к мужу; и, конечно, для Ива де Корно было большим горем, что она не родила ему сына. Однако он никогда не заставлял ее чувствовать свою бездетность как упрек, - она сама признает это в своих записях, - но, казалось, пытался заставить ее забыть об этом, осыпая ее подарками и милостями. Хотя он и был богат, но никогда не отличался щедростью; однако для его жены не существовало ничего слишком прекрасного - ни шелка, ни драгоценных камней, ни льна, ни чего бы то ни было еще, что ей нравилось. Каждый странствующий купец был желанным гостем в Керфоле, и когда хозяин уезжал, он никогда не возвращался, не привезя жене красивого подарка - чего-нибудь необычного - из Морле, Ренна или Кемпера. Одна из служанок дала на перекрестном допросе интересный список подарков за один год, который я копирую. Из Морле - резная джонка из слоновой кости с китайцами на веслах, которую какой-то странный моряк привез в качестве жертвоприношения для Собора Богоматери под Плуманаком; из Кемпера - вышитое платье, сшитое монахинями Успения Пресвятой Богородицы; из Ренна - серебряная роза, раскрывшаяся и показывавшая янтарную Деву в гранатовом венце; из Морле - дамасский бархат, отделанный золотом, купленный у еврея из Сирии; а на Рождество того же года из Ренна - шейный платок и браслет с круглыми драгоценными камнями - изумрудами, жемчугом и рубинами, нанизанными, точно бусины, на золотую проволоку. Это был подарок, который больше всего понравился леди, как показала женщина. Позже, он был представлен на суде и, по-видимому, поразил судей и публику как любопытное и очень ценное украшение.
   В ту же зиму барон снова уехал, на этот раз в Бордо, и по возвращении привез жене нечто еще более необычное и красивое, чем браслет. Был зимний вечер, когда он подъехал к Керфолу и, войдя в холл, увидел, что она сидит у камина, опустив подбородок на руку и глядя в огонь. В руке он держал бархатную шкатулку и, поставив ее у камина, поднял крышку и выпустил маленькую золотисто-коричневую собачку.
   Энн де Корно была удивлена и пришла в восхищение, когда маленькое существо подбежало к ней. "О, это похоже на птицу или бабочку!" - воскликнула она, поднимая его, а собака положила лапы ей на плечи и посмотрела на нее глазами "совсем христианскими"; после этого она никогда не выпускала ее, гладила и разговаривала с ней, как с ребенком, - ведь это было самое близкое к ребенку, что она могла знать. Ив де Корно был очень доволен своей покупкой. Собаку ему привез моряк с Ост-Индского торгового судна, а моряк купил ее у пилигрима на базаре в Яффе, который украл ее у жены знатного человека в Китае, что было вполне допустимо, поскольку пилигрим был христианином, а дворянин - язычником, обреченным на адское пламя. Ив де Корно дорого заплатил за собаку, потому что к ней начали проявлять интерес при французском дворе, и моряк понял, что приобрел хорошую вещь; но радость Анны была так велика, что, увидев, как она смеется и играет с маленьким животным, ее муж, без сомнения, не пожалел бы, если бы отдал вдвое больше.
   До сих пор все свидетельства были единодушны, и повествование шло гладко; но затем начинаются трудности. Я постараюсь держаться как можно ближе к собственным словам Анны, хотя ближе к концу, бедняжка...
   Итак, я продолжаю. Через год после того, как маленькую коричневую собачку привезли в Керфол, Ив де Корно однажды зимней ночью был найден мертвым на верхней площадке узкой лестницы, ведущей из комнаты его жены к двери, выходящей во двор. Его жена нашла его и подняла тревогу, совершенно растерявшись от ужаса, потому что бедняжка вся была в его крови, - разбуженные домочадцы сначала не могли разобрать, что она говорит, и подумали, что она внезапно сошла с ума. Но там, наверху лестницы, действительно лежал ее муж, мертвый, как камень, головой вперед, и кровь из его ран капала на ступеньки под ним. У него были страшные царапины и порезы вокруг лица и горла, нанесенные как будто тупым орудием; на одной из его ног имелась глубокая рана, которая перерезала артерию и, вероятно, стала причиной его смерти. Но как он там оказался и кто его убил?
   Его жена заявила, что она спала в своей постели; услышав его крик, она выбежала на лестницу и нашла его лежащим; но это было немедленно поставлено под сомнение. Во-первых, было доказано, что из своей комнаты она не могла слышать борьбы на лестнице из-за толщины стен и длины коридора; во-вторых, было очевидно, что она не была в постели и не спала, так как была одета, когда разбудила дом, а ее постель не была застелена. Более того, дверь внизу лестницы была приоткрыта, а ключ торчал в замке; и капеллан (человек наблюдательный) заметил, что платье на ней было испачкано кровью до колен, а на стенах лестницы виднелись следы маленьких окровавленных рук, так что можно было предположить, - на самом деле она стояла у задней двери, когда ее муж упал, и, нащупывая в темноте путь к нему на четвереньках, испачкалась его кровью, капавшей на нее. Конечно, с другой стороны, утверждалось, что кровавые пятна на ее платье могли появиться тогда, когда она встала на колени рядом с мужем, выбежав из своей комнаты; но внизу была открытая дверь, а отпечатки пальцев на лестнице вели наверх.
   Первые два дня обвиняемая придерживалась своих показаний, несмотря на их невероятность, но на третий день ей сообщили, что Эрве де Ланривейн, молодой дворянин, живший по соседству, арестован за соучастие в преступлении. Два или три свидетеля выступили вперед и сказали, что по всей округе известно, - Ланривейн прежде был в хороших отношениях с леди Корно, но что он отсутствовал в Бретани больше года, и люди перестали связывать их имена. Свидетели, которые сделали это заявление, были не очень уважаемыми людьми. Один из них был старый травник, подозреваемый в колдовстве, другой - пьяный служка из соседнего прихода, третий - полоумный пастух, которого можно было заставить сказать что угодно, и было ясно, что обвинение не удовлетворено его доводами и хотело бы найти более убедительные доказательства соучастия Ланривейна, чем показания травника, который клялся, что видел, как тот взбирался на стену парка в ночь убийства. Одним из способов исправления неполноты доказательств в те дни было оказание какого-либо морального или физического давления на обвиняемого. Неясно, какое давление было оказано на Анну де Корно, но на третий день, когда ее привели ко двору, она "казалась слабой, а речь ее - бессвязной", и после того, как ее убедили сказать правду, заклиная ее честью и ранами ее благословенного Искупителя, она призналась, что действительно спустилась вниз, чтобы поговорить с Эрве де Ланривейном (который все отрицал), и была удивлена, услышав звук падения своего мужа. Это было лучше, и обвинение удовлетворенно потирало руки. Удовлетворение возросло, когда различные иждивенцы, жившие в Керфоле, были вынуждены сказать, - с очевидной искренностью, - что в течение года или двух, предшествовавших его смерти, их хозяин снова стал мрачным и раздражительным, подверженным приступам меланхоличного молчания, которых его домочадцы научились бояться еще до его второй женитьбы. Это, по-видимому, свидетельствовало о том, что дела в Керфоле шли не очень хорошо, хотя никто не мог сказать, что между мужем и женой имелись какие-то явные разногласия.
   Когда Анну де Корно спросили, зачем она спустилась ночью, чтобы открыть дверь Эрве де Ланривейну, она ответила так, что все присутствовавшие на суде, должно быть, улыбнулись. Потому, что ей одиноко, и она хотела поговорить с молодым человеком. Была ли это единственная причина? спросили ее, и она ответила: "Да, клянусь крестом над головами ваших милостей". - "Но почему именно в полночь?" - спросили судьи. - "Потому что я не могла увидеться с ним иначе". - Я вижу, как они переглядываются поверх горностаевых воротничков под Распятием.
   Энн де Корно, подвергнутая дальнейшему допросу, показала, что ее супружеская жизнь была чрезвычайно одинокой: "опустошенной" - было слово, которое она использовала. Правда, муж редко разговаривал с ней резко, но бывали дни, когда он вообще молчал. Он никогда не бил ее и не угрожал ей; но он держал ее, как пленницу, в Керфоле, а когда уезжал в Морле, Кемпер или Ренн, то так пристально следил за ней, что она не могла сорвать в саду ни одного цветка без того, чтобы за ней не увязалась служанка. "Я не королева, чтобы нуждаться в таких почестях", - сказала она ему однажды; а он ответил, что человек, у которого есть сокровище, не оставляет ключ в замке, когда уходит. - "Тогда возьми меня с собой", - настаивала она, но на это он ответил, что города - зловещие места, а молодым женам лучше сидеть у своих очагов.
   - Что вы хотели сказать Эрве де Ланривейну? - спросил суд, и она ответила: - Попросить его увезти меня.
   - То есть, вы признаетесь, что спустились к нему с мыслями о прелюбодеянии?
   - Нет.
   - Тогда почему вы хотели, чтобы он забрал вас?
   - Потому что я боялась за свою жизнь.
   - Кого же вы боялись?
   - Моего мужа.
   - Почему вы боялись своего мужа?
   - Потому что он задушил мою маленькую собачку.
   И снова улыбки, должно быть, показались на лицах присутствовавших в суде: в те дни, когда любой дворянин имел право вешать своих крестьян, - и большинство из них пользовалось этим правом, - такой поступок по отношению к домашнему животному не мог служить поводом для разбирательства.
   В этот момент один из судей, который, по-видимому, испытывал некоторое сочувствие к обвиняемой, предложил дать ей возможность высказаться, и она сделала следующее заявление.
   Первые годы ее замужества прошли в одиночестве, но муж не был к ней недобр. Если бы у нее был ребенок, она не была бы несчастна, но дни тянулись долго, однообразно-унылые.
   Правда, всякий раз, когда ее муж уезжал и оставлял ее, он привозил ей по возвращении красивый подарок, но это не компенсировало ее одиночества. По крайней мере, так было до тех пор, пока он не привез ей с Востока маленькую коричневую собачку; после этого она уже не была так несчастна. Ее муж, казалось, был доволен, что она так любит собаку; он разрешил ей надеть ей на шею украшенный драгоценными камнями браслет и всегда держать его при себе.
   Однажды она заснула у себя в комнате, а собака, по своему обыкновению, лежала рядом. Ее босые ноги покоились на спине собаки. Внезапно ее разбудил муж: он стоял рядом с ней и довольно улыбался.
   - Ты похожа на мою прабабушку, Джулиану де Корно, которая лежит в часовне, положив ноги на маленькую собачку, - сказал он.
   От этого сравнения у нее по спине пробежал холодок, но она рассмеялась и ответила: "Ну, когда я умру, ты должен будешь положить меня рядом с ней, высеченной из мрамора, с моей собакой у моих ног".
   - Поживем - увидим, - ответил он, тоже смеясь, но сдвинув черные брови. - Собака - это символ верности.
   - Ты сомневаешься в ее праве лежать у моих ног?
   - Когда я в чем-то сомневаюсь, я стараюсь избавиться от своих сомнений, - ответил он. - Я старик, - добавил он, - люди говорят, что я заставляю тебя вести одинокую жизнь. Но я клянусь, что ты получишь свой памятник, если заслужишь его.
   - А я клянусь быть верной, - ответила она, - хотя бы ради того, чтобы моя маленькая собачка лежала у моих ног.
   Вскоре после этого он отправился по делам на суд присяжных в Кемпер, а пока его не было, его тетушка, вдова знатного вельможи, приехала переночевать в Керфол, направляясь на богомолье к Сен-Барбе. Она была очень набожной и влиятельной женщиной, Ив де Корно очень уважал ее, и когда она предложила Энн поехать с ней в Сен-Барбе, никто не возражал, и даже капеллан высказался за паломничество. Итак, Энн отправилась в Сен-Барбе, и там она впервые заговорила с Эрве де Ланривейном. Раз или два он приезжал в Керфол вместе с отцом, но она ни разу не обменялась с ним и десятком слов. Они не разговаривали и пяти минут: это было под каштанами, когда процессия выходила из часовни. Он сказал: "Мне жаль вас", и она удивилась, потому что не предполагала, что кто-нибудь сочтет ее объектом жалости. Он добавил: "Позовите меня, если я вам понадоблюсь", и она слегка улыбнулась, но потом обрадовалась и часто вспоминала об этой встрече.
   Она призналась, что видела его потом раза три, не больше. Как и где, она не сказала; создавалось впечатление, что она боится кого-то впутать. Их встречи были редкими и короткими, и, в конце концов, он сказал ей, что на следующий день отправляется в чужую страну с миссией, которая не лишена опасности и может задержать его на долгие месяцы. Он попросил у нее что-нибудь на память, а она не дала ему ничего, кроме ошейника маленькой собачки. Потом она пожалела, что отдала его, но он был так несчастен, что у нее не хватило мужества отказать ему.
   Ее муж в это время был в отъезде. Вернувшись через несколько дней, он взял маленькую собачку, чтобы погладить ее, и заметил, что ошейника у нее нет. Жена сказала ему, что собака потеряла его в кустах парка, и что она и ее служанки целый день искали его. Это правда, объяснила она суду, что она заставила служанок искать ошейник - все они считали, что собака потеряла его в парке...
   Ее муж ничего не сказал, и в тот вечер за ужином он находился в своем обычном настроении, средним между хорошим и плохим: нельзя было сказать, в каком именно. Он много рассказывал о том, что видел и делал в Ренне, но время от времени умолкал и пристально смотрел на нее, а когда она ложилась спать, то обнаружила свою маленькую собачку задушенной на подушке. Малышка была мертва, но еще теплая; она наклонилась, чтобы взять ее, и ее отчаяние сменилось ужасом, когда она обнаружила, что собачку задушили, дважды обернув вокруг горла ошейник, который она дала Ланривейну.
   На следующее утро, на рассвете, она похоронила собаку в саду и спрятала ошейник у себя на груди. Она ничего не сказала мужу ни тогда, ни позже, и он ничего не сказал ей; но в тот день он приказал повесить крестьянина за кражу хвороста в парке, а на следующий день чуть не забил до смерти молодую лошадь, которую объезжал.
   Наступила зима, короткие дни сменялись длинными ночами, и она ничего не слышала об Эрве де Ланривейне. Может быть, ее муж убил его, а может быть, у него просто украли ошейник. День за днем у очага среди прядущих служанок, ночь за ночью в одиночестве на своей постели, она думала и дрожала. Иногда за столом муж смотрел на нее и улыбался, и тогда она была уверена, что Ланривейн мертв. Она не осмеливалась даже попытаться узнать о нем что-нибудь, потому что была уверена, - мужу станет известно, если она это сделает. Даже когда колдунья, - бывшая известной провидицей, способной показать вам весь мир в своем кристалле, - приходила в замок на ночлег, и служанки стекались к ней, Энн сдерживалась. Зима была долгой, мрачной и дождливой. Однажды, в отсутствие Ива де Корно, в Керфол пришли цыгане со сворой бродячих собак. Энн купила самую маленькую и умную - белую собаку с пушистой шерстью и одним голубым и одним карим глазом. По-видимому, цыгане плохо с ней обращались, и она жалобно прижималась к Энн, когда та забирала ее у них. Вечером вернулся ее муж, и когда она легла спать, то обнаружила, что задушенная собака лежит у нее на подушке.
   После этого она сказала себе, что никогда больше не заведет собаку, но однажды в очень морозный вечер бедная тощая борзая была обнаружена скулящей у ворот замка; она взяла ее к себе и запретила служанкам говорить о ней мужу. Она прятала ее в комнате, куда никто не заходил, тайком приносила ей еду из своей тарелки, устраивала ей теплую постель и ласкала ее, как ребенка.
   Ив де Корно вернулся домой, и на следующий день она нашла задушенную борзую на своей подушке. Она тихонько заплакала, но ничего не сказала и решила, что даже если встретит умирающего от голода пса, то никогда не приведет его в замок; но однажды она нашла молодого пестрого щенка с добрыми голубыми глазами, лежащего со сломанной ногой в снегу парка. Ив де Корно был в Ренне, и она принесла собаку, согрела и накормила ее, перевязала ей ногу и спрятала в замке до возвращения мужа. Накануне она отдала ее одной крестьянке, жившей далеко, и щедро заплатила ей за то, чтобы та ухаживала за ней и ничего не говорила; но в ту же ночь она услышала скулеж и царапанье в дверь, а когда открыла ее, хромой щенок, промокший и дрожащий, ткнулся ей в руки с тихим всхлипывающим лаем. Она спрятала его в своей постели, собираясь на следующее утро отнести его к крестьянке, когда услышала, что ее муж въезжает во двор. Она заперла собаку в сундук и спустилась вниз, чтобы встретить мужа. Час или два спустя, когда она вернулась в свою комнату, щенок лежал задушенный на ее подушке...
   После этого она не осмеливалась заводить другую собаку, и ее одиночество стало почти невыносимым. Иногда, когда она пересекала двор замка и думала, что никто не видит ее, она останавливалась, чтобы погладить старого пса у ворот. Но однажды, когда она ласкала его, ее муж вышел из часовни, а на следующий день старый пес исчез...
   Эти любопытные факты были представлены на заседаниях суда, но они никого не удивили. Наоборот, судьи были удивлены тем, что обвиняемая представила их, и это нисколько не помогло ей в глазах общественности. Конечно, это была странная история, но что она доказывала? Что Ив де Корно не любит собак, а его жена, чтобы удовлетворить свою фантазию, упорно игнорирует эту неприязнь. Что же касается того, чтобы сослаться на это обычное разногласие как на оправдание ее отношений, - каковы бы они ни были, - с предполагаемым сообщником, то довод был настолько абсурден, что ее собственный адвокат явно сожалел, что позволил ей воспользоваться им, и несколько раз пытался прервать ее рассказ. Но она продолжала идти до конца с какой-то странной настойчивостью, точно была загипнотизирована, как будто сцены, вызываемые ею, были настолько реальны для нее, что она забыла, где находится, и воображала, будто заново переживает их.
   Наконец судья, до этого проявлявший к ней некоторую доброту, сказал (слегка наклонившись вперед, как можно предположить, из ряда дремлющих коллег): "Значит, вы хотите, чтобы мы поверили, будто вы убили своего мужа, потому что он не позволял вам держать собаку?"
   - Я не убивала своего мужа.
   - Тогда кто же это сделал? Эрве де Ланривейн?
   - Нет.
   - Кто же тогда? Вы можете нам сказать?
   - Да, я могу вам сказать. Собаки...
   Она упала в обморок и была вынесена из зала суда.
  

* * *.

  
   Было очевидно, что ее адвокат пытался заставить ее отказаться от этой линии защиты. Возможно, ее объяснение, каким бы оно ни было, показалось ему убедительным, когда она изложила его ему во время их первой частной беседы; но теперь, когда оно было открыто холодному дневному свету судебного разбирательства и городскому веселью, он совершенно устыдился этого и без всяких угрызений совести пожертвовал бы ею, чтобы спасти свою профессиональную репутацию. Но упрямый судья, который, в конце концов, был скорее любопытен, чем добр, очевидно, хотел выслушать эту историю, и на следующий день ей было приказано продолжать давать показания.
   Она сказала, что после исчезновения старого сторожевого пса в течение месяца или двух ничего особенного не происходило. Ее муж вел себя как обычно: она не помнила ничего особенного. Но однажды вечером в замок пришел торговец и стал продавать служанкам безделушки. У нее не было никакого интереса к безделушкам, но она стояла и смотрела на то, что выбирают женщины. А потом, - она и сама не понимала, как это случилось, - разносчик уговорил ее купить странный грушевидный шарик с ароматическими травами и сильным запахом, - однажды она видела нечто подобное у цыганки. Она не испытывала никакого желания иметь такой шарик и не знала, зачем купила его. Разносчик сказал, что тот, кто носит его, обладает способностью предсказывать будущее, но она в это не очень-то верила, да и не очень-то заботилась о будущем. Тем не менее, она купила эту вещь и отнесла ее в свою комнату, где сидела, вертя ее в руках. Затем странный запах привлек ее внимание, и она начала гадать, что за пряность спрятана в шарике. Она открыла его и обнаружила серый боб, завернутый в клочок бумаги; бумага оказалась запиской от Эрве де Ланривейна, в которой говорилось, что он снова дома и будет ждать ее во дворе вечером, после захода луны...
   Она сожгла записку, а потом села и задумалась. Наступила ночь, и ее муж был дома... Она не могла предупредить Ланривейна, и ей ничего не оставалось, как только ждать...
   В этот момент, мне кажется, сонный зал суда начал просыпаться. Даже самым старым из присутствовавших должно было доставлять некоторое эстетическое удовольствие представлять себе чувства женщины, получившей такое послание ночью от человека, живущего в двадцати милях от нее, которому она не могла послать предупреждение...
   Она не была умной женщиной, я полагаю; и в результате своих размышлений, по-видимому, совершила ошибку, оказавшись в тот вечер слишком доброй к своему мужу. Она не могла угостить его вином, как того требовала традиция, ибо, хотя временами он пил много, голова у него была крепкая, а когда он пил сверх меры, то только потому, что сам этого хотел, а не потому, что его уговаривала женщина. Во всяком случае, не его жена, - она уже перестала его волновать, кроме как в определенном смысле. Читая это дело, я думаю, что в нем не осталось никаких чувств к ней, кроме ненависти, вызванной его мнимым бесчестьем.
   Во всяком случае, она попыталась вызвать к себе прежнее расположение, но рано вечером он пожаловался на боли и лихорадку и вышел из зала, чтобы подняться к себе в комнату. Слуга отнес ему чашу горячего вина и сказал, что он спит, и его нельзя беспокоить, а час спустя, когда Энн приподняла гобелен и прислушалась у его двери, она услышала его громкое ровное дыхание. Она подумала, что это может быть обманом, и долго стояла босиком в холодном коридоре, приложив ухо к щели; но дыхание его было слишком ровным и естественным, чтобы отличаться от дыхания крепко спящего человека. Успокоившись, она прокралась в свою комнату и встала у окна, глядя, как луна садится за деревья парка. Небо было туманным и беззвездным, а после захода луны наступила кромешная тьма. Она поняла, что время пришло, и прокралась по коридору мимо двери мужа, - снова остановившись возле нее, прислушиваясь к его дыханию, - к верхней ступеньке лестницы. Здесь она также замерла на мгновение и убедилась, что за ней никто не идет, а потом начала спускаться по лестнице в темноте. Ступеньки были такими крутыми и извилистыми, что ей приходилось идти очень медленно, чтобы не споткнуться. Ее единственной мыслью было открыть дверь, сказать Ланривейну, чтобы он уходил, и поспешить обратно в свою комнату. Вечером она попробовала открыть засов и немного смазала его, но, тем не менее, когда она потянула его, он заскрипел... негромко, но от этого у нее остановилось сердце, а в следующее мгновение наверху раздался шум...
   - Что за шум? - спросил судья.
   - Это был голос моего мужа, выкрикивавший мое имя и проклинавший меня.
   - А что вы услышали после этого?
   - Ужасный крик и падение.
   - Где в это время находился Эрве де Ланривейн?
   - Он стоял снаружи, во дворе. Я едва разглядела его в темноте. Я сказал ему, ради Бога, чтобы он уходил, а потом захлопнула дверь.
   - И что вы сделали дальше?
   - Я стояла у подножия лестницы и прислушивалась.
   - Что вы услышали?
   - Я услышала, как рычали и тяжело дышали собаки. (Разочарование присяжных, вздохи публики и раздражение адвоката. Опять собаки!.. Но любопытный судья продолжал.)
   - Какие собаки?
   Она наклонила голову и ответила так тихо, что ей пришлось повторить свой ответ.
   - Что значит - не знаете?
   - Я не знаю, что это были за собаки...
   - Постарайтесь вспомнить, что именно произошло. Как долго вы оставались у подножия лестницы?
   - Всего несколько минут.
   - А что в это время происходило наверху?
   - Собаки продолжали рычать и тяжело дышать. Раз или два он вскрикнул. Кажется, он даже застонал. Потом он замолчал.
   - А что случилось потом?
   - Потом я услышал звук, похожий на шум стаи, когда волки набрасываются на кого-то - словно что-то рвали и лакали.
   (По залу суда пронесся ропот отвращения; последовала еще одна попытка адвоката вмешаться. Но любопытный судья продолжал удовлетворять свое любопытство.)
   - И все это время вы стояли внизу?
   - Да, а потом я поднялась наверх, чтобы прогнать их.
   - Собак?
   - Да.
   - И?..
   - Когда я туда добралась, было уже совсем темно. Я нашла кремень и кресало моего мужа и высекла искру. Я увидела его лежащим там. Он был мертв.
   - А собаки?
   - Собаки исчезли.
   - Исчезли... куда?
   - Я не знаю. Они не могли никуда исчезнуть... к тому же, в Керфоле не было собак.
   Она выпрямилась во весь рост, закинула руки за голову и с протяжным криком упала на каменный пол. В зале суда на мгновение воцарилось замешательство. Кто-то на скамье присяжных произнес: "Это явно дело церкви", - и адвокат подсудимой, несомненно, ухватился за это предложение.
   После этого процесс теряется в лабиринте перекрестных допросов и пререканий. Все вызванные свидетели подтвердили слова Энн де Корно о том, что в Керфоле не было собак, уже несколько месяцев. Хозяин дома невзлюбил их, этого нельзя было отрицать. Но, с другой стороны, на дознании долго и ожесточенно спорили о характере ран убитого. Один из вызванных хирургов говорил о следах, похожих на укусы. Предположение о колдовстве возродилось, и адвокаты противоборствующих сторон принялись состязаться в знании некромантии.
   Наконец Энн де Корно снова привели в суд - по просьбе того же судьи - и спросили, не знает ли она, откуда могли взяться собаки, о которых она говорила. Телом Спасителя она поклялась, что нет. Затем судья задал свой последний вопрос: "Если бы собаки, которых вы слышали, были вам знакомы, как вы думаете, узнали бы вы их по лаю?"
   - Да.
   - Вы их узнали?
   - Да.
   - Что же это были за собаки?
   - Мои мертвые собаки, - прошептала она... Ее увезли из суда, и больше она там не появлялась. Было проведено какое-то церковное расследование, и дело кончилось тем, что судьи не согласились друг с другом и с церковным комитетом, так что Энн де Корно в конце концов передали на попечение семьи ее мужа, которая заперла ее в замке Керфол, где она, как говорят, умерла много лет спустя, безобидной сумасшедшей.
   Так заканчивается ее история. Что же касается имени Эрве де Ланривейна, то мне оставалось только обратиться к его побочному потомку за дальнейшими подробностями. Поскольку улик против молодого человека было недостаточно, а влияние его семьи в герцогстве - значительно, он был отпущен на свободу и вскоре уехал в Париж. Вероятно, он был не в настроении вести светскую жизнь и почти сразу же попал под влияние знаменитого господина Арно д'Андийи и джентльменов из Порт-Рояля. Через год или два он был принят в их орден и, не добившись никаких особых отличий, следовал за ним добрыми и злыми дорогами судьбами до самой своей смерти примерно двадцать лет спустя. Ланривейн показал мне его портрет, сделанный учеником Филиппа де Шампена: печальные глаза, тонкие губы и узкий лоб. Бедный Эрве де Ланривейн: его судьба была незавидной. И все же, глядя на его чопорную, бледную фигуру в темной одежде янсенистов, я почти завидовал ему. В конце концов, в течение всей его жизни с ним произошло две великие вещи: романтичная любовь и, должно быть, общение с Паскалем...
  

ВИД ИЗ ОКНА МИССИС МЭНСТИ

Первая публикация - Scribner's Magazine, июль 1891

  
   Вид из окна комнаты миссис Мэнсти был не слишком впечатляющим, но, по крайней мере, для нее, полон интереса и красоты. Миссис Мэнсти занимала заднюю комнату на третьем этаже нью-йоркского пансиона, на улице, где бочки с золой задерживались допоздна на тротуаре, а провалы в тротуаре могли бы потрясти Квинта Курция. Она была вдовой клерка, служившего в крупном оптовом магазине, и его смерть оставила ее одну, потому что ее единственная дочь вышла замуж в Калифорнии и не могла позволить себе долгую поездку в Нью-Йорк, чтобы повидаться с матерью. Миссис Мэнсти, может быть, и присоединилась бы к дочери на Западе, но теперь они были так далеки, что перестали нуждаться в обществе друг друга, и их общение долгое время ограничивалось обменом несколькими чисто формальными письмами, написанными с безразличием дочерью и с трудом - миссис Мэнсти, чья правая рука потеряла подвижность от подагры. Даже если бы она испытывала более сильное желание общения со своей дочерью, возрастающая немощь миссис Мэнсти, заставлявшая ее бояться трех лестничных пролетов, отделявших ее комнату от улицы, заставила бы ее отказаться от столь долгого путешествия; и, возможно, не конкретизируя для себя этой причины, она уже давно приняла как должное свою одинокую жизнь в Нью-Йорке.
   На самом деле, она не была совсем одинока, потому что несколько друзей все еще время от времени поднимались к ней в комнату; но с годами их визиты становились все реже. Миссис Мэнсти никогда не была общительной женщиной, и при жизни мужа ее вполне устраивало его общество. Много лет она лелеяла в себе желание жить в деревне, иметь курятник и огород, но с годами это желание угасло, оставив в груди неразговорчивой старухи смутную нежность к растениям и животным. Быть может, именно эта нежность и заставляла ее так цепляться за вид, открывавшийся из окна, - вид, в котором самый оптимистичный глаз поначалу не сумел бы обнаружить ничего достойного восхищения.
   Миссис Мэнсти со своего наблюдательного пункта (слегка выступающего арочного окна, где она ухаживала за плющом и несколькими нездоровыми на вид луковицами) сначала выглянула во двор собственного дома, точнее, его незначительной части. Тем не менее, ее взгляд остановился на самых верхних ветвях айланта под окном, и она знала, как рано каждый год изогнутые стебли куста дицентры покрываются розовыми сердечками.
   Но еще больший интерес представляли соседние дворы. Принадлежа по большей части пансионам, они пребывали в состоянии хронической неряшливости и в определенные дни недели украшались разношерстной одеждой и рваными скатертями. Несмотря на это, миссис Мэнсти находила много интересного в перспективе, открывавшейся ее взору. Некоторые дворы и впрямь представляли собой каменистые пустоши, с травой в трещинах между камнями и без какой-либо тени весной, если не считать той, которую создавала прерывистая "листва" на бельевых веревках. Эти дворы миссис Мэнсти не нравились, но другие, зеленые, она любила. Она уже привыкла к их беспорядку; разбитые бочки, пустые бутылки и неухоженные дорожки больше не раздражали ее; у нее была счастливая способность обращать внимание на более приятные стороны открывавшегося ей вида.
   Разве в соседнем дворе магнолия не раскрывала свои пышные белые цветы на фоне водянистой апрельской синевы? И не было ли там, чуть дальше, изгороди, вспенивавшейся майскими сиреневыми волнами глицинии? Еще дальше конский каштан взмывал над широкими веерами листвы канделябрами из желтых и розовых цветов, а на противоположном дворе июнь наполнялся сладким дыханием заброшенного чубушника, который продолжал расти, несмотря на бесчисленные препятствия, мешавшие его благополучию.
   Но если природа интересовала миссис Мэнсти в первую очередь, то облик других домов и их обитателей интересовал ее гораздо больше своих. Она совершенно не одобряла горчичного цвета занавески, недавно висевшие в окне дома напротив; но она сияла от удовольствия, когда дом дальше по улице красовался омытыми дождем старыми кирпичами. Обитатели домов редко показывались в задних окнах, но слуги всегда были на виду. Шумные грязнули, - миссис Мэнсти видела их постоянно; она знала их привычки и ненавидела их. Но тихая кухарка в недавно выкрашенном доме, хозяйка которого издевалась над ней и которая тайком кормила бродячих кошек с наступлением темноты, вызвала самые теплые чувства у миссис Мэнсти. Однажды ее чувства были задеты пренебрежением горничной, два дня забывавшей покормить попугая, вверенного ее заботам. На третий день миссис Мэнсти, несмотря на свою подагрическую руку, написала письмо, начинавшееся словами: "Сударыня, вот уже три дня, как ваш попугай не кормлен", - и в окне появилась забывчивая служанка с чашкой семян в руке.
   Но когда миссис Мэнсти пребывала в более созерцательном настроении, ее больше всего радовала сужающаяся перспектива дальних дворов. Она любила в сумерках, когда далекий бурый каменный шпиль, казалось, таял в исчезающей желтизне заката, погружаться в смутные воспоминания о путешествии в Европу, совершенном много лет назад и теперь превратившемся в ее воображении в бледную фантасмагорию неясных шпилей и мечтательного неба. Возможно, в глубине души миссис Мэнсти была художницей; во всяком случае, она чувствовала многие изменения цвета, незаметные обычному глазу, и ей была дорога, равно как и зелень ранней весны, черная решетка ветвей на фоне холодного серого неба на закате зимнего дня. Она наслаждалась также солнечными мартовскими оттепелями, когда сквозь снег проступали клочки земли, похожие на пятна чернил, растекшихся по листу белой промокательной бумаги, и, дымкой ветвей, лишенных листьев, но с набухшими почками, - картина, постепенно сменявшая четкий узор зимы. Она даже с некоторым интересом наблюдала за струйкой дыма из далекой фабричной трубы, и ей очень не хватало этой детали пейзажа, когда фабрика закрылась и дым исчез.
   Миссис Мэнсти, проводя у окна долгие часы, не сидела, сложа руки. Она немного читала и вязала бесчисленные чулки; но вид за окном определял ее жизнь, подобно тому как море определяет жизнь одинокого острова. Когда к ней приходили редкие гости, ей было трудно оторваться от созерцания мойки окон напротив или разглядывания каких-нибудь зеленых точек на соседней клумбе, которые могли превратиться - или не превратиться - в гиацинты, в то время как она притворялась, что интересуется рассказами своей гостьи о каком-то неизвестном ей внуке. Настоящими друзьями миссис Мэнсти были обитатели дворов, гиацинты, магнолии, зеленый попугай, горничная, кормившая кошек, доктор, допоздна занимавшийся своими горчичными занавесками, а доверенным лицом ее нежных размышлений был церковный шпиль, плывущий в лучах заходящего солнца.
   Однажды, апрельским днем, когда она сидела на своем обычном месте, отложив вязанье и устремив взгляд в голубое небо, усеянное облаками, раздался стук в дверь, возвещавший о приходе хозяйки. Миссис Мэнсти не любила свою хозяйку, но терпела ее визиты с подобающей леди покорностью. Сегодня, однако, было труднее, чем обычно, оторваться от голубого неба и цветущей магнолии, и посмотреть в неприветливое лицо миссис Сэмпсон, но миссис Мэнсти с явным усилием сделала это.
   - В этом году магнолия цветет раньше обычного, миссис Сэмпсон, - заметила она, поддавшись редкому порыву, так как редко упоминала о том, что разнообразило ее жизнь. Во-первых, эта тема вряд ли могла понравиться ее гостям, а кроме того, она не обладала достаточной силой слова и не смогла бы выразить свои чувства, даже если бы захотела.
   - Что, миссис Мэнсти? - спросила хозяйка, оглядывая комнату, словно надеясь найти объяснение словам миссис Мэнсти.
   - Магнолия в соседнем дворе... во дворе миссис Блэк, - повторила миссис Мэнсти.
   - В самом деле? Я и не знала, что там есть магнолия, - небрежно заметила миссис Сэмпсон. Миссис Мэнсти посмотрела на нее: она не знала, что в соседнем дворе есть магнолия!
   - Кстати, - продолжила миссис Сэмпсон, - о миссис Блэк; я вспомнила, что строительные работы должны начаться на следующей неделе.
   - Что?
   Теперь настала очередь миссис Мэнсти задать вопрос.
   - Пристройка, - сказала миссис Сэмпсон, кивнув головой в сторону магнолии, на которую никто не обращал внимания. - Вы, конечно, знали, что миссис Блэк собирается сделать пристройку к своему дому? Да, мэм. Я слышала, что она собирается сделать ее в конце двора. Как она может позволить себе делать пристройку в эти трудные времена, я не понимаю; но она всегда была помешана на строительстве. У нее был пансион на Семнадцатой улице, и она чуть не разорилась тогда, переделывая окна, и все такое прочее; я думала, что это излечило ее от строительства, но, по-моему, это такая же болезнь, как пьянство. В любом случае, работы должны начаться в понедельник.
   Миссис Мэнсти побледнела. Она всегда говорила медленно, так что хозяйка не обратила внимания на последовавшую долгую паузу. Наконец, миссис Мэнсти сказала:
   - Вы знаете, какой высоты будет пристройка?
   - Это, пожалуй, самая несусветная глупость. Пристройка должна быть под крышу главного здания; как вам эт нравится?
   Миссис Мэнсти снова помолчала.
   - Не будет ли это для вас большой неприятностью, миссис Сэмпсон? - спросила она.
   - Должна признаться, что будет. Но тут уж ничего не поделаешь: если людям взбрело в голову делать пристройки, то никакой закон им не помешает, это я знаю. - Миссис Мэнсти, также зная это, молчала. - Ничего не поделаешь, - повторила миссис Сэмпсон, - но, пусть я и прихожанка церкви, я не буду сожалеть, если это погубит Элизу Блэк. Ну что ж, доброго вечера, миссис Мэнсти, я рада, что вам удобно.
   Удобно... Удобно! Предоставленная самой себе, старуха снова отвернулась к окну. Как прекрасен был вид в тот день! Голубое небо с пышными облаками озаряло все вокруг; айлант приобрел желто-зеленый оттенок, гиацинты распускались, цветы магнолии больше, чем когда-либо, походили на розетки, вырезанные из алебастра. Скоро зацветет глициния, потом конский каштан, - но не для нее. Между ее глазами и ними быстро поднимется стена из кирпича и извести; вскоре исчезнет даже шпиль, и весь ее сияющий мир исчезнет. Миссис Мэнсти отослала нетронутым поднос с ужином, принесенный ей в тот вечер. Она задержалась у окна, пока ветреный закат не угас в сумерках цвета летучей мыши; потом легла спать, но пролежала всю ночь без сна.
   На следующий день она встала рано и подошла к окну. Шел дождь, но даже косая серая пелена не могла скрыть очарование пейзажа - и потом, дождь был необходим для деревьев. Накануне она заметила, что айлант начал покрываться пылью.
   - Конечно, я могу переехать, - громко сказала миссис Мэнсти и, отвернувшись от окна, оглядела свою комнату. Она, конечно, может двигаться; но она вряд ли выживет после переезда. Комната, хотя и не столь существенная для ее счастья, как вид из окна, была такой же неотъемлемой частью ее существования. Она прожила в ней семнадцать лет. Она знала каждое пятно на обоях, каждую потертость на ковре; свет определенным образом падал на ее гравюры, ее книги выгорали на полках, ее луковицы и плющ привыкли к окну и знали, в какую сторону склоняться к солнцу.
   - Мы все слишком стары, чтобы двигаться, - сказала она.
   В тот же день все прояснилось. Влажная и сияющая синева вновь проступила сквозь рваные лохмотья облаков; айлант искрился; земля в цветочных бордюрах казалась теплой. Был четверг, а в понедельник должно было начаться строительство пристройки.
   В воскресенье днем миссис Блэк принесли открытку, когда она была занята ужином для постояльцев. На карточке с черной каймой значилось имя миссис Мэнсти.
   - Кто-то из постояльцев миссис Сэмпсон, наверное, хочет переехать. Ну, я могу дать ей комнату в следующем году в пристройке. Дайна, - сказала миссис Блэк, - скажи леди, что я через минуту буду наверху.
   Миссис Блэк нашла миссис Мэнсти стоящей в длинной гостиной, украшенной статуэтками и салфеточками; в этом доме она не могла сидеть.
   Миссис Блэк поспешно подошла к гостье.
   - Я рада познакомиться с вами, миссис Мэнсти, присаживайтесь, пожалуйста, - сказала хозяйка уверенным голосом, голосом женщины, которая может позволить себе делать пристройки. Тут уж ничего не поделаешь; миссис Мэнсти села.
   - Могу я чем-нибудь помочь вам, мэм? - продолжала миссис Блэк. - Мой дом сейчас полон, но я собираюсь сделать пристройку, и...
   - Я хочу поговорить именно о ней, - неожиданно сказала миссис Мэнсти. - Я - бедная женщина, миссис Блэк, и никогда не была счастлива. Сначала мне придется рассказать о себе, чтобы... чтобы вы поняли.
   Миссис Блэк, удивленная, но невозмутимая, приготовилась слушать.
   - У меня никогда не было того, чего я хотела, - продолжала миссис Мэнсти. - Меня всегда преследовали одно разочарование за другим. Долгие годы я мечтала жить в деревне. Я мечтала и грезила, но у меня ничего не получалось. В нашем доме не было солнечного окна, и поэтому все мои растения погибли. Моя дочь вышла замуж много лет назад и уехала - кроме того, наши с ней интересы никогда не совпадали. Потом мой муж умер, и я осталась одна. Это было семнадцать лет назад. Я переехала жить к миссис Сэмпсон и с тех пор живу там. Я стала немного немощна, как вы видите, и не часто выхожу на улицу; только в погожие дни, если чувствую себя хорошо. Так что вы можете понять, что я часто сижу у своего окна - заднего окна на третьем этаже...
   - Ну, миссис Мэнсти, - великодушно сказала миссис Блэк, - я могла бы дать вам заднюю комнату, я полагаю, одну из новых комнат...
   - Но я не хочу переезжать, я не могу переехать, - сказала миссис Мэнсти, почти крича. - И я пришла сказать вам, что если вы построите эту пристройку, то у меня пропадет вид из моего окна - от него ничего не останется! Вы меня понимаете?
   Миссис Блэк посчитала свою посетительницу сумасшедшей, а она слышала, что с сумасшедшими надо шутить.
   - Боже мой, Боже мой! - воскликнула она, слегка отодвигая стул. - Это ужасно, правда? Я никогда об этом не думала. Конечно, пристройка будет мешать виду из вашего окна, миссис Мэнсти.
   - Вы меня понимаете? - ахнула миссис Мэнсти.
   - Конечно, понимаю. И очень сожалею об этом. Но не волнуйтесь, миссис Мэнсти. Я думаю, мы можем это исправить.
   Миссис Мэнсти поднялась со своего места, и миссис Блэк скользнула к двери.
   - Что вы имеете в виду, когда говорите об исправлениях? Вы хотите сказать, что мое посещение заставило вас изменить мнение о пристройке? О, миссис Блэк, послушайте меня. У меня есть две тысячи долларов в банке, и я могла бы, я знаю, что могла бы дать вам тысячу, если бы... - миссис Мэнсти замолчала; слезы катились по ее щекам.
   - Ну-ну, миссис Мэнсти, не волнуйтесь, - успокаивающе повторила миссис Блэк. - Я уверена, что мы сможем все уладить. Мне жаль, что я не могу остаться и поговорить об этом дольше, но сейчас такое напряженное время дня, а ужин еще не готов...
   Она уже взялась за ручку двери, но миссис Мэнсти с неожиданной силой схватила ее за запястье.
   - Вы не дали мне определенного ответа. Вы хотите сказать, что принимаете мое предложение?
   - Я подумаю над этим, миссис Мэнсти, непременно подумаю. Мне бы ни за что на свете не хотелось причинять вам неприятности...
   - Но мне сказали, что работы начнутся завтра, - настаивала миссис Мэнсти.
   Миссис Блэк колебалась.
   - Они не начнутся, обещаю вам; я пошлю известие строителям сегодня же вечером.
   Миссис Мэнсти крепче сжала ее руку.
   - Вы ведь не обманываете меня, правда? - сказала она.
   - Нет... нет, - пробормотала миссис Блэк. - Как вы можете так думать обо мне, миссис Мэнсти?
   Постепенно хватка миссис Мэнсти ослабла, и она вышла в открытую дверь.
   - Тысяча долларов, - повторила она, задержавшись в прихожей, затем вышла из дома и заковыляла вниз по ступенькам, опираясь на чугунные перила.
   - Боже мой! - воскликнула миссис Блэк, закрывая и запирая дверь в прихожую. - Я и не знала, что эта старуха сумасшедшая! А ведь она выглядит такой спокойной и благовоспитанной.
   Миссис Мэнсти хорошо спала в ту ночь, но рано утром ее разбудил стук молотка. Она поспешно подошла к окну и, выглянув наружу, увидела, что двор миссис Блэк полон рабочих. Одни несли кирпичи из кухни во двор, другие начали разбирать старомодные деревянные балконы, украшавшие каждый этаж дома миссис Блэк. Миссис Мэнсти поняла, что ее обманули. Сначала она подумала о том, чтобы доверить свою беду миссис Сэмпсон. Но вскоре ею овладело стойкое уныние, и она вернулась в постель, не желая видеть, что происходит.
   Однако ближе к вечеру, чувствуя, что должна знать самое худшее, она встала и оделась. Это была кропотливая работа, потому что руки у нее стали жестче, чем обычно, а крючки и пуговицы, казалось, ускользали от нее.
   Когда она села у окна, то увидела, что рабочие сняли верхнюю часть балкона и что количество кирпичей, по сравнению с утренним, увеличилось. Один из мужчин, - грубый парень с распухшим лицом, - сорвал цветок магнолии и, понюхав его, бросил на землю; другой, неся груз кирпичей, наступил на цветок.
   - Берегись, Джим, - крикнул один из мужчин другому, который курил трубку, - если ты бросишь спички рядом с этими бочками с хламом, старая развалина сгорит раньше, чем ты успеешь оглянуться.
   И миссис Мэнсти, наклонившись вперед, увидела, что под деревянным балконом стоят несколько бочек с бумагой и мусором.
   Наконец работа прекратилась, и наступили сумерки. Закат был прекрасен, и розовый свет, преображая далекий шпиль, задержался на западе допоздна. Когда стемнело, миссис Мэнсти опустила шторы и принялась, как обычно, методично зажигать лампу. Она всегда наполняла и зажигала ее своими руками, держа чайник с керосином на цинковой полке в шкафу. Когда свет лампы наполнил комнату, та приняла свой обычный мирный вид. Книги, картины и растения, казалось, как и их хозяйка, успокоились, чтобы провести еще один тихий вечер. Миссис Мэнсти, по своему обыкновению, придвинула кресло к столу и принялась вязать.
   В ту ночь она не могла уснуть. Погода изменилась, налетел дикий ветер, скрыв звезды плотными облаками. Миссис Мэнсти раз или два вставала и выглядывала в окно, но там ничего не было видно, кроме одного-двух запоздалых огоньков в окнах напротив. Наконец эти огни погасли, и миссис Мэнсти, наблюдавшая за их исчезновением, начала одеваться. Она явно торопилась, потому что накинула поверх ночной рубашки тонкий халат и обмотала голову шарфом; потом открыла шкаф и осторожно достала чайник с керосином. Сунув в карман связку деревянных спичек, она осторожно отперла дверь и через несколько мгновений уже спускалась по темной лестнице, освещенной мерцающим газом в нижнем холле. Наконец она добралась до подножия лестницы и начала еще более трудный спуск в кромешную тьму подвала. Здесь, однако, она могла двигаться более свободно, так как опасность быть услышанной стала меньше, и без долгих проволочек ухитрилась отпереть железную дверь, ведущую во двор. Порыв холодного ветра ударил ей в лицо, когда она вышла и, дрожа, двинулась под бельевыми веревками.
   В ту ночь, в три часа, пожарная тревога подогнала машины к дверям миссис Блэк, а также заставила испуганных жильцов миссис Сэмпсон подойти к окнам. Деревянный балкон в задней части дома миссис Блэк был охвачен пламенем, и среди тех, кто наблюдал за тем, как пламя разгорается, была миссис Мэнсти, стоявшая в своем тонком халате у открытого окна.
   Огонь, однако, вскоре был потушен, и перепуганные обитатели дома, бежавшие кто в чем, собрались на рассвете, чтобы узнать, что кроме потрескавшихся оконных стекол и почернения потолков, не было причинено никакого вреда. На самом деле, главной пострадавшей оказалась миссис Мэнсти, которую утром нашли задыхающейся от пневмонии; это было вполне естественным результатом того, что она, в ее возрасте, в халате высунулась из открытого окна. Нетрудно было заметить, что она очень больна, но никто не догадывался, насколько серьезным будет вердикт доктора, и на лицах собравшихся в тот вечер за столом миссис Сэмпсон совершенно явственно виднелась тревога. Не то, чтобы кто-то из жильцов хорошо знал миссис Мэнсти; она, как говорили все, "держалась особняком" и, казалось, считала себя выше них; но ведь это всегда неприятно, когда кто-то умирает в доме, и, как заметила одна леди другой: "С таким же успехом это могли быть вы или я, моя дорогая".
   Но это была всего лишь миссис Мэнсти, и она умирала, как и жила, если не одна, то очень одиноко. Доктор прислал опытную сиделку, и миссис Сэмпсон время от времени входила осторожными шагами, но обе они казались миссис Мэнсти далекими и призрачными, как фигуры во сне. Весь день она молчала, но когда у нее спросили адрес дочери, она отрицательно покачала головой. Временами сиделка замечала, что она как будто внимательно прислушивается к какому-то звуку, но тот не доносился, и тогда она снова засыпала.
   На следующее утро, при свете дня, она была очень подавлена. Сиделка позвала миссис Сэмпсон, и когда они склонились над старухой, то увидели, как шевелятся ее губы.
   - Поднимите меня... с кровати, - прошептала она.
   Они подняли ее на руки, и она негнущейся рукой указала на окно.
   - О, окно... она хочет посидеть у окна. Она часто там сидела целыми днями, - объяснила миссис Сэмпсон. - Это ведь не может причинить ей никакого вреда, я полагаю?
   - Сейчас это уже не имеет никакого значения, - сказала сиделка.
   Они отнесли миссис Мэнсти к окну и усадили в кресло. За окном забрезжил рассвет, ликующий весенний рассвет; на шпиле уже играл золотой луч, хотя магнолия и конский каштан все еще дремали в тени. Во дворе миссис Блэк было тихо. Обугленные балки балкона лежали там, где они упали. Было очевидно, что после пожара строители не вернулись к своей работе. Магнолия распустила еще несколько скульптурных цветков; вид был безмятежен.
   Миссис Мэнсти было трудно дышать, и с каждой минутой становилось все труднее. Она попыталась заставить их открыть окно, но они ничего не поняли. Если бы она могла глотнуть воздух, сладкий от пронизывающего аромата айланта, это бы ее успокоило; но вид, по крайней мере, был все тот же - шпиль теперь был золотым, небеса согрелись и сияли жемчугом и бирюзой, день катился с востока на запад, и даже магнолия была озарена солнцем.
   Миссис Мэнсти запрокинула голову и, улыбаясь, умерла.
   В тот же день строительство пристройки было возобновлено.
  

ЗАПЕРТАЯ ДВЕРЬ

Первая публикация - Scribner's Magazine, март 1909

I

  
   Хьюберт Гренис, прекратив мерять шагами свою уютную библиотеку, освещенную лампой, остановился, чтобы сравнить время на своих часах с тем, которое показывали часы на камине.
   Без трех минут восемь.
   Ровно через три минуты мистер Питер Эшем из знаменитой юридической фирмы "Эшем и Петтилоу" прикоснется к дверному звоноку. Приятно было сознавать, что Эшем так пунктуален, - ожидание начинало нервировать хозяина. И звук дверного колокольчика станет началом конца - после этого пути назад уже не будет, о Господи! Вернуться назад будет невозможно!
   Гренис снова принялся расхаживать по комнате. Каждый раз, оказываясь напротив двери, он видел свое отражение во флорентийском зеркале над изящным старинным ореховым столиком, купленным им в Дижоне, - худощавый, тщательно причесанный и одетый, но, увы! с морщинами, сединой на висках, и сутулостью, от которой он старался избавиться судорожным распрямлением плеч всякий раз, когда зеркало оказывалось перед ним: усталый человек средних лет, растерянный, потерянный, измученный.
   Когда он остановился в третий или четвертый раз, дверь отворилась, и он с трепетом облегчения обернулся, чтобы поприветствовать гостя. Но вошел только слуга, бесшумно ступая по потертой поверхности старого турецкого ковра.
   - Звонит мистер Эшем, сэр, говорит, что его неожиданно задержали, и он не сможет приехать раньше половины девятого.
   Гренис раздраженно махнул рукой. Ему становилось все труднее и труднее контролировать себя. Повернувшись на каблуках, он бросил через плечо слуге: "Хорошо. Ужин пока не подавайте".
   Он спиной ощутил сочувственный взгляд. Мистер Гренис всегда был мягок со своими слугами - несомненно, странная перемена в его поведении уже была замечена и обсуждена под лестницей. И весьма вероятно, что они подозревали причину. Он стоял, барабаня пальцами по письменному столу, пока не услышал, что слуга вышел; затем бросился в кресло, облокотился на стол и положил подбородок на сцепленные руки.
   Еще полчаса наедине с самим собой!
   Он с раздражением подумал о том, что могло задержать его гостя. Без сомнения, какое-то профессиональное дело - щепетильный адвокат не позволил бы ничему второстепенному помешать явиться на ужин, тем более что Гренис в своей записке указал: "Я хотел бы после этого немного побеседовать с вами по важному делу".
   Но какое профессиональное дело могло возникнуть в час, не предназначенный для дел? Возможно, какая-то другая несчастная душа обратилась к адвокату; а кроме того, в записке Грениса не было и намека на его собственную проблему! Без сомнения, Эшем подумал, что он просто хочет внести еще одно изменение в свое завещание. С тех пор как Гренис десять лет назад переехал в свое маленькое поместье, он постоянно возвращался к своему завещанию.
   Внезапно иная мысль заставила его подняться, а его желтоватые щеки - слегка покраснеть. Он вспомнил слова, которые бросил адвокату шесть недель назад в клубе "Сенчури".
   - Да, моя пьеса так же хороша, как и прочие. Я скоро зайду к вам, чтобы обсудить условия контракта. Эти театральные парни такие скользкие - я никому, кроме вас, не доверяю!
   Конечно, Эшем мог подумать, что его приглашают поговорить именно об этом. При этой мысли Гренис разразился громким смехом - странным театральным смехом, похожим на кудахтанье озадаченного злодея в мелодраме. Нелепость, неестественность этого звука смутила его, и он сердито сжал губы.
   Он опустил руки и выдвинул верхний ящик письменного стола. В правом углу лежала толстая рукопись, в бумажной папке, перевязанная бечевкой, под которую было подсунуто письмо. Рядом с рукописью лежал маленький револьвер. Гренис некоторое время смотрел на эти странные предметы, потом достал из-под бечевки письмо и начал медленно его вскрывать. Он знал, что должен это сделать, с того самого момента, как его рука коснулась ящика. Всякий раз, когда его взгляд падал на это письмо, какая-то неумолимая сила заставляла его перечитывать его.
   Письмо было датировано примерно четырьмя неделями ранее, и надписано "Театр Разнообразие".
  
   "УВАЖАЕМЫЙ МИСТЕР ГРЕНИС!
   Весь последний месяц я читал и перечитывал пьесу, но все без толку - она никуда не годится. Я уже говорил об этом с мисс Мелроуз, - а вы знаете, что на нашей сцене нет ни одной актрисы, подобной ей, - и с сожалением должен сообщить вам, что она думает то же, что и я. Ее пугает не поэзия, - да и меня тоже. Мы оба хотели бы предпринять все возможное, чтобы поставить поэтическую драму. Мы верим, что публика готова к этому, и мы готовы пойти на большой финансовый риск, чтобы быть первыми, кто даст им то, что они хотят. НО МЫ НЕ ВЕРИМ, ЧТО ИХ МОЖНО ЗАСТАВИТЬ ХОТЕТЬ ЭТОГО. Дело в том, что в вашей пьесе недостаточно драматизма, чтобы позволить себе поэзию, - от начала и до конца. У вас прекрасный замысел, но он не реализован в полной мере.
   Если бы это была ваша первая пьеса, я бы сказал: "ПОПРОБУЙТЕ ЕЩЕ РАЗ". Но то же самое относится и ко всем остальным, которые вы мне показывали. К тому же, вы наверняка помните результат "Ли Шор", - поскольку вы взяли на себя все расходы на постановку, - но мы не могли заполнить театр в течение недели. А ведь "Ли Шор" была пьесой, в которой затрагивались современные проблемы, - и от нее можно было ожидать большего успеха, чем пьесы, написанной исключительно стихами. Вы перепробовали все разновидности..."
   Гренис сложил письмо и аккуратно положил его обратно в конверт. С какой стати он перечитывает его, когда знает наизусть каждую фразу, когда вот уже месяц, ночь за ночью, он видел, как оно огненными буквами вырисовывается на фоне темноты его век, измученных бессонницей?
   "ТО ЖЕ САМОЕ ОТНОСИТСЯ И КО ВСЕМ ОСТАЛЬНЫМ, КОТОРЫЕ ВЫ МНЕ ПОКАЗЫВАЛИ".
   Как легко они отмахнулись от десяти лет страстной неустанной работы!
   "ВЫ ПОМНИТЕ РЕЗУЛЬТАТ "ЛИ ШОР"".
   Боже милостивый, как будто он мог забыть! Он снова пережил все это: упорный отказ от пьесы, внезапное решение поставить ее за свой счет, потратить десять тысяч долларов из наследства на проверку своих шансов на успех - лихорадочная подготовка, сухость во рту, агония "первой ночи", падение в пропасть, ужасная пресса, тайное бегство в Европу, чтобы избежать сочувствия друзей!
   "ВЫ ПЕРЕПРОБОВАЛИ ВСЕ РАЗНОВИДНОСТИ..."
   Да; он перепробовал все: комедию, трагедию, прозу и стихи, легкий водевиль, драму, реалистическую и лирико-романтическую - в конце концов, решив, что больше не будет "торговать своим талантом", чтобы завоевать популярность, а станет навязывать публике свою собственную теорию искусства в виде пяти актов чистой поэзии. Да, он предлагал им все - и всегда с одним и тем же результатом.
   Десять лет - десять лет упорной работы и безнадежных неудач. Десять лет от сорока до пятидесяти - лучшие десять лет его жизни! А если посчитать годы до этих как спокойные годы мечтаний и подготовки - тогда это будет половиной человеческой жизни; половина человеческой жизни выброшена!
   И что ему делать с оставшейся половиной? Что ж, слава Богу, он все продумал! Он повернулся и с тревогой посмотрел на часы. Десять минут девятого - всего десять минут отнял этот взгляд на свое прошлое! И еще двадцать минут он должен ждать Эшема. Одним из худших симптомов его болезни было то, что по мере того, как он избегал человеческого общества, он все больше и больше боялся остаться один... Но какого дьявола он ждал Эшема? Почему он сам не разрубил узел? Раз уж он так невыразимо устал от всего этого дела, зачем ему понадобилось вызывать постороннего, чтобы избавиться от этого кошмара жизни?
   Он снова выдвинул ящик стола и положил руку на револьвер. Это была маленькая изящная вещица из слоновой кости - орудие для усталого страдальца, чтобы сделать себе "подкожную инъекцию". Гренис медленно поднял его одной рукой, а другой пощупал под редкими волосами на затылке, между ухом и затылком. Он точно знал, куда приложить ствол: однажды он попросил молодого хирурга показать ему нужное место. И когда он нашел его и поднес к нему револьвер, произошло неизбежное. Рука, державшая оружие, задрожала, дрожь передалась его руке, сердце бешено заколотилось, к горлу подступила волна смертельной тошноты, он почувствовал запах пороха, его затошнило от удара пули в череп, а пот, вызванный страхом, выступил на лбу и побежал по дрожащему лицу...
   Он с проклятием отложил револьвер и, достав пахнущий одеколоном носовой платок, неуверенным движением провел им по лбу и вискам. Это было бесполезно - он знал, что никогда не сможет сделать это таким образом. Его попытки самоуничтожения были столь же тщетны, как и попытки стать знаменитым! Он не мог создать себе настоящую жизнь, и он не мог избавиться от той жизни, которая у него была. Вот почему он послал за Эшемом, чтобы тот помог ему...
   За камамбером и бургундским адвокат начал извиняться за задержку.
   - Я не хотел ничего говорить вашему слуге, но дело в том, что за мной прислали по довольно необычному делу...
   - О, все в порядке, - весело сказал Гренис. Он начал ощущать обычную реакцию, которую вызывали еда и приятная компания. Он чувствовал не какое-то вновь обретенное удовольствие от жизни, а более глубокое погружение в себя. Было легче автоматически играть обычную социальную роль, чем открыть какому бы то ни было человеческому глазу внутреннюю бездну.
   - Мой дорогой друг, это святотатство - заставлять ждать такого мастера, как вы, и такой замечательный ужин. - Мистер Эшем с наслаждением потягивал бургундское. - Но дело в том, что за мной послала миссис Эшгроув.
   Гренис удивленно вскинул голову. На мгновение он очнулся от своего эгоцентризма.
   - МИССИС ЭШГРОУВ?
   Эшем улыбнулся.
   - Я думал, вам будет интересно; мне известна ваша страсть к знаменитостям. А это дело обещает быть интересным. Конечно, это совершенно не по моей части - я не занимаюсь уголовными делами. Но она хотела посоветоваться со мной как с другом. Эшгроув был дальним родственником моей жены, и, клянусь Юпитером, это очень странный случай!
   Снова вошел слуга, и Эшем замолчал.
   - Джентльмены желают выпить кофе в столовой?
   - Нет, принесите кофе в библиотеку, - сказал Гренис, вставая. Он повел адвоката в скрытую занавеской комнату. Ему действительно было любопытно услышать, что скажет ему Эшем.
   Пока подавали кофе и сигары, он суетился в библиотеке, заглядывая в свои письма - обычные бессмысленные записки и счета - и вечернюю газету. Когда он развернул ее, его внимание привлек заголовок.
   "РОУЗ МЕЛРОУЗ ХОЧЕТ СЫГРАТЬ В СТИХОТВОРНОЙ ДРАМЕ. ОНА ПОЛАГАЕТ, ЧТО НАШЛА СВОЕГО ПОЭТА".
   Он продолжал читать с бьющимся сердцем, нашел имя молодого автора, о котором едва слышал, увидел название пьесы, "поэтическую драму", строки заплясали перед его глазами, и он уронил газету, чувствуя тошноту и отвращение. Значит, это правда; она ему не доверяла!
   Гранис повернулся к слуге, который, казалось, нарочно медлил.
   - Сегодня вечером вы мне не понадобитесь, Флинт. Я закрою все сам.
   Ему показалось, что за молчаливым согласием слуги скрывается удивление. Флинт, казалось, недоумевал, что происходит, если мистер Гранис желает избавиться от его присутствия? Возможно, ему удастся найти предлог, чтобы вернуться и узнать причину. Гренис вдруг почувствовал себя окутанным сетью шпионажа.
   Когда дверь закрылась, он бросился в кресло и наклонился вперед, чтобы прикурить от сигары Эшема.
   - Расскажите мне о миссис Эшгроув, - сказал он так, словно его губы потрескались.
   - Миссис Эшгроув? Ну, тут особо нечего рассказывать.
   - А если бы и было, то вы не смогли бы?
   Гренис улыбнулся.
   - Скорее всего, нет. По правде говоря, она хотела получить мой совет относительно выбора адвоката. В нашем разговоре не было ничего особенно конфиденциального.
   - А какое у вас сложилось впечатление о ней, когда вы ее увидели?
   - У меня сложилось весьма отчетливое впечатление, ЧТО НИКТО НИКОГДА НИЧЕГО НЕ УЗНАЕТ.
   - Вот как? - пробормотал Гренис, попыхивая сигарой.
   - Я все больше и больше убеждаюсь, что тот, кто отравил Эшгроува, знал свое дело и, следовательно, никогда не будет найден. Ваша сигара превосходна.
   - Вам нравится? Я привез их с Кубы. - Гренис задумчиво взглянул на свою собственную. - Значит, вы верите в теорию, что умных преступников НИКОГДА НЕ ЛОВЯТ?
   - Разумеется, верю. Оглянитесь вокруг - оглянитесь назад за последние десять лет - ни одно из громких убийств так и не было раскрыто. - Адвокат задумался, окутанный голубым облаком. - Ну, возьмите пример из вашей собственной семьи: я и забыл, что у меня под рукой есть вполне наглядный пример! Возьмем убийство старого Джозефа Ленмана - как вы думаете, оно когда-нибудь будет раскрыто?
   Когда эти слова слетели с губ Эшема, хозяин медленно обвел взглядом библиотеку, и каждый предмет в ней уставился на него с какой-то застарелой, неизбежной фамильярностью. Как же ему надоело смотреть на эту комнату! Она была такой же невзрачной, как лицо жены, от которой устаешь. Он медленно откашлялся, потом повернулся к адвокату и сказал:
   - Я мог бы объяснить убийство Ленмана.
   Глаза Эшема загорелись: он разделял интерес Грениса к уголовным делам.
   - Клянусь Юпитером! У вас все это время была гипотеза? Странно, что вы никогда не упоминали об этом. Ну же, расскажите. В деле Ленмана есть некоторые обстоятельства, мало чем отличающиеся от тех, которые присутствуют в деле Эшгроува, и ваша идея может оказаться полезной.
   Гренис замолчал, и его взгляд инстинктивно вернулся к ящику стола, в котором лежали рядом револьвер и рукопись. Что, если он попытается еще раз обратиться к Роуз Мелроуз? Затем он взглянул на письма и счета на столе, и ужас от того, что он снова вернется к смертельно скучной рутине жизни - к выполнению одних и тех же автоматических движений каждый день - вытеснил мимолетное желание.
   - У меня нет никакой гипотезы. Я ЗНАЮ, кто убил Джозефа Ленмана.
   Эшем удобно устроился в кресле, приготовившись получать удовольствие.
   - Вы ЗНАЕТЕ? Ну и кто же это сделал? - Он засмеялся.
   - Это сделал я, - сказал Гренис, вставая.
   Он остановился перед Эшемом, и адвокат откинулся на спинку стула, глядя на него снизу вверх. Затем он снова расхохотался.
   - Замечательно! Вы убили его, не так ли? Чтобы унаследовать его деньги, я полагаю? Все забавнее и забавнее! Продолжайте, мой мальчик! Я жду вашего признания! Расскажите мне об этом все! Исповедь полезна для души.
   Гренис подождал, пока адвокат закончит смеяться, и упрямо повторил:
   - Его убил я.
   Они долго смотрели друг на друга, и на этот раз Эшем не рассмеялся.
   - Гренис!
   - Я убил его, чтобы получить деньги, как вы и сказали.
   Снова последовала пауза, и Гренис со смутным чувством удивления увидел, как выражение лица его гостя сменилось с веселого на настороженное.
   - Что за шутки, мой дорогой друг? Я ничего не понимаю.
   - Это не шутки. Это чистая правда. Я убил его.
   Поначалу он говорил с болью, словно у него в горле застрял комок, но с каждым произнесенным словом ему становилось легче продолжать.
   Эшем отложил потухшую сигару.
   - В чем дело? Вы нездоровы? К чему вы клоните, черт возьми?
   - Я в полном порядке. Но это я убил своего кузена Джозефа Ленмана и хочу, чтобы все знали, что это я убил его.
   - ВЫ ХОТИТЕ, ЧТОБЫ ЭТО СТАЛО ИЗВЕСТНО ВСЕМ?
   - Да. Вот почему я послал за вами. Мне надоело жить, но когда я пытаюсь покончить с собой, мне становится страшно. - Теперь он говорил совершенно естественно, как будто у него в горле развязался узел.
   - Боже мой ... Боже мой, - выдохнул адвокат.
   - Но я полагаю, - продолжал Гренис, - нет никаких сомнений, что это убийство первой степени? Я могу быть уверен, что меня ожидает смертная казнь, если я признаюсь?
   Эшем глубоко вздохнул и медленно произнес:
   - Присядьте, Гренис. Давайте поговорим.
  

II

  
   Гренис рассказал свою историю просто и связно.
   Он начал с беглого обзора своих ранних лет, наполненных тяжелой работой и лишениями. Его отец, мягкий человек, никогда не мог сказать "нет", даже при некоторых важных обстоятельствах, в результате чего, после его смерти, родственникам не осталось ничего, кроме заложенного имения. Молодой Гренис, чтобы прокормить мать и сестру, вынужден был покинуть Гарвард и в восемнадцать лет похоронить себя в брокерской конторе. Он ненавидел свою работу и всегда был беден, вечно чем-то озабочен. Через несколько лет его мать умерла, и его сестра, страдавшая нервным расстройством, осталась у него на руках. Его собственное здоровье пошатнулось, ему пришлось уехать на полгода, а когда он вернулся, - работать еще усерднее, чем прежде. У него не было ни способностей к бизнесу, ни склонности к цифрам, ни малейшего представления о тонкостях коммерции. Он хотел путешествовать и писать - это были его самые сокровенные желания. И по мере того как тянулись годы, и он приближался к среднему возрасту, не зарабатывая больше денег и не приобретая более крепкого здоровья, им овладевало болезненное отчаяние. Он пробовал писать, но всегда возвращался домой с работы таким усталым, что мозг отказывался работать. В течение полугода он добирался до своей тусклой городской квартиры только после наступления темноты и едва мог прийти в себя к ужину, а потом лежать в гостиной с трубкой, пока сестра читала вечернюю газету. Иногда он проводил вечер в театре, или обедал вне дома, или, что еще реже, уходил с одним-двумя знакомыми в поисках так называемых "удовольствий". А летом, когда они с Кейт уезжали на месяц к морю, он целыми днями дремал от накопленной усталости. Однажды он влюбился в очаровательную девушку - но что он мог ей предложить, во имя всего святого? Похоже, он ей понравился, но из соображений приличия ему пришлось отказаться от нее. По-видимому, никто его не заменил, потому что она так и не вышла замуж, но стала толстой, седой, филантропичной - но какой милой она была, когда он впервые поцеловал ее! Еще одна растраченная впустую жизнь, подумал он...
   Сцена всегда была его главной страстью. Он продал бы душу и свободу, чтобы писать пьесы! Это существовало В НЕМ - он не мог вспомнить, когда бы это не было его сокровеннейшим желанием. С годами эта идея стала болезненной, безжалостно навязчивой - и все же, с каждым годом материальные условия все более и более ополчались против нее. Он чувствовал, что стареет, и наблюдал за отражением этого процесса на изможденном лице сестры. В восемнадцать лет она была хороша собой и полна энтузиазма, как и он. Теперь она была сморщенной, обыденной, ничтожной - она упустила свой шанс на жизнь. У нее не было никаких внутренних ресурсов, у бедняжки; она была создана для примитивных функций, но ей так и не выпал шанс их исполнить! Ему было невыносимо думать об этом - и думать о том, что даже сейчас небольшое путешествие, немного здоровья, немного денег могут преобразить ее, сделать молодой и для кого-то желанной... Главным плодом его опыта было то, что не существует такого фиксированного состояния, как возраст или молодость, - есть только здоровье против болезни, богатство против бедности, а возраст или молодость - результат жребия, который человек тянет.
   В этом месте своего повествования Гренис встал, подошел к камину и облокотился на него, глядя сверху вниз на Эшема, который не сказал ни слова и не изменил позы напряженного зачарованного внимания.
   - А потом наступило то лето, когда мы поехали в Ренфилд, чтобы быть поближе к старому Ленману - кузену моей матери, как вы знаете. Некоторые члены семьи всегда находились рядом с ним - обычно племянница или кто-то еще. Но в тот год они все разъехались, и одна из племянниц предложила одолжить нам свой коттедж, если мы освободим ее от ухода за стариком на два месяца. Конечно, мне это было неприятно, потому что Ренфилд находится в двух часах езды от города; но моя мать, бывшая рабыней семейных традиций, всегда хорошо относилась к старику, и, вполне естественно, мы ответили согласием; кроме того, мы экономили на арендной плате, а воздух мог оказать благоприятное влияние на Кейт.
   - Вы не знали Джозефа Ленмана? Ну, представьте себе амебу или какой-нибудь похожий примитивный организм под мощным микроскопом. Он был крупным, бесформенным, медлительным; с тех пор, как я его помню, он только и делал, что измерял температуру и читал "Церковника". Да, и выращивал дыни - это было его хобби. Не обычные, уличные дыни - он выращивал их в теплицах. В Ренфилде у него для этой цели имелись целые мили земли - его большой огород был окружен батальонами зеленых домиков. И почти во всех из них выращивались дыни - ранние и поздние, французские, английские, домашние, карликовые дыни и чудовища: всех форм, цветов и сортов. С ними нянчились, словно с детьми, за ними ухаживал целый штат обученных слуг. Я не уверен, что у них не было врача, чтобы измерить температуру - во всяком случае, там было полно термометров. И они не валялись на земле, как обычные дыни; подобно нектаринам, каждая дыня висела в сетке, которая выдерживала ее вес и оставляла ее свободной со всех сторон для солнечных лучей и воздуха...
   Иногда меня поражало сходство старика Ленмана с одной из его дынь - бледнокожей английской дыней. Его жизнь, апатичная и неподвижная, висела в золотой сетке, в ровной теплой проветриваемой атмосфере, высоко над грязными земными заботами. Главным правилом его существования было не позволять себе волноваться... Я помню, как однажды он посоветовал мне попробовать такой образ жизни самому, когда я заговорил с ним о плохом здоровье Кейт и ее потребности в переменах.
   - Я никогда не позволяю себе волноваться, - самодовольно заявил он. - Это самое страшное для печени, а ты выглядишь так, будто у тебя есть печень. Прими мой совет, и будь весел. Ты сделаешь счастливее себя и других. - А ведь все, что ему нужно было сделать, - это выписать чек и отправить бедняжку в отпуск!
   Самое трудное было то, что эти деньги уже наполовину принадлежали нам. Старый кремень брал ровно столько, сколько ему было необходимо, собираясь завещать все остальное нам и остальным родственникам. Но он мог прожить гораздо дольше, чем я или Кейт, и можно было подумать, он специально, ради шутки, заботится о продлении своей жизни, заставляя нас ждать. Я всегда ощущал, что вид наших голодных глаз действовал на него тонизирующе.
   Я пытался понять, не смогу ли я достучаться до него через его тщеславие. Я льстил ему, изображая страстный интерес к его дыням. Ему это было приятно, он мог говорить о них часами. В погожие дни его возили в коляске к зеленым домикам, и он ковылял между ними, тыча пальцем в плоды и поглядывая на них, словно жирный турок на жен в своем серале. Когда он хвастался мне, сколько стоит их выращивание, я вспоминал отвратительного старого Лотарио, который хвастался, сколько стоят его удовольствия. И это сходство дополнялось тем, что он не мог съесть и кусочка своей дыни - он уже много лет жил на пахте и тостах.
   - Но, в конце концов, это мое единственное хобби - почему бы мне не потакать ему? - сентиментально говаривал он. Мог ли я когда-нибудь позволить себе потакать своим желаниям? На те средства, которые он тратил на дыни, мы с Кейт могли бы жить как боги...
   Однажды в конце лета, когда Кейт чувствовала себя слишком плохо, чтобы ухаживать за стариком, она попросила меня пойти и провести день с кузеном Джозефом. Стоял чудесный мягкий сентябрьский полдень - время, когда можно лежать под сосной, глядя в небо и позволяя космической гармонии течь сквозь тебя. Возможно, эта мысль была навеяна тем, что, входя в отвратительную библиотеку кузена Джозефа из черного ореха, я столкнулся с одним из младших садовников, красивым полногрудым итальянцем, который выскочил оттуда в такой спешке, что чуть не сбил меня с ног. Помню, мне показалось странным, что этот человек, которого я часто видел около дынных домов, не поклонился мне и даже, кажется, не заметил меня.
   Кузен Джозеф сидел на своем обычном месте, за затемненными окнами, сложив толстые руки на выпуклом жилете, а рядом с ним на огромном блюде лежала толстая дыня - самая толстая дыня, какую я когда-либо видел. Глядя на него, я представил себе восторг созерцания, который, должно быть, нарушил своим появлением, и поздравил себя с тем, что застал его в таком прекраснодушном настроении, так как решил попросить его об одолжении. Но потом я заметил, что его лицо, вместо того чтобы быть спокойным, как яичная скорлупа, казалось плаксивым, и, не утруждая себя приветствием, он страстно указал на дыню.
   - Взгляни, - ты когда-нибудь видел подобную красоту? Такая твердость... округлость... такая восхитительная гладкость на ощупь? - Это прозвучало так, как если бы он сказал "она" вместо "это", и когда он протянул свою старческую руку и коснулся дыни, я решительно отвернулся.
   Потом он рассказал мне, что произошло. Итальянец - младший садовник, которого специально рекомендовали для дынных домов, - хотя это было против правил моего кузена - нанимать паписта, - был призван ухаживать за чудовищем, ибо оно уже в самом начале своего существования обнаружило, что ему суждено стать чудовищем, превзойти своих самых пухлых и мясистых сестер, получить призы на сельскохозяйственных выставках, быть сфотографированным и прославленным во всех газетах страны, посвященных вопросам садоводства и овощеводства. Итальянец преуспел - похоже, у него было чувство ответственности. Сегодня утром ему было приказано сорвать дыню, - которую на следующий день должны были продемонстрировать на окружной ярмарке, - и принести ее мистеру Ленману, чтобы он мог полюбоваться ее белокурой девственностью. Но что же сделал этот проклятый негодяй-иезуит, когда сорвал ее, как не уронил - уронил ее на острый носик лейки, так что она получила глубокую рану в своей твердой бледной округлости и отныне была всего лишь помятой, испорченной, упавшей дыней?
   Ярость старика была страшна в своем бессилии - он дрожал, брызгал слюной и задыхался. Он только что призвал итальянца и уволил его прямо на месте, не желая выслушивать никаких оправданий и без жалованья - и пригрозил арестовать, если его когда-нибудь поймают на том, что он бродит по Ренфилду.
   - Клянусь Богом, я так и сделаю; я напишу в Вашингтон, чтобы этого нищего негодяя депортировали! Я покажу ему, на что способны деньги! Вполне вероятно, что за этим преступлением скрывается "Черная рука", и, вполне возможно, выяснится, что этот тип - член банды. Эти итальянцы способны убить тебя за четвертак.
   Он хотел, чтобы этим занялась полиция... А потом испугался собственного возбуждения.
   - Но я должен успокоиться, - сказал он. Он измерил температуру, попросил капли и взял "Церковника". Он читал статью о несторианстве, когда принесли дыню. Он попросил меня продолжать, и я целый час читал ему в полутемной тесной комнате, а жирная муха украдкой жужжала около упавшей дыни.
   Все это время одна фраза старика жужжала у меня в голове, как муха над дыней. "Я ПОКАЖУ ЕМУ, НА ЧТО СПОСОБНЫ ДЕНЬГИ!" Боже правый! Если бы я только мог показать старику! Если бы я мог заставить его увидеть в способности дарить счастье некую отдушину для его чудовищного эгоизма! Я попытался рассказать ему о своем положении и положении Кейт - говорил о моем плохом здоровье, о моей безуспешной работе, о моем желании писать, сделать себе имя, - я пробормотал просьбу о ссуде.
   - Я могу гарантировать, что все верну вам, сэр - у меня есть наполовину написанная пьеса в качестве залога...
   Мне никогда не забыть его стеклянный взгляд. Его лицо снова стало гладким, как яичная скорлупа, глаза смотрели поверх толстых щек, как часовые поверх вала.
   - Наполовину написанная пьеса - ТВОЯ ПЬЕСА в качестве залога? - Он посмотрел на меня почти испуганно, как будто обнаружил во мне первые признаки безумия. - Ты хоть что-нибудь понимаешь в бизнесе? - мягко осведомился он.
   Я засмеялся и ответил:
   - Нет, не очень.
   Он откинулся назад с закрытыми веками.
   - Я слишком переволновался, - сказал он. - Если ты извинишь меня, я немного вздремну. - И я, спотыкаясь, вышел из комнаты, как прежде итальянец.
   Гренис отошел от камина и подошел к подносу, на котором стояли графины с содовой водой. Он налил себе высокий стакан содовой воды, осушил его и взглянул на потухшую сигару Эшема.
   - Вам лучше зажечь другую, - предложил он.
   Адвокат покачал головой, и Гренис продолжил свой рассказ. Он рассказал о своей растущей одержимости, о том, как убийственный импульс пробудился в нем в тот момент, когда кузен отказал ему, и он пробормотал себе под нос: "Клянусь Богом, если ты сам этого не сделаешь, я заставлю тебя сделать это". По мере продолжения рассказа он говорил все спокойнее, как будто его гнев утих, едва он принял решение действовать. Он сосредоточил все свои мысли на том, как избавиться от старика. Вдруг он вспомнил крик: "Эти итальянцы убьют тебя за четвертак!" Но никакого определенного плана у него не было: он просто ждал, пока его осенит.
   Гренис и его сестра переехали в город через день или два после инцидента с дыней. Но вернувшиеся кузины держали их в курсе состояния здоровья старика. Однажды, недели через три, Гренис, вернувшись домой, застал Кейт взволнованной сообщением из Ренфилда. Итальянец снова был там - каким-то образом проскользнул в дом, пробрался в библиотеку и "использовал угрожающие выражения". Домовладелец нашел кузена Джозефа задыхающимся, а белки его глаз были "чем-то ужасным". Послали за доктором, и нападение было предотвращено; а полиция схватила итальянца в соседнем доме.
   Кузен Джозеф после этого сильно нервничал и потерял вкус к тостам и молоку. Доктор позвал своего коллегу; консультация одновременно взволновала и позабавила старика, - он снова стал важной фигурой. Врачи успокоили родственников, - слишком поспешно! - а пациенту рекомендовали более разнообразную пищу: посоветовали есть все, что его хоть в какой-то степени "соблазняет". И вот однажды, с трепетом и молитвой, он решился съесть крошечный кусочек дыни. Он был торжественно подан ему и съеден им в присутствии экономки и суетящейся кузины; через двадцать минут он умер...
   - Но вы помните, при каких обстоятельствах, - продолжал Гранис, - подозрение сразу же пало на итальянца? Несмотря на предупреждение, его видели околачивающимся в доме после "происшествия". Говорили, что у него были нежные отношения с кухаркой, а остальное легко объяснить. Но когда они спохватились и решили попросить у него объяснений, он исчез - исчез совсем. Его "предупредили", чтобы он покинул Ренфилд, и он принял это предупреждение так близко к сердцу, что никто никогда больше не видел его.
   Гренис помолчал. Он опустился в кресло напротив адвоката и некоторое время сидел, запрокинув голову и оглядывая знакомую комнату. Все в ней стало чужим и гротескным, и каждый странный предмет, казалось, старался подобраться поближе, чтобы лучше слышать его.
   - Это я подсыпал ту самую гадость в дыню, - сказал он. - И я не хочу, чтобы вы думали, будто я сожалею об этом. Это не "раскаяние", поймите. Я рад, что старый кремень мертв, я рад, что у остальных есть деньги. Но моя жизнь мне больше не нужна. Моя сестра неудачно вышла замуж и умерла. А я... я так никогда и не получил того, чего хотел.
   Эшем некоторое время молчал, а затем спросил:
   - Какова же была ваша цель?
   - Получить то, что я хотел, то, что, как мне казалось, было в пределах досягаемости! Я хотел перемен, покоя, жизни для нас обоих - хотел, прежде всего, для себя, возможности писать! Я путешествовал, поправлял здоровье и возвращался домой, чтобы посвятить себя работе. Я упорно трудился в течение десяти лет без награды... без малейшей надежды на успех! Никто не будет смотреть мои пьесы. Мне пятьдесят, и я побежден, - я это знаю. - Его подбородок упал на грудь. - Я хочу с этим покончить, - закончил он.
  

III

  
   Было уже за полночь, когда Эшем ушел.
   Перед тем, как уйти, он положил руку на плечо Грениса.
   - Окружной прокурор сойдет с ума; обратитесь к врачу, мой друг, обратитесь к врачу! - воскликнул он и, деланно рассмеявшись, надел пальто и вышел.
   Гренис вернулся в библиотеку. Ему и в голову не могло прийти, что Эшем не поверит его рассказу. В течение трех часов он объяснял, разъяснял, терпеливо и мучительно обдумывая каждую деталь, но ему так и не удалось сломать лед недоверия адвоката.
   Поначалу Эшем притворялся убежденным, но сейчас Гренис понимал, что это было сделано лишь для того, чтобы заставить его разоблачить себя, запутаться в противоречиях. А когда эта попытка провалилась, когда Гренис ответил на каждый вопрос, которым тот пытался сбить его с толку, адвокат внезапно сбросил маску и сказал с добродушным смехом:
   - Клянусь Юпитером, Гренис, вы еще напишете успешную пьесу. Ваша выдумка - просто чудо.
   Гренис яростно развернулся - последняя насмешка над пьесой привела его в ярость. Неужели весь мир вступил в заговор с целью посмеяться над его неудачей?
   - Я сделал это, я сделал это, - угрюмо пробормотал он; но его гнев излился на непроницаемую поверхность насмешки собеседника, и Эшем с улыбкой ответил: - Вы когда-нибудь читали о галлюцинациях? У меня есть неплохая судебно-медицинская библиотека. Я могу послать вам одну или две статьи, если хотите...
   Оставшись один, Гренис съежился в кресле перед письменным столом. Он понимал, что Эшем считает его сумасшедшим.
   - Господи, а что, если они все подумают, будто я сошел с ума?
   От ужаса его прошиб холодный пот - он сидел и дрожал, закрыв глаза ледяными руками. Но постепенно, начав в тысячный раз повторять свою историю, он снова убедился, насколько она правдива, и почувствовал уверенность, что любой адвокат по уголовным делам поверит ему.
   - В том-то и беда, что Эшем не адвокат по уголовным делам. И потом, он мой друг. Какой же я был дурак, что заговорил с другом! Даже если бы он мне поверил, он никогда бы не позволил мне увидеть это - он скрыл бы это от меня... Но в таком случае, - если он мне поверит, - он может счесть за великодушие упрятать меня в сумасшедший дом... - Гренис снова задрожал. - Боже правый! Если он пригласит эксперта - одного из этих проклятых идиотов! Эшем и Петтилоу могут сделать все, что угодно - их слову поверят все. Если Эшем намекнет, что мне лучше заткнуться, завтра я буду в смирительной рубашке! Он сделает это из самых добрых побуждений - и будет совершенно прав, если решит, что я убийца!
   Видение того, что могло произойти, пригвоздило его к стулу. Он прижал кулаки к раскалывающимся вискам и попытался собраться с мыслями. Впервые он понадеялся, что Эшем не поверил его рассказу.
   - Но он... он все-таки поверил! Теперь я это вижу - я заметил, каким странным взглядом он посмотрел на меня. Боже милостивый, что же мне делать?
   Он встал и посмотрел на часы. Половина второго. Что, если Эшем сочтет это дело срочным, разбудит какого-нибудь идиота-врача и вернется с ним? Гренис вскочил на ноги, и нечаянно смахнул со стола утреннюю газету. Он машинально наклонился, чтобы поднять ее, и это движение вызвало новый поток ассоциаций.
   Он снова сел и потянулся к телефонной книге, стоявшей на полке рядом с его креслом.
   - Дайте мне три-ноль-десять... да.
   Новая идея, пришедшая ему в голову, дала новый прилив начавшей было угасать энергии. Он будет действовать - и действовать немедленно. Только таким образом, спланировав все заранее, придерживаясь строго определенной линии поведения, он мог продержаться эти бессмысленные дни. Каждый раз, когда он принимал новое решение, ему казалось, что он покидает укутанное туманом бурлящее море и входит в тихую освещенную огнями гавань. Одной из странностей его длительной агонии было облегчение, вызванное этим кратковременным затишьем.
   - Это редакция "Сыщика"? Да? Дайте мне мистера Денвера, пожалуйста... Привет, Денвер... Да, Хьюберт Гренис... Повезло, что застал тебя? Идешь прямо домой? Могу я приехать и повидаться с тобой?.. Да, прямо сейчас... может, поговорим? Это довольно срочно... да, это может оказаться первоклассным материалом... Ну ладно! - Он со смехом повесил трубку. Это была счастливая мысль - позвонить редактору "Сыщика". Роберт Денвер - именно тот человек, который ему нужен...
   Гренис выключил свет в библиотеке, - он сделал это чисто механически, - вышел в прихожую, а затем и из квартиры, надев шляпу и пальто. В коридоре сонный лифтер моргнул и уронил голову на сложенные руки. Гренис вышел на улицу. На углу Пятой авеню он остановил ползущий кэб и назвал адрес. Длинная улица тянулась перед ним, тусклая и пустынная, словно дорожка на древнем кладбище. Но возле дома Денвера тротуар был освещен фонарем; и как только Гренис покинул кэб, из-за угла показался энергично шедший редактор.
   Мужчины пожали друг другу руки, и Денвер, нащупав ключ, провел Грениса в ярко освещенный холл.
   - Беспокоить меня? Ничуть. Может быть, завтра, в десять утра... но сейчас мое самое плодотворное время... Ты же знаешь мои привычки.
   Гренис был знаком с Робертом Денвером пятнадцать лет и наблюдал за его восхождением по ступеням журналистики к олимпийской вершине редакции "Сыщика". В коренастом мужчине с седеющими волосами мало что осталось от молодого репортера с голодными глазами, который по дороге домой в предрассветные часы "заглядывал" к Гренису, пока тот сидел и писал свои пьесы. Денверу приходилось проходить мимо квартиры Грениса по дороге к себе, и у него вошло в привычку, если он видел свет в окне и тень Геаниса на фоне штор, заходить к нему, чтобы выкурить трубку и поболтать о том, о сём.
   - Все как в старые добрые времена - старая добрая привычка, не исчезнувшая с годами. - Редактор добродушно хлопнул гостя по плечу. - Это напоминает мне о тех ночах, когда я заглядывал к тебе... Кстати, как пьеса? Полагаю, речь идет о пьесе? Надеюсь, спрашивать тебя о пьесе так же безопасно, как говорить некоторым мужчинам: "Мой мальчик?"
   Денвер добродушно рассмеялся, и Гренис подумал, каким толстым и грузным он стал. Даже для истерзанных нервов Грениса было очевидно, что эти слова были произнесены не со злостью, и этот факт указал ему новую меру его ничтожества. Денвер даже не знал, что он потерпел неудачу! Этот факт ранил больнее, чем ирония Эшема.
   - Входи, входи.
   Редактор провел гостя в маленькую уютную комнату, где стояли сигары и графины. Он толкнул кресло в сторону своего посетителя, и с комфортом устроился в другом.
   - А теперь... угощайся. И - я тебя слушаю.
   Он улыбнулся Гранису поверх своей трубки, и тот, закуривая сигару, сказал себе: "Успех делает людей приветливыми, но, при этом, глупыми".
   Он также устроился поудобнее и начал:
   - Денвер, я хочу тебе сказать...
   На каминной полке ритмично тикали часы. Маленькая комната постепенно заполнялась плывущими голубыми слоями дыма, и сквозь них лицо редактора появлялось и исчезало, как луна среди облаков. Как только пробил час - снова началось ритмичное тиканье. Атмосфера становилась все плотнее и тяжелее, и на лбу Грениса выступили капельки пота.
   - Ты не возражаешь, если я открою окно?
   - Нет. Здесь очень душно. Подожди, я сам открою. - Денвер опустил верхнюю створку и вернулся в свое кресло. - Ну, продолжай, - сказал он, набивая очередную трубку. Его хладнокровие выводило Грениса из себя.
   - Нет смысла продолжать, если ты мне не веришь.
   Редактор остался невозмутим.
   - Кто сказал, что я тебе не верю? И как я могу сказать, верю или нет, пока ты не закончишь?
   Гренис продолжал, устыдившись своей вспышки.
   - Все было достаточно просто, как ты увидишь и сам. С того дня, как старик сказал мне: "Эти итальянцы убьют тебя за четвертак", - я бросил все и просто раздумывал над своим планом. Мне сразу пришло в голову, что я должен найти способ добраться до Ренфилда и обратно за ночь, и это навело меня на мысль о машине. Машина - это тебе никогда не приходило в голову? Ты, наверное, удивлен, откуда у меня деньги. Ну, у меня была тысяча или около того, и я рыскал вокруг, пока не нашел то, что хотел - подержанную гоночную машину. Я знал, как ее водить, я попробовал эту штуку и обнаружил, что все в порядке. Времена были тяжелые, и я купил ее за свою цену и спрятал подальше. Куда? Ну, в одном из тех гаражей, где ставят машины, не предназначенные для семейного использования. Я искал, пока не нашел забытую Богом дыру, куда забрали мою машину, словно ребенка в приют для подкидышей... Потом я тренировался ездить до Ренфилда и обратно за одну ночь. Я довольно хорошо знал дорогу, потому что часто проделывал ее с одним своим кузеном - и в предрассветные часы тоже. Расстояние больше девяноста миль, но во время третьей поездки я проделал его меньше чем за два часа. Правда, руки у меня так устали, что на следующее утро я едва мог одеться...
   - Ну, а потом, когда пришло сообщение об угрозах итальянца, я понял, что должен действовать немедленно... Я хотел ворваться в комнату старика, застрелить его и снова скрыться. Это был большой риск, но я думал, что справлюсь. Потом мы услышали, что он болен, что его консультировали врачи. Может быть, судьба сделает это за меня? Господи, если бы это было возможно!..
   Гренис остановился и вытер лоб: открытое окно, казалось, нисколько не охладило комнату.
   - Потом пришло известие, что ему лучше; а на следующий день, когда я вернулся из конторы, я застал Кейт смеющейся над известием, что он собирается попробовать немного дыни. Домработница только что позвонила ей - весь Ренфилд находился в смятении. Доктор сам выбрал дыню, одну из маленьких французских дынь, которые едва ли больше крупного помидора, и пациент должен был съесть ее за завтраком на следующее утро.
   Я сразу же увидел свой шанс. Это был всего лишь шанс, не более. Но я знал внутреннюю планировку дома, - я был уверен, что дыню принесут ночью и положат в ящик со льдом в кладовке. Если бы в коробке со льдом была только одна дыня, я был бы совершенно уверен, что это именно та, которая мне нужна. Дыни в этом доме не валялись просто так - все они были известны, пронумерованы, занесены в каталог. Старика охватил страх, что слуги съедят их, и он предпринял сотню мер предосторожности, чтобы предотвратить это. Да, я был вполне уверен в дыне... а отравление было гораздо безопаснее, чем стрельба. Было бы дьявольски трудно проникнуть в спальню старика так, чтобы он не разбудил весь дом, но я мог бы без особого труда проникнуть в кладовую.
   Ночь была пасмурная - это тоже сослужило мне хорошую службу. Я спокойно пообедал и сел за свой стол. У Кейт случилась одна из ее обычных головных болей, и она рано легла спать. Как только она ушла, я выскользнул из комнаты. Я придумал себе что-то вроде маскировки - рыжая борода и странный на вид парик. Я сунул их в сумку и пошел в гараж. Там не было никого, кроме полупьяного сторожа, которого я никогда прежде не видел. Это мне тоже помогло. Они постоянно меняли сторожей, а этот новый парень даже не потрудился спросить, принадлежит ли машина мне. Это было очень спокойное место...
   Итак, я сел в машину, помчался по Бродвею и прибавил скорость, как только выехал из Гарлема. Несмотря на темноту, я мог рассчитывать на то, что ничто меня не задержит. В тени леса я остановился, чтобы надеть бороду и парик. А потом снова рванул с места, и было только половина двенадцатого, когда я добрался до Ренфилда.
   Я оставил машину в темном переулке позади дома Ленманов и проскользнул через огород. Дынные домики подмигивали мне в темноте - помню, я еще подумал, что они знают то, что я намерен сделать... Из конюшни с рычанием выскочила собака, но она узнала меня, приветствовала и вернулась... В доме было темно, как в могиле. Я знал, что все ложатся спать в десять. Но кто-то мог бродить по двору - кухарка могла спуститься, чтобы впустить своего итальянца. Конечно, я рисковал. Я прокрался к задней двери и спрятался в кустах. Потом я прислушался. Все было тихо, как в склепе. Я подошел к дому, открыл окно кладовки и забрался внутрь. В кармане у меня была маленькая электрическая лампочка, и, прикрыв ее кепкой, я ощупью добрался до ящика со льдом, открыл его - и увидел маленькую французскую дыню... единственную.
   Я замер и прислушался... я был совершенно спокоен. Затем я достал пузырек с веществом и шприц, и сделал каждой части дыни укол. Все было сделано в течение трех минут - без десяти двенадцать я вернулся в машину. Я выбрался из переулка так тихо, как только мог, свернул на проселочную дорогу, огибавшую деревню, и помчался, как только миновал последние дома. По дороге я остановился только один раз, чтобы бросить бороду и парик в пруд. У меня был наготове большой камень, чтобы утяжелить их; они упали с глухим всплеском, точно мертвое тело, и в два часа я уже сидел за своим столом.
   Гренис замолчал и посмотрел поверх дыма на своего слушателя, но лицо Денвера оставалось непроницаемым.
   Наконец, тот сказал:
   - Зачем ты это мне рассказываешь?
   Этот вопрос поразил Грениса. Он уже собирался объяснить, как объяснил это Эшему, но вдруг ему пришло в голову, что если его мотив не показался убедительным адвокату, то Денверу он покажется весомым куда менее. Оба они были успешными людьми, а успех не понимает агонии неудачи. Гренис решил аргументировать свой рассказ иначе.
   - Ну, я... это преследует меня... наверное, это можно назвать раскаянием...
   Денвер вытряхнул пепел из своей трубки.
   - Угрызения совести? Чушь собачья! - энергично произнес он.
   У Грениса упало сердце.
   - Ты не веришь в... раскаяние?
   - Ни на грамм; человек действия на это не способен. Сам факт того, что ты говоришь о раскаянии, доказывает мне, что ты не тот человек, который задумал и выполнил такую работу.
   Гренис застонал.
   - Ну... я солгал тебе насчет угрызений совести. Я никогда ничего не чувствовал.
   Денвер скептически сжал губы, глядя на свою только что набитую трубку.
   - В таком случае, каковы же были твои мотивы? Назови мне хотя бы один.
   - Я... - И Гренис снова начал повторять историю своей неудачи, своего отвращения к жизни. - Только не говори, что на этот раз ты мне не веришь... что это не настоящая причина! - жалобно пробормотал он.
   Денвер задумался.
   - Нет, этого я не скажу. Я видел слишком много странных вещей. Всегда есть причина для желания уйти из жизни - удивительно, что мы находим так много для того, чтобы остаться в ней!
   На сердце у Грениса стало легко.
   - Значит, ты мне веришь? - Он запнулся.
   - Верю, что тебе надоела эта работа? Да. И что у тебя не хватает духу нажать на курок? О да, это тоже достаточно просто. Но все это не делает тебя убийцей - хотя я и не утверждаю, будто это доказывает, что ты никогда им не был.
   - Я был им, Денвер, клянусь тебе.
   - Возможно. - Он задумался. - Скажи мне одну или две вещи.
   - Пожалуйста. Тебе не удастся загнать меня в угол!
   Гренис услышал собственный смех.
   - Ну и как же ты проделал все эти пробные поездки, не возбудив любопытства своей сестры? Не забывай, в то время я очень хорошо знал твои ночные привычки. Ты очень редко задерживался допоздна. Разве перемена в твоем поведении не удивила ее?
   - Нет, потому что ее в это время не было дома. Вскоре после того, как мы вернулись из Рэнфилда, она несколько раз ездила в деревню, а в городе пробыла всего одну-две ночи - до того, как я сделал свое дело.
   - А в ту ночь она рано легла спать с головной болью?
   - Да, с ужасной головной болью. Она ничего не понимала, когда у нее случался такой приступ. А ее комната находилась в задней части квартиры.
   Денвер снова задумался.
   - И когда ты вернулся, она тебя не слышала? Ты проник в дом без ее ведома?
   - Да. Я сразу же принялся за работу - начал с того места, где остановился, - НУ, ДЕНВЕР, РАЗВЕ ТЫ НЕ ПОМНИШЬ?
   - Помнишь?..
   - Да, как ты нашел меня, когда заглянул ночью, между двумя и тремя часами... в свой обычный час?..
   - Да, - кивнул редактор.
   Гренис коротко рассмеялась.
   - В своем старом халате, с трубкой, я выглядел так, словно работал всю ночь, не так ли? Да я и десяти минут не просидел в кресле!
   Денвер распрямил ноги и снова скрестил их.
   - Я и не думал, что ты это помнишь.
   - Что?
   - Мой приход в ту самую ночь... или утро.
   Гранис резко наклонился.
   - Конечно, помню! Вот почему я сейчас здесь. Потому что это ты сказал на дознании, когда выяснялось, что делали наследники старика в ту ночь, - ты засвидетельствовал, что заходил и застал меня, как обычно, за письменным столом... Я подумал, что это будет неплохой идеей: воззвать к твоему журналистскому чутью, если ничего другого не останется!
   Денвер улыбнулся.
   - О, мое журналистское чутье все еще достаточно восприимчиво, и, признаюсь, идея весьма необычна: просить человека, который доказал твое алиби, доказать твою вину.
   - Именно, именно! - смех Грениса прозвучал торжествующе.
   - Ну, а как насчет показаний другого парня - я имею в виду того молодого доктора, как его звали? Нед Рэнни. Разве ты не помнишь, как я свидетельствовал, что встретил его на станции надземки и сказал ему, что иду выкурить с тобой трубку, а он сказал: "Вы найдете его дома. Я проходил мимо пару часов назад и, как обычно, видел его тень на фоне штор". И дама с зубной болью в квартире напротив: она подтвердила его показания, как ты помнишь.
   - Да, я помню.
   - И что ты на это скажешь?
   - Все достаточно просто. Перед тем как отправиться в путь, я соорудил нечто вроде манекена из старых пальто и подушки - нечто такое, что отбрасывало тень на жалюзи. Все вы привыкли видеть мою тень в предрассветные часы - я рассчитывал на это и знал, что вы примете любой смутный контур за мой.
   - Все достаточно просто, как ты говоришь. Но женщина с зубной болью видела, как шевелилась тень - помнишь, она сказала, что видела, как ты наклонился вперед, словно уснул.
   - Да, и она была права. Манекен ДЕЙСТВИТЕЛЬНО сдвинулся. Наверное, какая-нибудь тяжелая повозка вызвала дрожь хлипкого здания - во всяком случае, что-то толкнуло его, и когда я вернулся, он уже наполовину свалился на стол.
   Повисло долгое молчание. Гренис с бьющимся сердцем смотрел, как Денвер набивает трубку. Редактор, во всяком случае, не насмехался над ним и не издевался. В конце концов, журналистика дает более глубокое понимание фантастических возможностей жизни, чем закон, и лучше подготавливает человека к тому, чтобы учесть бесконечное множество человеческих импульсов.
   - Итак? - не выдержал Гренис.
   Денвер встал, пожав плечами.
   - Послушай, парень, что с тобой? Что на тебя нашло! Нервы ни к черту? Я могу сводить тебя к одному знакомому парню - бывшему боксеру, который умеет вытаскивать парней в твоем состоянии из меланхолии...
   - Вот как... - пробормотал Гренис. Он тоже встал, и двое мужчин посмотрели друг на друга. - Значит, ты мне не веришь?
   - Эта история... как я могу в нее поверить? В твоем алиби не было ни единого изъяна.
   - Но разве я тебе все не объяснил?
   Денвер покачал головой.
   - Я бы так и подумал, если бы не знал, что ты хочешь именно этого. Вот в чем загвоздка, разве ты этого не понимаешь?
   Гренис застонал.
   - Ты имеешь в виду мое желание быть признанным виновным?..
   - Ну, конечно! Если бы кто-то другой обвинил тебя, то, возможно, на эту историю стоило бы взглянуть повнимательнее. А так... ее мог бы придумать и ребенок. Она не делает большой чести твоей изобретательности.
   Гренис с мрачным видом повернулся к двери. Какой смысл спорить? Но на пороге внезапный порыв заставил его вернуться.
   - Послушай, Денвер, пожалуй, ты прав. Но сделаешь ли ты хоть что-нибудь, чтобы доказать это? Передай мое заявление следователю, в том виде, как я его сделал. Можешь смеяться над ним, сколько угодно. Только дайте шанс другим парням - людям, которые ничего обо мне не знают. Пусть они все хорошенько проверят. Мне плевать, веришь ты мне или нет, но я хочу убедить большое жюри! Мне не следовало приходить к человеку, который меня знает, - твое проклятое недоверие заразительно. Я плохо излагаю свое дело, потому что заранее знаю, что оно дискредитировано, и, в конце концов, сам в него почти не верю. Вот почему я не могу убедить тебя. Это замкнутый круг. - Он положил руку на плечо Денвер. - Пришли стенографистку, и опубликуй мои показания в газете.
   Но Денверу эта идея не понравилась.
   - Мой дорогой друг, ты, кажется, забыл, что все улики были тщательно проверены еще тогда, повторяю, самым тщательным образом. В то время публика была бы готова поверить, что ты убил старого Ленмана - ты или кто-то другой. Все, что ей было нужно, - это убийца, и самое невероятное могло бы сослужить хорошую службу. Но твое алиби было слишком прочным. И ничто из того, что ты мне рассказал, не поколеблет его. - Денвер положил свою холодную руку поверх его горящих пальцев. - Послушай, старина, иди домой и займись делом, а потом приходи и представь его на суд читателей "Сыщика".
  

IV

  
   Пот градом катился со лба Грениса. Каждые несколько минут ему приходилось доставать носовой платок и вытирать влагу с изможденного лица.
   В течение полутора часов он непрерывно говорил, рассказывая свою историю окружному прокурору. К счастью, он был хорошо знаком с Эллонби и без особого труда получил частную аудиенцию на следующий же день после разговора с Робертом Денвером. В промежутке между этими визитами, он поспешил домой, сбросил вечерний костюм и тотчас же вышел навстречу унылому рассвету. Из страха перед Эшемом и врачом, он не мог оставаться в своих комнатах. Ему казалось, что единственный способ избежать ужасной опасности - это представить какому-нибудь здравому и беспристрастному уму доказательство своей вины. Даже если бы он не был так неизлечимо болен жизнью, электрический стул казался теперь единственной альтернативой смирительной рубашке.
   Прервавшись, чтобы вытереть лоб, он заметил, что окружной прокурор взглянул на часы. Взгляд был многозначительным, и Гренис умоляюще поднял руку.
   - Я не жду, что вы поверите мне сейчас, но не могли бы вы арестовать меня и разобраться с этим делом?
   Эллонби слегка улыбнулся из-под густых седеющих усов. У него было румяное лицо, полное и веселое, на котором его проницательные профессиональные глаза, казалось, следили за импульсами, не совсем профессиональными.
   - Ну, я не знаю, нужно ли вас сейчас запирать. Но, конечно, я обязан изучить ваше заявление...
   Гренис поднялся с чувством глубокого облегчения. Конечно, Эллонби не сказал бы этого, если бы не поверил ему!
   - Все в порядке. Тогда мне незачем вас задерживать. Меня можно найти в любое время в моей квартире. - Он назвал адрес.
   Окружной прокурор снова улыбнулся, уже более открыто.
   - Что вы скажете, если я украду у вас час или два сегодня вечером? Сегодня будет небольшой ужин у священника: только мисс Мелроуз, - я думаю, вы ее знаете, - и один или два друга; и если вы присоединитесь к нам...
   Гренис, спотыкаясь, вышел из кабинета, не зная, что ответить.
   Он ждал четыре дня - четыре дня, наполненные ужасом. В течение первых двадцати четырех часов его преследовал страх перед приходом Эшема, а когда он утих, его сменило раздражающее чувство, что его признание не произвело никакого впечатления на окружного прокурора. Очевидно, если бы он собирался заняться этим делом, он был уже... А это насмешливое приглашение на ужин? Оно достаточно ясно доказывало, как мало впечатлила его эта история!
   Гренис был поражен тщетностью дальнейших попыток заставить обвинить себя. Он был прикован к жизни - "пленник сознания". Где он прочел эту фразу? Что ж, теперь он понял, что она значит. В ночные часы, когда его мозг, казалось, пылал, его посещало ощущение своей неизменной индивидуальности, своего несокрушимого, невыразимого эгоизма, более острого, более коварного, более неотвратимого, чем любое ощущение, какое он когда-либо испытывал. Он и не подозревал, что ум способен на такие хитросплетения самореализации, на такое глубокое проникновение в свои собственные темные извилины. Часто он просыпался от короткого отрывочного сна с ощущением, будто что-то материальное прилипло к нему, осталось на его руках и лице, и в горле - и когда его мозг прояснялся, он понимал, что это было ощущение его собственной ненавистной личности, прилипшей к нему, подобно некой густой вязкой субстанции.
   Затем, в первые утренние часы, он вставал и смотрел в окно на просыпающуюся жизнь улицы - на дворников, возчиков золы и других грязных рабочих, торопливо мелькавших в желтоватом зимнем свете. О, быть одним из них - любым из них - оказаться в любом из этих обличий! Это были труженики, люди, которых жалели, жертвы, над которыми рыдали и разглагольствовали альтруисты и экономисты; с какой радостью он взвалил бы на себя бремя любого из них, если бы только мог избавиться от своего собственного! Но нет - железный круг сознания удерживал и их: каждый был прикован наручниками к своему отвратительному эго. Зачем желать быть одним человеком, а не другим? Единственным абсолютным благом было - не быть... Потом появлялся Флинт, с вопросом, что он предпочитает - яичницу-болтунью или паштет?
   На пятый день он написал длинное письмо Эллонби, и следующие два дня ему пришлось ждать ответа. Он почти не выходил из своей комнаты, боясь хоть на минуту пропустить письмо; но напишет ли окружной прокурор или пошлет своего представителя: полицейского, "тайного агента" или какого-нибудь другого таинственного посланца закона?
   На третье утро Флинт, ступая мягко - как будто, черт побери! его хозяин был болен - вошел в библиотеку, где Гренис сидел за непрочитанной газетой, и протянул на подносе визитную карточку.
   Гренис прочел имя - Джей Би Хьюсон - и внизу карандашом: "Из окружной прокуратуры". Он вскочил с бьющимся сердцем и дал знак слуге, чтобы тот впустил посетителя.
   Мистер Хьюсон был худощавым, невзрачным человеком лет пятидесяти - из тех, кого можно встретить в любой толпе. "Типичный преуспевающий детектив", - подумал Гренис, пожимая руку посетителю.
   И именно в этом качестве мистер Хьюсон кратко представился. Он был послан окружным прокурором, чтобы "спокойно поговорить" с мистером Гренисом - попросить его повторить заявление, сделанное им по поводу убийства Ленмана.
   Он был так спокоен, так рассудителен и внимателен, что к Гренису вернулась уверенность в себе. Вот он, здравомыслящий человек, знающий свое дело, - и ему будет нетрудно раскусить его нелепое алиби! Гренис предложил мистеру Хьюсону сигару и, закурив сам, чтобы доказать свое хладнокровие, снова принялся рассказывать свою историю.
   Рассказывая, он сознавал, что рассказ его звучит лучше, чем когда-либо прежде. Практика, несомненно, помогала, а отстраненное, беспристрастное отношение слушателя помогало еще больше. Он видел, что Хьюсон, по крайней мере, не решил заранее не верить ему, и чувство доверия сделало его более ясным и последовательным. Да, на этот раз его слова прозвучат убедительно...
  

V

  
   В отчаянии, Гренис окинул взглядом убогую улицу. Рядом с ним стоял молодой человек с яркими выпуклыми глазами, гладким, но не слишком гладко выбритым лицом и ирландской улыбкой. Молодой человек проследил за взглядом Грениса.
   - Вы уверены в цифре, не так ли? - живо спросил он.
   - О да, это был номер 104.
   - Ну, тогда новое здание поглотило его - это точно.
   Он откинул голову назад и оглядел недостроенный фасад дома из кирпича и известняка, возвышавшегося своей хрупкой элегантностью над рядом шатающихся доходных домов и конюшен.
   - Абсолютно уверены? - повторил он.
   - Да, - обескураженно ответил Гранис. - Но даже если бы и не был уверен, я знаю, что гараж находился прямо напротив дома Леффлера. - Он указал через улицу на полуразрушенную конюшню с пятнистой вывеской, на которой все еще были едва различимы слова "Прокат лошадей и пансион".
   Молодой человек направился к противоположному тротуару.
   - Ну, это уже кое-что... может быть, я найду ключ к разгадке. Леффлер - во всяком случае, фамилия совпадает. Вы запомнили это имя?
   - Да, отчетливо.
   Гренис почувствовал, как к нему возвращается уверенность с тех пор, как он привлек к себе внимание "самого умного" репортера "Эксплорера". Если случались моменты, когда он с трудом верил в собственную историю, то бывали и такие, когда казалось невозможным, чтобы никто не верил в нее; и молодой Питер Маккаррен, всматриваясь, вслушиваясь, задавая вопросы, делая заметки, внушал ему восхитительное чувство безопасности. Маккаррен сразу же вцепился в это дело, "как пиявка", по его собственным словам, "прыгнул на него", взволновался и успокоился, намереваясь "вытянуть из него последнюю каплю фактов", и не отпускал, пока не сделал этого. Никто другой не обращался с Гренисом подобным образом - даже детектив Эллонби не сделал ни единой заметки. И хотя со времени визита этого уполномоченного чиновника прошла неделя, из окружной прокуратуры ничего не было слышно: Эллонби, по-видимому, снова бросил это дело. Но Маккаррен не собирался бросать его - только не он! Он буквально "повис на ногах" Грениса. Большую часть предыдущего дня они провели вместе, и теперь снова отправились на поиски улик.
   Но в "Леффлере" у них ничего не вышло. Леффлер уже не был прежним. Его приговорили к сносу, и в перерыве между приговором и казнью он превратился в хранилище, больницу для сломанных экипажей и повозок, возглавляемую наполовину слепой старухой, которая ничего не знала о гараже Флуда напротив - даже не помнила, чтобы там что-то стояло до того, как начал возводиться новый жилой дом.
   - Ну... мы можем где-нибудь найти Леффлера; мне приходилось сталкиваться и с более трудными случаями, - сказал Маккаррен, записывая имя.
   Когда они возвращались на Шестую авеню, он добавил уже менее оптимистичным тоном:
   - Я бы взялся довести дело до конца, если бы вы только смогли вывести меня на след этого цианида.
   У Грениса упало сердце. Да, обнаружилось слабое место, - он чувствовал это с самого начала! Но он все еще надеялся убедить Маккаррена, что и без этого его доводы достаточно убедительны, и попробовал уговорить репортера вернуться к нему и еще раз все проверить.
   - Извините, мистер Гренис, но мне пора в офис. Кроме того, это было бы бесполезно, пока я не получу немного свежего материала для работы. Может быть, я позвоню вам завтра или послезавтра?
   Он нырнул в трамвай, оставив Грениса в одиночестве глядеть ему вслед.
   Через два дня он снова появился в квартире, уже не такой веселый.
   - Ну, мистер Гренис, звезды явно настроены против вас, как говорят поэты. Не могу найти никаких следов Флуда или Леффлера. Вы утверждаете, что купили машину через Флуда и продали ее тоже через него?
   - Да, - уныло подтвердил Гренис.
   - Кто ее купил, вам известно?
   Гренис наморщил лоб.
   - Ну, Флуд....да, сам Флуд. Я продал ее ему через три месяца.
   - Сам Флуд? Вот черт! Я прочесал весь город в поисках Флуда. Но он исчез, словно сквозь землю провалился.
   Гренис, обескураженный, молчал.
   - Это возвращает нас к яду, - продолжал Маккаррен, доставая блокнот. - Повторите все еще раз, ладно?
   И Гренис повторил все сначала. Тогда все было так просто, а он так ловко заметал следы! Как только он решился использовать яд, он стал искать знакомого, который производил химикаты; сначала он хотел обратиться к Джиму Доузу, однокурснику по Гарварду, занимавшемуся красильным делом. Но в последний момент ему пришло в голову, что столь очевидная возможность вызовет впоследствии подозрения, и выбрал менее очевидный путь. Другой его друг, Каррик Венн, студент-медик, которому неизлечимая болезнь не позволяла заниматься своей профессией, развлекался на досуге экспериментами по физике, для которых устроил лабораторию. Гренис имел обыкновение заходить к нему по воскресеньям после обеда выкурить сигару, и друзья обычно сидели в мастерской Венна, в задней части старого фамильного дома на Стайвесант-сквер. Рядом с мастерской имелся шкаф с реактивами и рядами смертоносных бутылок. Каррик Венн был оригинальным человеком с пытливым умом, и его заведение по воскресеньям часто бывало полно посетителей: веселая толпа журналистов, художников, экспериментаторов. Среди стольких людей, Гренис легко оставался незамеченным, и однажды днем, придя домой к другу еще до того, как тот вернулся, он обнаружил, что находится в мастерской один и, быстро проскользнув к шкафу, взял из него нужное средство.
   Но это случилось десять лет назад, и Венн, бедняга, уже давно умер от своей тяжелой болезни. Его старый отец тоже умер, дом на Стайвесант-сквер был превращен в пансион, и переменчивая жизнь Нью-Йорка быстро впитала в себя все следы маленькой темной истории. Даже оптимистичный Маккаррен, казалось, признавал безнадежность поисков доказательств в этом направлении.
   - Это будет уже третья дверь, захлопнувшаяся у нас перед носом.
   Он убрал свою записную книжку и, запрокинув голову, устремил блестящие пытливые глаза на нахмуренное лицо Грениса.
   - Послушайте, мистер Гранис, вы видите очевидное слабое место, не так ли?
   Тот ответил жестом отчаяния.
   - Я вижу их так много!
   - Да, но есть то, которое ослабляет все остальные. Какого черта вы хотите, чтобы об этом стало известно? Почему вы хотите сунуть голову в петлю?
   Гренис безнадежно посмотрела на него, пытаясь оценить его живой ум. Ни один человек, столь полный жизнерадостной животной силы, не поверил бы, что жажда смерти является достаточным мотивом, и Гренис принялся ломать голову, чтобы найти еще один убедительный довод. Но вдруг он увидел, как лицо репортера смягчилось выражением наивной сентиментальности.
   - Мистер Гренис, вас всегда преследовали воспоминания об этом?
   Гренис с минуту смотрел на него, а потом решился.
   - Именно - воспоминание об этом... постоянно...
   Маккаррен энергично закивал.
   - Постоянно, да? Вы не могли уснуть? И, наконец, пришло время, когда вы решили облегчить свою совесть?
   - Да, да. Неужели вы не понимаете?..
   Репортер стукнул кулаком по столу.
   - О Господи, сэр! Не думаю, что существует хоть один человек с каплей теплой крови в нем, который не может представить себе смертельные ужасы раскаяния...
   Кельтское воображение разыгралось, и Гренис молча поблагодарил его за это слово. Ирландский репортер ухватился за то, что ни Эшем, ни Денвер не приняли бы за убедительный мотив; и если бы только удалось его найти, сама трудность дела стала бы существенным стимулом для предпринимаемых усилий распутать его.
   - Угрызения совести, УГРЫЗЕНИЯ СОВЕСТИ, - повторил он, перекатывая это слово с акцентом, который был ключом к пониманию психологии драмы; и Гренис, как ни странно, сказал себе: "Если бы я только мог взять эту ноту, я бы играл сразу в шести театрах".
   Он видел, что с этого момента профессиональное рвение Маккаррена будет подпитываться эмоциональным любопытством, и воспользовался этим, чтобы предложить ему пообедать вместе, а потом пойти в какой-нибудь Мюзик-холл или театр. Гренису стало необходимо почувствовать себя объектом любопытства, обнаружить себя в другом сознании. Ему доставляло какое-то больное удовольствие приковывать внимание Маккаррена к своему делу, и изображать гримасы моральных мук становилось страстно увлекательной игрой. Он уже несколько месяцев не ходил в театр; но он заставил себя отсидеть бессмысленное представление, поддерживаемый мыслью о том, что репортер постоянно наблюдает за ним.
   В перерывах между актами Маккаррен развлекал его анекдотами о зрителях: он знал каждого в лицо и мог приподнять занавес над каждой физиономией. Гренис снисходительно слушал. Он потерял всякий интерес к себе подобным, но знал, что он сам был настоящим центром внимания Маккаррена, и каждое слово последнего имело косвенное отношение к его собственной проблеме.
   - Видите вон того парня - маленького высохшего человечка в третьем ряду, который дергает себя за ус? Его мемуары стоило бы опубликовать, - неожиданно сказал Маккаррен в последнем антракте.
   Проследив за его взглядом, Гренис узнал детектива из конторы Эллонби. На мгновение у него возникло волнующее ощущение, что за ним следят.
   - Цезарь, если можно так выразиться!.. - продолжал Маккаррен. - Вы, конечно, знаете, кто он? Доктор Джон Б. Стелл, крупнейший в стране специалист по душевным болезням...
   Гренис, вздрогнув, внимательно посмотрел на детектива.
   - Вон тот человек - четвертый от прохода? Вы ошибаетесь. Это не доктор Стелл.
   Маккаррен рассмеялся
   - Ну, я достаточно провел времени в суде, чтобы узнать Стелла, когда вижу его. Он дает показания почти во всех крупных делах, где преступники ссылаются на невменяемость.
   Холодная дрожь пробежала по спине Грениса, но он упрямо повторил:
   - Это не доктор Стелл.
   - Не Стелл? Ну, старина, я его знаю. Смотрите - вот он идет. Если это не Стелл, он со мной не заговорит.
   Маленький высохший человечек медленно шел по проходу. Приблизившись к Маккаррену, он сделал легкий жест узнавания.
   - Как поживаете, доктор Стелл? Довольно любопытное зрелище, не правда ли? - весело бросил ему репортер. И мистер Дж. Б. Хьюсон, дружески кивнув в знак согласия, пошел дальше.
   Гренис сидел, оцепенев. Он знал, что не ошибся: человек, который только что прошел мимо, был тем же самым человеком, которого Эллонби послал к нему, - врачом, переодетым детективом. Значит, Эллонби считал его сумасшедшим, как и все остальные, и расценил его признание как бред сумасшедшего. Это открытие заставило Грениса оцепенеть от ужаса - ему показалось, что перед ним разверзлись двери сумасшедшего дома.
   - А разве нет человека, похожего на него, - детектива по имени Джей Би Хьюсон?
   Но он заранее знал, каким будет ответ Маккаррена.
   - Хьюсон? Джей Би Хьюсон? Никогда о таком не слышал. Это был Джей Би Стелл, вне всякого сомнения; думаю, ему можно доверять в вопросе узнавания самого себя, а вы сами видели, что он откликнулся на свое имя.
  

VI

  
   Прошло несколько дней, прежде чем Гренис смог переговорить с окружным прокурором: он начал думать, что Эллонби избегает его.
   Но когда они оказались лицом к лицу, на веселом лице Эллонби не отразилось ни малейшего смущения. Он указал гостю на стул и склонился над столом с ободряющей улыбкой врача-консультанта.
   - Тот детектив, которого вы прислали мне на днях, - тут же вспылил Гренис. - Я знаю, кто он такой...
   Эллонби поднял руку успокаивающим жестом.
   - ...Я знаю: это был Стелл, специалист по душевным болезням. Зачем вы это сделали, Эллонби?
   Собеседник не утратил самообладания.
   - Потому что я сначала проверил вашу историю - и в ней ничего нет.
   - В ней ничего нет? - с яростью спросил Гренис.
   - Абсолютно ничего. Если есть, то почему, черт возьми, вы не представите мне доказательства? Я знаю, что вы разговаривали с Питером Эшемом, и с Денвером, и с этим маленьким хорьком Маккарреном из "Эксплорера". Кто-нибудь из них смог опровергнуть ваше алиби? Нет. Ну, а что прикажете делать мне?
   Губы Грениса задрожали.
   - Зачем вы сыграли со мной эту шутку?
   - Вы о Стелле? Пришлось, мой дорогой друг: Это часть моей работы. Стелл - детектив, если уж на то пошло, как и любой врач.
   Дрожь губ Грениса усилилась, передаваясь в лицевые мышцы. Он заставил себя рассмеяться, несмотря на пересохшее горло.
   - Ну... и что же он обнаружил?
   - У вас? О, он думает, что это переутомление - переутомление и результат курения. Если вы когда-нибудь заглянете к нему в кабинет, он покажет вам записи о сотнях случаев, подобных вашему, и посоветует, какое лечение следует предпринять. Это одна из самых распространенных форм галлюцинаций. И все-таки, возьмите сигару.
   - Но, Эллонби, я убил этого человека!
   Большая рука окружного прокурора, лежащая на столе, сделала почти незаметный жест, и мгновение спустя, словно в ответ на призыв электрического звонка, из приемной выглянул клерк.
   - Извините, мой дорогой друг, но у меня много посетителей. Загляните как-нибудь утром к Стеллу, - сказал Эллонби, пожимая ему руку.
   Маккаррен вынужден был признать себя побежденным: в алиби Грениса не было абсолютно никакого изъяна. А поскольку долг перед изданием явно запрещал ему тратить время на неразрешимые тайны, он перестал навещать Грениса, который снова погрузился в глубокую депрессию. День или два после своего визита к Эллонби он жил в страхе перед доктором Стеллом. Почему Эллонби не обманул его относительно диагноза врача? Что, если за ним действительно следил не полицейский агент, а специалист по сумасшедшим? Чтобы выяснить правду, он решил обратиться непосредственно к доктору Стеллу.
   Врач принял его ласково и без всякого смущения вернулся к их предыдущей встрече.
   - Мы должны делать это время от времени, мистер Гренис; это один из наших методов. Дело в том, что вы напугали Эллонби.
   Гренис молчал. Ему хотелось бы еще раз подтвердить свою вину, привести новые доводы, пришедшие ему в голову после последнего разговора с врачом, но он боялся, что его нетерпение может быть воспринято как симптом душевного расстройства, и сделал вид, будто улыбается, отвергая намек доктора Стелла.
   - Значит, вы считаете, что это просто легкое помутнение рассудка - и ничего больше?
   - Больше ничего. И я должен посоветовать вам не злоупотреблять табаком. Вы ведь много курите, не так ли?
   Он предложил свой способ лечения, порекомендовав массаж, гимнастику, путешествия или любую другую форму отвлечения, которая не... короче говоря...
   - О, я ненавижу все это, и мне надоело путешествовать, - нетерпеливо перебил его Гранис.
   - Хм... ну, тогда что-нибудь более масштабное - политика, реформы, филантропия? Что-то, что выведет вас из сосредоточения на самом себе.
   - Да. Я понимаю, - устало сказал Гранис.
   - Главное, не падайте духом. Я видел сотни случаев, подобных вашему, - бодро добавил доктор.
   За дверями Гренис остановился и рассмеялся. Сотни подобных случаев - случаев человека, совершившего убийство, признавшего свою вину, которому никто не верит! Таких случаев в мире еще не было. Какая хорошая роль могла бы была бы у Стелла в пьесе: великий доктор, который считает, что может читать мысли человека лучше, чем он сам!
   Гренис видел в этом типе огромные комические возможности.
   Возвращаясь к себе, он обнаружил, что его страхи рассеялись, и прежняя вялость вновь вернулась к нему. Впервые со времени своего признания Питеру Эшему он обнаружил, что ничем не занят, и понял, что последние недели его вела только необходимость постоянно действовать. Теперь его жизнь снова превратилась в стоячую заводь, и, остановившись на углу улицы и наблюдая, как мимо проносятся потоки машин, он в отчаянии спрашивал себя, сколько еще сможет продержаться в этом медленном круговороте сознания.
   Мысль о самоуничтожении вновь пришла ему в голову, но плоть его снова содрогнулась. Он жаждал смерти из чужих рук, но никогда не смог бы принять ее из своих. Кроме того, помимо непреодолимого физического нежелания, его удерживал еще один мотив. Им овладело упорное желание доказать правдивость своей истории. Он отказывался быть отвергнутым как безответственный фантазер - даже если бы ему пришлось, в конце концов, покончить с собой, он не сделал бы этого прежде, чем доказал обществу, что заслужил смерть.
   Он принялся было писать длинные письма в газеты, но после того, как первое было опубликовано и прокомментировано, общественное любопытство угасло сразу же после краткого заявления из окружной прокуратуры, и остальные его сообщения остались ненапечатанными. Эшем пришел навестить его и умолял отправиться в путешествие. Роберт Денвер заглянул к нему и попытался шутками развеять его заблуждение, но Гренис, не пойдя навстречу их намерениям, начал опасаться появления доктора Стелла и стал строго контролировать то, что говорил. Но слова, которые он сдерживал, порождали в его мозгу все новые и новые слова. Его внутреннее "я" превратилось в непрерывно работавшую фабрику аргументов, и он проводил долгие часы, декламируя и записывая сложные заявления о своем преступлении, которые он постоянно ретушировал и развивал. Затем, постепенно, его активность угасла из-за отсутствия зрителей, и он почувствовал себя погребенным под все более глубокими сугробами безразличия. В порыве негодования он поклялся, что докажет, он - убийца, даже если для этого ему придется совершить еще одно преступление, и в течение одной-двух бессонных ночей эта мысль озаряла темноту алым пламенем. Но дневной свет прогонял ее. Окончательный импульс отсутствовал, к тому же, он не желал выбирать жертву случайным образом... Итак, он был отброшен назад в тщетной борьбе за то, чтобы заставить поверить в правдивость своей истории. Как только очередная возможность исчезала, он пытался отыскать другой путь сквозь зыбучие пески недоверия. Но каждый раз этот путь оказывался заблокирован; казалось, все человечество объединилось, чтобы отказать одному человеку в праве умереть.
   Таким образом, ситуация стала настолько чудовищной, что он потерял последние остатки самообладания, размышляя о ней. Что, если он действительно стал жертвой какого-то издевательского эксперимента, объектом наблюдающих, глумящихся над бедным созданием, слепо бьющимся о твердые стены сознания? Но нет - люди не были так одинаково жестоки: на внешней поверхности их безразличия имелись изъяны, трещины слабости и жалости проглядывали, то тут, то там...
   Гренис начал думать, что его ошибка заключалась в том, что он обращался к людям, более или менее знакомым с его прошлым, для которых видимые закономерности его жизни казались окончательным опровержением его одного безумного тайного отклонения. Необходимо было указать им на трещину, видимую сквозь шоры привычки: и в своих раздумиях по этому поводу Гренис обрисовывал достаточно верные контуры. Для свободного мышления, не отягощенного опытом, его история была бы более понятной: легче было убедить случайного бездельника на улице, чем тренированный интеллект, которому мешает видение его прошлого. Эта мысль расцветала в нем с тропической роскошью каждый раз, когда возвращалась; он начал бродить по улицам и заходить в заброшенные закусочные и бары в поисках беспристрастного незнакомца, которому он мог бы открыться.
   Поначалу он видел доверие на каждом лице, но в решающий момент всегда сдерживался. На карту было поставлено слишком многое, и было очень важно, чтобы его первый выбор оказался решающим. Он боялся глупости, робости, нетерпимости. Внимательный взгляд, нахмуренные брови - вот что он искал. Он должен был открыться только сердцу, сведущему в извилистых движениях человеческой воли; он начал ненавидеть тупую благожелательность большинства лиц. Раз или два, смутно, намекая, он уже готов был к признанию - один раз, сидя с мужчиной в подвале мясной лавки, другой - возле ограждения на восточной пристани. Но в обоих случаях предчувствие неудачи удерживало его на грани признания. Его страх быть принятым за человека, охваченного навязчивой идеей, придавал ему неестественную остроту в чтении выражений лиц собеседников, и он заранее предусмотрел для себя ряд словесных альтернатив, уклонений от первого же удара насмешки или подозрения.
   Большую часть дня он проводил на улице, возвращаясь домой когда придется, страшась тишины и порядка в своей квартире, а также критического взгляда Флинта. Его настоящая жизнь протекала в мире, столь далеком от этой привычной обстановки, что иногда у него возникало таинственное ощущение живого метемпсихоза, тайного перехода от одной личности к другой - при этом остававшейся одной и той же!
   От одного унижения он был избавлен: желание жить так и не возродилось в нем. Он ни на секунду не поддался искушению заключить жалкий пакт с существующими условиями. Он хотел умереть, хотел этого с неизменным непоколебимым желанием, которому ничто не в силах помешать. И все же, желанный конец ускользал от него! Конечно, так будет не всегда - он полностью верил в Темную Звезду своей судьбы. И лучше всего он мог доказать это, повторяя свою историю, настойчиво и неутомимо, вливая ее в равнодушные уши, вбивая в тупые мозги, пока, наконец, она не зажжет искру, и кто-то из беспечных миллионов не остановится, не прислушается, не поверит...
   Стоял теплый мартовский день, он бродил по западным докам, разглядывая лица. Он становился экспертом по физиономиям: его рвение больше не вызывало опрометчивых выпадов и неловких отскоков. Теперь он знал лицо, которое ему было нужно, так ясно, как будто оно явилось ему в видении; и только найдя его, он заговорит. Когда он шел на восток по грязным зловонным улицам, у него было предчувствие, что он найдет его сегодня утром. Возможно, это было обещание весны в воздухе - конечно, он чувствовал себя спокойнее, чем в течение многих дней...
   Он свернул на Вашингтон-Сквер, пересек его наискось и зашагал по Юниверсити-плейс. Прохожие здесь всегда манили его - они были менее торопливы, чем на Бродвее, и менее замкнуты, чем на Пятой авеню. Он шел медленно, высматривая свое лицо.
   На Юнион-сквер он внезапно впал в уныние, как священник, который слишком долго ждал знамения у алтаря. Возможно, в конце концов, он никогда не найдет свое лицо... Воздух был тяжелым, и он чувствовал себя усталым. Он прошел между лысыми лужайками и искривленными деревьями, направляясь к свободному месту. Вскоре он миновал скамейку, на которой сидела одинокая девушка, и что-то столь же определенное, как подергивание веревки, заставило его остановиться перед ней. Он никогда не мечтал рассказать свою историю девушке, почти не смотрел на лица проходящих мимо женщин. Его дело - дело мужчины: как женщина может ему помочь? Но лицо этой девушки было необыкновенным - спокойным и ясным, как чистое вечернее небо. Оно навевало сотни образов пространства, расстояния, тайны, подобно кораблям, которые он видел мальчиком, спокойно стоящим у знакомой пристани, окутанными атмосферой далеких морей и странных гаваней... Конечно, эта девушка поймет. Он тихонько подошел к ней и приподнял шляпу, желая, чтобы она сразу поняла, что перед ней - "джентльмен".
   - Я вам незнаком, - начал он, садясь рядом с ней, - но ваше лицо выглядит так, что я чувствую... Я чувствую, что это именно то лицо, которого я ждал... искал везде; и я хочу вам сказать...
   Глаза девушки расширились, она поднялась. Она хотела убежать от него!
   В смятении, он пробежал несколько шагов за ней и грубо схватил ее за руку.
   - Подождите... послушайте! Да замолчите же, глупая! - крикнул он.
   Он почувствовал на своей руке чью-то руку, повернулся и увидел полицейского. Он понял, что его задерживают, что-то в нем ослабло, и на глаза навернулись слезы.
   - Ах, вы знаете ... вы знаете, что я - преступник!
   Он увидел, как собирается толпа, как исчезло испуганное лицо девушки. Но какое ему дело до ее лица? По-настоящему его понял только полицейский. Он повернулся и пошел за ним, толпа следовала за ними по пятам...
  

VII

  
   В том очаровательном месте, где он очутился, было так много сочувствующих лиц, что он чувствовал себя более чем когда-либо уверенным в том, что его услышат.
   Поначалу для него было тяжелым ударом узнать, что его не арестовали за убийство, но Эшем, который сразу же пришел к нему, объяснил, что ему нужен отдых и время "пересмотреть" свои показания; похоже, повторение их несколько запутало и они противоречили друг другу. С этой целью он охотно согласился переехать в большое тихое заведение с открытым пространством и деревьями вокруг него, где он нашел много умных товарищей, некоторые, как и он сам, занимались подготовкой или пересмотром заявлений по их делам, а другие были готовы с интересом выслушать его собственный рассказ.
   Какое-то время он был доволен тем, что позволил себе плыть по спокойному течению этого существования; и хотя слушатели по большей части оказывали ему ободряющее внимание, которое в некоторых случаях выражалось в блестящих и полезных советах, он постепенно почувствовал, что его старые сомнения возвращаются. Либо его слушатели были неискренни, либо они были менее способны помочь ему, чем утверждали. Его бесконечные разговоры ни к чему не приводили, и по мере того, как давала о себе знать польза долгого отдыха, усиливалась ясность ума, делавшая бездействие все более и более невыносимым. Наконец, он обнаружил, что в определенные дни в его убежище допускались гости из внешнего мира; он писал длинные и логически выверенные описания своего преступления и тайком передавал их в руки этих вестников надежды.
   Это занятие дало ему новую порцию терпения, и теперь он жил только ожиданием посетителей и вглядывался в лица, которые проносились мимо него, подобно звездам, сорвавшимся с неба.
   В основном эти лица были странными и менее умными, чем у его товарищей. Но они представляли собой последнее средство доступа к миру, своего рода тайный канал, по которому он мог пускать свои заявления, подобно бумажным корабликам, которые таинственное течение могло бы вынести в открытое море жизни.
   Однако однажды его внимание привлекли знакомые очертания, пара ярких выпуклых глаз и недостаточно выбритый подбородок. Он вскочил и преградил путь Питеру Маккаррену.
   Журналист с сомнением посмотрел на него, затем протянул руку с испуганным видом.
   - Что?
   - Вы меня не узнали? Я так сильно изменился? - Гренис запнулся, почувствовав удивление собеседника.
   - Нет, но вы выглядите гораздо лучше, спокойнее, - улыбнулся Маккаррен.
   - Да; я здесь для того, чтобы отдохнуть. И я воспользовался возможностью, чтобы написать более внятное заявление...
   Рука Грениса так дрожала, что он с трудом вытащил сложенный листок из кармана. При этом он заметил, что репортера сопровождает высокий человек с серьезными сочувственными глазами. Грениса охватила дикая дрожь убеждения, что это - именно то лицо, которого он ждал...
   - Может быть, ваш друг... он ведь ваш друг?.. Не могли бы вы взглянуть на него... или я мог бы изложить дело в нескольких словах, если у вас есть время?
   Голос Грениса дрожал, как и его рука. Если этот шанс ускользнет от него, - он чувствовал это, - его последняя надежда исчезнет. Маккаррен и незнакомец переглянулись, и первый взглянул на часы.
   - Мне очень жаль, что мы не можем остаться и обсудить это сейчас, мистер Гренис, но у моего друга назначена встреча, и мы очень заняты...
   Гренис продолжал протягивать бумагу.
   - Очень жаль, я думаю, что, наконец, смог бы все объяснить. Но вы, во всяком случае, возьмете это?
   Незнакомец ласково посмотрел на него.
   - Конечно, я возьму это. - Он протянул руку. - До свидания.
   - До свидания, - эхом отозвалась Гренис.
   Он стоял и смотрел, как двое мужчин удаляются по длинному светлому коридору, и по его лицу текли слезы. Но как только они скрылись из виду, он повернулся и поспешно направился к своей комнате, снова обретя надежду и планируя новое заявление.
   Перед зданием двое мужчин остановились; спутник журналиста с любопытством разглядывал длинные однообразные ряды зарешеченных окон.
   - Так это и был Гренис?
   - Да, это был Гренис, бедняга, - сказал Маккаррен.
   - Странный случай! Я полагаю, то, о чем он пишет, это всего лишь фантазия? Он все еще абсолютно убежден, что совершил это убийство?
   - Абсолютно.
   Незнакомец задумался.
   - И для этой идеи не было никаких оснований? Никто не мог понять, как это началось? Такой спокойный, приличный человек - как вы думаете, откуда у него такая навязчивая фантазия? У вас есть хоть малейший ключ к разгадке?
   Маккаррен стоял неподвижно, засунув руки в карманы и склонив голову набок, созерцая зарешеченные окна. Затем он обратил жесткий взгляд на своего спутника.
   - Это и есть самое странное. Я никогда не говорил об этом, - но я получил ключ к разгадке.
   - Клянусь Юпитером! Это интересно. Что же это было?
   Маккаррен вытянул губы трубочкой.
   - Ну... это не фантазия.
   Его слова произвели эффект; его собеседник побледнел.
   - Он действительно убил этого человека. Я наткнулся на правду по чистой случайности, когда почти бросил заниматься его делом.
   - Он убил его... убил своего кузена?
   - Конечно. Но я тебе этого не говорил. Это самое странное дело, с которым я когда-либо сталкивался... ЧТО С ЭТИМ ДЕЛАТЬ? Не знаю. Я ведь не могу отправить беднягу на эшафот, правда? Господи, как же я был рад, когда его схватили и заперли здесь!
   Высокий человек слушал с серьезным видом, сжимая в руке заявление Грениса.
   - Вот, возьмите, меня от этого тошнит, - резко сказал он, протягивая бумагу репортеру. И они молча направились к воротам.
  
  

ДИЛЕТАНТ

Первая публикация - Harper's Monthly, декабрь 1903

  
   Повинуясь порыву, едва ли нуждающемуся в объяснениях, которые, как оказалось, он все-таки искал, Терсдейл, направляясь в клуб, как обычно свернул на улицу, где жила миссис Вервен.
   "Как обычно" было его собственной оценкой данного поступка; удобный способ сократить интервал - в днях - между этим визитом и предыдущим. Примечательно, что он инстинктивно исключил свой визит двумя днями ранее, с Рут Гейнор, из списка своих посещений миссис Вервен: особые условия, сопутствовавшие этому визиту, делали его не более похожим на визит к миссис Вервен, чем тисненое приглашение на обед - на личное письмо. И все же, именно для того, чтобы обсудить свой визит с мисс Гейнор, он теперь возвращался к месту этого эпизода; миссис Вербен умела вести беседу столь же искусно, как если бы брала интервью; и он испытывал сейчас непреодолимое желание, сходное с желанием дилетанта в последний раз взглянуть на произведение искусства, которое покидало пределы его досягаемости.
   В общем, он не знал никого, кто был бы лучше приспособлен к неожиданностям, чем миссис Вервен. Она превосходно владела редким искусством принимать все как должное, и Терсдейл испытал простительную гордость при мысли, что своим совершенством она обязана ему. Когда-то Терсдейл совершил ошибку, в самом начале знакомства с одной дамой сказав ей, что любит ее, и потребовав взамен того же признания. Завершение этого эпизода было похоже на долгое возвращение с пикника, когда приходится тащить всю посуду, которой ты уже успел воспользоваться: это был последний раз, когда Терсдейл позволил себе обременить себя остатками пиршества. Таким образом, он случайно узнал, что привилегия любить ее - одна из самых незначительных милостей, которые может предоставить очаровательная женщина; и, стремясь избежать ловушек чувств, он разработал науку уклонения, в которой женщина в каждый момент становилась просто предметом игры. Развитие данного искусства доставляло ему тонкое наслаждение. Опасности, от которых он спасался, стали наивно безобидными: возможно ли, что тот, кто сейчас шел легко и непринужденно, когда-то задыхался на высотах эмоций, которые был не в силах обуздать? Юность - время ярких красок; но он испытывал удовлетворение от ощущения, что раньше других вошел в ту светотень ощущений, где каждый полутон имеет свою ценность.
   Никто из тех, кого он знал в качестве покровителей этих удовольствий, не мог сравниться с миссис Вервен. Он научил многих женщин не выдавать своих чувств, но никогда еще у него не было такого прекрасного материала для работы. Она была на удивление груба, когда он познакомился с ней; способна делать самые неловкие выводы, проваливаться сквозь тонкий лед, безрассудно выставлять напоказ свои эмоции; но она приобрела, благодаря его сдержанности и уклончивости, умение, почти равное его собственному, и, возможно, даже более замечательное в том, что оно включало в себя соблюдение ритма любой мелодии, которую он играл, и исполнение первым прикосновением некоторых необычайно трудных пассажей.
   У Терсдейла ушло семь лет на развитие этого прекрасного таланта, но результат оправдал его усилия. В решающий момент она вела себя безупречно: ее манера приветствовать мисс Гейнор заставила его пожалеть о том, что он объявил о своей помолвке в письме. Это было уклонение, которое признавало трудность; уклонение, подразумевающее препятствие там, где, по общему согласию, было решено не видеть его; короче говоря, оно выдавало отсутствие уверенности в совершенстве его метода. Он гордился тем, что никогда не ставил себя в положение, из которого нужно было искать выход, так сказать, через черный ход; здесь, как он понял, главные врата открылись бы для него сами собой. Все это и многое другое он прочел в той законченной естественности, с которой миссис Вервен встретила мисс Гейнор. Он никогда не видел лучшего произведения искусства: в нем не было ни чрезмерного рвения, ни подозрительной теплоты, а главное (и это придавало ее искусству естественную грацию) не было ни одного из тех проклятых намеков, которыми женщина, приветствуя невесту своего друга, может держать его словно на иголках, пока отпускает комплименты его даме. В самом деле, столь виртуозное представление едва ли нуждалось в словах мисс Гейнор, произнесенных ею при прощании: "Будьте так добры ко мне, как вы, должно быть, нравились ей!" - хотя он поймал себя на том, что хотел бы, в пределах приличия, передать их, как последнюю дань, единственной женщине из всех, кого он знал, которая, - он был в этом уверен, получила бы от этого удовольствие. Пожалуй, единственным недостатком этой новой ситуации было то, что она могла иметь результаты, о которых невозможно было бы рассказать Маргарет Вервен.
   Тот факт, что он совершил ошибку, недооценивая способности своей подруги, казался дополнительной причиной для того, чтобы свернуть на ее улицу вместо того, чтобы идти в клуб. Он покажет ей, что ценит ее; он попросит ее совершить подвиг, бесконечно более редкий и деликатный, чем тот, которого он, казалось, избегал. Кстати, заодно он убьет время до ужина: с тех пор как час назад он проводил мисс Гейнор в обратный путь в Буффало, он постоянно думал, чем занять остаток дня. Это было абсурдом, - как он скучал по девушке... Да, именно так; желание поговорить о ней, в конце концов, лежало в основе его порыва навестить миссис Вервен! Это было нелепо, если хотите, но это было восхитительно омолаживающе. Он помнил то время, когда боялся быть открытым: теперь он чувствовал, что это возвращение к первобытным эмоциям может оказать такое же восстанавливающее действие, как отдых в канадских лесах. И именно благодаря искренности девушки, ее прямоте, отсутствию осложнений в общении с нею, он был поглощен ею. Мысль о том, что она в любой момент может сказать что-нибудь опрометчивое, была положительно волнующей: если бы она обняла его на вокзале, он бы и не подумал о том, что это унижает его достоинство. Терсдейл с удивлением обнаружил, какую свежесть сердца он привнес в это приключение; и хотя чувство иронии не позволяло ему приписывать свою целеустремленность какой-либо сознательной цели, он мог только радоваться тому факту, что его экономия чувств привела к столь большому излишку.
   Миссис Вервен, как всегда, была дома. Когда приходишь на кладбище, ожидаешь увидеть ангела на могильной плите, и Терсдейлу показалось еще одним доказательством хорошего вкуса его подруги, что она не слишком торопилась менять свои привычки. Весь дом, казалось, рассчитывал на его приход; лакей взял его шляпу и пальто так естественно, как будто не было никакого перерыва в его визитах; и гостиная тотчас же окутала его той атмосферой молчаливой интеллигентности, которую миссис Вервен придавала самой своей мебели.
   Было удивительно, как в этой общей гармонии обстоятельств миссис Вервен сама допустила первую фальшивую ноту.
   - Это вы? - воскликнула она, и книга, которую она держала, выскользнула у нее из рук.
   Конечно, это выглядело грубо, если только не было проявлением тончайшего искусства. Трудность классификации нарушила равновесие Терсдейла.
   - Почему бы и нет? - сказал он, поднимая книгу. - Разве сейчас не мой час? - И, поскольку она не ответила, он мягко добавил: - Или чей-то другой?
   Она отложила книгу в сторону и откинулась на спинку кресла.
   - Только мой, - ответила она.
   - Надеюсь, это не означает, что вы не хотите им делиться?
   - С вами? Ни в коем случае. Готова поделиться с вами последним, что у меня есть.
   Он укоризненно посмотрел на нее.
   - Вы называете это последним?
   Она улыбнулась, когда он опустился в кресло напротив камина.
   - Это способ придать вашему визиту больше вкуса!
   Он улыбнулся в ответ.
   - Визит к вам не нуждается ни в каких приправах.
   Она восприняла это с правильной долей веселья.
   - Да, но я хочу придать этому особенный вкус, - призналась она.
   Ее улыбка была такой уверенной, такой ободряющей, что он неосторожно сказал: "Почему вы хотите, чтобы все было не так, как всегда?"
   Она немного подумала.
   - Разве тот факт, что он последний, не имеет значения?
   - Последний... мой последний визит к вам?
   - О, метафорически, я имею в виду - есть разрыв в непрерывности.
   Решительно, она давила слишком сильно: она уже разучилась его искусству!
   - Я этого не знаю, - сказал он. - Если только вы не заставите меня... - добавил он с ноткой, которая слегка возбудила ее вялое внимание.
   Она повернулась к нему, ее взгляд был абсолютно серьезен.
   - Вы не видите никакой разницы?
   - Никакой, кроме дополнительного звена в цепи.
   - Дополнительное звено?
   - У меня есть еще одна причина любить вас - вы позволяете мисс Гейнор понять, что их у меня много.
   Он льстил себе тем, что этот поворот лишил фразу малейшего намека на глупость
   Миссис Вервен приняла прежнюю непринужденную позу.
   - Вы пришли только за этим? - спросила она почти весело.
   - Если нужна причина, то этой вполне хватит.
   - Поговорить со мной о мисс Гейнор?
   - Чтобы рассказать вам, что она говорит о вас.
   - Это будет очень интересно, особенно если вы виделись с ней после ее второго визита ко мне.
   - Ее второго визита? - Терсдейл резко отодвинул свое кресло и пересел на другое. - Она снова приходила к вам?
   - Да, сегодня утром, предварительно прислав записку.
   Он тупо посмотрел на нее.
   - Вы послали ей записку?
   - Мне не нужно было этого делать... она написала и попросила о встрече вчера вечером. Но вы, несомненно, виделись с ней с тех пор.
   Терсдейл сидел молча. Он пытался отделить свои слова от мыслей, но они все еще были неразрывно связаны.
   -Я только что провожал ее на вокзал.
   - И она не сказала вам, что была здесь снова?
   - Я полагаю, что времени почти не было... вокруг были люди... - он запнулся.
   - Ну, тогда она напишет.
   К нему вернулось самообладание.
   - Конечно, она будет писать, надеюсь, очень часто. Вы же знаете, что я безумно влюблен, - дерзко воскликнул он.
   Она откинула голову назад и посмотрела на него, когда он прислонился к камину.
   - О, мой бедный Терсдейл! - пробормотала она.
   - Я полагаю, это довольно нелепо, - признался он и, поскольку она продолжала молчать, добавил: - Или у вас есть еще одна причина жалеть меня?
   Ее ответом был вопрос.
   - Вы возвращались к себе с тех пор, как расстались с ней?
   - С тех пор, как я оставил ее на станции? Я пришел прямо сюда.
   - Ах, да... вы могли... не было никакой причины... - ее слова перешли в молчаливое раздумье.
   Терсдейл нервно придвинулся ближе.
   - Вы, кажется, хотите мне что-то сказать?
   - Пожалуй, мне лучше позволить сделать это ей. Вас может ожидать письмо.
   - Письмо? Что вы имеете в виду? Письмо от нее? Что случилось?
   Его бледность потрясла ее, и она ободряюще подняла руку.
   - Ничего не случилось - возможно, это самое худшее. Вы ведь всегда ненавидели, - бессвязно добавила она, - когда что-то случается, и никогда не позволяли ничему случиться.
   - А теперь?..
   - Ну, для этого она и приехала сюда: я полагала, вы догадались. Узнать, не случилось ли чего.
   - А что могло случиться? - Он смотрел на нее. - Вы мне скажете?
   Эти слова были настолько грубее, чем все те, которые когда-либо произносилось между ними, что краска залила ее лицо, но она выдержала его испуганный взгляд.
   - Вы же знаете, что девушки уже не так простодушны, как раньше. Вы удивлены, что такая мысль пришла ей в голову?
   Цвет его лица был ответом ей: это был единственный ответ, который пришел ему в голову.
   Миссис Вервен спокойно продолжала:
   - Я думала, вам могло прийти в голову, что бывали времена, когда мы представлялись именно так.
   Он сделал нетерпеливый жест.
   - У каждого мужчины свое прошлое!
   - Может быть... он, конечно, никогда не принадлежал женщине, с которой делился своими секретами. Но такие истины познаются только на собственном опыте, а мисс Гейнор, естественно, неопытна.
   - Конечно... но... предположим, что ее поступок был естественным... - Он запутался в своих намеках. - Я все еще не понимаю... как это могло случиться?..
   - Как могло случиться - что? Ничего не случилось...
   - Ну, тогда... - вырвалось у него, но так как она не закончила фразу, он продолжил с неуверенным смешком: - Она вряд ли может возражать против существования простой дружбы между нами!
   - Но это так, - сказала миссис Вервен.
   Терсдейл недоумевал. Накануне он не заметил в своей невесте ни следа ревности или обиды: он все еще слышал искреннюю похвалу девушки миссис Вервен. Если в ней оказалась такая бездна неискренности, чтобы скрыть недоверие под видимой откровенностью, то она должна была быть по крайней мере более осторожной, чтобы не доводить свои сомнения до сведения соперницы. Ситуация казалась такой, что уже нельзя было двигаться в полутьме, и он попытался развеять ее прямым вопросом: "Не объясните ли вы, что имеете в виду?"
   Миссис Вервен сидела молча, - но ее молчание не было вызывающим, словно из желания продлить его страдания, - а так, как будто в той смягченной фразеологии, которой он ее научил, трудно было подобрать достаточно убедительные слова, чтобы ответить на его вопрос. Это был первый раз, когда он попросил ее что-нибудь объяснить; она так долго жила в страхе перед тем, что не сможет дать объяснений, если это понадобится, что, теперь, когда этот момент наступил, действительно не могла дать их.
   Наконец, она медленно произнесла:
   - Она пришла, чтобы выяснить, действительно ли вы свободны.
   Терсдейл снова покраснел.
   - Свободен? - он запнулся, испытывая физическое отвращение от соприкосновения с такой грубостью.
   - Да, если у меня с вами что-нибудь было. - Она улыбнулась. - Похоже, она любит определенность.
   - Да... и? - сказал он, поморщившись от собственной вынужденной хитрости.
   - Ну... и когда я сказала ей, что вы никогда не принадлежали мне, она захотела, чтобы я определила свой статус - какое именно положение я занимала все это время.
   Терсдейл сидел, пристально глядя на нее; он по-прежнему был далек от ключа к разгадке.
   - И даже когда вы сказали ей...
   - Даже когда я сказала ей, что у меня не было никакого статуса, что между нами никогда не существовало никаких определенных отношений, - медленно проговорила миссис Вервен, - даже тогда она, кажется, не была удовлетворена.
   Он издал тревожное восклицание.
   - Вы хотите сказать, что она вам не поверила?
   - Я имею в виду, что она мне поверила.
   - Ну, тогда, во имя всего святого, чего же она хотела?
   - Чего-то большего - это были слова, которые она использовала.
   - Чего-то большего? Между... между вами и мной? Это что, загадка? - Он неловко рассмеялся.
   - Девушки уже не те, какими были в мое время; им больше не запрещено размышлять об отношениях полов.
   - Похоже на то! - прокомментировал он. - Но поскольку в данном случае не было ничего... - Он замолчал, уловив проблеск откровения в ее взгляде.
   - Это просто. Непростительный проступок заключался в том... что между нами ничего не было.
   Он в отчаянии всплеснул руками.
   - Я сдаюсь! Что вы ей сказали? - неожиданно грубо выпалил он.
   - Истинную правду. Если бы я только знала, - она прервалась с умоляющей нежностью, - неужели вы не поверите, что я не солгала бы ради вас?
   - Солгали ради меня? С какой стати вам лгать ради меня?
   - Чтобы спасти вас... чтобы спасти вас от нее! Как я скрывала вас от самого себя все эти годы! - Она встала с неожиданной трагической важностью в движениях. - Вы верите, что я способна на это, не так ли? Если бы я только догадалась... но я никогда не встречала такой девушки, как она; она вытянула из меня правду с необыкновенной легкостью.
   - Правду, что у нас с вами ничего не было...
   - Никогда... никогда за все эти годы! О, она знала, почему... она сразу же правильно оценила нас обоих. Она даже не подозревала, что у нас с вами что-то было, -- ее слова обрушились на меня, словно град. "Он просто взял то, что хотел - просеял и рассортировал вас по своему вкусу. Золото сгорело, и осталась куча золы. А вы позволили ему... вы позволили разрезать себя на куски", - она использовала слова "разрезать на куски", "использовать и выбросить", - и каждая капля крови в вас принадлежит ему! Но он Шейлок, - а вы истекли кровью до смерти от фунта плоти, который он вырезал из вас. - Но она презирает меня больше чем, понимаете... гораздо больше... - закончила миссис Вервен.
   Эти слова странно прозвучали в тишине комнаты: они, казалось, не гармонировали с обстановкой послеполуденной интимности, той интимности, в которую в любой момент мог вторгнуться посетитель, ничуть не нарушив ее атмосферу. Это было похоже на то, как если бы великий оперный певец дал волю своему голосу в музыкальной комнате какого-нибудь дома.
   Терсдейл встал, повернувшись лицом к хозяйке. Их разделяла половина комнаты, но теперь, когда завеса скрытности и двусмысленности спала, они пристально смотрели друг на друга.
   Его первые слова были самыми обыденными.
   - Значит, она презирает меня? - воскликнул он.
   - Она думает, что кусок плоти, который вы взяли, располагался слишком близко к сердцу.
   Он был очень бледен.
   - Пожалуйста, повторите как можно точнее то, что она сказала обо мне.
   - Она мало говорила о вас: она гордая. Но я полагаю, что, хотя она понимает любовь и безразличие, ее глаза никогда не были открыты для многих промежуточных оттенков чувств. Во всяком случае, она выразила нежелание, чтобы ее воспринимали с оговорками, - она думает, что вы любили бы ее больше, если бы сначала полюбили кого-то другого. Точка зрения оригинальна - она настаивает на человеке с прошлым!
   - О, прошлое... если она серьезно... я мог бы разворошить прошлое! - сказал он со смехом.
   - Так я и предположила, но она сосредоточилась именно на сегодняшнем дне. Она настаивает на том, чтобы именно то, что происходит сейчас, стало тестовым случаем. Она хотела знать, что вы со мной сделали, и, прежде чем я успел догадаться, куда она клонит, я уже все ей рассказала.
   Терсдейл тяжело вздохнул.
   - Я никогда не предполагал, что ваша месть окажется столь совершенной, - медленно произнес он.
   У нее перехватило дыхание.
   - Моя месть? Вы считаете местью мое предупреждение, чтобы вы не удивились так, как удивилась я?
   - Вы очень добры, но уже поздно говорить о моем спасении. - Он протянул руку в механическом жесте прощания.
   - Как вам, должно быть, не все равно! - потому что я никогда не видела вас таким мрачным, - ответила она. - Разве вы не видите, что еще не поздно помочь вам? - И так как он продолжал смотреть на нее, она величественно произнесла: - Фантазия! Скажите ей, что я солгала - она слишком готова поверить в это!
   Его взгляд задержался на ней, в нем все явственней и явственней читалось удивление. Она ответила ему прямым взглядом, словно предложенный ею способ был слишком прост, чтобы нуждаться в каких-либо объяснениях. Удивительно, как всего несколько слов перенесли их из атмосферы сложнейших притворств в соприкосновение обнаженных душ.
   Что-то надолимлось в Терсдейле, и образовавшаяся трещина открыла нечто новое в нем. Он подошел к ней и взял ее за руку.
   - Вы предлагаете...
   Она посмотрела на него, улыбаясь, но ее рука дрожала.
   - До свидания, - сказал он, целуя ее.
   - До свидания? Вы собираетесь...
   - Прочитать письмо.
   - Письмо? Письмо не будет иметь никакого значения, если только вы сделаете то, о чем я прошу.
   - Я мог бы, полагаю, сделать это, не выходя из образа. Но разве вы не понимаете, что если ваш план поможет мне, то это только навредит ей?
   - Причинит ей вред?
   - Если я пожертвую вами, это не изменит меня. Я буду продолжать оставаться тем, кем был всегда - "просеивать и сортировать", как она это называет. Вы хотите, чтобы мое наказание пало на нее?
   Она долго и пристально смотрела на него.
   - Ах, если бы мне пришлось выбирать между вами!..
   - Вы предлагаете позволить ей воспользоваться этим шансом? Но я, видите ли, не могу этого сделать. Я должен принять наказание сам.
   Она со вздохом отняла руку.
   - О, никто из вас не будет наказан.
   - Никто? Вы забываете, мне еще предстоит прочитать письмо.
   Она с легким смешком покачала головой.
   - Никакого письма не будет.
   Терсдейл обернулся с порога, и его взгляд ожил.
   - Никакого письма? Вы же не хотите сказать...
   - Я хочу сказать, что она была с вами с тех пор, как я ее увидела... она видела вас и слышала вас голос. Если письмо и было, она его отозвала - с первой же станции, по телеграфу.
   Он повернулся к двери, заставив себя ответить на ее улыбку.
   - Думаю, я все-таки успею прочесть его, - сказал он.
   Дверь за ним закрылась, и она спрятала глаза, не желая видеть ужасной пустоты комнаты.
  

ДОМ МЕРТВОЙ РУКИ

Первая публикация - Atlantic Monthly, август 1904

I

  
   "Прежде всего, - заканчивалось письмо, - не уезжайте из Сиены, не повидав Леонардо доктора Ломбарда. Ломбард - странный старый англичанин, мистик или безумец (если эти два понятия не синонимы), и верный ученик итальянского Возрождения. Он уже много лет живет в Италии, исследуя ее самые отдаленные уголки, и недавно отыскал картину Леонардо в фермерском доме близ Бергамо. Считается, что это одна из пропавших картин, упомянутых Вазари, и, во всяком случае, по мнению наиболее компетентных знатоков, подлинный и почти нетронутый образец лучшего периода мастера.
   Ломбард - странный человек, он ревниво относится к своим сокровищам, но мы подружились, когда я работал над фресками Содомаса в Сиене три года назад, и если вы выберете нужную линию поведения, то сможете взглянуть на Леонардо. Хотя, возможно, это не более чем фантазия, потому что я слышал, - он отказывается делать с него копии. Мне бы очень хотелось использовать картину в моей монографии о виндзорских рисунках, поэтому, пожалуйста, посмотрите, что вы сможете сделать для меня, и если вы не сможете убедить его позволить вам сфотографировать или сделать эскиз, по крайней мере, сделайте подробное описание картины и получите от него все факты, какие сможете. Я слышал, что французское и итальянское правительства предложили ему большие суммы за картину, но он отказывается продавать ее по любой цене, хотя, конечно, не может позволить себе такую роскошь. Он живет на Виа Папа Юлио".
   Вайант сидел за столиком в отеле и, за поздним завтраком, перечитывал письмо друга. Он провел в Сиене пять дней, не найдя времени навестить доктора Ломбарда; не из-за отсутствия интереса к представившейся возможности, а потому, что это был его первый визит в необычный, красивый город, и он все еще испытывал на себе очарование его доступных чудес - кирпичных дворцов, величественным жестом сюзерена вытягивающих кованые факелодержатели; Большого зала Совета, украшенного гражданскими аллегориями; изображения папы Юлия на стенах библиотеки; эпатажные фрески Содомаса зловеще улыбались в сумерках полуразрушенных часовен - и только когда его первый голод был утолен, он вспомнил, что одно блюдо на пиру осталось нетронутым.
   Он сунул письмо в карман и повернулся, чтобы выйти из столовой, кивнув единственному ее обитателю, - молодому человеку с оливковой кожей, блестящими глазами и низким воротничком, который сидел по другую сторону стола, изучая "FANFULLA DI DOMENICA". Этот джентльмен, его ежедневный визави, ответил ему кивком с латинским красноречием жеста; Вайант прошел в холл, где остановился, чтобы закурить сигарету. Он как раз убирал портсигар в карман, когда услышал позади себя торопливые шаги, и молодой человек с блестящими глазами вышел из стеклянной двери столовой.
   - Прошу прощения, сэр, - сказал он по-английски с подчеркнутой вежливостью, - вы уронили это письмо.
   Вайант, узнав записку своего друга, в которой тот описывал доктора Ломбарда, взял ее со словами благодарности и уже собирался отвернуться, когда заметил, что глаза его соседа по столу устремлены на него с каким-то меланхолическим вопросом.
   - Еще раз прошу прощения, - наконец решился молодой человек, - но вы случайно не друг знаменитого доктора Ломбарда?
   - Нет, - ответил Вайант с инстинктивным недоверием англосаксов к чужеземцам. Затем, боясь показаться невежливым, он осторожно произнес: - Может быть, кстати, вы подскажете мне номер его дома? Я здесь недавно.
   Молодой человек заметно оживился.
   - Номер дома - тринадцать, но любой может указать его вам - он хорошо известен в Сиене. Он называется, - продолжил он через мгновение, - дом Мертвой руки.
   Вайант вытаращил глаза.
   - Какое странное название! - сказал он.
   - Оно происходит от старинной мраморной руки, которая уже много сотен лет висит над дверью.
   Вайант уже отвернулся с благодарным жестом, когда тот добавил:
   - Если вы захотите повидать его, будьте любезны позвонить дважды.
   - Позвонить дважды?
   - Да, - улыбнулся молодой человек. - Таков обычай.
   Был ясный мартовский полдень, купавшийся в потоке солнечных лучей, исходивших из самой середины синевы и скопления облаков над холмами цвета умбры. Около часа Вайант слонялся по "Лиззе", наблюдая, как тени бегут по голому ландшафту, а небо на западе темнеет, и слушая, как ворчит гром; затем он решил отправиться в дом Мертвой руки. Карта в его путеводителе показывала ему, что Виа папа Юлио была одной из улиц, расходящихся от площади, и он направился туда, останавливаясь на каждом шагу, чтобы порадовать свой взор каким-нибудь свежим видом потрепанной непогодой красоты. Облака поднялись вверх, заслонив солнечный свет и повиснув, как погребальный балдахин, над выступающими карнизами улицы доктора Ломбарда, и Вайант прошел некоторое расстояние в тени фасадов дворца, прежде чем его взгляд упал на дверной проем, увенчанный желтоватой мраморной рукой. Он постоял немного, глядя на странную эмблему. Это была рука женщины - мертвая обессилевшая рука, висевшая там, беспомощная, как будто она была выставлена, разоблачая какую-то злую тайну в доме, и поникла, борясь со смертью.
   Девушка, набиравшая воду из колодца во дворе, сказала, что английский доктор живет на первом этаже, и Вайант, пройдя через застекленную дверь, поднялся по сырым ступеням сводчатой лестницы туда, где в нише на лестничной площадке гнила гипсовая "скульптура". Напротив "скульптуры" имелась еще одна дверь, и когда Вайант взялся за веревку звонка, он вспомнил о наказе своего неизвестного друга и позвонил дважды.
   На звонок ему ответила женщина, по всей видимости, из сельской местности, с низким лбом и маленькими, близко посаженными глазками, которая, долго разглядывая его самого, его визитную карточку и рекомендательное письмо, оставила его стоять в высокой холодной передней с кирпичным полом. Он услышал, как по бесконечному коридору зазвенели ее деревянные башмаки; через некоторое время она вернулась и велела ему следовать за ней.
   Они прошли через длинную комнату, голую, как и прихожая, но с высокими сводами, украшенными фресками с триумфом Сципиона или Александра семнадцатого века - боевые фигуры следили за Вайантом с затуманенным меланхолическим взглядом теней в подвешенном состоянии. В конце этого помещения его впустили в комнату размером поменьше, с той же атмосферой смертельного холода, но с более явными признаками обитания. Стены были покрыты гобеленами, выцветшими до серо-коричневых оттенков гниющей растительности, так что юноше казалось, будто он входит в лишенный солнца осенний лес. Напротив него стояло несколько высоких шкафов на тяжелых золоченых ножках, а за столом у окна сидели три человека: пожилая дама, греющая руки над жаровней, девушка, склонившаяся над шитьем, и старик.
   Когда последний направился к Вайанту, молодой человек почувствовал, что с неподобающим вниманием разглядывает его маленькую круглолицую фигурку, одетую в нечто убого-беспорядочное, увенчанную чудесной головой, худощавую, с орлиным клювом, как у какого-нибудь любившего искусство деспота эпохи Возрождения: голова, сочетавшая почтенные волосы и большие выпуклые глаза гуманиста с жадным профилем авантюриста. Вайант, размышляя об итальянских портретах-медальонах XV века, часто воображал, что только в этот период яростного индивидуализма могли появиться столь парадоксальные типы; и все же искусные мастера, запечатлевшие их в бронзе, никогда не изображали лица, более странно запечатлевшие противоречивые страсти, чем лицо доктора Ломбарда.
   - Рад вас видеть, - сказал он Вайанту, протягивая руку, которая казалась всего лишь каркасом, скрепленным узловатыми венами. - Мы ведем тихую жизнь и редко принимаем гостей, но мы рады другу профессора Клайда. - Затем, сделав приглашающий жест в сторону обеих женщин, он сухо добавил: - Моя жена и дочь часто говорят о профессоре Клайде.
   - О да, он делал мне такие вкусные тосты; в Италии не понимают толк в тостах, - произнесла миссис Ломбард высоким жалобным голосом.
   По манерам и внешнему виду доктора Ломбарда трудно было бы догадаться о его национальности, но жена его была так неосознанно и неистребимо англичанка, что даже силуэт ее чепца казался протестом против континентальной распущенности. Это была полная белокурая женщина с бледными щеками, испещренными красными морщинами. Брошь с миниатюрным портретом поддерживалась на груди цепочкой от часов, а у локтя лежала куча вязания и старый экземпляр "Королевы".
   Молодая девушка, оставшаяся стоять, была точной копией своей матери, с лицом цвета поспевшего яблока и непроницаемыми голубыми глазами. Тусклые светлые волосы на ее маленькой головке были заплетены в пышные косы, и она могла бы казаться красавицей, чья прелесть, увы, мимолетна, если бы не угрюмо опущенные уголки рта. Трудно было сказать, было ли выражение ее лица злым или апатичным, но Вайанта поразил контраст между бурной жизнерадостностью возраста доктора и безжизненностью юности его дочери.
   Усевшись в кресло, которое подвинул ему хозяин, молодой человек попытался завязать разговор, обратившись к миссис Ломбард с каким-то случайным замечанием о красотах Сиены. Дама покорно согласилась, и доктор Ломбард с улыбкой вмешался: "Дорогой сэр, моя жена считает Сиену самым целебным местом и благосклонно относится к дешевизне торговли; но она сожалеет о полном отсутствии булочек и кеннельского угля и не может смириться с итальянским методом ухода за мебелью".
   - Но ведь они не вытирают пыль, ты же знаешь! - возразила миссис Ломбард, не выказывая ни малейшего недовольства поведением мужа.
   - Вот именно - они ее не вытирают. С тех пор как мы живем в Сиене, мы ни разу не видели, чтобы с зубчатых стен Манджи снимали паутину. Можете ли вы представить себе такое домашнее хозяйство? Моя жена никогда еще не осмеливалась написать об этом домой своим тетушкам в Бончерч.
   Миссис Ломбард молча приняла это замечательное заявление, а ее муж, злорадно улыбнувшись смущению Вайанта, внезапно поднялся.
   - А теперь, - сказал он, - не хотите ли взглянуть на моего Леонардо?
   - НЕУЖЕЛИ? - воскликнул Вайант, мгновенно вскочив на ноги.
   Доктор усмехнулся.
   - Ах, - сказал он с каким-то напевным раздумьем, - вот как они все себя ведут, вот за чем они все приходят. - Он повернулся к дочери с другой разновидностью насмешки в улыбке. - Не думайте, что это из-за ваших КРАСИВЫХ ГЛАЗ, моя дорогая, или из-за зрелых прелестей миссис Ломбард, - добавил он, внезапно взглянув на жену, которая уже снова взялась за вязание и тихо бормотала о количестве своих стежков.
   Ни одна из дам, казалось, не обратила внимания на его "любезности", и он продолжал, обращаясь к Вайанту.
   - Они приходят, приходят, но многих зовут, а избранных мало. - Его голос понизился до торжественности. - Пока я жив, - сказал он, - ни один недостойный глаз не осквернит эту картину. Однако я не могу поступить несправедливо по отношению к моему другу Клайду, предположив, что он пошлет недостойного представителя. Он сказал мне, что хочет получить описание картины для своей книги, и вы ему ее опишете, если сможете.
   Вайант колебался, не зная, подходящий ли это момент для того, чтобы попросить рарешения сделать фотографию.
   - Ну, сэр, - сказал он. - Вы же знаете, Клайд хочет, чтобы я получил для него все, что смогу.
   Доктор Ломбард саркастически посмотрел на него.
   - Вы можете забрать все, что сможете унести, - ответил он и добавил, повернувшись к дочери. - Конечно, с твоего разрешения, Сибилла.
   Девушка молча встала и, отложив работу, достала ключ из потайного ящика одного из шкафов, а доктор продолжал все с той же мрачной шутливостью:
   - Вы должны знать, что картина не моя, а моей дочери.
   Он с явным удивлением проследил за взглядом, брошенным Вайантом на бесстрастное выражение лица девушки.
   - Сибилла, - продолжал он, - привержена искусству; она унаследовала страсть своего любящего отца к недостижимому. К счастью, она также недавно унаследовала от своей бабушки приличное наследство; и, увидев Леонардо, за которого его первооткрыватель назначил цену, недоступную мне, она сделала шаг, заслуживающий того, чтобы войти в историю: она вложила все свое наследство в покупку картины, позволив мне провести последние годы жизни в общении с одним из мировых шедевров. Мой дорогой сэр, могла ли Антигона сделать больше?
   Объект этого странного панегирика тем временем отодвинул одну из гобеленовых занавесок и вставил ключ в потайную дверь.
   - Пойдемте, - сказал доктор Ломбард, - пока свет не погас.
   Вайант взглянул на миссис Ломбард, которая продолжала вязать с невозмутимым видом.
   - Нет, нет, - сказал хозяин, - моя жена не пойдет с нами. Вы, может быть, и не заподозрите этого по ее разговору, но моя жена не питает никаких чувств к искусству, то есть к итальянскому искусству, ибо никто так сильно не любит нашу раннюю Викторианскую школу, как она.
   - Железнодорожный вокзал Фрита, - улыбнулась миссис Ломбард. - Мне нравятся анимированные картинки.
   Мисс Ломбард отперла дверь, отодвинула гобелен, чтобы дать отцу и Вайанту пройти; затем она последовала за ними по узкому каменному коридору с другой дверью в конце. Эта дверь была заперта на железные засовы, и Вайант заметил, что она снабжена сложным патентованным замком. Девушка вставила в замок еще один ключ, и доктор Ломбард провел всех в маленькую комнату. Темные панели этой комнаты были освещены потоками желтого света, пробивающегося сквозь разошедшиеся грозовые тучи, а в центре висела картина, скрытая занавесом из выцветшего бархата.
   - Слишком ярко, Сибилла, - сказал доктор Ломбард. Его лицо стало серьезным, а губы нервно дернулись, когда дочь задернула льняную занавеску на верхней части окна.
   - Так будет лучше... так будет лучше. - Он выразительно повернулся к Вайанту. - Видите на этом коврике гранатовый бутон? Подойдите туда - поставьте на него левую ногу, пожалуйста. А теперь, Сибилла, натяни веревку.
   Мисс Ломбард подошла и положила руку на шнурок, спрятанный за бархатной занавеской.
   - Ах, - сказал доктор, - одну минуту: я хотел бы, чтобы вы, глядя на картину, вспомнили несколько стихотворных строк. Сибилла...
   Без малейшей перемены в лице и с быстротой, доказывавшей, что она готова к этой просьбе, мисс Ломбард начала декламировать полным голосом, похожим на голос ее матери, обращение Святого Бернарда к Деве Марии из тридцать третьей песни "Рая".
   - Спасибо, моя дорогая, - сказал отец, глубоко вздохнув, когда она закончила. - Это величественное сочетание гласных звуков лучше всего готовит человека к созерцанию картины.
   Пока он говорил, складки бархата медленно раздвинулись, и Леонардо появился в своей позолоченной раме.
   Судя по характеру декламации мисс Ломбард, Вайант ожидал увидеть священную тему, поэтому его удивление все возрастало, по мере того как композиция постепенно раскрывалась движением занавеса.
   На заднем плане река стального цвета извивалась на бледном известняковом пейзаже, а слева, на одинокой вершине, на фоне индиговых облаков висел распятый Христос. Однако центральной фигурой на переднем плане была женщина, сидевшая в старинном мраморном кресле с барельефами из танцующих монад. Ее ноги покоились на лугу, усыпанном мелкими полевыми цветами, и ее величественная улыбка напомнила Цирцею Доссо Досси. На ней было красное платье, ниспадавшее тонкими волнистыми линиями из-под причудливо расшитого плаща. Над ее высоким лбом из-под вуали сбились набок вьющиеся золотистые волосы; одна рука покоилась на подлокотнике кресла, другая держала перевернутый человеческий череп, в который молодой Дионис, гладкий, смуглый и косой, как святой Иоанн Луврский, наливал вино из высоко поднятого кувшина. У ног дамы лежали символы искусства и роскоши: флейта и музыкальный барабан, блюдо с виноградом и розами, туловище греческой статуэтки и чаша, наполненная монетами и драгоценностями; позади нее, на меловой вершине холма, висел распятый Христос. На свитке в углу переднего плана была надпись: СВЕТ МИРУ.
   Вайант, оправившись от первого приступа изумления, вопросительно повернулся к своим спутникам. Ни один из них не шевельнулся. Мисс Ломбард стояла, положив руку на веревку, опустив веки и сжав губы; доктор, повернувший к гостю свой странный профиль, похожий на профиль Тота, все еще был погружен в восторженное созерцание своего сокровища.
   Вайант обратился к девушке:
   - Вам повезло, - сказал он, - что вы обладаете чем-то столь совершенным.
   - Она считается очень красивой, - холодно сказала она.
   - Прекрасно... ПРЕКРАСНО! - вырвалось у доктора. - Ах, какое бедное, изношенное, переутомленное слово! В языке нет прилагательных, достаточно свежих для описания такого первозданного блеска; вся их яркость была стерта неправильным использованием. Подумайте о вещах, которые были названы прекрасными, а затем взгляните на это!
   - ЭТО достойно нового слова, - согласился Вайант.
   - Да, - продолжал доктор Ломбард, - моей дочери действительно повезло. Она выбрала то, что католики называют высшей жизнью - совершенство. Какой другой человек пользуется такой же возможностью понимания мастера? Кто еще живет под одной крышей с нетронутым шедевром Леонардо? Подумайте о счастье быть всегда рядом с таким творением; жить в нем; воспринимать его при ежедневном и ежечасном общении! Эта комната - часовня; вид этой картины - таинство. В какой атмосфере может развернуться молодая жизнь! Моя дочь необыкновенно счастлива. Сибилла, укажи мистеру Вайанту на некоторые детали; я вижу, он вполне способен оценить их.
   Девушка перевела свои глубокие голубые глаза на Вайанта, затем, отвернувшись от него, указала на холст.
   - Обратите внимание на рисунок левой руки, - начала она монотонным голосом, - он напоминает руку Моны Лизы. Голова обнаженного гения напомнит вам голову святого Иоанна Луврского, но она более языческая и чуть менее повернута вправо. Вышивка на плаще символична: вы увидите, что корни этого растения прорвались сквозь вазу. Это напоминает знаменитое определение характера Гамлета у Вильгельма Мейстера. Вот мистическая роза, пламя и змея, эмблема вечности. Некоторые другие символы нам пока не удалось расшифровать.
   Вайант с любопытством наблюдал за ней; казалось, она читает затверженный урок.
   - А сама картина? - сказал он. - Как вы это объясните? СВЕТ МИРУ - какое любопытное определение для изображения! Что оно может значить?
   Мисс Ломбард опустила глаза: ответ явно не входил в ее урок.
   - В самом деле, что? - вмешался доктор. - Что такое жизнь? Можно дать ей сотни различных определений, и точно так же можно найти сотню различных значений в этой картине. Ее символика многогранна, как хорошо ограненный бриллиант. Кто, например, эта божественная леди? Не она ли истинная СВЕТ МИРУ - свет, отраженный драгоценными камнями и молодыми глазами, полированным мрамором, чистой водой и бронзовыми статуями? Или Свет Миру тот, кто угас на том буром холме, а эта леди - Спесь или Гордыня Мира, упивающаяся вином беззакония, повернувшись спиной к свету, который напрасно воссиял для нее? Что-то из обоих этих значений можно проследить в картине; но для меня она скорее символизирует центральную истину существования: что все, поднятое в нетление, посеяно в тлении; искусство, красота, любовь, религия; что все наше вино выпито из черепов и разлито для нас таинственным гением далекого и жестокого прошлого.
   Лицо доктора вспыхнуло: его согбенная фигура, казалось, выпрямилась и стала выше.
   - Ах, - воскликнул он, становясь все более патетичным, - как легкомысленно вы спрашиваете, что это значит! Как ждете ответа в уверенности, что он есть! И все же, я, кто посвятил свою жизнь изучению Ренессанса; кто осквернил его могилу, вскрыл его мертвое тело и проследил путь каждого мускула, кости и артерии; кто высосал самую его душу со страниц поэтов и гуманистов; кто плакал и верил вместе с Иоахимом Флорским, улыбался и сомневался вместе с Финеасом Сильвиусом Пикколомини; кто терпеливо следовал к наималейшим источникам вдохновения мастеров и искал в неолитических пещерах и вавилонских развалинах первые раскрывающиеся завитки арабесок Мантеньи и Кривелли, - я говорю вам, что стою смущенный и невежественный перед тайной этой картины. Она ничего не значит - и она значит все. Она может представлять период, в который была создана; она может представлять все века, прошедшие и грядущие. В самой крошечной эмблеме на плаще дамы заключен огромный смысл; цветки ее каймы уходят корнями в глубочайшую почву мифов и традиций. Не спрашивайте, что это значит, молодой человек, но склоните голову в знак благодарности за то, что вы это видели!
   Мисс Ломбард положила руку ему на плечо.
   - Не волнуйся, отец, - сказала она бесстрастным тоном профессиональной медсестры.
   Он ответил отчаянным жестом.
   - Ах, тебе легко говорить. У тебя впереди годы и годы, чтобы провести их рядом с ней; а я стар, и у меня каждая минута на счету!
   - Это вредно для тебя, - повторила она с мягким упрямством.
   Священная ярость доктора на самом деле перегорела сама собой. Он опустился в кресло с тусклыми глазами и отвисшей губой, а его дочь задернула занавес над картиной.
   Вайант с неохотой отвернулся. Он чувствовал, что возможность ускользает от него, но не осмеливался упомянуть о желании Клайда сфотографировать полотно. Теперь он понял, что означал смех, с которым доктор Ломбард разрешил ему унести все подробности, которые он мог вспомнить. Картина была настолько ослепительной, настолько неожиданной, настолько пропитанной неуловимыми и противоречивыми предположениями, что самый внимательный зритель, внезапно оказавшись перед ней, должен был утратить способность к координации в смятенном изумлении. И все же, как ценна была бы для Клайда запись о такой картине! В каком-то смысле, это был итог размышлений мастера, ключ к его загадочной философии.
   Доктор встал и медленно направился к двери. Его дочь отперла дверь, и Вайант молча последовал за ними в комнату, где они оставили миссис Ломбард. Этой дамы там уже не было, и он не смог придумать никакого повода, чтобы задержаться.
   Он поблагодарил доктора и повернулся к мисс Ломбард, которая стояла посреди комнаты, словно ожидая дальнейших распоряжений.
   - Это очень мило с вашей стороны, - сказал он, - позволить кому-то хотя бы мельком взглянуть на такое сокровище.
   Она посмотрела на него своим странным взглядом.
   - Вы придете снова? - быстро спросила она и, повернувшись к отцу, добавила: - Ты знаешь, о чем просил профессор Клайд. Этот джентльмен не сможет дать ему никакого отчета о картине, не увидев ее снова.
   Доктор Ломбард рассеянно взглянул на нее; он все еще был словно в трансе.
   - А? - произнес он, с усилием приподнимаясь.
   - Я сказала, отец, что мистер Вайант должен снова увидеть картину, если хочет рассказать о ней профессору Клайду, - повторила мисс Ломбард с необычайной точностью.
   Вайант молчал. Им овладело чувство, что его желания угадываются и удовлетворяются по причинам, никак с ним самим не связанными.
   - Ну-ну, - пробормотал доктор, - я не сказал "нет", я не сказал "нет". Я знаю, чего хочет Клайд, и не отказываюсь ему помочь. - Он повернулся к Вайанту. - Вы можете прийти еще раз, вы можете делать заметки, - добавил он с неожиданным усилием. - Запишите, что вам придет голову. Я не возражаю.
   Вайант снова поймал взгляд девушки, но эти странным образом выразительные слова озадачили его.
   - Вы очень добры, - сказал он осторожно, - но дело в том, что картина настолько таинственна, настолько полна сложных деталей, что, боюсь, никакие заметки, которые я мог бы сделать, не послужили бы Клайду так же хорошо, как... скажем, фотография. Если вы мне позволите...
   Мисс Ломбард нахмурилась, а ее отец яростно вскинул голову.
   - Фотография? Вы сказали, фотография? Боже правый, человек десять получили отказ в просьбе взглянуть на картину! ФОТОГРАФИЯ?
   Вайант понял свою ошибку, но понял также, что зашел слишком далеко, чтобы отступать.
   - Я знаю, сэр, из того, что сказал мне Клайд, что вы возражаете против публикации репродукции картины, но он надеялся, что вы позволите мне сделать фотографию для его личного пользования - не для того, чтобы она была воспроизведена в его книге, а просто, чтобы дать ему что-то для работы. Я должен был бы сделать снимок сам, и негатив, конечно, был бы вашим. Если бы вы пожелали этого, был бы сделан только один снимок, и этот единственный снимок Клайд вернул бы вам, когда он закончит работать с ним.
   Доктор Ломбард прервал его, зарычав:
   - Когда он законит работу с ним? Именно так: благодарю вас за это слово! Когда он будет перефотографирован, нарисован, отпечатан, передан из рук в руки, осквернен каждым невежественным глазом в Англии, опошлен неуклюжей похвалой каждого художественного критика в Европе! Ба! Я бы скорее отдал вам саму картину: почему бы вам не попросить об этом?
   - Ну что ж, сэр, - спокойно сказал Вайант, - если вы доверите ее мне, я возьму на себя обязательство доставить ее в целости и сохранности в Англию и обратно и не позволить никому, кроме Клайда, увидеть ее, пока она находится вне вашего поля зрения.
   Доктор молча выслушал это замечательное предложение, а потом расхохотался.
   - Клянусь своей душой! - сказал он с саркастическим добродушием.
   Настала очередь мисс Ломбард растерянно взглянуть на Вайанта. Его последние слова и неожиданный ответ отца явно вывели ее из задумчивости.
   - Итак, сэр, я могу сделать снимок? - с улыбкой продолжал Вайант.
   - Нет, молодой человек, и эскиз тоже. Даже набросок; заметьте, - ничего такого, что можно было бы воспроизвести. Сибилла, - воскликнул он с внезапной страстью, - поклянись мне, что эта картина никогда не будет воспроизведена! Ни фотографии, ни наброска - ни сейчас, ни потом. Ты меня слышишь?
   - Да, отец, - тихо ответила девушка.
   - Вандалы, - пробормотал он, - осквернители красоты; если бы я предположил, что она когда-нибудь попадет к ним в руки, я бы сжег ее, клянусь Богом! - Он повернулся к Вайанту и заговорил тише. - Я сказал, что вы можете вернуться - я никогда не отказываюсь от своих слов. Но вы должны дать мне слово, что никто, кроме Клайда, не увидит ваших записей.
   Вайант начал горячиться.
   - Если вы не разрешаете мне сделать фотографию, то я удивляюсь, почему вы не запрещаете мне показывать свои записи! - воскликнул он.
   Доктор посмотрел на него со злобной усмешкой.
   - Хм! А они кому-нибудь пригодятся? - спросил он.
   Вайант понял, что теряет почву под ногами, и сдержал свое нетерпение.
   - Во всяком случае, Клайду, - ответил он, протягивая руку. Доктор пожал ее без тени негодования, а Вайант добавил: - Когда мне можно прийти, сэр?
   - Завтра... завтра утром! - воскликнула вдруг мисс Ломбард.
   Она пристально посмотрела на отца, тот пожал плечами.
   - Картина принадлежит ей, - сказал он Вайанту.
   В передней молодого человека встретила женщина, впустившая его. Она протянула ему шляпу и трость и повернулась, чтобы открыть дверь. Когда засов отодвинулся, он почувствовал прикосновение к своей руке.
   - У вас есть письмо? - спросила она очень тихо.
   - Письмо? - Он вытаращил глаза. - Какое письмо?
   Она пожала плечами и отступила назад, чтобы дать ему пройти.
  

II

  
   Выйдя из дома, Вайант задержался, чтобы взглянуть на изуродованный кирпичный фасад. Мраморная рука трагически повисла над входом: в тусклом свете она, казалось, расслабилась в пассивности отчаяния, и Вайант стоял, размышляя над ее скрытым смыслом. Но мертвая рука была не единственной загадкой в доме доктора Ломбарда. Каковы были отношения между мисс Ломбард и ее отцом? А главное, между мисс Ломбард и картиной? Она не была похожа на человека, способного к бескорыстной страсти к искусству; и были моменты, когда Вайанту казалось, что она ненавидит эту картину.
   Небо в конце улицы было залито желтым светом, и молодой человек направился к церкви Святого Доменико, надеясь поймать исчезающее освещение на церкви Святой Екатерины, украшенной фресками Содомиуса.
   Широкие пустые проходы были почти темными, когда он подошел, и ему пришлось ощупью пробираться к ступеням часовни. В последних лучах заката фигура святой явилась из сумрака мертвенно-бледная, теплый свет придал чувственный оттенок ее молитвенному экстазу. Плоть, казалось, ожила и пришла в движение, веки дрожали; Вайант застыл, зачарованный случайной игрой света и тени.
   Внезапно он заметил, как что-то белое упало на землю у его ног. Он наклонился и поднял маленький тонкий листок бумаги, сложенный и запечатанный, подобно старомодному письму, с надписью:
   Графу Оттавиано Келси.
   Вайант уставился на этот таинственный документ. Откуда он взялся? Он отчетливо сознавал, что видел, как тот упал прямо из воздуха к его ногами. Он взглянул на темный потолок часовни, затем повернулся и оглядел церковь. В ней была только одна фигура - человек, стоявший на коленях у высокого алтаря.
   Внезапно Вайант вспомнил вопрос горничной доктора Ломбарда. Неужели это - то самое письмо, о котором она спрашивала? Неужели он бессознательно носил его с собой весь день? Кто был этот граф Оттавиано, и по какой причине Вайант был выбран в качестве письменного ящика для благородных лиц?
   Вайант положил шляпу и трость на ступеньки часовни и принялся рыться в карманах в беспричинной надежде найти там ключ к разгадке тайны; но там не было ничего такого, чего бы он сам туда не положил, и ему оставалось только гадать, каким образом письмо, - если предположить, что его вручила ему какая-то неизвестная рука, - выпало, пока он неподвижно стоял перед картиной.
   В этот момент его потревожили шаги в проходе, и, обернувшись, он увидел своего соседа по столику с блестящими глазами.
   Молодой человек поклонился и сделал извиняющийся жест рукой.
   - Я не помешаю? - учтиво осведомился он.
   Не дожидаясь ответа, он поднялся по ступеням часовни, оглядываясь вокруг с обычным видом послеполуденного посетителя.
   - Я вижу, - заметил он с улыбкой, - вы знаете, в какой час следует посетить нашу святую.
   Вайант согласился, что этот час действительно был удачным.
   Незнакомец, сияя, стоял перед картиной.
   - Какая грация! Какая поэзия! - пробормотал он, имея в виду святую Екатерину, но, говоря это, быстро обвел взглядом часовню.
   Вайант, заметив этот маневр, коротко согласился.
   - Но здесь холодно, смертельно холодно, вы не находите? - Незваный гость надел шляпу. - Это дозволено в этот час, когда церковь пуста. А вы, милостивый государь, разве не чувствуете сырости? Вы ведь художник, не так ли? А художникам разрешается покрывать голову, когда они занимаются изучением картин.
   Внезапно он метнулся к лестнице и склонился над шляпой Вайанта.
   - Позвольте мне... наденьте! - сказал он мгновение спустя, протягивая шляпу с умоляющим жестом.
   Вайанта осенило.
   - Может быть, - сказал он, глядя прямо на молодого человека, - вы назовете мне свое имя? Меня зовут Вайант.
   Незнакомец, удивленный, но не смущенный, достал карточку с короной и с низким поклоном протянул ее. На карточке было выгравировано:
   "Граф Оттавиано Келси".
   - Я вам очень обязан, - сказал Вайант, - и должен вам сказать, что письмо, которое вы, по-видимому, ожидали найти в подкладке моей шляпы, находится не там, а в моем кармане.
   Он вытащил его и протянул владельцу, который сильно побледнел.
   - А теперь, - продолжал Вайант, - будьте добры, объясните мне, что все это значит.
   Нельзя было не заметить, какое впечатление произвела эта просьба на графа Оттавиано. Его губы шевельнулись, но он лишь слабо улыбнулся.
   - Полагаю, вы знаете, - продолжал Вайант, чувствуя, как в нем закипает гнев при виде смущения собеседника, - что допустили неоправданную вольность. И еще, я не понимаю, какую роль мне пришлось играть, но очевидно, что вы использовали меня для достижения какой-то своей цели, и я хочу знать причину этого.
   Граф Оттавиано подошел с умоляющим жестом.
   - Сэр, - взмолился он, - вы позволите мне все объяснить?
   - Я только этого и жду, - воскликнул Вайант. - Но не здесь, - добавил он, услышав лязг ключей. - Уже темнеет, и через несколько минут нас выставят.
   Он прошел через церковь, и граф Оттавиано последовал за ним на пустынную площадь.
   - Здесь и сейчас, - сказал Вайант, остановившись на ступеньках.
   Граф, к которому в какой-то мере вернулось самообладание, заговорил на повышенных тонах, сопровождая свои слова примирительным жестом.
   - Мой дорогой сэр... мой дорогой мистер Вайант... вы находите меня в отвратительном положении, в чем я, как человек чести, немедленно признаюсь. Я воспользовался вами - да! Я рассчитывал на вашу любезность, на ваше благородство - может быть, даже чересчур? Я признаю это! Но что я мог поделать? Это было сделано для того, чтобы угодить леди, - он положил руку на сердце, - леди, ради которой я готов умереть! - Он продолжал со все возрастающей многословностью, его нарочитый английский сменился потоком итальянского, сквозь который Вайант с некоторым трудом пробился к пониманию сути дела.
   Граф Оттавиано, по его собственным словам, приехал в Сиену несколько месяцев назад по делу, связанному с собственностью его матери; отцовское поместье располагалось недалеко от древнего города Орвието, в котором его отец был синдиком. Вскоре после приезда в Сиену, молодой граф познакомился с несравненной дочерью доктора Ломбарда и, влюбившись в нее по уши, убедил родителей просить ее руки. Доктор Ломбард не возражал против его этого брака, но когда встал вопрос о брачном контракте, стало известно, что мисс Ломбард, которая сама владела небольшой собственностью, незадолго до этого вложила всю сумму в покупку бергамского Леонардо. После этого родители графа Оттавиано вежливо предложили ей продать картину и таким образом вернуть себе собственность, но доктор Ломбард отказал в резкой форме, и они отозвали свое согласие на брак сына. До сих пор поведение молодой леди можно было назвать пассивным подчинением; она ужасно боялась своего отца и никогда не осмеливалась открыто выступить против него; но она дала понять Оттавиано, что не собирается отказываться от него и терпеливо ждет, когда события примут более благоприятный оборот.
   - Она, кажется, не сознает, - со вздохом сказал граф, - что ключ к спасению находится в ее собственных руках, что она совершеннолетняя и имеет право продать картину и выйти замуж, не спрашивая согласия отца.
   Между тем ее возлюбленный не жалел сил, чтобы поддерживать ее, напоминая ей, что он тоже ждет и никогда не откажется от нее.
   Доктор Ломбард, подозревавший молодого человека в том, что он пытается убедить Сибиллу продать картину, запретил влюбленным встречаться или переписываться; таким образом, они были втянуты в тайную переписку и несколько раз, как простодушно признался граф, пользовались визитами доктора для обмена письмами.
   - И вы просили посетителей звонить дважды? - вмешался Вайант.
   Молодой человек протянул руки в осуждающем жесте. Мог ли мистер Вайант обвинять его? Он был молод, он был горяч, он был влюблен! Юная леди оказала ему величайшую честь, признавшись в своей привязанности, поклявшись в своей неизменной верности; мог ли он допустить, чтобы его преданность была превзойдена? Но он признался, что писал ей не только для того, чтобы подтвердить свою верность; он всеми силами старался убедить ее продать картину. Он составил план действий, каждая деталь была продумана до мелочей; если бы у нее хватило мужества выполнить его указания, он гарантировал благоприятный исход. Он хотел, чтобы она тайно удалилась в монастырь, настоятельницей которого была его тетя, и там совершила бы сделку по продаже Леонардо. У него имелся покупатель, готовый заплатить большую сумму; эта сумма, шепнул граф Оттавиано, значительно превышала первоначальное наследство молодой леди; как только картина будет продана, ее можно будет, если понадобится, силой вывезти из дома доктора Ломбарда, а его дочь, благополучно оказавшаяся в монастыре, будет избавлена от мучительных сцен, связанных с ее вывозом. Наконец, если доктор Ломбард окажется настолько мстительным, что откажет ей в согласии на брак, ей останется только сделать SOMMATION RESPECTUEUSE (юридическая процедура, с помощью которой совершеннолетние дети могли заставить родителей признать их брак - СТ), и в конце предписанной отсрочки никакая сила на земле не сможет помешать ей стать женой графа Оттавиано.
   Гнев Вайанта стих, когда он услышал такое простое объяснение. Нелепо было сердиться на молодого человека, который делится своими секретами с первым встречным на улице и кладет руку на сердце всякий раз, когда упоминает имя своей невесты. Самый простой выход из положения - принять это за шутку. Вайант играл роль стены для этих новых Пирама и Фисбы и был достаточно философичен, чтобы посмеяться над ролью, которую невольно исполнил.
   Он с улыбкой протянул руку графу Оттавиано.
   - Я не буду вас больше задерживать, - сказал он, - и лишать вас удовольствия от чтения вашего письма.
   - О, сэр, тысяча благодарностей! А когда вы вернетесь в дом Ломбардов, вы возьмете с собой от меня письмо - то самое, которое она ждала сегодня днем?
   - Письмо, которого она ждала? - Вайант остановился. - Нет, спасибо. Я думал, вы понимаете, что там, откуда я родом, мы не делаем таких вещей - сознательно.
   - Но, сэр, послужить молодой леди!
   - Мне жаль юную леди, если то, что вы мне говорите, правда, - граф выразительным жестом руки выразил сомнение, - но помните, что если я и обязан кому-то в этом деле, то только ее отцу, который впустил меня в свой дом и позволил мне увидеть ее картину.
   - Ее картину? Ее!
   - Ну, во всяком случае, дом принадлежит ему.
   - К несчастью, ведь для нее это темница!
   - Тогда почему она его не оставляет? - нетерпеливо воскликнул Вайант.
   Граф всплеснул руками.
   - Ах, как вы это говорите, с какой силой, с каким мужеством! Если бы вы только сказали ей это таким тоном - вы, ее соотечественник! Ей некому давать советы; мать - идиотка; отец - ужасный тиран; она в его власти; я уверен, что он убьет ее, если она будет сопротивляться ему. Мистер Вайант, я трепещу за ее жизнь, пока она остается в этом доме!
   - Да ладно, - беспечно сказал Вайант, - они, кажется, достаточно хорошо понимают друг друга. Но в любом случае вы должны понимать, что я не могу вмешиваться - по крайней мере, если бы вы были англичанином, - добавил он с оттенком презрения.
  

III

  
   Поскольку знакомства Вайанта в Сиене ограничивались его хозяйкой, он был вынужден обратиться к ней за подтверждением рассказа графа Оттавиано.
   Молодой аристократ, как оказалось, в точности описал свое положение. Его отец, граф Келси-Монжироне, был человеком знатного рода и довольно богатым. Он был синдиком Орвието и жил либо в этом городе, либо в соседнем имении Монжироне. Его жена владела большим поместьем близ Сиены, и граф Оттавиано, бывший вторым сыном, время от времени приезжал туда, чтобы разобраться в управлении имением. Старший сын служил в армии, младший - в церкви, а тетя графа Оттавиано была настоятельницей Визитандинского монастыря в Сиене. Одно время поговаривали, что граф Оттавиано, весьма любезный и образованный молодой человек, собирается жениться на дочери странного англичанина доктора Ломбарда, но, поскольку возникли трудности с определением размера приданого молодой леди, граф Келси-Монжироне весьма благоразумно разорвал этот брак. Однако молодому человеку, который, как говорили, был страстно влюблен и часто находил предлог приехать в Сиену, чтобы осмотреть поместье своей матери, было грустно.
   В свете личности графа Оттавиано эта история имела оттенок буффонады, но на следующее утро, когда Вайант поднимался по лестнице дома Мертвой руки, ситуация незаметно приобрела другой оттенок. Нельзя было относиться к доктору Ломбарду легкомысленно; в облике его мрачного жилища также чувствовалось что-то роковое. Кто мог сказать, по каким трагическим сценариям домашней тирании разыгрывалась маленькая драма судьбы мисс Ломбард? Не может ли накопленное влияние этого дома изменить жизнь в нем так, как не могут этого сделать обитатели загородной виллы с водопроводом и телефоном?
   Один человек, по крайней мере, остался невозмутимым перед такими причудливыми проблемами, и это была миссис Ломбард, которая при появлении Вайанта подняла безмятежное лицо от своего вязания. Утро было теплое, и ее кресло вкатили в солнечную полосу у окна, так что в поэтическом сумраке своего окружения она казалась веселым пятном прозы.
   - Какое чудесное утро! должно быть, в Бончерче чудесная погода, - сказала она.
   Взгляд ее тускло-голубых глаз блуждал по узкой улочке с угрожающе наклонившимися фасадами домов и, сбитый с толку, возвращался назад, словно птица с подрезанными крыльями. Было очевидно, - бедняжка, - она никогда не видела ничего дальше домов напротив.
   Вайант не огорчился, обнаружив ее одну. Заметив, что она удивлена его появлением, он сразу же сказал: "Я вернулся, чтобы изучить картину мисс Ломбард".
   - О, эта картина... - Лицо миссис Ломбард выразило легкое разочарование, которое могло бы сойти за скуку у человека с обостренной чувствительностью. - Это же настоящий Леонардо, - машинально сказала она.
   - И мисс Ломбард очень этим гордится, я полагаю? Похоже, она унаследовала отцовскую любовь к искусству.
   Миссис Ломбард пересчитала свои петли, и он продолжил:
   - Это необычно для такой молодой девушки. Такие вкусы обычно развиваются с возрастом.
   Миссис Ломбард нетерпеливо подняла глаза.
   - Именно это я и говорю! Знаете, в ее возрасте я была совсем другой. Мне нравилось танцевать и делать довольно много причудливых вещей. Не то чтобы я не умела рисовать - у меня был учитель из Лондона. Тетушки повесили у себя в гостиной несколько моих рисунков - я нарисовала Кенилворт, и он им очень понравился. Я также любила пикники и прогулки по лесу с молодыми людьми моего возраста. Я считаю, что это более естественно, мистер Вайант; можно иметь интерес к искусству и делать рисунки, которые стоят того, чтобы быть помещенными в рамку, и все же не отказываться от всего остального. Меня учили, что есть и другие вещи.
   Вайант, немного устыдившись того, что вызвал эти невинные признания, не удержался и задал еще один вопрос:
   - И мисс Ломбард больше ничего не интересует?
   Ее мать, казалось, обеспокоилась.
   - Сибилла такая умная, она говорит, что я ничего не понимаю. Вы же знаете, как самоуверенны молодые люди! Мой муж никогда так обо мне не говорил - он знает, что я получила прекрасное образование. Мои тетки были очень щепетильны; я воспитывалась так, чтобы иметь собственное мнение, и мой муж всегда уважал его. Он сам говорит, что ни за что на свете не стал бы отказываться выслушать мое мнение по любому вопросу; вы, наверное, заметили, что он часто ссылается на мои вкусы. Он всегда уважал мое желание жить в Англии; ему нравилось слушать, как я объясняю свои мотивы. Он всегда интересуется моим мнением и часто говорит, будто знает, что я собираюсь сказать, еще до того, как я заговорю. Но Сибилле все равно, что я думаю...
   В этот момент вошел доктор Ломбард. Он с неприязнью взглянул на Вайанта.
   - Служанка - дура, она не сказала мне, что вы здесь. - Он перевел взгляд на жену. - Ну, моя дорогая, что ты говорила мистеру Вайанту? Наверное, опять про теток в Бончерче?
   Миссис Ломбард с торжеством посмотрела на Вайанта, а ее муж с улыбкой потер свои крючковатые пальцы.
   - Тетушки миссис Ломбард - благородные женщины. Они подписываются на бесплатную библиотеку и одалживают "Good Words" и "Monthly Packet" у жены священника, живущей напротив. Два раза в год они приглашают священника на чай, держат пажа и посещают двух баронетских жен. Они посвятили себя воспитанию своей осиротевшей племянницы, и я думаю, что могу сказать без хвастовства, - разговор миссис Ломбард показывает заметные следы преимуществ, которыми она пользовалась.
   Миссис Ломбард покраснела от удовольствия.
   - Я говорила мистеру Вайанту, что мои тетушки очень разборчивы.
   - Совершенно верно, моя дорогая; а вы упомянули, что они никогда не спят ни в чем, кроме белья, и что мисс София каждую весну собственноручно убирает меха и одеяла? Оба эти факта интересны исследователю человеческой природы. - Доктор Ломбард взглянул на часы. - Но мы упускаем ни с чем не сравнимое мгновение; в этот час свет совершенен.
   Вайант встал, и доктор провел его через обитую гобеленом дверь в коридор.
   Свет и в самом деле был идеальным, и картина сияла внутренним сиянием, словно за мягкой ширмой плоти леди горела лампа. Каждая деталь переднего плана виделась с ювелирной точностью. Вайант заметил дюжину деталей, ускользнувших от него накануне.
   Он достал свой блокнот, и доктор, отбросив саркастическую улыбку и приняв благоговейно-задумчивый вид, придвинул кресло и уселся у стены.
   - А теперь, - сказал он, - напишите для Клайда все, что сможете, но письмо - убивает.
   Он откинулся на спинку, его руки вцепились в подлокотники кресла, точно когти мертвой птицы, его глаза были устремлены на блокнот Вайанта с явным намерением обнаружить любую попытку тайного наброска.
   Вайант, раздосадованный этим наблюдением и встревоженный предположениями, возбужденными странными домашними обычаями доктора Ломбарда, несколько минут сидел неподвижно, глядя то на картину, то на чистые страницы блокнота. Мысль о том, что доктор Ломбард наслаждается его замешательством, наконец, пробудила его, и он начал писать.
   Его прервал стук в железную дверь. Доктор Ломбард встал, чтобы отпереть, и вошла его дочь.
   Она поспешно поклонилась Вайанту, не глядя на него.
   - Отец, неужели ты забыл, что человек с Монте-Амиато должен был вернуться сегодня утром с ответом насчет барельефа? Он уже здесь и говорит, что не может ждать.
   - Дьявол! - нетерпеливо воскликнул отец. - Разве ты ему не сказала...
   - Да, но он говорит, что не может прийти позже. Если ты хочешь увидеть его, ты должен выйти к нему сейчас.
   - Значит, ты считаешь, что есть шанс?..
   Она кивнула.
   Он повернулся и посмотрел на Вайанта, который усердно писал.
   - Ты останешься здесь, Сибилла, я вернусь через минуту.
   Он поспешно вышел, заперев за собой дверь.
   Вайант поднял глаза, гадая, удивится ли мисс Ломбард тому, что ее заперли вместе с ним, но теперь настала его очередь удивляться, потому что, едва они услышали, как ключ был изъят из замка, она подошла к нему, бледная и взволнованная.
   - Я все устроила... я должна поговорить с вами, - выдохнула она. - Он вернется через пять минут.
   Казалось, мужество покинуло ее, и она беспомощно посмотрела на него.
   У Вайанта появилось ощущение, что он находится с горящей спичкой посреди порохового склада. Он оглядел сумрачную сводчатую комнату, призрачную улыбку странной картины перед собой и бело-розовую девушку, шепчущую заговорщицким голосом, предназначенным для обмена банальностями с викарием.
   - Чем я могу вам помочь? - сказал он с приливом сострадания.
   - О, если бы вы могли! У меня никогда не было возможности поговорить с кем-нибудь; это так трудно - он наблюдает за мной - он сейчас вернется.
   - Попробуйте изложить мне, что я могу сделать.
   - Я не смею, мне кажется, что он стоит у меня за спиной. - Она отвернулась и уставилась на картину. Какой-то звук заставил ее вздрогнуть. - Вот он идет, а я еще ничего не сказала! Это был мой единственный шанс, но меня так смущает такая спешка.
   - Я никого не слышу, - сказал Вайант, прислушиваясь. - Так что попробуйте.
   - Как я могу заставить вас понять? Это займет так много времени, чтобы объяснить. - Она глубоко вздохнула, а затем резко добавила: - Вы придете сюда сегодня днем, около пяти? - прошептала она.
   - Опять прийти сюда?
   - Да, вы можете попросить показать картину, придумать какой-нибудь предлог. Он, конечно, пойдет с вами; я открою вам дверь... и... и запру вас обоих... - Она задыхалась.
   - Запрете нас?
   - Вот видите? Вы не понимаете! Это единственный способ для меня покинуть дом - если я когда-нибудь это сделаю, - она снова тяжело вздохнула. - Ключ будет возвращен... надежным человеком... через полчаса, а может быть, и раньше...
   Она так дрожала, что была вынуждена прислониться к креслу, чтобы не упасть.
   Вайант пристально посмотрел на нее; ему было очень жаль ее.
   - Я не могу, мисс Ломбард, - сказал он, наконец.
   - Вы не можете?
   - Простите, я, должно быть, кажусь вам жестоким, но подумайте...
   Он был остановлен тщетностью этого слова: с таким же успехом можно попросить загнанного кролика остановиться в своем стремительном рывке в поисках норы!
   Вайант взял ее за руку, холодную и безжизненную.
   - Я буду служить вам всем, чем смогу, но вы должны понять, что это невозможно. Могу я поговорить с вами еще раз? Возможно...
   - О, - вскричала она, вскакивая, - вот он идет!
   В коридоре послышались шаги доктора Ломбарда.
   Вайант крепко держал ее.
   - Скажите мне только одно: он не позволит вам продать картину?
   - Нет... тише!
   - Тогда не обещайте мне ничего на будущее, обещайте мне ее.
   - Будущее?
   - На случай, если он умрет: ваш отец-старик. Вы обещаете?
   Она покачала головой.
   - Хорошо, но помните о том, что я вам сказал.
   Она ничего не ответила; ключ повернулся в замке.
   Когда он выходил из дома, его угрюмый карниз и фасад из разрушенного кирпича смотрели на него сверху вниз с удивлением странного лица, мелькнувшего на мгновение в толпе и запечатлевшегося в мозгу как часть неизбежного будущего. Над дверью свисала мраморная рука, похожая на тоскливый крик заключенного в тюрьму.
   Вайант нетерпеливо отвернулся.
   - Чушь собачья! - сказал он себе. - Она не замурована, она может выйти, если захочет.
  

IV

  
   У Вайанта было много планов, как прийти на помощь мисс Ломбард: он разрабатывал их до двадцатого числа, когда сел в экспресс, идущий во Флоренцию. К тому времени, когда поезд прибыл в Чертальдо, он был убежден, что, ускорив свой отъезд, он выбрал единственно разумный путь; в Эмполи он начал размышлять о том, что священник и левит, вероятно, оправдывали себя примерно таким же образом.
   Месяц спустя, вернувшись в Англию, он неожиданно избавился от этих размышлений, от бросков из крайности в крайность. В утренней газете появилась заметка о внезапной смерти доктора Ломбарда, известного английского любителя искусства, долгое время проживавшего в Сиене. Вайант мог перестать подыскивать себе оправдания. Наши самые слепые импульсы становятся проявлением прозорливости, когда они совпадают с ходом событий.
   Теперь Вайант мог спокойно рассуждать о тех сложностях, от которых его, вероятно, спасло предвидение. Кульминация была неожиданно драматичной. Мисс Ломбард, стоявшая на пороге шага, который, каким бы ни был его исход, отягощал бы ее ретроспективными угрызениями совести, была освобождена прежде, чем пыл ее возлюбленного успел остыть, и теперь, несомненно, планировала счастливую семейную жизнь на доходы от "Леонардо". Одно, однако, показалось Уайанту странным - он не нашел упоминания о продаже картины. Он просмотрел бумаги, ожидая немедленного объявления о ее передаче в какой-нибудь великий музей, но вскоре пришел к выводу, что мисс Ломбард из дочерней почтительности хотела избежать видимости неприличной поспешности в обращении со своим сокровищем, - и выбросил этот вопрос из головы. Случалось, что его занимали и другие дела; проходили месяцы, и постепенно дама и картина все менее живо вставали перед его мысленным взором.
   И только пять или шесть лет спустя, когда случай снова привел его в Сиену, это воспоминание всплыло из каких-то темных глубин памяти. Так уж случилось, что он оказался в начале улицы, где жил доктор Ломбард, и, бросив взгляд на ее мрачное пространство, мельком увидел фасад дома, над порогом которого висела Мертвая рука. Это зрелище пробудило его интерес, и в тот же вечер за восхитительным омлетом он спросил свою хозяйку о замужестве мисс Ломбард.
   - Дочь английского врача? Но она не вышла замуж, синьор.
   - Не вышла замуж? Что же тогда стало с графом Оттавиано?
   - Он долго ждал, но в прошлом году женился на знатной даме из Мареммы.
   - Но что случилось, почему брак не был заключен?
   Хозяйка разыграла пантомиму непонимания.
   - А мисс Ломбард все еще живет в доме своего отца?
   - Да, синьор, она все еще там.
   - А Леонардо?..
   - Леонардо тоже все еще там.
   На следующий день, войдя в дом Мертвой руки, Вайант вспомнил о наказе графа Оттавиано звонить дважды и грустно улыбнулся, подумав, что все эти тонкости были напрасны. Но что могло помешать этому браку? Если бы смерть доктора Ломбарда последовала спустя длительный срок, время могло бы действовать как растворитель, или решимость молодой леди потерпела неудачу; но казалось невозможным, чтобы жар страсти, в котором Вайант оставил влюбленных, остыл за несколько коротких недель.
   Когда он поднимался по сводчатой лестнице, атмосфера этого места казалась ответом на его догадки. Тот же самый оцепенелый воздух обрушился на него, словно эманация некой настойчивой силы воли, чего-то свирепого и неотвратимого, что могло бы погасить любой импульс в пределах его досягаемости. Вайанту даже почудилось, будто кто-то положил руку ему на плечо, подталкивая вверх с ироническим намерением предъявить доказательство своих деяний.
   Незнакомый слуга отворил дверь, и вскоре его ввели в украшенную гобеленами комнату, где со своих обычных мест у окна миссис Ломбард и ее дочь приветствовали его слабыми возгласами удивления.
   Обе они странно состарились, но сухо и гладко, подобно плодам, засохшим на полке, вместо того чтобы созреть на дереве. Миссис Ломбард все еще вязала и время от времени прерывалась, чтобы согреть свои распухшие руки над жаровней, а мисс Ломбард, вставая, отложила в сторону спицы, которые могли быть теми же самыми, которые она держала в руках, когда Вайант впервые увидел ее.
   Гость осторожно осведомился, как они поживали все это время, и узнал, что они подумывали о возвращении в Англию, но почему-то так и не сделали этого.
   - Мне жаль, что я больше не увижу своих тетушек, - с какой-то покорностью произнесла миссис Ломбард, - но Сибилла считает, что нам лучше не ехать в этом году.
   - В следующем году, возможно, - пробормотала мисс Ломбард, голосом, который, казалось, предполагал, что впереди у них еще масса времени.
   Она вернулась на свое место и сидела, склонившись над работой. Ее волосы были заплетены в такие же толстые косы, но розовый цвет щек превратился в тускло-красные пятна, словно какой-то пигмент, потемневший при высыхании.
   - А профессор Клайд... он здоров? - приветливо спросила миссис Ломбард, продолжая разговор; ее дочь удивленно подняла глаза: - Сибилла, мистер Вайант - это тот самый джентльмен, которого профессор Клайд послал с просьбой описать Леонардо?
   Мисс Ломбард молчала, а Вайант поспешил заверить старшую леди в благополучии своего друга.
   - Ах, может быть, он сам когда-нибудь посетит Сиену, - сказала она со вздохом. Вайант заявил, что это более чем вероятно, после чего последовала пауза, которую он вскоре прервал, сказав мисс Ломбард:
   - Картина по-прежнему у вас?
   Она подняла глаза и посмотрела на него.
   - Может быть, вы хотите посмотреть? - спросила она.
   Он ответил согласием; она встала и, достав из потайного ящика тот же ключ, отперла дверь за гобеленом. Они молча прошли по коридору, она отступила в сторону, пропуская Вайанта вперед. Затем она подошла и отдернула занавеску с картины.
   Свет раннего полудня лился на нее во всей своей полноте: ее поверхность, казалось, пульсировала и вздымалась с непередаваемым великолепием. Краски не утратили ни теплоты, ни четкости; Уайанту казалось, что это волшебный цветок, внезапно вырвавшийся из мрака и забвения.
   Он повернулся к мисс Ломбард с понимающим видом.
   - Ах, я понимаю, вы не смогли расстаться с ним! - воскликнул он.
   - Да, я не смогла с ним расстаться, - ответила она.
   - Это слишком красиво, слишком красиво, - согласился он.
   - Слишком красиво? - Она повернулась к нему с любопытством. - Знаете, я никогда не считала ее красивой.
   Он ответил ей таким же пристальным взглядом.
   - Вы никогда не считали...
   Она покачала головой.
   - Дело не в этом. Я ненавижу ее, я всегда ненавидела ее. Но он не позволил мне... он никогда не позволит мне это.
   Вайант был поражен тем, что она употребила настоящее время. Ее взгляд тоже удивил его: в ее невинных глазах застыла странная обида. Возможно ли, что она находится под влиянием какого-то наваждения? Или это местоимение не относится к ее отцу?
   - Вы хотите сказать, что доктор Ломбард не хотел, чтобы вы расстались с картиной?
   - Нет, он помешал мне, он всегда будет мешать.
   Последовала еще одна пауза.
   - Значит, вы обещали ему это перед смертью...
   - Нет, я ничего не обещала. Он умер слишком внезапно, чтобы взять с меня какое-либо обещание. - Ее голос упал до шепота. - Я была свободна... совершенно свободна... или думала, что свободна, пока не попробовала.
   - Пока не попробовали?..
   - Ослушаться его - продать картину. Потом я поняла, что это невозможно. Я пробовала снова и снова, но он всегда был со мной в этой комнате.
   Она оглянулась через плечо, как будто услышала чьи-то шаги, и Вайанту тоже на мгновение показалось, будто в комнате появился кто-то третий.
   - И вы не можете... - Он запнулся, бессознательно понизив голос до ее тона.
   Она покачала головой, загадочно глядя на него.
   - Я не могу запереть его, я никогда не смогу запереть его. Я говорила вам, что у меня никогда не будет другого шанса.
   Вайант ощутил холод ее слов, как холодное дыхание в волосах.
   - Ох, - простонал он, но она прервала его серьезным жестом.
   - Слишком поздно, - сказала она, - вы должны были помочь мне в тот день.
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  
  

THE EARLY SHORT FICTION OF EDITH WHARTON

A Ten-Part Collection

Volume Two

  

СОДЕРЖАНИЕ

  
   СЛИШКОМ ПОЗДНО
   ПОЛНОТА ЖИЗНИ
   ВЕНЕЦИАНСКИЙ КАРНАВАЛ
   ШИНГУ
   ПРИГОВОР
   РАСПЛАТА
  
  

СЛИШКОМ ПОЗДНО

Январь 1910

I

  
   - О, есть один, конечно, но вы никогда не узнаете, кто он, пока не будет поздно, слишком поздно.
   Это утверждение, со смехом брошенное полгода назад в пронизанном солнечными лучами июньском саду, вспомнилось Мэри Бойн, стоявшей декабрьскими сумерками в библиотеке, в ожидании, когда принесут лампу, с острым ощущением его скрытого значения.
   Эти слова произнесла ее подруга, Элида Стэйр, когда они сидели за чаем на лужайке в Пэнгборне, - том самом доме, в котором библиотека, упомянутая выше, была основной "отличительной чертой". Мэри Бойн и ее муж, в поисках загородного дома в одном из южных или юго-западных графств, по прибытии в Англию, обратились со своей проблемой прямо к Элиде Стэйр, которая успешно разрешила ее в своем собственном случае; но только после того, как они отвергли по причине, казавшейся обычным капризом, несколько практических и разумных предложений, она заявила: "Ну, есть еще Линг, в Дорсетшире. Он принадлежит двоюродным братьям Хьюго, и вы можете получить его за бесценок".
   Причины, по которым его можно было получить на таких условиях, - удаленность от станции, отсутствие электрического освещения, горячей воды и других обычных предметов первой необходимости, - были именно теми, которые убеждали в ее том, что именно это предложение будет благосклонно воспринято двумя романтичными американцами, искавшими дешевизну и недостатки, связанные, в их понимании, с необычными архитектурными радостями.
   - Я бы никогда не поверил, что живу в старинном доме, если бы не чувствовал себя в нем очень неуютно, - шутливо настаивал Нед Бойн, наиболее экстравагантный из них двоих. - Малейший намек на "удобства" заставил бы меня думать, что его купили на выставке, разобрали и собрали заново.
   И они принялись с юмористической точностью перечислять разнообразные подозрения и требования, отказываясь верить, будто дом, рекомендованный их кузиной, действительно Тюдоровский, пока не узнали, что в нем нет отопления, что деревенская церковь находится буквально на территории, и пока она не заверила их в прискорбном отсутствии водопровода.
   - Это слишком неудобно, чтобы быть правдой! - ликовал Эдвард Бойн, когда ему удавалось вырвать из нее очередное признание в очередном недостатке; но он прервал свою рапсодию, чтобы спросить с внезапным приступом недоверия: - А призрак? Вы скрываете от нас тот факт, что никакого призрака нет!
   Мэри тогда рассмеялась вместе с ним, но, обладая тонкой чувствительностью, заметила внезапную ровность тона в шутливом ответе Элиды.
   - О, в Дорсетшире полно призраков.
   - Пусть так, но это не годится. Я не хочу ехать десять миль, чтобы увидеть чей-то призрак. Я хочу, чтобы по крайней мере один обитал в доме. Есть ли призрак в Линге?
   Его вопрос снова заставил Элиду рассмеяться, и именно тогда она ответила дразнящим тоном:
   - О, есть один, конечно, но вы никогда не узнаете, кто он.
   - Никогда не увижу? - Бойн был разочарован. - Но что в этом мире представляет собой призрак, если имеется только утверждение, будто он существует?
   - Не могу сказать. Но такова история.
   - Что есть призрак, но никто не знает, чей это призрак?
   - По крайней мере, на настоящий момент дело обстоит именно таким образом.
   - На настоящий момент? Когда же мы о нем узнаем? Когда настанет это время?
   - Очень, очень скоро.
   - Но если его когда-то опознали как посетителя оттуда, почему это не передается в семье? Как ему удалось сохранить свое инкогнито?
   Элида только покачала головой.
   - Не спрашивайте меня. Но это так.
   - И вдруг, - заговорила Мэри, словно прорицательница из какой-то глубокой пещеры, - вдруг, много лет спустя, кто-то задается вопросом: кто это?
   Она была странно поражена замогильным тоном, с каким произнесла свой вопрос, столь непохожим на веселый тон, которым разговаривали другие, и увидела тень удивления, промелькнувшую в глазах Элиды.
   - Полагаю, что так. Остается только ждать.
   - Ждать! - вмешался Нед. - Жизнь слишком коротка, чтобы посвятить ее ожиданию появления призрака. Разве мы не сможем найти более интересных занятий, Мэри?
   Как оказалось, им и впрямь не суждено было посвятить жизнь ожиданию встречи с призраком, потому что через три месяца после их разговора с миссис Стэйр они обосновались в Линге, и та жизнь, к которой они стремились до такой степени, что планировали ее во всех ежедневных деталях, действительно началась для них.
   Сидеть в плотных декабрьских сумерках у широкого камина, под почерневшими дубовыми стропилами, ощущая, как за многостворчатыми окнами темные холмы укутываются мраком и погружаются в глубокое одиночество, - именно ради наслаждения таким ощущением Мэри Бойн почти четырнадцать лет терпела терзающее душу уродство Среднего Запада, а ее муж упрямо продолжал свои инженерные изыскания, пока с внезапностью, которая все еще заставляла ее вздрагивать, чудовищный обвал шахты "Голубая звезда" не поставил их перед необходимостью искать новой жизни и способа проведения досуга, чтобы ощутить ее вкус в полной мере. Они не хотели, чтобы их новая жизнь была праздной; но они намеревались посвятить ее только тому, что приносило бы им наслаждение ею. У нее было свое видение на занятия живописью и садоводством (на фоне серых стен), он мечтал о написании своей давно запланированной книги "Экономические основы культуры"; эти занятия не могли сделать их жизнь изолированной; они не могли уединиться от мира или погрузиться достаточно глубоко в прошлое.
   Дорсетшир с самого начала привлекал их своей кажущейся отдаленностью, несопоставимой с его географическим положением. Но для Бойнов это было одно из постоянно повторяющихся чудес их острова, - гнездышка графств, как они выражались, - для проявления всех его эффектов хватало малого: несколько миль составляли значительное расстояние, а расстояние порождало различие.
   - Именно это, - однажды с энтузиазмом объяснил Нед, - и придает такую силу ощущениям, подчеркивая самомалейшие контрасты. Они - словно толстый слой масла на крошечном кусочке хлеба.
   В Линге масло, несомненно, было намазано густо: старый серый дом, спрятавшийся у подножия холмов, сохранил почти все следы связи с давним прошлым. Сам факт того, что он не был ни большим, ни исключительным, делал его, по мнению Бойнов, еще более богатым в особом смысле - в смысле того, что он веками был глубоким резервуаром незаметной жизни. Жизнь в нем, вероятно, была не самой яркой: в течение долгих периодов она, без сомнения, так же бесшумно уходила в прошлое, как тихая осенняя морось час за часом исчезает в зеленом пруду между тисами; но эти задворки бытия иногда порождают в своих медлительных глубинах странную остроту чувств, и Мэри Бойн с самого начала ощутила случайное прикосновение какого-то интенсивного воспоминания.
   Никогда еще это чувство не было так сильно, как в тот декабрьский вечер, когда, ожидая в библиотеке лампу, она поднялась со своего места и встала в тени камина. После ленча ее муж отправился в одну из своих долгих прогулок по холмам. В последнее время она заметила, что в таких случаях он предпочитал прогуливаться в одиночку, и, стараясь сохранить их личные отношения, пришла к выводу, что его беспокоит книга, и что ему нужно послеобеденное время, чтобы в одиночестве обдумать проблемы, возникшие после утренней работы. Конечно, книга продвигалась не так гладко, как она себе представляла, и морщинки недоумения между его глазами никогда не появлялись в прежние дни. Тогда он часто выглядел изможденным, на грани болезни, но туземный демон "беспокойства" никогда не клеймил его чело. И все же, те немногие страницы, которые он успел ей прочесть, - введение и краткое изложение первой главы, - свидетельствовали о твердом владении предметом и о все возрастающей уверенности в своих силах.
   Этот факт поверг ее в еще большее замешательство, поскольку теперь, когда он покончил с "бизнесом" и его тревожными обстоятельствами, одна из возможных причин тревоги была устранена. Если только дело не в его здоровье. Но физически он поправился с тех пор, как они приехали в Дорсетшир, - стал более энергичным, румяным и свежим. Только через неделю она ощутила произошедшую в нем необъяснимую перемену, которая беспокоила ее в его отсутствие и делала косноязычной в его присутствии, словно ОНА скрывала от него какую-то тайну!
   Мысль о том, что между ними существует тайна, поразила ее внезапным удивлением, и она оглядела тусклую длинную комнату.
   - Может быть, это дом?..
   Она задумалась.
   Сама комната могла быть полна тайн. С наступлением вечера они, казалось, накапливались все больше и больше, подобно слоям бархатной тени, падающим с низкого потолка, темных книжных шкафов, с неясно видимого закрытого камина.
   - Ну, конечно же, в доме водятся привидения!
   Призрак - неуловимый призрак Элиды - служивший предметом постоянных шуток в первый месяц или два пребывания в Линге, был постепенно забыт, поскольку вообразить его себе было чрезвычайно трудно. Мэри, как и подобает обитательнице дома с привидениями, наводила обычные в таких случаях справки среди своих немногочисленных сельских соседей, но, кроме неопределенного "так говорят, мэм", им нечего было сообщить. Неуловимый призрак, по-видимому, никогда не обладал достаточной индивидуальностью, чтобы о нем сложилась легенда, и через некоторое время Бойны со смехом перенесли его из прибыли в убытки, согласившись, что Линг был одним из немногих домов, представлявших интерес сам по себе, чтобы обойтись без сверхъестественных приукрашиваний.
   - Я полагаю, он представляет собой бедного, беспомощного духа, и именно поэтому тщетно трепещет своими прекрасными крыльями в пустоте, - смеясь, заключила Мэри.
   - Или, вернее, - ответил Нед, - среди призрачного окружения он не может утвердить свое отдельное существование в качестве призрака.
   И после этого их невидимый сосед, наконец, был вычеркнут из списка достопримечательностей дома, достаточно многочисленных, чтобы они сразу же забыли об этой потере.
   Теперь, когда она стояла у камина, интерес к предмету их прежнего любопытства ожил в ней с новым ощущением его значения - чувством, постепенно приобретаемым благодаря тесному ежедневному контакту со сценой скрытой тайны. Конечно, именно дом обладал способностью видеть призраков, визуально, тайно общаясь со своим собственным прошлым; и если бы только можно было войти в достаточно близкое общение с домом, то можно было бы стать причастной его тайнам и самой приобрести способность видения призрака. Возможно, за долгие часы одиночества в этой самой комнате, куда она никогда не заходила до полудня, ее муж уже приобрел эту способность и, молча, нес на себе страшную тяжесть того, что она открыла ему. Мэри слишком хорошо разбиралась в законах мира призраков, чтобы не знать, что нельзя говорить о привидениях, которых видишь: это было почти таким же нарушением приличий, как назвать имя леди в клубе. Но это объяснение ее не удовлетворило. "Что, в конце концов, кроме острых ощущений, - размышляла она, - могло бы ему понравиться в общении со старыми призраками?" И тут она снова вернулась к фундаментальной дилемме: тот факт, что большая или меньшая восприимчивость человека к явлениям духов не имеет особого отношения к делу, поскольку, действительно ли кто-то видел призрака в Линге, - никто этого не знал.
   "Очень скоро", - сказала Элида Стэйр. Ну, предположим, Нед видел одного из них, когда они только приехали, и только на прошлой неделе узнал, что с ним случилось. Все больше и больше поддаваясь очарованию этого часа, она возвращалась мыслями к первым дням их пребывания в доме, но поначалу только для того, чтобы вспомнить веселую суету распаковки, обустройства, расстановки книг и криков друг другу из отдаленных уголков дома, когда им открывались сокровища их жилища. Именно в этой связи она вдруг вспомнила мягкий октябрьский день, когда, перейдя от первого восторженного шквала исследований к детальному осмотру старого дома, она нажала (подобно героине романа) на панель, открывшуюся от ее прикосновения, на узкий лестничный пролет, ведущий к неожиданному плоскому выступу крыши - крыши, которая снизу, казалось, слишком резко обрывалась во все стороны, чтобы кто-нибудь, кроме опытных в подобных делах мастеров, мог взобраться на нее.
   Вид, открывавшийся из этого тайника, был очарователен, и она помчалась вниз, чтобы оторвать Неда от его бумаг и дать ему возможность насладиться ее открытием. Она до сих пор помнила, как, стоя на узком уступе, он обнимал ее за плечи, их взгляд устремлялся к длинной линии холмов на горизонте, а потом возвращался назад, чтобы полюбоваться арабесками тисовых изгородей вокруг пруда с рыбой и тенями кедров на лужайке.
   - А теперь - в другую сторону, - сказал он, нежно поворачивая ее своими нежными руками, и, тесно прижавшись к нему, она впитывала, словно какой-то приятный аромат, картину двора с серыми стенами, приземистых львов на воротах и липовой аллеи, тянущейся к широкой дороге у подножия холмов.
   Именно тогда, когда они смотрели друг на друга, обнявшись, она почувствовала, как его рука расслабилась, и услышала резкое "Ого!" Это заставило ее обернуться и посмотреть на него.
   Да, теперь она отчетливо припомнила, что заметила тень беспокойства, точнее, недоумения, упавшую на его лицо, и, проследив за его взглядом, увидела фигуру человека, - человека в свободной сероватой одежде, как ей показалось, - неторопливо шедшего по липовой аллее неуверенной походкой незнакомца, ищущего дорогу. Ее близорукие глаза давали ей лишь смутное впечатление легкости и серости, с чем-то чужеродным или, по крайней мере, необычным в форме фигуры или ее одеянии; но ее муж, очевидно, видел больше - видел достаточно, чтобы заставить его протиснуться мимо нее с резким "Подожди!" - и броситься вниз по винтовой лестнице, не задерживаясь, чтобы помочь ей спуститься.
   Легкое головокружение заставило ее, предварительно ухватившись за трубу, возле которой они стояли, последовать за ним вниз с большой осторожностью; и когда она достигла чердачной площадки, то снова остановилась по менее очевидной причине, перегнувшись через дубовые перила и напрягая зрение в тишине коричневой, испещренной солнечными бликами глубине внизу. Она задержалась там, пока не услышала, как где-то в этой глубине захлопнулась дверь; затем, ступая чисто механически, она спустилась по пологим ступеням и оказалась в нижнем холле.
   Парадная дверь была открыта в мягкий солнечный свет двора; холл и двор были пусты. Дверь библиотеки тоже была открыта, и, тщетно прислушиваясь к звукам голосов, она быстро переступила порог и обнаружила мужа в одиночестве, рассеянно перебирающего бумаги на столе.
   Он поднял глаза, как бы удивляясь ее поспешному появлению, но тень беспокойства исчезла с его лица, сделав его даже, как ей показалось, немного ярче и яснее, чем обычно.
   - Что это было? Кто это был? - спросила она.
   - Кто это был? - повторил он, и на его лице появилось выражение удивления.
   - Человек, которого мы видели идущим к дому.
   Он, казалось, попытался вспомнить.
   - Этот человек? Мне показалось, что я вижу Питерса; я бросился за ним, чтобы поговорить о водопроводных трубах, но он исчез прежде, чем я успел спуститься.
   - Исчез? Да ведь он шел так медленно, когда мы его увидели.
   Бойн пожал плечами.
   - Я тоже так думал, но он, должно быть, ускорил шаг. Что ты скажешь о моем предложении попытаться взобраться на Мелдон-Стип до захода солнца?
   Вот и все. В то время это происшествие значило меньше, чем ничто, оно было немедленно уничтожено магией их первого взгляда с Мелдон-Стип, вершины, на которую они мечтали взобраться с тех пор, как впервые увидели ее голый хребет, вздымающийся над низкой крышей Линга. Несомненно, сам факт того, что это событие произошло в тот самый день, когда они поднялись на Мелдон, удержало его в бессознательном ворохе ассоциаций, из которого он теперь возник, ибо сам по себе он не имел никаких зловещих признаков. В данный момент не могло быть ничего более естественного, чем то, что Нед бросился с крыши в попытке поговорить с медленно идущим рабочим. Это был период, когда они постоянно следили за тем или иным мастером, работавшим в этом месте, всегда подстерегали их и бросались к ним с вопросами, упреками или напоминаниями. И уж конечно, издали серая фигура была похожа на Питерса.
   И все же, теперь, вспоминая эту стремительную сцену, она чувствовала, что объяснения мужа опровергались выражением тревоги на его лице. Почему знакомый вид Питерса вызвал у него тревогу? Почему, прежде всего, если было так необходимо посоветоваться с этим авторитетом по поводу водопровода, неудача в его поисках вызвала такое облегчение? Мэри не могла сказать, чтобы какое-либо из этих соображений приходило ей в голову в то время, но по той быстроте, с какой они теперь выстроились, она вдруг поняла, что они, должно быть, все это время находились рядом, ожидая своего часа.
  

II

  
   Утомленная своими мыслями, она подошла к окну. Теперь в библиотеке было совершенно темно, и она с удивлением обнаружила, как мало света сохранилось во внешнем мире.
   Пока она всматривалась, в сужающейся перспективе голых линий двора возникла фигура: она выглядела просто пятном более глубокого серого цвета в серой мгле, и в то мгновение, когда эта фигура двинулась к ней, ее сердце забилось от мысли: "Призрак!"
   В это мгновение, показавшееся ей вечностью, она вдруг почувствовала, что человек, которого два месяца тому назад она видела с крыши, теперь, в назначенный час, вот-вот явит себя не Питерсом, и ее душа затрепетала от надвигающегося страха узнавания. Но, почти с очередным движением стрелки часов, размытая фигура обрела материальность и четкие черты ее мужа, что было очевидно даже при ее слабом зрении, и она повернулась, чтобы встретить его, когда он вошел, с признанием очевидной нелепости ее мысли.
   - Это действительно слишком абсурдно, - рассмеялась она, когда он появился на пороге, - но я не могла не вспомнить!
   - Вспомнить - что? - спросил Бойн, подходя ближе.
   - Что если видишь призрак Линга, то никогда не узнаешь его.
   Ее рука легла на его ладонь, и он сжал ее, но выражение его усталого, озабоченного лица никак не изменилось.
   - Ты думала, что видела его? - спросил он после заметной паузы.
   - Я приняла тебя за него, милый, в своем безумном желании увидеть!
   - За... меня?
   Его рука упала, и он отвернулся от нее, издав звук, похожий на смешок.
   - На самом деле, дорогая, самое лучшее, что ты можешь сделать, это отказаться от такого желания.
   - Да, я отказываюсь от него... отказываюсь. А ты? - спросила она, резко повернувшись к нему.
   Вошла горничная с письмами и лампой, свет упал на лицо Бойна, склонившегося над подносом, который она ему подала.
   - А ты? - продолжала настаивать Мэри, когда служанка ушла.
   - Что - я? - рассеянно отозвался он, и когда он перебирал письма, стала отчетливо видна глубокая морщина между его - свидетельство беспокойства.
   - Бросил попытки увидеть призрака.
   Ее сердце слегка забилось при мысли об эксперименте, который она проводила.
   Ее муж, отложив письма в сторону, отошел в тень камина.
   - Я никогда и не пробовал, - пожал плечами он, разрывая упаковку газеты.
   - Да, конечно, - согласилась Мэри. - Самое неприятное, что нет никакого смысла пытаться, потому что нельзя быть уверенным до тех пор, пока не пройдет некоторое время.
   Он разворачивал газету, как будто не слышал ее; но после паузы, во время которой листы судорожно шуршали между его ладонями, он поднял голову и резко спросил:
   - Что значит: НЕКОТОРОЕ ВРЕМЯ?
   Мэри опустилась в низкое кресло у камина. Со своего места она испуганно взглянула на профиль мужа, темным пятном вырисовывавшийся в круге света лампы.
   - Ничего. Ты чем-то взволнован?
   Бойн скомкал газету, после чего повернулся к лампе.
   - Господи, нет! Я только хотел спросить, - объяснил он с легким оттенком нетерпения, - существует ли какая-нибудь легенда, какое-нибудь предание на этот счет?
   - Насколько мне известно, нет, - ответила она, но тут же добавила: - А почему ты спрашиваешь?
   Он не успел ответить, поскольку появилась служанка с чаем и второй лампой.
   Тени рассеялись, настало время обычного вечернего ритуала, и Мэри Бойн почувствовала себя менее подавленной тем чувством чего-то безмолвно неизбежного, омрачавшего ее одинокий день. Несколько мгновений она молча раздумывала над этим, а когда отвлеклась, то была до крайности поражена переменой, происшедшей в лице мужа. Он сидел у дальней лампы и был поглощен чтением своих писем; но было ли это чем-то, что он нашел в них, или причина заключалась в ее словах, - в любом случае, случилось что-то, от чего выражение его лица стало обычным. Чем дольше она смотрела, тем яснее становилась эта перемена. Линии болезненного напряжения исчезали, а те следы усталости, которые еще оставались, были из разряда тех, что легко приписываются постоянному умственному усилию. Он поднял глаза, словно привлеченный ее взглядом, и улыбнулся.
   - Знаешь, я ужасно хочу чаю, а тебе письмо, - сказал он.
   Она взяла конверт, который он протянул ей в обмен на протянутую чашку, и, вернувшись в свое кресло, сломала печать томным жестом читателя, которому в руки попало нечто, входящее в заветный круг его интересов.
   Следующим ее желанием было вскочить на ноги; конверт упал пол, когда она поднялась; она протянула мужу длинную газетную вырезку.
   - Нед! Что это такое? Что это значит?
   Он поднялся в то же мгновение, словно услышал ее крик прежде, чем он сорвался с ее губ, и они некоторое время изучающе смотрели друг на друга, - словно соперники, ищущие преимущества, - через пространство, разделявшее ее кресло и его стол.
   - Что - что? Ты заставила меня вздрогнуть! - сказал, наконец, Бойн, подходя к ней с резким, почти раздраженным смешком. Тень тревоги снова появилась на его лице, но теперь это был не застывший взгляд дурного предчувствия, а движение губ и глаз, которое дало ей понять, что он словно бы чувствует чье-то невидимое присутствие.
   Ее рука так дрожала, что она едва могла отдать ему вырезку.
   - Эта статья... из "Уокеш Сентинел"... что человек по имени Элвелл подал на тебя в суд... что с шахтой "Голубая Звезда" что-то не так. Я не смогла понять и половины.
   Они продолжали смотреть друг на друга, пока она говорила, и, к своему удивлению, она увидела, что ее слова почти мгновенно рассеяли напряженную настороженность его взгляда.
   - Ах, ЭТО! - Он взглянул на вырезку и сложил ее жестом человека, который держит в руках что-то известное и совершенно безобидное. - Что с тобой сегодня, Мэри? Я думал, у тебя плохие новости.
   Она стояла перед ним, и ее невыразимый ужас медленно отступал под успокаивающим воздействием его хладнокровия.
   - Значит, ты знал об этом и... все в порядке?
   - Конечно, я знал об этом, и все в порядке.
   - Но что это такое? Я не понимаю. В чем тебя обвиняет этот человек?
   - О, почти в каждом мыслимом преступлении. - Бойн отбросил газетную вырезку и удобно устроился в кресле у камина. - Ты хочешь услышать эту историю? Это не особенно интересно - просто конфликт интересов в "Голубой Звезде".
   - Но кто такой этот Элвелл? Я впервые слышу это имя.
   - О, это парень, которого я в это втянул, - протянул ему руку. Я тебе когда-то все про него рассказал.
   - Скорее всего. Должно быть, я забыла. - Она тщетно перебирала свои воспоминания. - Но если ты помог ему, почему он тебя обвиняет?
   - Возможно, какой-нибудь адвокат-мошенник уговорил его это сделать. Все это довольно сложно. Я думал, тебе это не интересно.
   Мэри почувствовала укол совести. Теоретически она осуждала отстраненность американской жены от профессиональных интересов мужа, но на практике ей всегда было трудно сосредоточить свое внимание на рассказах Бойна о сделках, в которых он принимал участие. Кроме того, она с самого начала чувствовала, что в обществе, где все удобства жизни могут быть получены только ценой таких напряженных усилий, как профессиональный труд ее мужа, тот краткий досуг, какой они могут себе позволить, должен быть использован как бегство от неотложных забот, бегство к жизни, о которой они всегда мечтали. Сейчас, когда эта новая жизнь действительно очертила вокруг них свой волшебный круг, она несколько раз спрашивала себя, правильно ли поступила; но до сих пор подобные догадки были не более чем ретроспективными экскурсами ее активной фантазии. Теперь, впервые, она немного удивилась, обнаружив, как мало знает о том материальном фундаменте, на котором зиждется ее счастье.
   Она снова взглянула на мужа и успокоилась, увидев его безмятежное лицо, и все же чувствовала потребность в более определенных основаниях для своего успокоения.
   - Но разве эти обвинения тебя не беспокоят? Почему ты никогда не говорил со мной об этом?
   Он ответил сразу на оба вопроса.
   - Сначала я не говорил об этом, поскольку это не то, чтобы беспокоило меня, - скорее раздражало. Но теперь это уже старая история. Твой корреспондент, должно быть, раздобыл старый номер "Сентинел".
   Она почувствовала облегчение.
   - Ты хочешь сказать, что все уже закончилось? Он проиграл дело?
   Ответ Бойна последовал с едва заметной задержкой.
   - Иск отозван, вот и все.
   Но она продолжала настаивать, как бы оправдывая самое себя от собственного внутреннего обвинения в том, что ее слишком легко сбить с толку.
   - Отозван, потому что он понял, - у него нет шансов?
   - Да, у него не было никаких шансов, - ответил Бойн.
   Она все еще боролась со смутно ощущаемым замешательством в глубине своих мыслей.
   - Как давно он был отозван?
   Он помолчал; к нему как будто вернулась прежняя неуверенность.
   - Я только что получил известие, но ждал его.
   - Только что - в одном из пришедших сегодня писем?
   - Да, в одном из сегодняшних писем.
   Она ничего не ответила; спустя короткий промежуток времени он встал и, пройдя через комнату, сел на диван рядом с ней. Она почувствовала, как он обнял ее за плечи, почувствовала, как его рука нашла ее руку и сжала ее, и, медленно повернувшись, привлеченная теплом его щеки, встретила улыбающийся ясный взгляд его глаз.
   - Все в порядке... все в полном порядке? - спросила она сквозь поток рассеивающихся сомнений.
   - Даю тебе слово, что все никогда не было в более полном порядке! - рассмеялся он, крепко прижимая ее к себе.
  

III

  
   Одна из самых странных вещей, которую она впоследствии вспомнила из всей невероятной странности следующего дня, было внезапное и полное восстановление ее ощущения безопасности.
   Оно витало в воздухе, когда она проснулась в своей полутемной комнате с низким потолком; оно сопровождало ее вниз по лестнице к столу для завтрака, вспыхивало в камине и ярко отражалось от ваз и трепещущего георгианского чайника. Как будто каким-то окольным путем все ее смутные опасения предыдущего дня, с их мгновенной острой сосредоточенностью на газетной статье, - как будто этот смутный вопрос о будущем и испуганное возвращение к прошлому, - ликвидировали между ней и мужем задолженность по какому-то навязчивому моральному обязательству. Кажется, она и впрямь не заботилась о делах своего мужа, - поскольку это доказывалось ее новым состоянием, - потому что ее вера в него инстинктивно оправдывала такую беспечность, а его право на ее веру всецело утвердилось перед лицом угрозы и подозрений. Она никогда не видела его более спокойным, более естественным и безмятежным, чем после допроса, которому она его подвергла: казалось, он знал о ее тайных сомнениях и хотел, чтобы атмосфера очистилась, так же сильно, как и она.
   Слава Богу, все было так же ясно, как яркий внешний свет, удививший ощущением лета, когда она вышла из дома для своего ежедневного обхода садов. Она оставила Бойна за письменным столом, а сама, проходя мимо двери библиотеки, бросила взгляд на его спокойное лицо, увидела его, склонившегося над бумагами с трубкой во рту, и теперь ей предстояло выполнить свою обычную утреннюю работу. Эта работа, в такие очаровательные зимние дни, доставляла ей почти такое же удовольствие бродить по разным уголкам ее владений, как если бы весна уже вовсю трудилась над кустарниками и бордюрами. Перед ней все еще были открыты неисчерпаемые возможности, - раскрыть тайные прелести старого места без внесения малейшего непочтительного изменения, - но зимние месяцы были слишком коротки, чтобы планировать то, что можно было планировать весной и осенью. И вновь обретенное ощущение безопасности придавало в это особенное утро особую пикантность ее прогулке по уютному, тихому месту. Сначала она пошла туда, где пестрые грушевые деревья отбрасывали на стены сложные узоры, а голуби порхали и прихорашивались на серебристой черепичной крыше. Что-то было не так с трубами в теплице, и она ожидала, что из Дорчестера приедет инженер, который должен был проверить работу котла. Но когда она окунулась во влажную жару теплиц, в пряные ароматы, в розовые и красные оттенки старинной экзотики, - даже цветы в Линге воспринимались своей особой мелодией, - она узнала, что тот еще не прибыл, а поскольку подобные дни были слишком редки, чтобы тратить их впустую в искусственной атмосфере, она снова вышла и медленно зашагала по упругому газону лужайки для боулинга к саду позади дома. В дальнем конце его имелась поросшая травой терраса, возвышавшаяся над прудом с рыбой и тисовыми изгородями, откуда открывался вид на длинный фасад дома с его изогнутыми трубами и голубыми тенями от углов крыши, залитых бледно-золотой влагой воздуха.
   Видимый сквозь ровный узор тисов, пронизанный мягким светом, дом своими открытыми окнами и приветливо дымящими трубами создавал ощущение какого-то теплого человеческого присутствия. Никогда еще у нее не было такого глубокого чувства близости с ним, такого убеждения, что все его тайны благотворны и хранятся, как говорят детям, "для блага каждого", такой полной веры в его способность сплести ее жизнь и жизнь Неда в гармоничный узор длинной-предлинной истории, которую он ткал сейчас в солнечных лучах.
   Она услышала позади себя шаги и обернулась, ожидая увидеть садовника в сопровождении инженера из Дорчестера. Но увидела только одну фигуру, - молодого, хорошо сложенного мужчину, который, - она не смогла бы ответить, почему, - не имел ни малейшего сходства с ее предвзятым мнением о специалисте по отопительным котлам. Вновь прибывший, увидев ее, приподнял шляпу и остановился с видом джентльмена, -возможно, путешественника, - желающего немедленно дать понять, что его вторжение непроизвольно. Достопримечательности Линга иногда привлекали туристов, и Мэри почти ожидала увидеть, как незнакомец прячет фотоаппарат или оправдает свое присутствие, продемонстрировав его. Но он не сделал ничего подобного, и через мгновение она спросила тоном, вежливо осуждающим его вторжение:
   - Вы кого-нибудь ищете?
   - Я пришел повидать мистера Бойна, - ответил посетитель. Его интонация, а не акцент, была слегка американской, и Мэри, услышав знакомую нотку, присмотрелась к нему внимательнее. Поля мягкой фетровой шляпы отбрасывали тень на его лицо, которое, будучи затемнено, показалось ее близорукому взгляду имеющим серьезное выражение, как у человека, приехавшего "по делу", и вежливо, но твердо настаивающего на своих правах.
   Прошлый опыт научил Мэри благоразумно относиться к подобным визитам, но она ревновала мужа к утренним часам и сомневалась, что он давал кому-либо право вторгаться в их жизнь в это время.
   - У вас назначена встреча с мистером Бойном? - спросила она.
   Он заколебался, словно не был готов к такому вопросу.
   - Не совсем, - ответил он.
   - Он сейчас работает и, боюсь, не сможет принять вас. Вы оставите мне сообщение для него или вернетесь позже?
   Посетитель, снова приподняв шляпу, коротко ответил, что зайдет попозже, и ушел, словно желая поскорее вновь оказаться за изгородью. Когда его фигура удалялась по дорожке между тисами, Мэри заметила, что он остановился и на мгновение поднял глаза на фасад дома, залитый слабым зимним солнцем; ей пришло в голову, - с запоздалым сожалением, - что было бы гуманнее спросить: не приехал ли он издалека, и предложить в этом случае узнать, не сможет ли ее муж принять его. Но как только эта мысль пришла ей в голову, он скрылся за пирамидальным тисом, и в то же мгновение ее внимание было отвлечено приближением садовника, сопровождаемого бородатым специалистом по котлам из Дорчестера.
   Беседа с этим последним по поводу возникших проблем оказалась столь насыщенной, что он счел целесообразным пропустить свой поезд и уговорил Мэри провести остаток утра среди теплиц. Когда обсуждение закончилось, она с удивлением обнаружила, что уже почти время ленча, и, торопясь домой, ожидала увидеть мужа, выходящего ей навстречу. Но во дворе не было никого, кроме младшего садовника, равнявшего гравий, а в холле, когда она вошла, было так тихо, что она догадалась, - Бойн все еще работает за закрытой дверью библиотеки.
   Не желая тревожить его, она направилась в гостиную и там, за письменным столом, погрузилась в новые расчеты расходов, которые стали очевидными после утренней беседы. Сознание того, что она может позволить себе такие глупости, еще не утратило своей новизны; и почему-то, в отличие от смутных предчувствий предыдущих дней, теперь это казалось ей элементом обретенной безопасности, чувством того, что, как сказал Нед, ничто никогда не было "правильнее", чем сейчас.
   Она все еще наслаждалась игрой цифр, когда служанка с порога вернула ее к действительности сомнительным вопросом о целесообразности подачи обеда. Тримл объявила об обеде так, словно разглашала государственную тайну, и Мэри, сосредоточенная на своих бумагах, лишь рассеянно пробормотала что-то в знак согласия.
   Она почувствовала, как Тримл выразительно задержалась на пороге, словно упрекая ее за столь бесцеремонную уступчивость; затем в коридоре послышались ее удаляющиеся шаги, и Мэри, оттолкнув бумаги, пересекла холл и направилась к двери библиотеки. Дверь все еще была закрыта, и она, в свою очередь, задержалась, не желая беспокоить мужа, но в то же время беспокоясь, как бы он не превысил своей обычной рабочей нормы. Пока она стояла, не решаясь войти, Тримл вернулась с объявлением о поданном обеде, и Мэри, побуждаемая этим объявлением, открыла дверь и вошла в библиотеку.
   Бойна за столом не было, и она огляделась, ожидая увидеть его у книжных полок где-нибудь в глубине комнаты; но ее зов остался без ответа, и постепенно ей стало ясно, что его в библиотеке нет.
   Она повернулась к горничной.
   - Мистер Бойн, должно быть, наверху. Пожалуйста, скажите ему, что обед подан.
   Служанка, казалось, колебалась между очевидным долгом повиноваться приказам и столь же очевидным убеждением в глупости распоряжения, отданного ей. Борьба закончилась тем, что она с сомнением произнесла: "Извините, мадам, мистера Бойна наверху нет".
   - Он не в своей комнате? Вы уверены?
   - Абсолютно, мадам.
   Мэри посмотрела на часы.
   - Тогда где же он?
   - Он ушел, - объявила Тримл с видом человека, почтительно ждавшего вопроса, который должен был быть задан прежде всего.
   Значит, предыдущая догадка Мэри оказалась верной. Бойн, должно быть, вышел в сад, чтобы встретить ее, а так как она разминулась с ним, было ясно, что он выбрал более короткий путь через южную дверь, вместо того чтобы идти в обход двора. Она пересекла холл и подошла к стеклянной двери, выходящей прямо в тисовый сад, но горничная, после очередного внутреннего конфликта, решилась на опрометчивый шаг.
   - Извините, мадам, мистер Бойн не ходил туда.
   Мэри обернулась.
   - Куда же он делся? И когда?
   - Он вышел через парадную дверь и направился по дорожке, мадам.
   Для Тримл было делом принципа никогда не отвечать больше чем на один вопрос за один раз.
   - По подъездной дорожке? В такой час?
   Мэри подошла к двери и посмотрела через двор в длинный туннель голых лип. Но перспектива была такой же пустой, как и тогда, когда она осматривала ее, входя в дом.
   - Мистер Бойн не оставил никакого сообщения? - спросила она.
   Тримл, казалось, бросила все силы на последнюю схватку с силами хаоса.
   - Нет, мадам. Он вышел с этим джентльменом.
   - Этим джентльменом? Каким джентльменом?
   Мэри резко повернулась, как будто для того, чтобы подчеркнуть значение этого нового обстоятельства.
   - Джентльмен, который спрашивал его, мадам, - покорно произнесла Тримл.
   - Какой джентльмен спрашивал его? Объяснитесь же, Тримл!
   Только тот факт, что Мэри была очень голодна и хотела посоветоваться с мужем насчет теплиц, мог заставить ее столь строго заговорить со служанкой; но даже сейчас она недостаточно вернулась в реальность, чтобы заметить в глазах Тримл зарождающийся вызов почтительной подчиненной, на которую давили слишком сильно.
   - Я не могу точно сказать, в котором часу, мадам, потому что не впускала этого джентльмена, - ответила она, великодушно игнорируя необычность поведения своей госпожи.
   - Вы его не впускали?
   - Нет, мадам. Когда прозвенел колокольчик, я одевалась, а Агнес...
   - Тогда пойдите и спросите у Агнес, - распорядилась Мэри.
   Тримл все еще сохраняла выражение терпеливого великодушия.
   - Агнес не может знать, мадам, потому что она, к несчастью, обожгла руку, пробуя фитиль новой лампы, - Тримл, как было известно Мэри, всегда выступала против новой лампы, - и поэтому миссис Докетт послала вместо нее кухарку.
   Мэри снова посмотрела на часы.
   - Уже начало третьего! Пойдите, спросите у кухарки, не оставил ли мистер Бойн каких-нибудь сообщений.
   Она, не дожидаясь ответа, отправилась обедать, и вскоре Тримл сообщила ей слова кухарки о том, что джентльмен заходил около часа и что мистер Бойн ушел с ним, не оставив никакого сообщения. Кухарка даже не знала имени посетителя, потому что он написал его на клочке бумаги, который сложил и вручил ей с наказом немедленно передать мистеру Бойну.
   Мэри закончила свой обед, все еще недоумевая, а когда Тримл принесла кофе в гостиную, ее удивление усилилось до первого слабого оттенка беспокойства. Это было непохоже на Бойна - отсутствовать без объяснений в столь непривычный час, а трудность идентификации посетителя, чьему вызову он, по-видимому, подчинился, делала его исчезновение еще более необъяснимым. Опыт Мэри Бойн в качестве жены занятого инженера, жизнь которого насыщена внезапными визитами и вынужденной сверхурочной работой, научил ее философски относиться к неожиданностям; но с тех пор, как Бойн отошел от дел, он стал вести бенедиктинский образ жизни. Словно для того, чтобы компенсировать дискомфорт тех лет, когда они обедали и ужинали в грохочущих, тряских вагонах-ресторанах, в последнее время он культивировал все тонкости пунктуальности и монотонности, отбивая у жены охоту к неожиданностям и заявляя, что для тонкого вкуса существуют бесконечные градации удовольствия в постоянных повторениях привычного.
   Тем не менее, поскольку никакая жизнь не может полностью защитить себя от непредвиденного, было очевидно, что все предосторожности Бойна рано или поздно окажутся тщетными, и Мэри пришла к выводу, что он прервал ее размеренное течение, отправившись на станцию вместе со своим посетителем или, по крайней мере, решив сопроводить его хотя бы часть пути.
   Это заключение избавило ее от дальнейших забот, и она сама вышла, чтобы продолжить беседу с садовником. Затем она отправилась на деревенскую почту, находившуюся примерно в миле от дома, а когда повернула обратно, уже сгущались ранние сумерки.
   Она пошла по тропинке через холмы, а поскольку Бойн, тем временем, вероятно, возвращался со станции по большой дороге, то было маловероятно, что они встретятся. Однако она была уверена, - он добрался до дома раньше нее; настолько уверена, что, придя туда сама, даже не спросив Тримл, направилась прямиком в библиотеку. Но библиотека все еще была пуста, и с непривычной точностью зрительной памяти она сразу заметила, что бумаги на столе мужа лежат точно так же, как и тогда, когда она вошла, чтобы позвать его обедать.
   Ее вдруг охватил смутный страх перед неизвестностью. Войдя, она закрыла за собой дверь, и теперь, когда стояла одна в длинной, безмолвной, темной комнате, ее страх, казалось, обрел форму и звучание, явственно дыша и прячась среди теней. Ее близорукие глаза напряглись, наполовину различая реальное присутствие; что-то отстраненное наблюдало и знало; и, внезапно испугавшись этой неосязаемой близости, она бросилась к веревке звонка и отчаянно дернула ее.
   Долгий, дребезжащий звон быстро привел Тримл с лампой, и Мэри снова пришла в себя при этом отрезвляющем появлении обычного человека.
   - Вы можете приготовить чай, если мистер Бойн дома, - сказала она, чтобы оправдать свой вызов.
   - Очень хорошо, мадам. Но мистера Бойна дома нет, - сказала Тримл, ставя лампу.
   - Нет? Вы хотите сказать, что он вернулся и снова ушел?
   - Нет, мадам. Он не возвращался.
   Страх снова шевельнулся, и Мэри поняла, что он снова овладевает ею.
   - С тех пор, как он ушел с... джентльменом?
   - С тех пор, как он ушел с джентльменом.
   - Но кто же был этот джентльмен? - произнесла Мэри резким голосом человека, пытающегося быть услышанным сквозь путаницу бессмысленных звуков.
   - Этого я не могу сказать, мадам.
   Тримл, стоявшая у лампы, вдруг стала менее пухлая и розовая, точно ее накрыла та же ползучая тень дурного предчувствия.
   - Но ведь кухарка знает... разве не кухарка впустила его?
   - Она тоже не знает, мадам, потому что он написал свое имя на сложенном листе бумаги.
   Мэри, несмотря на свое волнение, поняла, что они обе обозначают неизвестного гостя неопределенным местоимением, а не общепринятой формулой, которая до сих пор удерживала их намеки в рамках обычного. И в тот же миг ее внимание привлекла мысль о сложенной бумаге.
   - Но на ней же должно быть имя! Где же бумага?
   Она подошла к столу и начала перебирать разбросанные по нему документы. Первое, что бросилось ей в глаза, было незаконченное письмо мужа, поверх которого лежало его перо, словно брошенное туда, когда его внезапно отвлекли.
   - "Мой дорогой Парвис"... Кто такой Парвис?.. "Я только что получил ваше письмо, извещающее о смерти Элвелла, и хотя я полагаю, что теперь больше нет опасности неприятностей, может быть, безопаснее..."
   Она отбросила листок в сторону и продолжила поиски, но среди писем и страниц рукописи, сложенных в беспорядочную кучу, словно бы второпях, не обнаружилось ни одной сложенной бумаги.
   - Но ведь его видела кухарка... Пришлите ее сюда, - приказала она, удивляясь своей тупости, не додумавшись раньше до такого простого решения.
   Тримл, повинуясь приказу, мгновенно исчезла, словно радуясь, что ее нет в комнате, а когда появилась снова, ведя за собой взволнованную кухарку, Мэри уже овладела собой и начала задавать вопросы.
   Этот джентльмен был незнакомцем, - да, это она поняла. Но что он сказал? И, главное, как он выглядел? На первый вопрос было довольно легко ответить по той смущающей причине, что он сказал очень мало, - просто спросил мистера Бойна и, нацарапав что-то на клочке бумаги, попросил, чтобы его немедленно передали ему.
   - Значит, вы не знаете, что он написал? Вы не уверены, что это было его имя?
   Кухарка не была уверена, но предположила, что это так, поскольку он написал что-то в ответ на ее вопрос, о ком ей следует сообщить.
   - А когда вы принесли бумагу мистеру Бойну, что он сказал?
   Кухарка не думала, чтобы мистер Бойн что-то сказал, но она не была уверена, потому что, когда она протянула ему записку, а он уже разворачивал ее, она заметила, что посетитель последовал за ней в библиотеку, и выскользнула, оставив обоих джентльменов вдвоем.
   - Но если вы оставили их в библиотеке, откуда вы знаете, что они ушли из дома?
   Этот вопрос поверг свидетельницу в кратковременное замешательство, от которого ее спасла Тримл, с помощью хитроумных околичностей добившаяся объяснения, что, прежде чем она успела пересечь холл и выйти в задний коридор, она услышала позади себя шаги джентльменов и увидела, как они вместе вышли из парадной двери.
   - В таком случае, если вы видели этого джентльмена дважды, вы должны сказать мне, как он выглядел.
   Но с этим последним вызовом стало ясно, что предел терпения кухарки достигнут. Обязанность идти к парадной двери, чтобы "впустить" посетителя, сама по себе была настолько разрушительной по отношению к основному порядку вещей, что приводила ее способности в безнадежное смятение, и она могла только пробормотать, заикаясь, после бесплодных попыток вызвать в памяти его образ: "Шляпа, мэм, была другой, как вы могли бы сказать..."
   - Другой? Насколько другой?
   В то же самое мгновение, в мозгу Мэри возник образ, запечатлевшийся в нем этим утром, но временно потерянный под слоями последующих впечатлений.
   - Вы хотите сказать, что у его шляпы были широкие поля? И лицо у него было бледное - и совсем молодое? - продолжала допрашивать кухарку Мэри с побелевшими губами. Но если кухарка и пыталась найти какой-нибудь адекватный ответ на этот вопрос, то он уносился у задавшей его стремительным потоком ее собственных мыслей. Незнакомец... незнакомец в саду! Почему Мэри не подумала о нем раньше? Теперь ей не нужно было чье-либо подтверждение, что это он позвал ее мужа и ушел с ним. Но кто он такой и почему Бойн послушался его зова?
  

IV

  
   Внезапно, словно ухмылка из темноты, ей пришло в голову, что они часто называли Англию такой маленькой... "таким местом, что в нем чертовски трудно заблудиться".
   МЕСТО, В КОТОРОМ ЧЕРТОВСКИ ТРУДНО ЗАБЛУДИТЬСЯ! Это была фраза ее мужа. И вот теперь, когда официальное расследование металось с фонарем от берега к берегу через разделяющие их проливы; теперь, когда имя Бойна сверкало на стенах каждого города и деревни, его портрет (как это ее мучило!) был развешен повсюду, точно разыскиваемого преступника, - теперь маленький, густонаселенный островок, столь тщательно охраняемый, обследуемый и управляемый, предстал в образе сфинкса, - хранителя бездонных тайн, глядящего в страдальческие глаза жены, словно со злобной радостью знавшего то, чего она никогда не узнает!
   За две недели, прошедшие после исчезновения Бойна, о нем не было ни слуху, ни духу. Даже обычные вводящие в заблуждение сообщения, увеличивающие муку ожидания, были немногочисленны и мимолетны. Никто, кроме растерянной кухарки, не видел, как он выходил из дома, и никто другой не видел "джентльмена", который сопровождал его. Все расспросы в окрестностях не смогли вызвать воспоминания о присутствии незнакомца в тот день в окрестностях Линга. И никто не встречал Эдварда Бойна, ни в одиночку, ни в компании, ни в соседних деревнях, ни на дороге через холмы, ни на одной из местных железнодорожных станций. Солнечный английский полдень поглотил его так же, как если бы он вышел в киммерийскую ночь.
   Мэри, в то время как все внешнее расследование велось на пределе своих возможностей, рылась в бумагах мужа в поисках каких-либо следов предшествующих осложнений, запутанных отношений или обязательств, неизвестных ей, которые могли бы бросить слабый луч в темноту. Но если они и существовали на заднем плане жизни Бойна, то исчезли так же бесследно, как и клочок бумаги, на котором гость написал свое имя. Никакой путеводной нити не осталось, кроме, - если это действительно было исключение, - письма, которое Бойн, по-видимому, писал, когда получил таинственный вызов. Это письмо, прочитанное и перечитанное его женой и переданное ею в полицию, мало что дало для следствия.
   "Я только что узнал о смерти Элвелла, и хотя полагаю, что теперь больше нет риска неприятностей, это может быть безопаснее..." "Риск неприятностей" легко объяснился газетной вырезкой, в которой Мэри прочитала о судебном процессе, возбужденном против ее мужа одним из его партнеров по "Блю Стар Энтерпрайз". Единственной новой информацией, сообщенной в письме, был тот факт, что Бойн, когда писал его, все еще опасался результатов иска, хотя он заверил свою жену, что иск был отозван, и хотя само письмо извещало, что истец мертв. Потребовалось несколько недель изнурительной работы, чтобы установить личность "Парвиса", которому было адресовано это отрывочное сообщение, но даже после того, как расспросы выявили, что он является адвокатом Уокеш, никаких новых фактов, касающихся дела Элвелла, обнаружено не было. Он, по-видимому, не принимал в этом непосредственного участия, но был знаком с фактами только как осведомленный и возможный посредник; и он заявил, что не может предугадать, с какой целью Бойн намеревался обратиться к нему за помощью.
   Этой скудной информации, - единственного плода лихорадочных поисков первых двух недель, - ни на йоту не прибавилось в последующие неспешные недели. Мэри знала, что расследование все еще продолжается, но у нее создалось смутное ощущение, что оно постепенно замедляется, как замедляется ход времени. Казалось, дни, миновавшие с того окутанного туманом непостижимого дня, становились все более обыденными по мере того, как промежуток увеличивался, пока, наконец, не вернулись к своему обычному течению. То же самое случилось и с человеческим воображением по отношению к таинственному событию. Без сомнения, оно все еще занимало ее, но неделя за неделей, час за часом, оно становилось все менее поглощающим, занимало все меньше места, медленно, но неотвратимо вытеснялось с переднего плана сознания новыми проблемами, выплескивавшимися из дымящегося котла человеческой жизни.
   Сознание Мэри Бойн постепенно ощущало такое же замедление. Оно все еще раскачивалось, непрерывно колеблемое предположениями, но уже медленнее и ритмичнее. Бывали минуты всепоглощающей усталости, когда, подобно жертве какого-нибудь яда, оставляющего мозг ясным, но удерживающего тело неподвижным, она видела себя прирученной ужасом, принимающей его постоянное присутствие как одно из необходимых условий жизни.
   Эти мгновения растянулись на часы и дни, пока она не впала в состояние полного молчаливого согласия. Она наблюдала за привычной рутиной жизни равнодушным взглядом дикаря, на которого бессмысленные процессы цивилизации производят лишь слабое впечатление. Она привыкла считать себя частью рутины, спицей колеса, вращающейся вместе с его движением; она чувствовала себя почти как мебель в комнате, в которой сидела, бесчувственным предметом, который нужно вытирать и перемещать подобно стульям и столам. И эта углубляющаяся апатия крепко держала ее в Линге, несмотря на настойчивые просьбы друзей и обычные медицинские рекомендации "сменить место". Друзья полагали, что ее отказ переехать был вызван верой в то, что ее муж однажды вернется на то место, откуда он исчез, и это воображаемое состояние ожидания превратилось в красивую легенду. Но на самом деле у нее не было такой веры: глубокая тоска, охватившая ее, больше не озарялась вспышками надежды. Она была уверена, что Бойн никогда не вернется, что он исчез из ее поля зрения так же бесследно, как если бы сама смерть ждала его на пороге в тот день. Она отвергла одну за другой различные версии его исчезновения, выдвинутые прессой, полицией и ее собственным воспаленным воображением. В полном изнеможении ее разум отвернулся от этих альтернатив ужаса и смирился с тем фактом, что он ушел.
   Нет, она никогда не узнает, что с ним стало, - этого никто никогда не узнает. Но дом ЗНАЛ; библиотека, в которой она проводила долгие одинокие вечера, знала. Ибо именно здесь разыгралась последняя сцена, именно здесь появился незнакомец и произнес слова, заставившие Бойна подняться и последовать за ним. Пол, по которому она ступала, ощущал его шаги; книги на полках видели его лицо; и были моменты, когда напряженное сознание старых, темных стен, казалось, вот-вот прорвется наружу, чтобы открыть их тайну. Но откровение так и не пришло, и она знала, что оно никогда не придет. Линг не принадлежал к тем болтливым старым домам, которые выдают доверенные им тайны. Сама легенда о нем доказывала, что он всегда был безмолвным сообщником, неподкупным хранителем тайн, которым стал свидетелем. И Мэри Бойн, сидя лицом к лицу с этим зловещим безмолвием, ощущала тщетность попыток нарушить его любыми человеческими средствами.
  

V

  
   - Я не утверждаю, что это НЕ БЫЛО честно, но и не утверждаю, что это БЫЛО честно. Это был бизнес.
   При этих словах Мэри вздрогнула, подняла голову и пристально посмотрела на говорившего.
   Когда полчаса назад ей принесли карточку с надписью "Мистер Парвис", она сразу же поняла, что это имя постоянно присутствовало в ее сознании с тех пор, как она прочла его в начале незаконченного письма Бойна. В библиотеке ее ждал невысокий лысый мужчина в золотых очках, и она почувствовала странную дрожь, узнав, что именно к этому человеку были обращены последние известные ей слова ее мужа.
   Парвис вежливо, но без излишних предисловий, как человек, дороживший временем, изложил цель своего визита. Он "приехал" в Англию по делам и, оказавшись в окрестностях Дорчестера, не пожелал покинуть их, не засвидетельствовав своего почтения миссис Бойн, не спросив ее, если представится случай, как она собирается поступить с семьей Боба Элвелла.
   Эти слова пробудили в груди Мэри какой-то неясный страх. Знает ли ее посетитель, что имел в виду Бойн, когда написал свою незаконченную фразу? Она попросила у него объяснений и сразу же заметила, что он, кажется, удивлен ее невежеством в этом вопросе. Неужели она действительно знала так мало, как говорила?
   - Я ничего не знаю... вы... вы должны мне сказать, - запинаясь, проговорила она, и ее гость тут же принялся рассказывать свою историю. Это отбросило, даже при ее весьма смутном восприятии и понимании, зловещий отблеск на туманный эпизод с шахтой "Голубая звезда". Ее муж заработал свои деньги на этой блестящей спекуляции, "опередив" кого-то менее "расторопного", воспользовавшись шансом; жертвой его изобретательности стал молодой Роберт Элвелл, который "подключил" его к схеме "Голубой звезды".
   Парвис, услышав испуганный возглас Мэри, бросил на нее бесстрастный взгляд сквозь очки.
   - Боб Элвелл был недостаточно умен, только и всего; если бы он был умен, он мог бы извернуться и поступить с Бойном точно так же. В бизнесе такое случается каждый день. Я думаю, это то, что ученые называют выживанием наиболее приспособленных, - сказал мистер Парвис, очевидно довольный правильностью своей аналогии.
   Мэри почувствовала, как ее передернуло от следующего вопроса, который она попыталась сформулировать; казалось, слова на ее губах имели неприятный привкус.
   - Но в таком случае... вы обвиняете моего мужа в чем-то бесчестном?
   Мистер Парвис бесстрастно обдумал вопрос.
   - О нет, я даже не говорю, что это было неправильно. - Он окинул взглядом длинные ряды книг, словно одна из них могла подсказать ему то определение, которое он искал. - Я не говорю, что это было неправильно, и все же я не говорю, что это было правильно. Это - бизнес. - Никакое определение с его точки зрения не могло быть более всеобъемлющим, чем это.
   Мэри сидела и смотрела на него с ужасом. Он казался ей безразличным, неумолимым посланцем какой-то темной, бесформенной силы.
   - Но адвокаты мистера Элвелла, очевидно, не разделяли вашего мнения, поскольку, я полагаю, иск был отозван по их совету.
   - О да, они знали, что у него нет подходящей опоры, если использовать это техническое выражение. Именно тогда, когда ему посоветовали отказаться от иска, он пришел в отчаяние. Видите ли, он занял большую часть денег, которые потерял в деле "Голубой звезды", и оказался в сложной ситуации. Вот почему он застрелился, когда ему сказали, что его ожидает незавидное будущее.
   Ужас накатывал на Мэри огромными волнами.
   - Он застрелился? Он покончил с собой из-за этого?
   - Ну, он точно не покончил с собой. Он жил еще два месяца, прежде чем умер. - Парвис произнес это так же бесстрастно, как граммофон.
   - Вы хотите сказать, что он пытался покончить с собой и потерпел неудачу? И попробовал еще раз?
   - О, ему не нужно было пытаться снова, - мрачно сказал Парвис.
   Они молча сидели друг против друга; он задумчиво вертел на пальце монокль, она - неподвижно, положив вытянутые руки на колени в напряженной позе.
   - Но если вы все это знали, - начала она, наконец, - то почему, когда я писала вам в день исчезновения мужа, вы сказали, что не поняли слов его письма?
   Парвис воспринял это без видимого смущения.
   - Ну, я этого действительно не понял, строго говоря. И сейчас не время говорить об этом, даже если бы и понял. Дело Элвелла было улажено, когда иск был отозван. Ничто из того, что я мог бы вам рассказать, не помогло бы вам найти вашего мужа.
   Мэри продолжала разглядывать его.
   - Тогда почему вы говорите мне об этом сейчас?
   Парвис не колебался.
   - Ну, для начала я предположил, что вы знаете больше, чем кажется... я имею в виду обстоятельства смерти Элвелла. И потом, люди говорят об этом сейчас; это дело снова всплыло. И я подумал, что вы можете их знать.
   Она молчала, и он продолжал.
   - Видите ли, только в последнее время стало ясно, в каком плачевном состоянии находились дела Элвелла. Его жена - гордая женщина, и она боролась так долго, как только могла, ходила на работу и брала шитье домой, когда ей становилось слишком плохо - что-то с сердцем, я думаю. У нее была прикованная к постели мать, за которой надо было присматривать, и дети; она не выдержала и, в конце концов, обратилась за помощью. Это привлекло внимание к делу, газеты подняли его, началась шумиха. Все любили Боба Элвелла, и люди начали задаваться вопросом, почему...
   Парвис прервался и пошарил во внутреннем кармане.
   - Вот, - продолжал он, - отчет обо всем этом из "Сентинел" - немного сенсационный, конечно. Но я думаю, вам лучше посмотреть его.
   Он протянул Мэри газету, и та медленно развернула ее, вспоминая тот вечер, когда в той же самой комнате она впервые прочла вырезку из "Сентинел", которая потрясла ее до глубины души.
   Когда она открыла газету, ее глаза, остановившись на мгновение на броском заголовке: "Вдова жертвы Бойна вынуждена обратиться за помощью", пробежали по колонке текста до двух вставленных в нее портретов. Первый принадлежал ее мужу и был воспроизведен с фотографии, сделанной в тот год, когда они приехали в Англию. Она нравилась ей больше всех остальных и стояла на письменном столе в ее спальне. Когда глаза на фотографии встретились с ее глазами, она почувствовала, что не сможет прочитать то, что было сказано о нем, и закрыла глаза от острой боли.
   - Я подумал, что если вы захотите написать им... - услышала она Парвиса.
   Она с усилием открыла глаза, и взглянула на другой портрет. Это был молодой человек, худощавого телосложения, в грубой одежде, с чертами лица, несколько размытыми тенью от выступающих полей шляпы. Где она видела это лицо раньше? Она растерянно смотрела на него, сердце подкатило к горлу. Потом она вскрикнула.
   - Это тот самый человек, который пришел за моим мужем!
   Она услышала, как Парвис вскочил на ноги, и смутно осознала, что скользит в угол дивана; он в тревоге склонился над ней. С огромным усилием она выпрямилась и потянулась за газетой, которую уронила.
   - Это тот самый человек! - произнесла она голосом, который прозвучал в ее собственных ушах как крик.
   Голос Парвиса, казалось, доносился до нее откуда-то издалека, из бесконечности, приглушенный туманом.
   - Миссис Бойн, вы не очень хорошо себя чувствуете. Может, мне позвонить кому-нибудь? Может, мне принести стакан воды?
   - Нет, нет, нет! - Она бросилась к нему, судорожно сжимая в руке газету. - Говорю вам, это тот самый человек! Я его УЗНАЛА! Он говорил со мной в саду!
   Парвис взял у нее газету и направил монокль на портрет.
   - Этого не может быть, миссис Бойн. Это Роберт Элвелл.
   - Роберт Элвелл? - Ее невидящий взгляд, казалось, устремился в пространство. - Значит, за ним пришел Роберт Элвелл.
   - Пришел за Бойном? В тот день, когда он исчез? - Голос Парвиса стал тише, когда она поднялась. Он наклонился, по-братски положив руку ей на плечо, словно хотел мягко усадить обратно. - Но ведь Элвелл был мертв! Разве вы не помните?
   Мэри сидела, не сводя глаз с портрета, не понимая, что он говорит.
   - Разве вы не помните незаконченное письмо Бойна ко мне - то самое, которое вы нашли у него на столе в тот день? Письмо было написано сразу после того, как он узнал о смерти Элвелла. - Она заметила странную дрожь в бесстрастном голосе Парвиса. - Конечно, вы помните это! - уговаривал ее он.
   Да, она помнила. Элвелл умер за день до исчезновения ее мужа; это был портрет Элвелла; и это был портрет человека, который говорил с ней в саду. Она подняла голову и медленно оглядела библиотеку. Библиотека могла бы засвидетельствовать, что это был также портрет человека, который пришел в тот день, чтобы позвать Бойна, отчего он не закончил свое письмо. Сквозь пульсирующий туман в голове она услышала слабый отзвук полузабытых слов - слов, произнесенных Алидой Стэйр на лужайке в Пэнгборне еще до того, как Бойн и его жена увидели дом в Линге или могли подумать, что когда-нибудь станут там жить.
   - Это был тот человек, который говорил со мной, - повторила она.
   Она снова посмотрела на Парвиса. Тот постарался скрыть свое смущение под выражением, как ему казалось, снисходительного сочувствия, но уголки его губ посинели. "Он считает меня сумасшедшей, но я не сумасшедшая", - подумала она, и вдруг ей пришло в голову, как объяснить свое странное утверждение.
   Она сидела тихо, сдерживая дрожь, и ждала, пока ее голос станет обычным; затем она сказала, глядя прямо на Парвиса:
   - Пожалуйста, скажите мне правду. Когда Роберт Элвелл пытался покончить с собой?
   - Когда... когда? - пробормотал Парвис.
   - Да, назовите мне дату. Пожалуйста, постарайся вспомнить.
   Она видела, что его опасения относительно состояния ее рассудка увеличиваются.
   - У меня есть причина, - мягко настаивала она.
   - Да, конечно. Только я не могу вспомнить. Около двух месяцев назад, должен вам сказать.
   - Мне нужна точная дата, - повторила она.
   Парвис взял газету.
   - Мы можем узнать ее из статьи, - сказал он. - Вот она. В октябре прошлого года...
   Она уловила его слова.
   - Двадцатого числа, не так ли?
   Резко взглянув на нее, он подтвердил:
   - Да, двадцатого числа. Значит, вы знали?..
   - Теперь знаю. - Ее невидящий взгляд устремился куда-то мимо него. - В воскресенье, двадцатого числа, он пришел в первый раз.
   Голос Парвиса был почти неслышен.
   - Пришел сюда в первый раз?
   - Да.
   - Значит, вы видели его дважды?
   - Да, дважды, - выдохнула она с широко раскрытыми глазами. - Он пришел первый раз двадцатого октября. Я помню эту дату, потому что это был день, когда мы впервые поднялись на Мельдонскую гору.
   Она испытала слабый приступ смеха при мысли, что, если бы не это, она могла бы забыть эту дату.
   Парвис продолжал пристально смотреть на нее, словно пытаясь перехватить ее взгляд.
   - Мы видели его с крыши, - продолжала она. - Он шел по липовой аллее к дому. Он был одет точно так же, как на этой фотографии. Мой муж увидел его первым. Он испугался и побежал вниз впереди меня, но там никого не было. Он исчез.
   - Элвелл исчез? - Парвис запнулся.
   - Да. - Казалось, они устроили странное состязание, чей шепот окажется тише. - Я не могла понять, что произошло. Теперь я понимаю. Тогда он попытался подойти ближе, но он был недостаточно... недостаточно мертв, - и он не мог добраться до нас. Ему пришлось ждать два месяца, а потом он вернулся снова - и Нед ушел с ним.
   Она кивнула Парвису с торжествующим видом ребенка, который успешно разгадал сложную головоломку. Но вдруг отчаянным жестом подняла руки и прижала их к вискам.
   - О Господи! Я направила его к Неду... я сказала ему, куда идти! Я направила его в эту комнату! - закричала она.
   Она почувствовала, как стены комнаты устремились к ней, словно складывающиеся внутрь руины, и услышала, как Парвис где-то далеко, словно сквозь бесконечность, что-то кричит ей и пытается добраться до нее. Но она оцепенела от его прикосновений, она не понимала, что он говорит. Сквозь суматоху, она услышала только одну отчетливую ноту - голос Алиды Стэйр, говорившей на лужайке в Пэнгборне.
   - Вы не узнаете, пока не будет слишком поздно, - сказала он. - Вы не узнаете, пока не будет слишком, слишком поздно.
  

ПОЛНОТА ЖИЗНИ

Декабрь, 1893

I

  
   Несколько часов она пролежала в каком-то легком оцепенении, напоминающем сладостную апатию, овладевающую человеком в тишине летнего полудня, когда жара, кажется, заставляет умолкнуть даже птиц и насекомых, когда он, лежа в луговых травах, смотрит сквозь ровную кровлю кленовых листьев на бескрайнюю, лишенную теней и не вызывающую отвращения синеву. Время от времени, через все увеличивающиеся промежутки времени, вспышка боли пронзала ее, подобно ряби молнии на фоне такого летнего неба; но это было слишком мимолетно, чтобы стряхнуть с нее оцепенение, то спокойное, восхитительное, бездонное оцепенение, в которое она погружалась все глубже и глубже, не пытаясь ни сопротивляться, ни вернуться к исчезающим границам сознания.
   Сопротивление, усилия, - все осталось позади. В ее сознании, терзаемом причудливыми видениями, отрывочными образами жизни, которую она покидала, мучительными строками стихов, упрямыми представлениями о картинах, когда-то виденных, смутными впечатлениями от рек, башен и куполов, собранными за долгие полузабытые путешествия, - в ее сознании теперь сосредоточились лишь первобытные ощущения бесцветного благополучия; смутное удовлетворение от мысли, что она проглотила свой последний ядовитый глоток лекарства... и что она никогда больше не услышит скрип сапог своего мужа, - этих ужасных сапог, - и что никто не придет побеспокоить ее завтрашним обедом... или хозяйственной книгой....
   Наконец даже эти смутные ощущения растворились в сгущающейся тьме, окутавшей ее, - в сумерках, то наполненных бледными геометрическими фигурами, мягко, бесконечно кружащимися перед ней, то темневших до однородности иссиня-черного мрака, - оттенка летней ночи без звезд. И в этой темноте она чувствовала, что тонет, тонет с нежным чувством защищенности. Подобно теплому приливу, этот мрак поднимался вокруг нее, скользя все выше и выше, заключая в свои бархатистые объятия ее расслабленное и усталое тело, то обволакивая ее грудь и плечи, то медленно, с ласковой неумолимостью расползаясь по ее горлу к подбородку, к ушам, ко рту... Ах, теперь он поднялся слишком высоко; импульс к борьбе возродился... ее рот был полон; она задыхалась... Помогите!
   - Все кончено, - сказала сиделка, с официальным спокойствием опустив ей веки.
   Часы пробили три. Они вспомнили об этом позже. Кто-то открыл окно и впустил струю того странного, нейтрального воздуха, который циркулирует над землей между тьмой и рассветом; кто-то повел мужа в другую комнату. Он шел вяло, точно слепой, в скрипучих сапогах.
  

II

  
   Она стояла, казалось, на пороге, но никаких ощутимых врат перед ней не было. Только широкая полоса света, мягкого, но необыкновенно яркого, словно собранное мерцание бесчисленных звезд, постепенно расширялась перед ее глазами, в блаженном контрасте с пещерной темнотой, из которой она недавно вышла.
   Она шагнула вперед, не испугавшись, но испытывая неуверенность, и когда ее глаза начали привыкать к тающим глубинам света вокруг нее, она различила очертания пейзажа, сначала плавающие в опаловой неопределенности туманных творений Шелли, затем постепенно обретающие более четкие очертания, - обширная равнина, залитая солнцем, воздушные очертания гор, а затем, - серебряный полумесяц реки в долине и голубые силуэты деревьев вдоль ее изгиба, - что-то наводящее на размышления в оттенке лазурного фона Леонардо, - который невозможно описать словами, - странное, чарующее, таинственное, уводящее взор и воображение в области сказочного восторга. Пока она смотрела, ее сердце билось с мягким и восторженным удивлением; такое восхитительное обещание прочла она в призыве этой кристально чистой дали.
   - Значит, смерть - это еще не конец, - услышала она свой радостный возглас. - Я всегда знала, что этого так. Конечно, я верила Дарвину. Но потом и сам Дарвин сказал, что не уверен насчет души, - по крайней мере, кажется, так, - а Уоллес был спиритуалистом; и еще был Сент-Джордж Миварт...
   Ее взгляд потерялся в неземной дали гор.
   - Как красиво! Как мило! - пробормотала она. - Может быть, теперь я по-настоящему узнаю, что значит жить.
   Произнеся это, она вдруг почувствовала, как учащенно забилось ее сердце, и, подняв глаза, поняла, что перед ней стоит Дух жизни.
   - Неужели ты никогда по-настоящему не знала, что значит жить? - спросил ее Дух жизни.
   - Да, я никогда не знала, - ответила она, - той полноты жизни, которую все мы чувствуем себя способными познать; хотя моя жизнь не была лишена невнятных намеков на нее, подобно запаху земли, который иногда ощущает человек далеко в море.
   - А что ты называешь полнотой жизни? - снова спросил Дух.
   - О, я не смогу вам объяснить, если вы этого не знаете, - ответила она почти укоризненно. - Предполагается, что ее определяют многие слова; любовь и сочувствие - самые распространенные из них, но я даже не уверена, что они правильные, и так мало людей действительно знают, что они означают.
   - Ты была замужем, - сказал Дух, - и все же не нашла полноты жизни в своем браке?
   - О Господи, нет, - ответила она со снисходительным презрением, - мой брак был очень несовершенным.
   - И все же ты любила своего мужа?
   - Вы верно подметили: я любила его, да, так же, как любила свою бабушку, и дом, в котором родилась, и свою старую няню. О, я любила его, и мы считались счастливой парой. Но иногда я думаю, что женская натура подобна огромному дому, полному комнат: есть холл, через который все входят и выходят; гостиная, где принимают официальные визиты; комната отдыха, в которую члены семьи приходят и уходят, когда им вздумается; но за ними, далеко позади, находятся другие комнаты, ручки дверей которых, возможно, никогда не поворачиваются; никто не знает пути к ним, никто не знает, куда они ведут; и в самой сокровенной комнате, святая святых, душа сидит одна и прислушивается в ожидании шагов, которых никогда не услышит.
   - И твой муж, - спросил Дух, помолчав, - никогда не заходил за пределы комнаты отдыха?
   - Никогда, - нетерпеливо ответила она, - и хуже всего то, что он был вполне доволен своим пребыванием в ней. Он находил ее прекрасной, и иногда, когда он любовался ее заурядной, ничтожной мебелью, мне хотелось крикнуть ему: "Глупец, неужели ты никогда не догадаешься, что рядом есть комнаты, полные сокровищ и чудес, каких не видел глаз человека, комнаты, порога которых никто не переступал, но которые могли бы стать твоими, если бы ты только повернул ручку двери?"
   - Значит, - продолжал Дух, - те мгновения, о которых ты недавно говорила, и которые, казалось, приходили к тебе, как рассеянные намеки на полноту жизни, не были разделены тобой с твоим мужем?
   - О нет, никогда. Он был другим. Его сапоги скрипели, он всегда хлопал дверью, когда выходил, и он никогда не читал ничего, кроме железнодорожных романов и спортивных объявлений в газетах - и... короче говоря, мы никогда не понимали друг друга.
   - Так какому же влиянию ты обязана этим восхитительным ощущением?
   - Не могу сказать наверняка. Иногда аромату цветка, иногда стихам Данте или Шекспира, иногда картине или закату, или одному из тех спокойных дней на море, когда кажется, что ты лежишь в углублении голубой жемчужины, иногда, но редко, слову, произнесенному кем-то, кто случайно сказал в нужный момент то, что я чувствовала, но не могла выразить.
   - Кем-то, кого ты любила? - спросил Дух.
   - Я никогда никого не любила, - печально ответила она, - и не думала ни об одном человеке, когда говорила, но только о двух или трех, которые, прикоснувшись на мгновение к определенной струне моего существа, вызвали единственную ноту той странной мелодии, которая, казалось, спала в моей душе. Однако редко случалось, чтобы я была обязана людям такими чувствами, и никто никогда не дарил мне минуты такого счастья, какое мне выпало испытать однажды вечером в церкви Сан-Микеле во Флоренции.
   - Расскажи мне об этом, - попросил Дух.
   - Это было на закате, дождливым весенним днем на Пасхальной неделе. Облака исчезли, разогнанные внезапным ветром, и когда мы вошли в церковь, стекла высоких окон засияли в сумерках, словно лампы. У высокого алтаря застыл священник, его белая ряса казалась мертвенно-бледным пятном в наполненном благовониями полумраке, свет свечей мерцал над его головой, подобно светлячкам; несколько человек стояли на коленях рядом. Мы прокрались позади них и сели на скамью рядом со скинией Орканьи.
   Как ни странно, хотя Флоренция и не была для меня в новинку, я никогда прежде не бывала в этой церкви; и в волшебном свете впервые увидела инкрустированные ступени, рифленые колонны, скульптурные барельефы и балдахин чудесного святилища. Мрамор, истертый и размягченный тонкой рукой времени, приобрел неописуемо розовый оттенок, отдаленно напоминающий колонны Парфенона цвета меда, но более мистический, более сложный; цвет, рожденный не частыми поцелуями солнца, но таинственными сумерками, пламенем свечей на гробницах мучеников и проблесками заката сквозь стекла из хризопраза и рубина; такой свет озаряет молитвенники в библиотеке Сиены или горит, скрытым огнем, в Мадонне Беллини в церкви Искупителя, в Венеции; свет Средневековья, более богатый, более торжественный, более значительный, чем ясное солнце Греции.
   В церкви царило безмолвие, если не считать возгласов священника и случайного скрежета стула об пол, и пока я сидела там, купаясь в этом свете, погруженная в восторженное созерцание мраморного чуда, возвышавшегося передо мной, искусно сделанного в виде шкатулки из слоновой кости и украшенного похожими на драгоценные камни инкрустациями и тусклыми отблесками золота, я чувствовала, что меня несет вперед могучий поток, источник которого, казалось, находился в самом начале вещей, и чьи огромные воды собирали по мере своего продвижения потоки человеческих страстей и усилий. Жизнь во всех ее разнообразных проявлениях красоты и странности, казалось, сплеталась вокруг меня в ритмичный танец, когда я двигалась, и где бы ни ступала моя нога, мое окружение казалось мне знакомым и близким.
   Когда я смотрела, средневековые рельефы скинии Орканьи, казалось, таяли и перетекали в свои первобытные формы, так что сложенный лотос Нила и греческий акант оказывались оплетены рунами и рыбьими хвостами чудовищ Севера, и весь пластический ужас и красота, рожденные рукой человека от Ганга до Балтики, дрожали и смешивались в апофеозе Марии Орканьи. И так, река несла меня дальше, мимо чуждого лика античных цивилизаций и знакомых чудес Греции, пока я не поплыла по яростно несущемуся потоку Средневековья с его бурлящими водоворотами страстей, его отражающими небеса озерами поэзии и искусства; я слышала ритмичный стук молотков ремесленников в золотых мастерских и на стенах церквей, крики вооруженных группировок на узких улицах, органную дробь стихов Данте, треск хвороста вокруг Арнольда Брешианского, щебетание ласточек, которым св. Франциск проповедовал, смех дам, слушавших на склоне холма колкости Декамерона, а пораженная чумой Флоренция стонала под ними - все это и многое другое я слышала, сливаясь в странном унисоне с голосами более ранними и далекими, яростными, страстными или нежными, но подчиненными такой ужасной гармонии, что я подумала о песне, которую пели вместе утренние звезды, и мне казалось, что она звучит у меня в ушах. Мое сердце билось до удушья, слезы жгли мне веки, радость, тайна происходящего казались невыносимыми. Я не могла разобрать слов песни; но я знала, что если бы рядом со мной был кто-то, кто мог бы услышать ее вместе со мной, мы могли бы найти ключ к ней вместе.
   Я повернулась к мужу, который сидел рядом со мной в позе терпеливого уныния, глядя на донышко своей шляпы; но в это мгновение он встал и, вытянув затекшие ноги, мягко произнес: "Здесь, кажется, не так уж много интересного, а как тебе известно, обед в в половине седьмого".
   Она замолчала, возникла пауза; затем Дух жизни сказал: "Здесь тебя ожидает вознаграждение за те переживания, которые ты описала".
   - О, значит, вы меня понимаете? - воскликнула она. - Скажите же мне, что это за вознаграждение, умоляю вас!
   - Предопределено, - ответил Дух, - что каждая душа, тщетно искавшая на земле родственную душу, которой могла бы открыть свое сокровенное существо, найдет эту душу здесь и будет соединена с ней навечно.
   Радостный крик сорвался с ее губ.
   - Ах, неужели я, наконец, найду ее? - с ликованием воскликнула она.
   - Он здесь, - сказал Дух жизни.
   Она подняла глаза и увидела, что рядом стоит человек, чья душа (в этом непривычном свете она, казалось, видела его душу яснее, чем лицо) притягивала ее к себе с неодолимой силой.
   - Вы - это... он? - пробормотала она.
   - Да, - ответил он.
   Она взяла его за руку и потянула к парапету, нависавшему над долиной.
   - Отправимся ли мы вместе, - спросила она его, - в эту чудесную страну, увидим ли ее вместе, как бы одними и теми же глазами, и скажем ли друг другу в одних и тех же словах все, что думаем и чувствуем?
   - Да, - ответил он, - я надеялся и мечтал об этом.
   - Как? - спросила она с все возрастающей радостью. - Значит, вы тоже искали меня?
   - Всю жизнь.
   - Как чудесно! И неужели вы никогда, никогда не находили никого в другом мире, кто бы вас понимал?
   - Не совсем так, как мы с вами понимаем друг друга.
   - Значит, вы тоже это чувствуете? О, как я счастлива! - вздохнула она.
   Они стояли, взявшись за руки, глядя вниз через парапет на мерцающий ландшафт, простиравшийся под ними в сапфировое пространство, и Дух жизни, стоявший на страже, время от времени слышал обрывки их разговора, относимые назад, словно птиц, которых ветер иногда отделяет от мигрирующей стаи.
   - Вы когда-нибудь чувствовали на закате...
   - Ах, да, но я никогда не слышал, чтобы так говорил кто-нибудь другой. А вы?
   - Помните эту строчку из третьей песни "Ада"?
   - Ах, эта строчка - моя любимая. Возможно ли это...
   - Вы помните неуклюжую Победу на фризе Ники Аптерос?
   - Вы имеете в виду ту, которая завязывает ей сандалию? Значит, вы тоже заметили, что Боттичелли и Мантенья дремлют в развевающихся складках ее облачения?
   - Вы когда-нибудь обращали внимание, что после осенней бури...
   - Да, любопытно, как некоторые цветы наводят на мысль о некоторых художниках: аромат гвоздики - Леонардо; аромат розы - Тициан; аромат туберозы - Кривелли...
   - Я и не предполагал, что кто-то еще это заметил...
   - Неужели вы никогда не думали об этом?..
   - О да, часто, очень часто, но мне и в голову не приходило, что кто-то другой тоже мог об этом задумываться...
   - Но ведь вы должны были чувствовать...
   - О да, да, и вы тоже...
   - Как чудесно! Как странно...
   Их голоса становились громче и затихали, подобно журчанию двух фонтанов, беседующих друг с другом в саду, полном цветов. Наконец, с некоторым нежным нетерпением, он повернулся к ней и сказал: "Любовь моя, зачем нам задерживаться здесь? Вечность лежит перед нами. Давайте вместе спустимся в эту прекрасную страну и устроим себе дом на каком-нибудь голубом холме над сверкающей рекой".
   Когда он заговорил, рука, которую она держала в его руке, внезапно дрогнула, и он почувствовал, как облако окутало сияние ее души.
   - Дом, - медленно повторила она, - дом, в котором мы с вами будем жить вечно?
   - Почему бы и нет, любовь моя? Разве я не та душа, которую искала ваша?
   - Д... да... да, я знаю, но разве вы не понимаете, что дом не был бы для меня родным домом, если бы не...
   - Если бы не?.. - удивленно повторил он.
   Она не ответила, но подумала про себя, поддавшись порыву причудливой непоследовательности: "Если только вы не станете хлопать дверью и не наденете скрипучие сапоги".
   Но он снова взял ее за руку и незаметно повел к сверкающим ступеням, спускавшимся в долину.
   - Идемте же, душа моя, - страстно взмолился он, - зачем же медлить? Конечно, вы чувствуете, подобно мне, что сама вечность слишком коротка, чтобы вместить ожидающее нас блаженство. Мне кажется, что я уже вижу наш дом. Разве я не видел его всегда во сне? Он белый, любовь моя, не правда ли, с полированными колоннами и скульптурным карнизом на голубом фоне? Его окружают лавровые и олеандровые рощи и заросли роз; но с террасы, где мы будем прогуливаться на закате, взору открываются леса и прохладные луга, где, под древними ветвями, несет свои воды к реке ручей. В комнатах на стенах висят наши любимые картины, полки заставлены книгами. Подумайте, дорогая, наконец-то у нас будет время прочитать их все. С чего же мы начнем? Ну же, помогите мне выбрать. Это будет "Фауст" или "Новая жизнь", "Буря" или "Каприз Марианны", или тридцать первая песня "Рая", или "Эпипсихидион" или "Люсидас"? Скажите мне, дорогая, какая именно?
   Говоря это, он видел, как ответ радостно задрожал на ее губах; но он умер в наступившей тишине, и она застыла неподвижно, сопротивляясь влечению его руки.
   - В чем дело? - умоляюще спросил он.
   - Подождите минутку, - ответила она со странной нерешительностью в голосе. - Скажите мне сначала, вы вполне уверены в себе? Неужели на земле нет никого, кого бы вы иногда вспоминали?
   - Нет, с тех пор, как я увидел вас, - сказал он, ибо, будучи мужчиной, действительно забыл об этом.
   Она все еще стояла неподвижно, и он видел, как тень сгущается в ее душе.
   - Любовь моя, - с упреком произнес он, - но ведь это не может вас сильно обеспокоить? Я прошел через Лету. Прошлое растаяло, словно облако перед Луной. Я никогда не жил, пока не увидел вас.
   Она не ответила на его слова, но наконец, с видимым усилием поднявшись, отвернулась от него и направилась к Духу жизни, все еще стоявшему у порога.
   - Я хочу задать вам вопрос, - сказала она встревоженным голосом.
   - Спрашивай, - кивнул Дух.
   - Не так давно, - медленно начала она, - вы говорили мне, что всякой душе, не нашедшей родственной души на земле, суждено найти ее здесь.
   - И вы не нашли ни одной? - спросил Дух.
   - Нашла, но будет ли также и с душой моего мужа?
   - Нет, - отвечал Дух жизни, - ибо твой муж воображал, что нашел в тебе родственную душу на земле, а от таких заблуждений сама вечность не способна излечить.
   Она тихонько вскрикнула. Было ли это разочарование или триумф?
   - Тогда... тогда что будет с ним, когда он придет сюда?
   - Этого я тебе сказать не могу. Какое-то поле деятельности и счастья он, несомненно, найдет, благодаря своей способности быть активным и счастливым.
   - Он никогда не будет счастлив без меня, - перебила она почти сердито.
   - Не будь в этом слишком уверена, - сказал Дух.
   Она не обратила на это внимания, и Дух продолжал:
   - Здесь он поймет тебя не лучше, чем на земле.
   - Все равно, - сказала она, - я буду единственной страдалицей, потому что он всегда думал, что понимает меня.
   - Его сапоги будут скрипеть так же сильно, как и раньше...
   - Неважно.
   - И он будет хлопать дверью...
   - Скорее всего.
   - И продолжать читать железнодорожные романы...
   - Многие мужчины позволяют себе худшее, - нетерпеливо перебила она.
   - Но ведь ты только что сказала, - возразил Дух, - что не любишь его.
   - Сказала, - просто ответила она, - но разве вы не понимаете, что я не чувствовала бы себя дома без него? Все это прекрасно на неделю или две - но на вечность!.. В конце концов, я никогда не обращала внимания на скрип его сапог, за исключением тех случаев, когда у меня болела голова, а я не думаю, что она будет болеть здесь; и он всегда так сожалел, когда хлопал дверью, но ничего не мог с собой поделать. Кроме того, никто другой не знает, как ухаживать за ним, он так беспомощен. Его чернильница никогда не будет заполнена, и у него всегда не будет марок и визитных карточек. Он никогда не вспомнит о том, что надо высушить зонтик или спросить цену чего-нибудь, прежде чем купить. Он даже не знает, какие романы читать. Мне всегда приходилось выбирать то, что ему нравилось, с убийством или подделкой и успешным частным детективом.
   Она резко повернулась к своей родственной душе, которая стояла и слушала с выражением удивления и смятения на лице.
   - Неужели вы не понимаете, - сказала она, - что я не могу пойти с вами?
   - Но что ты собираешься делать? - спросил Дух жизни.
   - А что мне остается? - ответила она с негодованием. - Ну, я, конечно, собираюсь дождаться своего мужа. Если бы он пришел сюда первым, то ждал бы меня долгие годы, и его сердце будет разбито, если бы он не нашел меня здесь, когда придет. - Она презрительно указала на волшебное видение холма и долины, уходящей вдаль к прозрачным горам. - Ему было бы наплевать на все это, - сказала она, - если бы он не нашел меня здесь.
   - Но подумай, - предупредил Дух, - что сейчас ты выбираешь вечность. Это очень важный момент.
   - Выбираю! - сказала она с грустной улыбкой. - Вы все еще придерживаетесь этой старой выдумки о выборе? Я думала, что вам известно нечто лучшее, чем эта. Как я могу помочь себе? Он будет ждать, что найдет меня здесь, когда придет, и он никогда не поверит вам, если вы скажете ему, что я ушла с кем-то другим - никогда, никогда.
   - Да будет так, - произнес Дух. - Здесь, как и на земле, каждый должен решать сам за себя.
   Она повернулась к своей родственной душе и посмотрела на нее нежно, почти с тоской.
   - Мне очень жаль, - сказала она. - Мне бы очень хотелось еще раз поговорить с вами, но вы поймете. Я уверена, вы найдете кого-нибудь гораздо умнее...
   И, не собираясь выслушивать ее ответ, она быстро помахала ей на прощание и повернулась к порогу.
   - А мой муж скоро придет? - спросила она у Духа жизни.
   - Этого тебе не суждено узнать, - ответил Дух.
   - Не беда, - весело сказала она, - у меня впереди целая вечность.
   И, присев, она стала прислушиваться, не раздастся ли знакомый скрип сапог.
  

ВЕНЕЦИАНСКИЙ КАРНАВАЛ

Декабрь 1903

  
   Эту историю рассказал в столовой старого дома на Бэкон-стрит (ныне клуб "Альдебаран") судья Энтони Брэкнелл из знаменитой ост-индской фирмы "Брэкнелл и Солсби", - когда дамы удалились в овальную гостиную, - своим внукам примерно в тот год, когда Бонапарт двинулся на Москву.
  

I

  
   - Венеция! - сказал Ласкар, носивший в ушах большие серьги, и Тони Брэкнелл, облокотившийся на высокий планшир отцовского ост-индского судна "Хепзиба Б.", увидел вдали неясные очертания башен и куполов, дрожавшие в золотистом воздухе над утренним морем.
   Это был один из дней, которые редко случаются в феврале; шел 1760 год, и молодой Тони, только что достигший совершеннолетия и направлявшийся в большое путешествие на борту большого торгового судна флота старого Брэкнелла, почувствовал, как его сердце подпрыгнуло, когда далекий город начал обретать четкие очертания. ВЕНЕЦИЯ! Это имя с детства означало для него волшебную страну. В холле старого дома Брэкнеллов в Салеме висела серия пожелтевших гравюр, которые дядя Ричард Солсби привез домой из своего очередного долгого путешествия: виды языческих мечетей и дворцов, Сераля Великого турка, церкви Святого Петра в Риме; а в углу - ближайшем к стеллажу, в котором висели старые кремневые ружья, - оживленная веселая многолюдная сцена, озаглавленная: ПЛОЩАДЬ СВЯТОГО МАРКА В ВЕНЕЦИИ. Эта картина с самого начала поразила воображение маленького Тони. Его туманные претензии в адрес других гравюр состояли в том, что им не хватало действия. Правда, возле Святого Петра какой-то серьезный господин в длинном парике указывал на памятник своему застенчивому спутнику, который, по-видимому, не осмеливался поднять на него глаза; в то время как у дверей Сераля группа неверных в тюрбанах с меньшей нерешительностью наблюдала за приближением дамы с вуалью на верблюде. Но в Венеции одновременно происходило так много всего, - Тони был уверен, что больше, чем когда-либо происходило в Бостоне за двенадцать месяцев или в Салеме за всю долгую жизнь. Ибо здесь, судя по одежде, присутствовали люди всех наций на земле: китайцы, турки, испанцы и многие другие, смешанные с пестрой толпой дворян, лакеев, лоточников, торговцев и высоких особ в мантиях священников, которые с высокомерным видом пробирались сквозь толпу, а за ними по пятам следовала вереница праздношатающихся. Все эти люди, казалось, развлекались вовсю, болтали с торговцами, наблюдали за проделками дрессированных собак и обезьян, раздавали милостыню искалеченным нищим или обшаривали чужие карманы - и все это с такой непринужденностью и добродушием, что казалось, будто срезанные кошельки - такая же часть представления, как кувыркающиеся акробаты и дрессированные животные.
   По мере того как Тони становился старше и опытнее, это детское впечатление утрачивало свою магию, но не так, как те ранние фантазии, которые оно возбуждало. Ибо старая картина была лишь трамплином мечты, первой ступенью лестницы в облака, ведущей в страну грез. С этими грезами по-прежнему ассоциировалось название Венеции, и все последующие наблюдения или сообщения, касающиеся этого места, казалось, с трезвой уверенностью подтверждали его устремления остановиться на полпути между реальностью и иллюзией. Например, тонкое венецианское стекло, посыпанное золотом, как пыльцой лилий или солнечных лучей, стоявшее в угловом шкафу между двумя лоустофтскими чайницами, казалось, трепетало среди своих лишенных жизни соседей, словно пронзенная бабочка. Тут же лежала золотая цепочка его матери, сотканная из той же самой солнечной пыльцы, такая тонкая, неосязаемая, что скользила сквозь пальцы, подобно свету, но такая прочная, что на ней висел тяжелый кулон, который, казалось, держался в воздухе, как по волшебству. МАГИЯ! Это было слово, которое навевала мысль о Венеции. Тони чувствовал, что это такое место, где естественным образом могут происходить вещи, невозможные в других местах, где дважды два может быть пять, парадокс не отличим от силлогизма, а заключение лжет своей собственной посылке. Существовало ли когда-нибудь молодое сердце, которое не стремилось бы снова и снова уйти в такой мир, как этот? Тони, по крайней мере, испытывал тоску с того самого первого часа, когда аксиомы из его азбуки напомнили ему о тяжелой ответственности христианина и грешника. И вот теперь его желание обретало форму прямо перед ним, по мере того как далекая золотая дымка превращалась в башни и купола над утренним морем!
   Преподобный Озия Моунс, наставник и гувернер Тони, как раз приступил к третьему пункту четвертой части проповеди о свободе воли и предопределении, когда якорь "Хепзибы Б." с грохотом упал за борт. Тони, торопясь поскорее сойти на берег, с удовольствием последовал бы за якорем, но преподобный Озия, очнувшись от своих измышлений, решительно этому воспротивился. Что значил приезд в какой-нибудь папистский чужеземный город, где даже церкви носили тюрбаны, подобно многим мусульманским идолопоклонникам, по сравнению с важностью подвести итог и сделать необходимые выводы до того, как Муза Теологии покинет господина Моунса? Он сказал, что будет счастлив, если не помешает отлив, посетить Венецию с мистером Брэкнеллом на следующее утро.
   Следующее утро, как бы не так! Тони, смиренно пробормотав: "Да, сэр", подмигнул капитану, пристегнул шпагу, с размаху надвинул шляпу и, прежде чем преподобный Озия успел сделать следующий вывод, уже весело скользил к берегу в шлюпке "Хепзибы".
   Еще мгновение - и он оказался в самой гуще событий! Это был тот самый мир старой гравюры, только залитый солнечным светом, разноцветьем и бурлящий веселыми звуками. Что это была за сцена! Площадь, окруженная фантастически раскрашенными зданиями и населенная такой же фантастической толпой: ревущей, смеющейся, толкающейся, потеющей толпой, пестрой, разноречивой, потрескивающей и шипящей под жарким солнцем, точно блюдо с оладьями на кухонном огне. Тони, разинув рот, протискивался сквозь толпу, сознавая, что, несмотря на шум, визг, жестикуляцию, здесь не было скрытой клоунады, не было склонности к грубым шуткам, как в таких же толпах в базарный день дома, а была какая-то шутливая учтивость, которая, казалось, включала всех в круг одной огромной шутки. В такой атмосфере первоначальное ощущение некоторой странности скоро рассеялось, и Тони уже начал чувствовать себя как дома, когда приливная волна понесла его к забавно выглядевшему торговцу, который нес над головой высокое металлическое дерево, увешанное стеклянными вазочками.
   От этой встречи вазочки затрепетали, три или четыре отлетели в сторону и с грохотом упали на камни. Продавец воззвал ко всем святым, и Тони, по-барски хлопнув себя по карману ладонью, бросил ему дукат, ошибочно приняв его за цехин. Глаза торговца вылезли из орбит, и в этот момент представительный молодой человек, наблюдавший за этой сценой, подошел к Тони и вежливо сказал по-английски:
   - Я вижу, сэр, что вы не знакомы с нашей валютой.
   - Он хочет еще? - сказал Тони немного высокомерно, на что тот рассмеялся и ответил: "Вы дали ему достаточно, чтобы он оставил свое дело и открыл игорный дом над аркадой".
   Тони рассмеялся этой шутке, и это положило конец предварительной беседе: двое молодых людей вошли в одну из кофеен на площади и принялись болтать за стаканчиком канарского. Тони считал, что ему повезло встретить говорившего по-английски, который оказался достаточно добродушен, чтобы указать выход из лабиринта; и когда он заплатил за канарское (монетой, которую выбрал его новый знакомый), они отправились осматривать город. Итальянский джентльмен, назвавший себя графом Риальто, имел, по-видимому, очень много знакомых и называл имена важных персон, светских людей и светских дам, а также ряда других персонажей, о которых житель Салема не имел ни малейшего представления.
   Тони, который не гнушался читать, - когда ничего лучшего не предлагалось, - внимательно изучил "Венецианского купца" и прекрасную трагедию мистера Отуэя; но хотя эти пьесы и дали ему представление о том, что общественные обычаи Венеции отличаются от домашних, он был не готов к удивительной внешности и манерам великих людей, которых его товарищ называл ему. Самые серьезные сенаторы республики ходили в огромных полосатых штанах, коротких плащах и шляпах с перьями. Один дворянин был одет в рясу и докторский халат, другой - в черную бархатную тунику с розовыми полосами; в то время как председатель страшного Совета Десяти был ужасным напыщенным парнем с носом, похожим на рапиру, в кожаной куртке цвета буйволовой кожи и развевающемся алом плаще, на который толпа старалась не наступать.
   Все это было очень забавно, и Тони охотно продолжил бы прогулку до бесконечности, но он дал слово капитану быть на пристани на закате, а уже сгущались сумерки! Тони был человеком слова, и, подарив графу красивый дамасский кинжал, купленный в одной из лавок на узкой улочке, настоял на том, чтобы вернуться к шлюпке "Хепзибы". Граф неохотно уступил, но когда они снова вышли на площадь, их окружила огромная толпа, устремившаяся к дверям собора.
   - Они идут получить благословение, - сказал граф. - Прекрасное зрелище, с множеством огней и цветов. Жаль, что вы не можете взглянуть на него.
   Тони тоже так подумал, но уже через минуту безногий нищий отодвинул створку двери собора, и они шагнули в дымку золота и благовоний, которые, казалось, поднимались и опускались на могучих волнах органа. Внутри было так же тесно, как и снаружи, и когда Тони прижался к колонне, он услышал рядом с собой милый голос: "О, сэр, о, сэр, ваша шпага!"
   Он обернулся на звук ломаного английского и увидел девушку, которая пыталась высвободить ножны его шпаги, запутавшиеся в ее платье. На ней был один из тех широких черных капюшонов, которые так любили венецианские дамы, и ему показалось, что ее прелестное личико напоминает выглядывающую из гнездышка птичку.
   Их руки встретились над ножнами, а когда она высвобождалась, ее кружевная оборка ненадолго задержалась в пальцах Тони. Глядя ей вслед, он увидел, что она уходит под руку с напыщенным седобородым мужчиной в длинном черном платье и алых чулках, который, заметив обмен взглядами между молодыми людьми, с угрожающим видом увел даму прочь.
   Граф заметил взгляд Тони и улыбнулся.
   - Одна из наших венецианских красавиц, - сказал он, - прелестная Поликсена Кадор. Считается, что у нее самые красивые глаза в Венеции.
   - Она говорила по-английски, - пробормотал Тони.
   - О, несомненно: она выучила язык при Сент-Джеймсском дворе, где ее отец, сенатор, был прежде аккредитован в качестве посла. В детстве она играла с принцами Англии.
   - И это был ее отец?
   - Разумеется, юные леди такого положения, как донна Поликсена, не выходят из дома иначе, как с родителями или дуэньей.
   В этот момент мягкая рука скользнула в ладонь Тони, его сердце глупо подпрыгнуло, и он обернулся, почти ожидая снова встретить веселые глаза под капюшоном, но вместо этого увидел стройного смуглого мальчика в каком-то причудливом платье пажа, который сунул сложенную бумагу между его пальцами и исчез в толпе. Тони, весь дрожа, украдкой взглянул на графа, который, казалось, был поглощен своими молитвами. Толпа, услышав звон колокола, действительно была охвачена внезапной волной благоговения, и Тони воспользовался моментом, чтобы шагнуть под освещенный алтарь со своим письмом.
   - "Я в ужасной беде и умоляю вас о помощи. Поликсена", - прочел он, но едва успел уловить смысл слов, как чья-то рука легла ему на плечо, и сурового вида человек в треуголке, держа в руках нечто вроде жезла или булавы, произнес несколько слов по-венециански.
   Тони, вздрогнув, сунул письмо за пазуху и попытался вырваться, но чем сильнее он дергался, тем крепче становилась хватка другого, и граф, поняв, наконец, что произошло, протиснулся сквозь толпу и торопливо прошептал своему спутнику:
   - Это очень серьезно. Молчите и делайте то, что я вам говорю.
   Тони был не робкого десятка. У себя на родине он слыл драчуном среди своих сверстников и не был тем человеком, который мог бы вынести в Венеции то, что ему не понравилось бы в Салеме; но самое ужасное заключалось в том, что этот черный человек, казалось, указывал на письмо, спрятанное у него на груди, и это подозрение подтвердилось взволнованным шепотом графа.
   - Это один из агентов Десяти. Ради Бога, не возмущайтесь. - Он обменялся парой слов с носителем булавы и снова повернулся к Тони. - Вас видели, когда вы прятали письмо.
   - И что из этого? - с яростью спросил Тони.
   - Тише, тише, мой господин. Письмо, переданное вам пажом донны Поликсены Кадор. Дело плохо! О, дело очень плохо! Этот Кадор - один из самых могущественных аристократов Венеции; умоляю вас, ни слова, сэр! Дай мне подумать... обдумать...
   Положив руку на плечо Тони, он быстро заговорил о чем-то с человеком в треуголке.
   - Мне очень жаль, сэр, но наши знатные юные леди охраняются так же ревностно, как жены великого турка, и вам придется ответить за это скандальное происшествие. Лучшее, что я могу сделать, - это доставить вас в палаццо Кадор без свидетелей, вместо того чтобы позволить вам предстать перед Советом. Я сослался на вашу молодость и неопытность, - Тони поморщился, - и, думаю, что дело еще можно уладить.
   Тем временем агент Десяти уступил свое место худому, невзрачному парню в черном, одетому как клерк адвоката, который положил грязную руку на плечо Тони и, сделав несколько извиняющихся жестов, повел его через толпу к дверям церкви. Граф взял его под другую руку, и они вышли на площадь, которая теперь была погружена во тьму, если не считать множества огней, мерцавших под аркадой и в окнах игорных залов над ней.
   К этому времени Тони уже достаточно овладел собой, чтобы заявить, что он пойдет, куда они пожелают, но сначала он должен сказать несколько слов помощнику капитана "Хепзибы", который уже часа два или больше ждал его на пристани.
   Граф повторил эти слова сторожу Тони, но тот покачал головой и резко возразил.
   - Это невозможно, сэр, - сказал граф. - Умоляю вас, не настаивайте. Любое сопротивление, в конце концов, обернется против вас.
   Тони замолчал. Быстрым взглядом он оценивал свои шансы на спасение. Он находился в лучшем физическом состоянии, чем его провожатый; он все еще помнил детские хитрости, и чувствовал себя способным перехитрить дюжину взрослых мужчин; но у него хватило ума понять, что при одном-единственном крике толпа сомкнется вокруг него. Пространство - вот что ему было нужно: десять чистых ярдов, и он бы посмеялся над дожем и Советом. Но толпа была густой, словно клей, и он покорно шел вперед, не сводя глаз с открывшейся двери. Внезапно толпа отклонилась в сторону какого-то нового зрелища. Кулак Тони метнулся в грудь провожатого, и, прежде чем тот успел выпрямиться, молодой англичанин уже показывал ему пару чистых каблуков. Он мчался вперед, рассекая толпу, как прилив в Глостерском заливе, нырнул в первую попавшуюся на глаза арку, помчался по переулку к неосвещенному каналу, а затем через узкий горбатый мост, который привел его в черный карман между стенами. Его преследователи оказались совсем рядом, сопровождаемые визжащей толпой. Стены были слишком высоки, чтобы взобраться на них, и, несмотря на всю свою храбрость, Тони тяжело дышал, шагая по каменной клетке, в которую его загнала неудача. Вдруг в одной из стен отворилась калитка, оттуда выглянула какая-то служанка и поманила его к себе. На раздумья не было времени. Тони рванулся к двери, его спасительница захлопнула и заперла их на засов, и они оказались в узком мощеном колодце между высокими домами.
  

II

  
   Служанка взяла фонарь и знаком велела Тони следовать за ней. Они поднялись по убогой каменной лестнице, ощупью прошли по коридору и вошли в высокую сводчатую комнату, слабо освещенную масляной лампой, свисавшей с расписного потолка. Тони различил следы былого великолепия в окружающей его обстановке, но у него не было времени рассмотреть их, потому что при его приближении какая-то фигура встрепенулась, и в тусклом свете он узнал девушку, ставшую причиной всех его бед.
   Она бросилась к нему с вытянутыми руками, но, когда он приблизился, ее лицо изменилось, и она смущенно отпрянула.
   - Это недоразумение, ужасное недоразумение! - воскликнула она на своем ломаном английском. - О, как это случилось, что вы здесь?
   - Уверяю вас, сударыня, не по своей воле! - возразил Тони, не слишком довольный оказанным ему приемом.
   - Но почему... как... как вы допустили столь досадную ошибку?
   - Простите мою откровенность, мадам, но я думаю, что это была ваша ошибка...
   - Моя?
   - ...послать мне письмо...
   - ВАМ... письмо?
   - ...с простаком, который вручил его мне под самым носом у вашего отца!..
   - Что? Это вы получили мое письмо? - воскликнула она, после чего набросилась на маленькую служанку и обрушила на нее поток венецианских слов. Та ответила на том же жаргоне, и в этот момент Тони с изумлением узнал в ней пажа в дублете, который вручил ему письмо в церкви Святого Марка.
   - Как? - воскликнул он. - Этот парень был переодетой девушкой?
   Поликсена прервалась, не в силах сдержать улыбки, но лицо ее тотчас же омрачилось, и она снова принялась выговаривать служанке.
   - Злая, беспечная девчонка - она погубила меня, она меня погубила! О, сэр, как мне заставить вас понять? Письмо было адресовано не вам, а английскому послу, старому другу моей матери, от которого я надеялась получить помощь... О, как мне извиниться перед вами?
   - Не нужно извинений, сударыня, - сказал Тони, кланяясь, - хотя, признаюсь, я удивлен, что кто-то принял меня за посла.
   Тут Поликсена снова улыбнулась.
   - О, сэр, вы должны простить ошибку моей бедной девочки. Она слышала, что вы говорите по-английски, и... и... я велела ей передать письмо самому красивому иностранцу в церкви.
   Тони снова поклонился, но уже более глубоким поклоном.
   - Английский посол, - просто добавила Поликсена, - очень красивый мужчина.
   - Мне бы очень хотелось, сударыня, чтобы ваши слова относились ко мне!
   Она рассмеялась, а затем хлопнула в ладоши с выражением страдания на лице.
   - Какая же я дура! Как могу я шутить в такой момент? Я попала в ужасную беду, а теперь, может быть, навлекла беду и на вас... О, мой отец! Я слышу, как идет мой отец!
   Она побледнела и, дрожа, наклонилась к маленькой служанке.
   Снаружи действительно послышались шаги и громкие голоса, и мгновение спустя сенатор в красных чулках вошел в комнату в сопровождении полудюжины богато одетых людей, которых Тони видел на площади. При виде его все схватились за мечи и разразились яростными криками, и хотя их жаргон был непонятен молодому человеку, интонации и жесты делали смысл произнесенных слов неприятно ясным. Сенатор, охваченный гневом, первым бросился на незваного гостя; затем, схваченный своими спутниками, он повернулся к дочери, которая, распростершись у его ног с раскинутыми руками и заплаканным лицом, умоляла его о помощи со всем красноречием юной страдалицы. Тем временем, остальные аристократы яростно жестикулировали, переговариваясь между собой, а один из них, свирепого вида человек в рюшах и испанском плаще, отошел в сторону, не сводя ревнивых глаз с Тони. Последний никак не мог сообразить, как ему следует держаться, ибо слезы прелестной Поликсены совершенно заглушили несколько произнесенных ею английских слов, и, кроме догадок о том, что эти знатные особы замышляют какую-то пакость, он понятия не имел, к чему все клонится.
   К счастью, в этот момент, его новый товарищ, граф Риальто, внезапно появился на сцене и был немедленно атакован всеми присутствовавшими в комнате. При виде Тони, лицо его вытянулось, но он знаком велел молодому человеку молчать и обратился к сенатору. Тот поначалу и слышать его не хотел, но вскоре, несколько овладев собой, отошел в сторону вместе с графом, и оба они заговорили вне пределов слышимости.
   - Милостивый государь, - сказал, наконец, граф, повернувшись к Тони с озабоченным лицом, - все так, как я и опасался; вы попали в серьезную переделку.
   - Серьезную переделку! Я бы назвал это ловушкой! - крикнул Тони, у которого к этому времени уже закипела кровь, но когда он произнес это слово, прекрасная Поликсена бросила на него такой удивленный взгляд, что он покраснел до корней волос.
   - Будьте осторожны, - тихо сказал граф. - Хотя его сиятельство и не говорит на вашем языке, он понимает некоторые слова, и...
   - Тем лучше! Надеюсь, он поймет меня, если я спрошу его на чистом английском, чем именно я его обидел.
   При этих словах сенатор хотел было снова разразиться гневной речью, но граф, встав между ними, быстро ответил: "Его обида на вас заключается в том, что вы были уличены в тайной переписке с его дочерью, благороднейшей Поликсеной Кадор, невестой этого господина, прославленнейшего маркиза Заниполо..." - и он почтительно махнул рукой в сторону хмурого идальго в плаще и рясе.
   - Сэр, - сказал Тони, - если в этом и заключается весь мой проступок, то именно молодая леди должна простить меня, так как по ее собственному признанию... - но тут он осекся, потому что, к его удивлению, Поликсена бросила на него испуганный взгляд.
   - Сударь, - вмешался граф, - мы в Венеции не привыкли прикрываться репутацией дамы.
   - Не больше чем мы в Салеме, - возразил Тони, горячась. - Я только хотел сказать, что, судя по признанию молодой леди, она никогда меня раньше не видела.
   Глаза Поликсены выражали ее благодарность, и он почувствовал, что готов умереть, лишь бы защитить ее.
   Граф перевел его слова и продолжал.
   - Его светлость считает, что в таком случае проступок его дочери тем более предосудителен.
   - Ее проступок? В чем же он ее обвиняет?
   - В том, что она только что послала вам в церкви Святого Марка письмо, которое вы читали в открытую и спрятали за пазуху. Свидетелем этого происшествия был его сиятельство маркиз Заниполо, который вследствие этого уже отрекся от своей несчастной невесты.
   Тони презрительно посмотрел на маркиза в черном.
   - Если его сиятельству настолько недостает галантности, чтобы отвергнуть даму под таким пустяковым предлогом, то именно он, а не я, должен быть объектом негодования ее отца.
   - Это, мой дорогой юный джентльмен, вряд ли решать вам. Ваше единственное оправдание - это незнание наших обычаев, и вряд ли вам следует давать нам советы, как вести себя в подобных вопросах.
   Тони показалось, что граф перешел на сторону его врагов, и эта мысль еще более разгорячила его.
   - Я полагал, - сказал он, - что разумные люди ведут себя почти одинаково во всех странах и что здесь, как и везде, джентльмену верят на слово. Я торжественно заявляю, что письмо, которое я читал, никоим образом не затрагивает чести этой молодой леди и не имеет никакого отношения к тому, что вы предполагаете.
   Поскольку сам он понятия не имел, о чем идет речь в письме, это было все, что он мог себе позволить.
   - Мы все знаем, сэр, что джентльмен обязан отвечать на некоторые вопросы молчанием, но в вашем распоряжении имеются средства немедленно освободить леди от подозрений. Вы покажете письмо ее отцу?
   Последовала заметная пауза, во время которой Тони, хотя и смотрел прямо перед собой, умудрился бросить вопросительный взгляд в сторону Поликсены. Ее ответом было слабое отрицательное движение, сопровождаемое безошибочными признаками тревоги.
   "Бедная девочка! Она в худшем положении, чем я предполагал, - подумал он, - и что бы ни случилось, я должен сохранить ее тайну".
   Он повернулся к сенатору с глубоким поклоном.
   - Я не привык, - сказал он, - показывать чужим людям свою личную корреспонденцию.
   Граф перевел эти слова, и отец донны Поликсены, схватившись за рукоять меча, разразился яростными ругательствами, в то время как маркиз продолжал сдерживать свои оскорбленные чувства.
   Граф печально покачал головой.
   - Увы, сэр, именно этого я и опасался. Это не первый случай, когда молодость и горячность приводят к фатальной неосторожности. Но вряд ли мне нужно напоминать вам о долге, возложенном на вас как на человека чести.
   Тони надменно уставился на него взглядом, предназначенным маркизу.
   - И что же это за обязанность?
   - Исправить содеянное вами зло... иными словами, жениться на этой леди.
   Поликсена при этих словах разрыдалась, а Тони спросил себя: "Почему она не разрешила мне показать письмо?" Затем он вспомнил, что надписи на конверте не было и что слова, которые в нем содержались, - если предположить, что они были адресованы ему самому, - вряд ли могли рассеять подозрения. Мысль о тяжелом положении девушки заставила его забыть о том, чем он рискует, но последние слова графа показались ему настолько нелепыми, что он не смог сдержать улыбки.
   - Я не льщу себя надеждой, - сказал он, - что леди будет рада такому решению.
   Манеры графа становились все более церемонными.
   - Такая скромность, - сказал он, - приличествует вашей молодости и неопытности; но даже если бы она была оправдана, это вряд ли изменило бы дело, так как в нашей стране всегда считается, что молодая леди хочет выйти замуж за человека, которого выбрал ее отец.
   - Но я только что понял, - возразил Тони, - что в столь завидном положении находится вон тот джентльмен.
   - Так оно и было, пока обстоятельства не вынудили его отказаться от этой привилегии в вашу пользу.
   - Он делает мне слишком много чести, но если глубокое сознание моей недостойности заставляет меня отказаться...
   - Вы все еще пребываете в заблуждении, - прервал его граф. - С вашим выбором в данном вопросе можно считаться не больше, чем с выбором дамы, и, чтобы не придавать этому слишком большого значения, необходимо, чтобы вы женились на ней в течение часа.
   При этих словах Тони, несмотря на всю свою силу духа, почувствовал, как кровь застыла у него в жилах. Он молча смотрел на грозные лица, стоявшие между ним и дверью, искоса поглядывал на высокие зарешеченные окна комнаты, а потом повернулся к Поликсене, которая, рыдая, упала к ногам отца.
   - А если я откажусь? - сказал он.
   Граф сделал многозначительный жест.
   - Я не настолько глуп, чтобы угрожать человеку с вашим характером. Но, возможно, вы не знаете, каковы будут последствия для леди.
   При этих словах Поликсена, с трудом поднявшись на ноги, обратилась к графу и своему отцу с несколькими страстными словами, но тот упрямым жестом отодвинул ее в сторону.
   Граф повернулся к Тони.
   - Госпожа сама просит за вас - какой ценой, вы не догадываетесь, - но, как видите, напрасно. Через час здесь будет капеллан его светлости. А пока его светлость согласен оставить вас в обществе вашей невесты.
   Он отступил назад, и остальные джентльмены, церемонно поклонившись Тони, один за другим вышли из комнаты. Тони услышал, как в замке повернулся ключ, и остался наедине с Поликсеной.
  

III

  
   Девушка опустилась в кресло, на ее лице застыло выражение стыда и муки. Она поднесла к нему ладони. Картина была настолько трогательной, что Тони снова забыл о своем собственном положении, глядя на ее страдания. Он подошел и опустился на колени рядом с ней, убрав ее руки от лица.
   - О, не заставляйте меня смотреть на вас! - Она всхлипнула, но спряталась от его взгляда на его груди. Он задержал ее на мгновение, как будто прижимал к себе плачущего ребенка; потом она отстранилась и мягко отстранила его от себя.
   - Какое унижение! - воскликнула она.
   - Вы думаете, я виню вас за то, что случилось?
   - Увы, разве не мое глупое письмо стало причиной того, что вы оказались в таком тяжелом положении? Как благородно вы защищали меня! Как великодушно было с вашей стороны не показать письмо! Если бы мой отец узнал, что я написала послу, чтобы он спас меня от этого ужасного брака, его гнев был бы еще сильнее.
   - А-а, так вот почему вы написали это письмо? - воскликнул Тони с необъяснимым облегчением.
   - Конечно, а что подумали вы?
   - Но не слишком ли поздно послу спасти вас?
   - От вас? - Сквозь слезы блеснула улыбка. - Увы, да. - Она отстранилась и снова спрятала лицо, словно ее захлестнула новая волна стыда.
   Тони огляделся по сторонам.
   - Если бы я мог выдернуть засов из этого окна... - пробормотал он.
   - Это невозможно! Двор охраняется. Увы, вы пленник. О, я должна сказать! - Она вскочила и зашагала по комнате. - Но вряд ли вы можете думать обо мне хуже, чем сейчас...
   - Я плохо о вас думаю?
   - Увы, придется! Не желать выходить замуж за человека, которого выбрал для меня мой отец...
   - Он просто мужлан! Было бы ужасно обидно, если бы вы вышли за него замуж.
   - Вы приехали из свободной страны. Здесь у девушек нет выбора.
   - Это гнусно, гнусно!
   - Нет, нет, мне следовало смириться, как многие это делали до меня.
   - Смириться с этим животным! Невозможно!
   - Он ужасный человек... его гондольер рассказывал моей маленькой служанке такие истории о нем! Но почему я говорю о себе, когда мне следовало бы думать о вас?
   - Обо мне, бедное дитя? - воскликнул Тони, теряя голову.
   - Да, и как спасти вас... ведь я могу спасти вас! Но каждая минута на счету - и все же, то, что я должна сказать, ужасно.
   - Ничто в ваших устах не может показаться ужасным.
   - Ах, если бы он считал так же!
   - Ну, теперь, по крайней мере, вы свободны от него, - сказал Тони немного растерянно, но тут она встала и серьезно посмотрела на него.
   - Нет, я не свободна, - сказала она, - но вы свободны, если сделаете то, что я вам скажу.
   Тони почувствовал внезапное головокружение, как будто после безумного полета сквозь облака и тьму он упал в безопасное место, и падение оглушило его.
   - Что же мне делать? - сказал он.
   - Отвернитесь от меня, или я никогда не смогу вам этого сказать.
   Сначала он подумал, что это шутка, но ее глаза повелевали ему, и он неохотно отошел и прислонился к амбразуре окна. Она встала посреди комнаты и, как только он повернулся к ней спиной, заговорила быстрым монотонным голосом, словно читала выученный урок.
   - Вы должны знать, что маркиз Заниполо хоть и знатный человек, но не богат. Правда, у него большие поместья, но он отчаянный расточитель и игрок, и продал бы свою душу за кругленькую сумму наличных денег. Если вы повернетесь, я замолчу! Он препирался с моим отцом из-за моего приданого - он хотел, чтобы у меня было больше, чем у любой из моих сестер, хотя одна вышла замуж за прокуратора, а другая - за испанского гранда. Но мой отец тоже игрок... О, эти состояния, которые расточаются вон там, за аркадой! И так... и так... не оборачивайтесь, умоляю вас... о, вы начинаете понимать, что я имею в виду?
   Она перестала всхлипывать, и ему потребовались все его силы, чтобы не смотреть на нее.
   - Продолжайте, - сказал он.
   - Неужели вы не понимаете? О, я бы сказала что угодно, лишь бы спасти вас! Вы не знаете нас, венецианцев, - всех нас можно купить за определенную цену. Это не только невесты, которые продаются - иногда мужья также продают себя. И они думают, что вы богаты - мой отец, и другие - я не знаю, почему, если только вы не выставляли свои деньги напоказ, - а англичане все богаты, не так ли? И - о, о - вы понимаете? О, я не могу видеть ваши глаза!
   Она упала в кресло, уронив голову на руки, и Тони в мгновение ока оказался рядом с ней.
   - Бедное мое дитя, бедная моя Поликсена! - воскликнул он, заплакал и обнял ее.
   - Вы ведь богаты, не так ли? Вы пообещаете им выкуп? - спросила она.
   - Чтобы вы могли выйти замуж за маркиза?
   - Чтобы дать вам возможность сбежать отсюда. О, я надеюсь, что никогда больше не увижу вашего лица. - Она снова разрыдалась, а он отодвинулся и зашагал по комнате, как в лихорадке.
   Наконец она вскочила с решительным видом и указала на часы, висевшие на стене.
   - Час почти прошел. Это правда, что мой отец отправился за своим капелланом. О, умоляю вас, подумайте и решайтесь! Другого пути к спасению нет.
   - А если я сделаю, как вы говорите?..
   - Вы в безопасности! Вы свободны! Ручаюсь вам в этом своей жизнью.
   - А вы... вы замужем за этим негодяем?
   - Но я спасу вас. Скажите мне ваше имя, чтобы я могла произносить его про себя, когда останусь одна.
   - Меня зовут Энтони. Но вы не должны выходить замуж за этого парня.
   - Вы прощаете меня, Энтони? Вы не думаете обо мне слишком плохо?
   - Я говорю, что вы не должны выходить замуж за этого парня.
   Она положила дрожащую руку ему на плечо.
   - Время поджимает, - умоляла она его, - и я предупреждаю вас, что другого выхода нет.
   На мгновение ему представилась мать, сидящая очень прямо воскресным вечером и читающая проповеди доктора Тиллотсона в лучшей гостиной Салема; затем он резко повернулся к девушке и взял ее за руки.
   - Да, есть, - воскликнул он, - если вы согласны, Поликсена, пусть придет священник!
   Она отпрянула от него, бледная и сияющая.
   - О, тише, молчите! - сказала она.
   - Я не благородный маркиз, и у меня нет больших поместий, - воскликнул он. - Мой отец - простой торговец в Массачусетской колонии, но если вы...
   - О, тише, говорю вам! Я не понимю, что означают ваши длинные слова. Но я благословляю вас, благословляю вас, благословляю вас на коленях!
   И она опустилась перед ним на колени и стала целовать его руки.
   Он притянул ее к своей груди и прижал к себе.
   - Вы согласны, Поликсена? - сказал он.
   - Нет, нет! - Она вырвалась из его объятий с протянутыми руками. - Я не хочу этого делать. Вы меня неправильно поняли. Я должна выйти замуж за маркиза, говорю вам!
   - За мои деньги? - с насмешкой произнес он; ее пылающий румянец выглядел упреком ему.
   - Да, за ваши деньги, - грустно сказала она.
   - Но почему? Потому что, как бы вы ни ненавидели его, вы ненавидите меня еще сильнее?
   Она молчала.
   - Если вы ненавидите меня, то почему жертвуете собой ради меня? - настаивал он.
   - О, какая пытка! Говорю вам, час уже почти прошел.
   - Пусть прошел. Я не приму вашу жертву. Я и пальцем не пошевелю, чтобы помочь другому мужчине жениться на вас.
   - О, безумец, безумец! - пробормотала она.
   Тони, скрестив руки на груди, смотрел ей прямо в лицо, а она прислонилась к стене в нескольких футах от него. Грудь ее трепетала под кружевами и воланами, в глазах читались ужас и мольба.
   - Поликсена, я люблю вас! - воскликнул он.
   Румянец залил ее шею и грудь, краска поднялась до самых бровей.
   - Я люблю вас! Я люблю вас! - повторил он.
   Она снова оказалась у него на груди, и их молодость соприкоснулась губами. Но ее объятия были мимолетны, как полет птицы, и прежде чем он осознал это, он обнимал пустой воздух; их снова разделяла половина комнаты.
   Она держала в руках маленький коралловый амулет и смеялась.
   - Я сняла его с вашего брелка, - сказала она. - Он ведь не имеет никакой ценности, не так ли? И я не получу никаких денег.
   Она продолжала странно смеяться, и румяна горели огнем на ее пепельном лице.
   - О чем вы говорите? - спросил он.
   - Они никогда не дают мне ничего, кроме одежды, которую я ношу. И я никогда больше не увижу вас, Энтони! - Она бросила на него ужасный взгляд. - О, мой бедный мальчик, моя бедная любовь... "Я люблю вас, я люблю вас, Поликсена!"
   Ему показалось, что у нее закружилась голова, и он подошел к ней с утешительными словами, но она удержала его на расстоянии вытянутой руки, и, глядя на нее, он прочел правду на ее лице.
   Он отпрянул от нее, и рыдания вырвались из его груди, когда он закрыл лицо ладонями.
   - Только, ради Бога, приготовьте деньги, а то здесь может быть какая-нибудь грязная игра, - сказала она.
   Пока она говорила, снаружи послышался громкий топот шагов, а на пороге послышались голоса.
   - Все это ложь, - выдохнула она, - о моей женитьбе, и о маркизе, и о после, и о сенаторе, - но не о том, что вам грозит опасность в этом месте, и не о моей любви, - прошептала она ему. И когда в двери загремел ключ, она прижалась губами к его лбу.
   Заскрежетал ключ, дверь распахнулась - но джентльмен в черной сутане, который вошел, хотя и был священником, не был приверженцем тайных обрядов, - и это выглядело ортодоксально божественно; это был преподобный Озия Маунс, очень обеспокоенный и настороженный окружением. Рядом с ним, к его явному облегчению, находился капитан "Хепзибы Б.", а замыкал процессию эскорт сурового вида молодцов в треуголках и с маленькими шпагами, которые вели между собой "благородных друзей" Тони - жалкого вида компанию, попавшую в сети закона.
   Капитан быстро вошел в комнату, удовлетворенно хмыкнул и взглянул на Тони.
   - Итак, мистер Брэкнелл, - сказал он, - вы, кажется, стали невольным участником карнавала с этой сворой ряженых, не так ли? Вот куда привело вас ваше любопытство? Хм... милое предприятие, и во главе его стоит хорошенькая леди.
   Он оглядел комнату и с притворной церемонностью приподнял шляпу перед Поликсеной, которая смотрела на него как принцесса.
   - Ну, моя девочка, - сказал он дружелюбно, - мне кажется, я видел вас сегодня утром на площади, в сопровождении вон того Панталоне; а что касается этого капитана Спавента... - и он насмешливо ткнул пальцем в сторону маркиза, - то я наблюдал, как он бродит со своей шайкой под аркадой с тех самых пор, как бросил якорь в этих водах. Ну-ну, - продолжал он, беря себя в руки, - с карнавалом, я полагаю, все в порядке, но этому джентльмену пора на борт, и я боюсь, что нам придется разогнать вашу маленькую компанию.
   При этих словах Тони увидел, как граф Риальто шагнул вперед, выглядя очень маленьким и растерянным, и подобострастно обратился к капитану.
   - Я могу заверить вас, сэр, - сказал граф на своем лучшем английском, - что этот инцидент является результатом досадного недоразумения, и если вы окажете нам любезность, отпустив этих людей, любой из моих друзей будет счастлив предложить удовлетворение мистеру Брэкнеллу и его спутникам.
   При этих словах мистер Моунс заметно съежился, а капитан разразился громким хохотом.
   - Удовлетворение? - сквозь смех произнес он. - Ну, парень, это очень мило с вашей стороны, учитывая веревку у вас на шее. Но мы не будем злоупотреблять вашим великодушием, потому что, боюсь, мистер Брэкнелл уже и так слишком долго злоупотребляет им. Вы, свора галерных рабов, вы!.. Заманивая юные невинные души в ловушку своей дьявольской приманкой... - Его взгляд упал на Поликсену, и голос необъяснимо смягчился. - Ну что ж, я полагаю, мы все должны хоть раз поучаствовать в карнавале, - сказал он. - Все хорошо, что хорошо кончается, как говорит тот парень в пьесе; а теперь, если вы позволите, мистер... Брэкнелл, если вы возьмете преподобного джентльмена под руку, мы попрощаемся с нашими гостеприимными артистами и сразу же отправимся к "Хепзибе".
  

ШИНГУ

Декабрь, 1911

  
   Миссис Бэллинджер принадлежала к тем леди, которые предпочитают посвящать свое время Культуре в группах, как если бы это грозило какой-либо опасностью одиночке. С этой целью она основала "Ленч Клуб", ассоциацию, состоявшую из нее самой и нескольких других столь же неукротимых дам. После трех или четырех зим обедов и дебатов "Ленч Клуб" приобрел такое выдающееся, хотя и местное, значение, что прием проезжих знаменитостей стал одной из его обычных функций; поэтому миссис Бэллинджер должным образом отреагировала на прибытие в Хиллбридж знаменитой Озрик Дэйн, и в тот же день отправила ей приглашение присутствовать на очередном собрании.
   Клуб должен был собраться у миссис Бэллинджер. Остальные члены клуба за ее спиной в один голос выражали сожаление по поводу ее нежелания уступить свои права в пользу миссис Плинт, чей дом предоставлял более впечатляющую обстановку для развлечения знаменитостей; по крайней мере, - заметила миссис Леверет, - в нем имелась превосходная картинная галерея.
   Миссис Плинт не скрывала, что разделяет эту точку зрения. Она всегда считала одной из своих обязанностей развлекать высоких гостей "Ленч Клуба". Миссис Плинт гордилась своими обязанностями почти так же, как своей картинной галереей; она даже любила намекать, что одно подразумевает другое, и что только женщина с ее состоянием может позволить себе жить на уровне, столь высоком, как тот, который она сама для себя установила. Всеобъемлющее чувство долга, грубо подгоняемое к различным целям, было, по ее мнению, тем, что Провидение требовало от более скромно обеспеченных; но достаток, который позволял миссис Плинт держать лакеев, явно предназначал ее для исполнения широкого круга обязанностей. И было не совсем красиво, что миссис Бэллинджер, чьи обязанности перед обществом ограничивались узким кругом двух горничных, так упорно отстаивала свое право принимать Озрик Дэйн.
   Вопрос о приеме, который собирались устроить эти дамы, вот уже целый месяц глубоко волновал членов "Ленч Клуба". Дело было не в том, что они чувствовали себя не в состоянии справиться с этой задачей, а в том, что ощущение открывшейся возможности повергло их в приятную неуверенность дамы, которая перебирает варианты хорошо подобранного гардероба. Если такие второстепенные члены общества, как миссис Леверет, трепетали при мысли об обмене мнениями с автором "Крыльев смерти", то никакие предчувствия подобного рода не нарушали сознательной адекватности миссис Плинт, миссис Бэллинджер и мисс Ван Флайк. "Крылья смерти", по предложению мисс Ван Флайк, были выбраны в качестве предмета обсуждения на последнем заседании клуба, и каждый член, таким образом, получил возможность высказать свое собственное мнение или присвоить то, какое казалось наиболее подходящим для комментариев других. Одна только миссис Роби не воспользовалась представившейся ей возможностью, но теперь все открыто признали, что в качестве члена "Ленч Клуба" миссис Роби потерпела неудачу. "Все сводится к тому, - как выразилась мисс Ван Флайк, - чтобы воспринимать женщину в мужском представлении". Миссис Роби, вернувшаяся в Хиллбридж после продолжительного пребывания в экзотических краях, - прочие дамы уже не утруждали себя воспоминанием, где именно, - получила самые лестные отзывы выдающегося биолога, профессора Фореленда, как самая приятная женщина, которую он когда-либо встречал; и члены "Ленч Клуба", пораженные похвалой, которая имела вес диплома, и опрометчиво полагая, что социальные симпатии профессора будут следовать линии его научных наклонностей, ухватились за возможность пополнить ею свои ряды. Но их ожидало страшное разочарование. При первом же небрежном упоминании мисс Ван Флайк о птеродактиле, миссис Роби смущенно пробормотала: "Я так мало знаю о стихотворных размерах..." - и после этого болезненного признания своей некомпетентности, благоразумно отказалась от дальнейшего участия в умственной гимнастике клуба.
   - Наверное, она ему льстила, - подытожила мисс Ван Флайк, - а может, дело просто в ее прическе.
   Размеры столовой мисс Ван Флайк ограничивали число членов клуба шестью, а отсутствие должного багажа знаний одной из них было серьезным препятствием для обмена идеями, и уже высказывалось некоторое удивление, как это миссис Роби хочет жить, так сказать, за счет интеллектуальных щедрот других. Это чувство усилилось, когда обнаружилось, что она еще не прочла "Крылья смерти". Она призналась, что слышала имя Озрик Дэйн, но на этом, - как ни невероятно, - и заканчивалось ее знакомство с прославленным романистом. Дамы не могли скрыть своего удивления, но миссис Бэллинджер, чья гордость за клуб заставляла ее желать выставить в лучшем свете даже миссис Роби, мягко намекнула, что, хотя у нее не было времени познакомиться с романом "Крылья смерти", она, по крайней мере, должна быть знакома с его столь же замечательным предшественником - "Высшим мгновением".
   Миссис Роби наморщила брови в сознательном усилии вспомнить, - и, в результате предпринятого усилия, действительно вспомнила, - что, о да, она видела эту книгу у своего брата, когда гостила у него в Бразилии, и даже взяла ее с собой, чтобы почитать во время лодочной прогулки; но они так вели себя в лодке, что книга в конце концов упала за борт, и у нее не было возможности прочитать ее...
   Картина, навеянная этим анекдотичным происшествием, нисколько не улучшила репутации миссис Роби в клубе, и возникла тягостная пауза, прерванная замечанием миссис Плинт: "Я понимаю, что при всех прочих ваших занятиях у вас не остается много времени для чтения; но мне казалось, что вы могли бы, по крайней мере, ПРОЛИСТАТЬ "Крылья смерти" до приезда Озрик Дэйн".
   Миссис Роби отнеслась к этому упреку добродушно. Она хотела, по ее собственному признанию, пролистать книгу, но была так поглощена романом Троллопа, что...
   - Троллопа теперь никто не читает, - нетерпеливо перебила ее миссис Бэллинджер.
   Миссис Роби выглядела огорченной.
   - Я только начала, - призналась она.
   - Он вам интересен? - спросила миссис Плинт.
   - Он меня забавляет.
   - Увеселение, - наставительно сказала миссис Плинт, - это не то, что я ищу в книгах.
   - О, конечно, "Крылья смерти" - это не смешно, - отважилась заметить миссис Леверет, чья манера высказывать свое мнение была похожа на манеру услужливого коммивояжера, которому приходится выбирать из множества других стилей общения, если его первый выбор оказался неудачен.
   - Не смешно? - спросила миссис Плинт, которая любила задавать вопросы, на которые не позволяла отвечать никому, кроме себя. - Разумеется, нет.
   - Конечно, нет, именно это я и собиралась сказать, - согласилась миссис Леверет, поспешно отказываясь от своего мнения, чтобы согласиться с чужим. - Эта книга должна... возвышать.
   Мисс Ван Флайк поправила очки таким жестом, словно они были черной шапочкой осуждения.
   - Я не понимаю, - вмешалась она, - как можно сказать, что книга, пропитанная самым горьким пессимизмом, возвышает, однако она может послужить уроком.
   - Я, конечно, имела в виду наставлять, - сказала миссис Леверет, смущенная неожиданным различием между двумя терминами, которые она считала синонимами. Удовольствие миссис Леверет от "Ленч Клуба" часто омрачалось подобными сюрпризами, и, не зная своей ценности для других дам как зеркала их умственного превосходства, она иногда терзалась сомнениями в том, что достойна участвовать в их дискуссиях. Только то, что у нее была скучная сестра, считавшая ее умной, спасло ее от чувства безнадежной неполноценности.
   - А они, в конце концов, женятся? - вмешалась миссис Роби.
   - Они... кто? - дружно воскликнули члены "Ленч Клуба".
   - Ну, девушка и юноша. Это ведь роман, не так ли? Я всегда думала, это единственное, что имеет значение. Если они расстанутся, это испортит мне обед.
   Миссис Плинт и миссис Бэллинджер обменялись возмущенными взглядами, после чего последняя сказала: "Я бы не советовала вам читать "Крылья смерти". Что касается меня, то когда приходится читать так много книг, я удивляюсь, как можно найти время для тех, которые просто забавны".
   - Самое замечательное, - пробормотала Лора Глайд, - это то, что никто не может сказать, чем кончаются "Крылья смерти". Озрик Дейн, пораженная ужасным значением ее собственного смысла, милостиво скрыла его - возможно, даже от самой себя, - как Апеллес, изображая жертвоприношение Ифигении, скрыл лицо Агамемнона.
   - Это что? Поэзия? - нервно прошептала миссис Леверет миссис Плинт, которая, пренебрегая определенным ответом, холодно произнесла: - Найдите сами. Я всегда стараюсь все найти сама. - И добавила: - Хотя с легкостью могла бы поручить это кому-нибудь другому.
   - Я хотела сказать, - продолжала мисс Ван Флайк, - что всегда возникает вопрос, может ли книга учить, если она не возвышает.
   - О... - пробормотала миссис Леверет, чувствуя, что безнадежно заблудилась.
   - Не знаю, - сказала миссис Бэллинджер, уловив в тоне мисс Ван Флайк склонность принижать столь желанную для нее честь развлекать Озрик Дэйн, - не знаю, можно ли всерьез ставить такой вопрос о книге, которая привлекла больше внимания вдумчивых людей, чем любой роман со времен "Роберта Элсмера".
   - О, неужели вы не понимаете, - воскликнула Лора Глайд, - что именно мрачная безнадежность, - чудесная схема черного на черном, - делает его таким художественным достижением? Когда я читала эту книгу, она напомнила мне о "черной манере" принца Руперта... книга гравирована, а не раскрашена, но вы так остро ощущаете значение цвета...
   - Кто он такой? - прошептала миссис Леверет своей соседке. - Кто-то, с кем она встречалась за границей?
   - Самое замечательное в этой книге, - признала миссис Бэллинджер, - то, что на нее можно смотреть с самых разных точек зрения. Я слышала, что в качестве исследования детерминизма профессор Лэптон ставит ее в один ряд с "Данными этики".
   - Мне говорили, что Озрик Дэйн десять лет готовилась, прежде чем начать писать ее, - сказала миссис Плинт. - Она все просматривала, все проверяла. Это всегда было и моим принципом, как вы знаете. Теперь ничто не заставит меня отложить в сторону книгу, прежде чем я ее закончу, только потому, что я могу купить еще столько, сколько захочу.
   - А что вы думаете о "Крыльях смерти"? - резко спросила миссис Роби.
   Этот вопрос можно было посчитать неуместным, и дамы переглянулись, как бы отрицая свою причастность к подобному нарушению дисциплины. Все они знали, что миссис Плинт больше всего на свете не любит, когда спрашивают ее мнение о какой-либо книге. Книги пишутся для того, чтобы их читать; книга прочитана, разве можно требовать чего-то большего? Расспросы о содержимом книги казались ей таким же оскорблением, как и поиски контрабандных кружев на таможне. Клуб всегда уважал эту особенность миссис Плинт. Мнения, которые она высказывала, были внушительны и основательны: ее ум, как и ее дом, был обставлен монументальными "предметами", которые не допускали вмешательства извне; и одним из неписаных правил "Ленч Клуба" было то, что привычный образ мышления каждого члена следует уважать. Таким образом, собрание завершилось с ощущением еще большей уверенности остальных дам, что миссис Роби безнадежно недостойна быть одной из них.
  

II

  
   В тот насыщенный событиями день миссис Леверет пришла к миссис Бэллинджер пораньше, держа в кармане томик "Избранных цитат".
   Миссис Леверет всегда нервничала, опаздывая в "Ленч Клуб": она любила собраться с мыслями и, как и все остальные, попытаться предугадать, какой оборот примет разговор. Сегодня, однако, она чувствовала себя совершенно растерянной, и даже обычный намек на "Избранные цитаты", не дававший ей покоя, когда она садилась, не мог ее успокоить. Это был восхитительный маленький томик, составленный специально для всех чрезвычайных ситуаций; так что, случись юбилей, радостный или печальный (как гласила классификация), банкет, общественный или муниципальный, или крещение, Англиканской церкви или иной, его владелец никогда не должен был оказаться в затруднительном положении в поисках подходящей цитаты. Миссис Леверет, несмотря на то, что она в течение многих лет преданно читала его страницы, ценила томик, скорее, за моральную поддержку, чем за практические услуги; ибо хотя в уединении своей комнаты она командовала целой армией цитат, они неизменно покидали ее в критический момент, а единственная, которую она часто повторяла, - можешь ли ты поймать Левиафана на удочку? - была той, которую она никогда еще не находила случая применить.
   Сегодня она чувствовала, что даже полное владение содержащейся в книге информацией вряд ли обеспечило бы ей самообладание; ибо она считала вероятным, - даже если бы она каким-то чудесным образом вспомнила нужную цитату, то обнаружила бы только, что Озрик Дэйн пользовалась другим томом (миссис Леверет была убеждена, что литераторы всегда носят его с собой) и, следовательно, не узнала бы ее цитату.
   Ощущение, что миссис Леверет плывет по течению, усилилось при появлении в гостиной миссис Бэллинджер. Для невнимательного взгляда ее вид не изменился, но те, кто был знаком с тем, как миссис Бэллинджер расставляла свои книги, сразу же заметили бы следы недавнего волнения. Выбранная миссис Бэллинджер, как члена "Ленч Клуба", книга, была Книгой Дня. Какова бы она ни была, от романа до трактата по экспериментальной психологии. Но что стало с прошлогодними книгами или даже с книгами прошлой недели? что она делала с "предметами", о которых раньше говорила с равным авторитетом, никто не знал. Она представляла собой отель, в который факты приходили и из которого уходили, подобно случайным постояльцам, не оставляя своего адреса и часто не заплатив за стол. Миссис Бэллинджер хвасталась, что она "в курсе всех событий дня", и гордилась тем, что ее выдающееся положение выражается в книгах, лежащих на столе в гостиной. Эти тома, часто переиздававшиеся и почти всегда еще пахшие типографской краской, носили названия, обычно незнакомые миссис Леверет, и давали ей, - когда она украдкой просматривала их, - обескураживающий проблеск новых областей знания, в которые следовало вступить, затаив дыхание, вслед за миссис Бэллинджер. Но сегодня несколько более старых на вид томов были искусно смешаны с только что вышедшими: Карл Маркс потеснил профессора Бергсона, а "Исповедь Святого Августина" лежала рядом с последней работой по "Менделизму", так что даже трепещущему восприятию миссис Леверет было ясно, - миссис Баллинджер ни в малейшей степени не знала, о чем может говорить Озрик Дэйн, и приняла меры, чтобы быть готовой ко всему. Миссис Леверет чувствовала себя пассажиркой океанского лайнера, которой говорят, что непосредственной опасности нет, но все-таки лучше надеть спасательный пояс.
   Появление мисс Ван Флайк отвлекло ее от дурных предчувствий.
   - Ну, моя дорогая, - живо спросила вошедшая хозяйка, - какие темы мы будем обсуждать сегодня?
   Миссис Бэллинджер украдкой заменяла томик Вордсворта экземпляром Верлена.
   - Не знаю, - ответила она несколько нервно. - Возможно, нам лучше оставить это на волю обстоятельств.
   - Обстоятельств? - сухо произнесла мисс Ван Флайк. - Это значит, я полагаю, что слово, как обычно, возьмет Лора Глайд, и мы утонем в литературе.
   Филантропия и статистика были сферой деятельности мисс Ван Флайк, и она, естественно, была бы возмущена любой попыткой отвлечь внимание их гостьи от этих тем.
   В этот момент появилась миссис Плинт.
   - Литература? - с упреком сказала она. - Но это совершенно неожиданно. Я поняла, что речь пойдет о романе Озрик Дэйн.
   Миссис Бэллинджер поморщилась.
   - Мы вряд ли можем сделать его нашей главной темой - по крайней мере, не слишком намеренно, - предположила она. - Конечно, мы можем позволить нашему разговору ДРЕЙФОВАТЬ в этом направлении, но мы должны иметь какую-то другую тему в качестве вводной, и это то, о чем я хотела с вами посоветоваться. Дело в том, что мы так мало знаем о вкусах и интересах Озрик Дэйн, что трудно подготовиться заранее.
   - Это может быть трудно, - решительно сказала миссис Плинт, - но это совершенно необходимо. Я знаю, к чему приводит беспечность. Как я сказала на днях одной из моих племянниц, есть некоторые чрезвычайные ситуации, к которым леди всегда должна быть готова. Когда кто-то застает тебя в платье веселых расцветок, приходя с соболезнованиями, или в модном платье, когда ходят слухи, что ваш муж проигрался на бирже; и так же обстоит дело с разговорами. Все, о чем я прошу, - это уговориться заранее, о чем будет идти речь; тогда я буду уверена, что смогу сказать то, что нужно.
   - Совершенно с вами согласна, - с тревогой согласилась миссис Бэллинджер, - но...
   И в это самое мгновение на пороге появилась Озрик Дэйн, о приходе которой доложила трепещущая горничная.
   Позже миссис Леверет сказала сестре, будто с первого взгляда поняла, что ее ждет. Она видела, что Озрик Дэйн не собирается идти им навстречу. Эта почтенная особа действительно вошла с принужденным видом, не рассчитанным на то, чтобы способствовать легкому проявлению гостеприимства. Она выглядела так, словно ее собирались сфотографировать для нового издания ее книг.
   Желание умилостивить божество обычно находится в обратной зависимости от его отзывчивости, и чувство разочарования, вызванное появлением Озрик Дейн, заметно усилило стремление "Ленч Клуба" угодить ей. Всякая мысль о том, что она может считать себя обязанной пригласившим ее, тут же рассеивалась ее манерами: как потом сказала миссис Леверет своей сестре, у нее была такая манера смотреть на вас, что вы чувствовали, будто с вашей шляпкой что-то не так. Это свидетельство величия произвело на дам столь сильное впечатление, что они содрогнулись от благоговейного ужаса, когда миссис Роби, проводив великую особу в столовую, обернулась и прошептала остальным: "Как она царственна!"
   Час, проведенный за столом, не мог изменить этого вердикта. Озрик Дэйн молча оценивала меню миссис Бэллинджер, и членов клуба, лепетавших робкие банальности, которые их гостья, казалось, проглатывала так же небрежно, как и завтрак.
   Прискорбное промедление миссис Бэллинджер с выбором темы повергло клуб в душевное смятение, которое только усилилось с возвращением в гостиную, где должна была начаться настоящая дискуссия. Каждая леди ждала, когда заговорит другая, и все были потрясены и разочарованы, когда их хозяйка начала разговор с болезненно банального вопроса: "Это ваш первый визит в Хиллбридж?"
   Даже миссис Леверет сознавала, что это плохое начало, и смутный порыв осуждения заставил мисс Глайд вмешаться: "В самом деле, наш городок - очень интересное место".
   Ей на помощь поспешила миссис Плинт.
   - У нас очень много представительных людей, - сказала она тоном человека, который говорит от имени своего ордена.
   Озрик Дэйн задумчиво повернулась к ней.
   - Что же они собой представляют? - спросила она.
   Врожденная неприязнь миссис Плинт к расспросам усилилась из-за ее неподготовленности, и ее укоризненный взгляд переадресовал вопрос миссис Бэллинджер.
   - Ну, - сказала эта дама, в свою очередь, оглядываясь на других членов клуба, - как община, я надеюсь, не будет преувеличением сказать, что мы - приверженцы культуры.
   - И искусства... - нетерпеливо вставила мисс Глайд.
   - Искусства и литературы, - поправила миссис Бэллинджер.
   - А также социологии, я полагаю, - отрезала мисс Ван Флайк.
   - У нас есть некий стандарт, - сказала миссис Плинт, внезапно почувствовав себя в безопасности на обширном пространстве обобщения, и миссис Леверет, решив, что в таком широком утверждении хватит места для нескольких, набралась смелости пробормотать: "Да, конечно; мы имеем некоторый стандарт".
   - Цель нашего маленького клуба, - продолжала миссис Бэллинджер, - состоит в том, чтобы сконцентрировать самые высокие устремления Хиллбриджа - сконцентрировать и сосредоточить его сложные интеллектуальные усилия.
   Это было так весомо, что дамы едва слышно вздохнули с облегчением.
   - Мы стремимся, - продолжала президент, - отстаивать то, что является высшим в искусстве, литературе и этике.
   Озрик Дэйн снова повернулась к ней.
   - Какой этике? - спросила она.
   Дрожь нехорошего предчувствия охватила комнату. Ни одна из дам не нуждалась в какой-либо подготовке, чтобы высказаться по вопросу морали; но когда ее называли этикой, все было иначе. Клуб, только что вышедший из "Британской энциклопедии", "Справочника для чтения" и "Классического словаря" Смита, мог уверенно рассуждать о любом предмете; но когда его застигали врасплох, он, как известно, определял агностицизм как ересь ранней церкви, а профессора Фрауда - как выдающегося гистолога; а такие непредставительные члены, как миссис Леверет, все еще втайне считали этику чем-то смутно языческим.
   Даже для миссис Бэллинджер вопрос Озрик Дэйн прозвучал тревожно, и все почувствовали благодарность, когда Лора Глайд наклонилась вперед и сказала своим самым мягким тоном: "Вы должны извинить нас, миссис Дэйн, за то, что мы не можем сейчас говорить ни о чем, кроме "Крыльев смерти"".
   - Да, - сказала мисс Ван Флайк, внезапно решив перенести войну в стан противника. - Нам очень хочется узнать, какую именно цель вы имели в виду, когда писали свою замечательную книгу.
   - Вы увидите, - вмешалась миссис Плинт, - что мы вовсе не поверхностные читатели.
   - Нам не терпится услышать от вас, - продолжала мисс Ван Флайк, - является ли пессимистическая тенденция этой книги выражением ваших собственных убеждений или нет...
   - Или, - поспешно вставила мисс Глайд, - мрачный фон просто придает вашим персонажам более яркие черты. Возможно, вы, прежде всего, художник?
   - Я всегда утверждала, - вмешалась миссис Бэллинджер, - что вы предпочитаете чисто объективный подход...
   Озрик Дэйн с критическим видом налила себе кофе.
   - А что вы подразумеваете под словом "цель"? - поинтересовалась она.
   Последовала неловкая пауза, прежде чем Лора Глайд напряженно прошептала: "Читая вас, мы не понимаем, мы чувствуем".
   Озрик Дэйн улыбнулась.
   - Мозжечок, - заметила она, - нередко является вместилищем литературных эмоций.
   И она взяла второй кусок сахара.
   Язвительность, которая смутно чувствовалась в этом замечании, была почти нейтрализована удовлетворением от того, что к ней обратились таким "техническим" языком.
   - А, мозжечок, - самодовольно сказала мисс Ван Флайк. - Прошлой зимой в Клубе мы обсуждали психологию.
   - Какую психологию? - спросила Озрик Дэйн.
   Снова возникла мучительная пауза, во время которой каждый член клуба втайне сожалел о печальной неэффективности остальных. Только миссис Роби продолжала безмятежно потягивать свой шартрез. Наконец миссис Бэллинджер сказала, стараясь говорить значительно: "Ну, видите ли, в прошлом году мы занимались психологией, а этой зимой так увлеклись..."
   Она замолчала, нервно пытаясь припомнить некоторые обсуждения в клубе, но ее разум, казалось, был парализован взглядом Озрик Дэйн. Чем был поглощен клуб в последнее время? Миссис Бэллинджер, с невнятной целью выиграть время, медленно повторила: "Мы так увлеклись..."
   Миссис Роби поставила бокал с ликером и с улыбкой подошла к ним.
   - Шингу? - мягко подсказала она.
   Остальные члены клуба вздрогнули. Они обменялись смущенными взглядами, а затем в едином порыве перевели взгляды, полные облегчения и недоумения, на свою неожиданную спасительницу. Выражение лица каждой из них обозначало различную фазу одной и той же эмоции. Миссис Плинт была первой, кто придал своим чертам уверенный вид: после минутного поспешного приспособления, ее взгляд почти подразумевал, что это она подсказала необходимое слово миссис Бэллинджер.
   - Шингу, конечно! - воскликнула последняя со свойственной ей быстротой, в то время как мисс Ван Флайк и Лора Глайд, казалось, копались в глубинах памяти, а миссис Леверет, с опаской подыскивая подходящие аллюзии, каким-то образом успокоилась, почувствовав неудобное давление его громады на свою персону.
   Перемена в лице Озрик Дэйн была не менее поразительной, чем у ее собеседниц. Она тоже поставила чашку с кофе, но с выражением явного раздражения на лице; у нее тоже на мгновение появилось то, что миссис Роби впоследствии описала как ощущение чего-то в затылке; и прежде чем она успела скрыть эти мимолетные признаки слабости, миссис Роби, повернувшись к ней с почтительной улыбкой, сказала: "И мы так надеялись, что сегодня вы скажете нам, что вы об этом думаете".
   Озрик Дэйн восприняла эту улыбку как должное, но сопровождающий ее вопрос явно смутил ее, и члены клуба увидели, что она не умеет в достаточной степени быстро менять выражение лица. Казалось, ее лицо так долго выражало бесспорное превосходство, что мышцы напряглись и отказались повиноваться ее приказам.
   - Шингу... - пробормотала она, словно, в свою очередь, пытаясь выиграть время.
   Миссис Роби продолжала давить на нее.
   - Зная, насколько увлекательна эта тема, вы поймете, как случилось, что клуб на данный момент оставил в стороне все остальное. С тех пор как мы соприкоснулись с Шингу, я могла бы взять на себя смелость сказать, - если бы не ваши книги, - нам больше нечего было бы вспомнить.
   Суровое лицо Озрик Дэйн скорее потемнело, чем осветилось неловкой улыбкой.
   - Я рада слышать, что есть хоть одно исключение, - выдавила она сквозь сжатые губы.
   - О, конечно, - мило сказала миссис Роби, - но как вы нам это показали - так естественно! - вы не хотите говорить о своих произведениях, мы действительно не можем просить вас сказать нам точно, что вы думаете о Шингу; особенно, - добавила она с убедительной улыбкой, - так как некоторые люди говорят, что одна из ваших последних книг была просто пропитана им.
   Значит, это было ОНО - уверенность пронеслась, подобно огню, через иссушенные умы других членов клуба. В своем стремлении получить хоть малейший ключ к разгадке тайны Шингу, они почти позабыли о радости помочь миссис Дэйн в ее затруднительном положении.
   Последняя нервно покраснела под прямым натиском своего противника.
   - Могу я спросить, - смущенно пробормотала она, - на какую из моих книг вы ссылаетесь?
   Миссис Роби не колебалась.
   - Именно это я и хочу услышать от вас, потому что, хотя я и присутствовала при этом, но на самом деле не принимала в этом участия.
   - Присутствовали - при чем? - подхватила миссис Дэйн, и на мгновение дрожащие члены "Ленч Клуба" подумали, что защитник, которого Провидение послало им, потерял очко. Но миссис Роби весело объяснила: "Во время дискуссии, конечно. И поэтому нам ужасно хочется узнать, как именно вы попали в Шингу".
   Наступила зловещая пауза, тишина, настолько полная неисчислимых опасностей, что члены клуба единодушно сдерживали слова, словно солдаты, опустившие оружие, чтобы посмотреть на поединок своих предводителей. Но миссис Дэйн привела их в глубочайший ужас, резко произнеся: "Ах, вы говорите "Шингу", не так ли?"
   Миссис Роби неустрашимо улыбнулась.
   - Это немного отдает педантизмом, не так ли? Но лично я всегда стараюсь прояснить для себя непонятное; хотя и не знаю, как к этому относятся другие члены клуба.
   Остальные члены клуба выглядели так, словно они охотно отказались бы от этого почтительного обращения к их мнению, и миссис Роби, окинув веселым взглядом собравшихся, продолжила: "Они, вероятно, думают, как и я, что ничто на самом деле не имеет значения, кроме Шингу".
   Миссис Дэйн, казалось, не нашла немедленного ответа, и миссис Бэллинджер набралась смелости сказать: "Конечно, каждый должен чувствовать то же самое по отношению к Шингу".
   Миссис Плинт пришла ей на помощь с тяжелым одобрительным бормотанием, а Лора Глайд с чувством выдохнула: "Я знала случаи, когда это меняло жизнь".
   - Это принесло мне огромную пользу, - вставила миссис Леверет, словно вспомнив, что она читала прошлой зимой.
   - Конечно, - согласилась миссис Роби, - трудность заключается в том, что на это приходится тратить так много времени. Это очень долго.
   - Не могу себе представить, - язвительно заметила мисс Ван Флайк, - как можно тратить время на подобную тему.
   - Кое-где это очень глубоко, - продолжала миссис Роби (значит, речь шла о книге!). - И это нельзя пропустить.
   - Я никогда ничего не пропускаю, - категорично заявила миссис Плинт.
   - А, в Шингу это опасно. Даже в самом начале есть места, где это невозможно. Надо просто пробираться вброд.
   - Вряд ли это можно назвать переходом вброд, - саркастически заметила миссис Бэллинджер.
   Миссис Роби с интересом взглянула на нее.
   - А-а... вы находите, что все ясно и понятно?
   Миссис Бэллинджер колебалась.
   - Конечно, есть трудные места, - скромно согласилась она.
   - Да, некоторые из них не совсем ясны, - добавила миссис Роби, - даже если вы знакомы с оригиналом.
   - Как, я полагаю, и вы? - вмешалась Озрик Дэйн, внезапно бросив на нее вызывающий взгляд.
   Миссис Роби встретила его неодобрительной улыбкой.
   - О, это действительно нетрудно до определенного момента, хотя некоторые ответвления очень извилисты, и почти невозможно добраться до источника.
   - А вы когда-нибудь пробовали? - спросила миссис Плинт, все еще не доверяя дотошности миссис Роби.
   Миссис Роби помолчала с минуту, потом ответила, опустив веки.
   - Нет, но один мой друг, очень умный человек, сказал мне, что женщинам лучше этого не делать...
   По комнате пробежала дрожь. Миссис Леверет кашлянула так, как горничная, подававшая сигареты, никогда прежде не слышала; лицо мисс Ван Флайк приняло тошнотворное выражение, а миссис Плинт выглядела так, словно она проходила мимо кого-то, с кем не хотелось бы раскланяться. Но самым замечательным результатом слов миссис Роби было то впечатление, которое они произвели на почетную гостью "Ленч Клуба". Бесстрастное выражение лица Озрик Дэйн внезапно сменилось выражением самого теплого человеческого сочувствия, и, придвинув стул к миссис Роби, она спросила: "И? Вы считаете, что он был прав?"
   Миссис Бэллинджер, в которой досада на непривычное положение миссис Роби начала вытеснять благодарность за оказанную помощь, не могла согласиться, чтобы ей позволили таким сомнительным способом завладеть вниманием их гостьи. Если у Озрик Дэйн не хватило самоуважения, чтобы возмутиться легкомыслием миссис Роби, то, по крайней мере, "Ленч Клуб" сделает это в лице своего президента.
   Миссис Бэллинджер положила руку на плечо миссис Роби.
   - Мы не должны забывать, - произнесла она с холодным дружелюбием, - что, как ни увлекателен для нас Шингу, он может быть менее интересен...
   - О нет, напротив, уверяю вас, - энергично вмешалась Озрик Дэйн.
   - ...другим, - твердо закончила миссис Бэллинджер, - и мы не должны допустить, чтобы наша маленькая встреча закончилась, а миссис Дэйн так и не сказала нам несколько слов на тему, которая сегодня гораздо больше занимает все наши мысли. Я имею в виду, конечно, "Крылья смерти".
   Остальные члены клуба, воодушевленные в разной степени тем же чувством и ободренные благосклонным выражением лица своей грозной гостьи, повторили вслед за миссис Баллинджер: "О да, вы действительно должны немного поговорить с нами о своей книге".
   Выражение лица Озрик Дэйна стало таким же скучающим, - хотя и не таким надменным, - как в тот раз, когда упоминалось о ее работе. Но прежде чем она успела ответить на просьбу миссис Бэллинджер, миссис Роби поднялась со своего места и опустила вуаль на свой легкомысленный носик.
   - Мне очень жаль, - сказала она, подходя к хозяйке с протянутой рукой, - но прежде чем миссис Дэйн начнет, я думаю, мне лучше уйти. К несчастью, как вы знаете, я не читала ее книг, так что оказалась бы в ужасно невыгодном положении среди вас всех; кроме того, я должна принять участие в игре в бридж.
   Если бы миссис Роби просто сослалась на свое незнание произведений Озрик Дэйн как на причину для ухода, то "Ленч Клуб", учитывая ее недавнюю доблесть, мог бы одобрить такое проявление благоразумия; но соединить это оправдание с наглым заявлением, что она отказывается от дальнейшего обсуждения в пользу партии в бридж, стало лишь еще одним примером ее прискорбного отсутствия разборчивости.
   Однако дамы были склонны полагать, что ее уход - теперь, когда она оказала им единственную услугу, которую могла оказать, - вероятно, внесет больше порядка и достоинства в предстоящий разговор, а кроме того, избавит их от чувства неловкости, которое всегда таинственным образом вызывало ее присутствие. Поэтому миссис Бэллинджер ограничилась формальными словами сожаления, а остальные члены клуба удобно расположились вокруг Озрик Дэйн, когда та, к их ужасу, вскочила с дивана, на котором восседала.
   - О, подождите, подождите, и я пойду с вами! - окликнула она миссис Роби и, схватив руки растерянных членов клуба, с механической поспешностью железнодорожного кондуктора, пробивающего билеты, произвела серию прощальных пожатий.
   - Простите... я совсем забыла, - бросила она им с порога, и, когда присоединилась к миссис Роби, которая удивленно обернулась на ее призыв, другие дамы испытали унижение, услышав, как она произнесла голосом, который даже не потрудилась понизить: - Если вы позволите мне немного пройтись с вами, я хотела бы задать вам еще несколько вопросов о Шингу...
  

III

  
   Все это произошло так быстро, что дверь закрылась за уходящей парой прежде, чем остальные члены клуба успели понять, что происходит. Затем чувство унижения, вызванного бесцеремонным уходом Озрик Дэйн, сменилось смутным ощущением, что их обманули, хотя дамы и не понимали точно, в чем именно.
   Воцарилось неловкое молчание, во время которого миссис Бэллинджер небрежными жестами перекладывала со вкусом подобранную литературу, на которую ее уважаемая гостья даже не взглянула; затем мисс Ван Флайк язвительно произнесла:
   - Что касается меня, то не могу сказать, будто считаю уход Озрик Дэйн большой потерей.
   Это признание помогло кристаллизоваться жидкому негодованию других членов клуба, и миссис Леверет воскликнула: "Я верю, что она пришла нарочно, чтобы постараться унизить нас!"
   По личному мнению миссис Плинт, отношение Озрик Дэйн к "Ленч Клубу" могло бы быть совсем иным, если бы они приветствовали ее в величественной обстановке ее гостиных; но, не желая вдаваться в рассуждения о несоответствии этому комнат миссис Бэллинджер, она попробовала найти удовлетворение в ином.
   - Я с самого начала говорила, что у нас должен быть готовый предмет для обсуждения. Когда вы не готовы, всегда происходит то, что произошло. Если бы мы с самого начала заговорили о Шингу...
   К медлительности мыслительных процессов миссис Плинт в клубе всегда относились снисходительно, но этот случай был слишком тяжелым испытанием для миссис Бэллинджер.
   - Шингу! - фыркнула она. - Да ведь это именно то, о чем мы знали гораздо больше, чем она, - хотя и не были к этому готовы, - привело Озрик Дэйн в такую ярость. Мне казалось, что это достаточно ясно для всех!
   Эта реплика произвела впечатление даже на миссис Плинт, и Лора Глайд, движимая великодушным порывом, сказала: "Да, мы действительно должны быть благодарны миссис Роби за то, что она затронула эту тему. Возможно, Озрик Дэйн это и взбесило, но, по крайней мере, сделало ее вежливой".
   - Я рада, что мы смогли показать ей, - добавила мисс Ван Флайк, - современная культура не ограничивается великими интеллектуальными центрами.
   Это послужило к удовлетворению остальных членов клуба, и они начали понемногу забывать свой гнев против Озрик Дэйн, радуясь тому, что способствовали ее поражению.
   Мисс Ван Флайк задумчиво потерла очки.
   - Что меня больше всего удивило, - продолжала она, - так это то, что Фанни Роби смогла подняться до Шингу.
   Это откровенное признание слегка охладило общество, но миссис Бэллинджер произнесла с видом снисходительной иронии: "Миссис Роби всегда умеет зайти немного дальше своих возможностей; тем не менее, мы определенно в долгу перед ней за то, что она случайно вспомнила о Шингу". И это было воспринято другими членами клуба как изящный способ раз и навсегда отменить обязательства клуба перед миссис Роби.
   Даже миссис Леверет набралась смелости и позволила себе робкую иронию: "Мне кажется, Озрик Дэйн вряд ли ожидала получить урок Шингу в Хиллбридже!"
   Миссис Бэллинджер усмехнулась.
   - Когда она спросила меня, что мы собой представляем... помните? - Лучше бы я просто сказал, что мы представляем Шингу!
   Все дамы одобрительно рассмеялись этой выходке, за исключением миссис Плинт, которая после минутного раздумья сказала: "Я не уверена, что было бы разумно сделать так".
   Миссис Бэллинджер, которой уже начало казаться, что она обрушила на Озрик Дэйна уничтожительную реплику, с иронией посмотрела на миссис Плинт.
   - Могу я спросить, почему? - спросила она.
   Миссис Плинт выглядела серьезной.
   - Конечно, - сказала она, - я поняла со слов самой миссис Роби, что лучше не углубляться в эту тему.
   - Я думаю, это относится только к исследованию происхождения... происхождения ... - и вдруг она обнаружила, что ее обычно точная память подвела ее. - Это часть предмета, которую я сама никогда не изучала, - неуверенно заключила она.
   - Я тоже, - сказала миссис Бэллинджер.
   Лора Глайд наклонилась к ним с широко раскрытыми глазами.
   - И все же, кажется... не так ли? - это именно та часть, которая полна эзотерического очарования?
   - Не знаю, на чем вы это основываете, - возразила мисс Ван Флайк.
   - Ну, разве вы не заметили, как сильно Озрик Дэйн заинтересовалась, когда услышала, что блестящий иностранец - он ведь был иностранцем, не так ли? - рассказал миссис Роби о происхождении... о происхождении обряда... или как вы его называете?
   Миссис Плинт смотрела неодобрительно, и миссис Бэллинджер заметно замялась.
   - Может быть, и нежелательно затрагивать эту часть темы в общем разговоре, но, судя по тому значению, которое она, очевидно, имеет для такой выдающейся женщины, как Озрик Дэйн, я полагаю, что нам не следует бояться обсуждать ее между собой - без перчаток, хотя и при закрытых дверях, если это необходимо.
   - Я вполне разделяю ваше мнение, - поспешно поддержала ее мисс Ван Флайк, - при условии, конечно, что вы избегнете всякой грубости в выражениях.
   - О, я уверена, что мы и без этого все поймем, - хихикнула миссис Леверет, а Лора Глайд многозначительно добавила: - Мне кажется, мы умеем читать между строк, - в то время как миссис Бэллинджер встала, чтобы убедиться, что двери действительно закрыты.
   Миссис Плинт соглашаться не спешила.
   - Я с трудом могу понять, - начала она, - какую пользу можно извлечь из изучения таких странных обычаев...
   Но терпение миссис Бэллинджер достигло крайнего предела.
   - По крайней мере, это значит, - ответила она, - что мы не окажемся снова в унизительном положении и не окажемся в такой же зависимости от наших собственных тем, как Фанни Роби!
   Даже для миссис Плинт этот аргумент оказался убедительным. Она украдкой оглядела комнату и, понизив тон, спросила: "У вас есть копия?"
   - Э... копия? - пробормотала миссис Бэллинджер. Она знала, что остальные члены клуба смотрят на нее выжидающе, и что этот ответ был недостаточным, поэтому она поддержала его, задав еще один вопрос. - Копия чего?
   Остальные дамы выжидательно уставились на миссис Плинт, которая, в свою очередь, казалась менее уверенной в себе, чем обычно.
   - Ну... э... книги, - объяснила она.
   - Какой книги? - произнесла мисс Ван Флайк почти так же резко, как Озрик Дэйн.
   Миссис Бэллинджер посмотрела на Лору Глайд; та, в свою очередь, вопросительно взглянула на миссис Леверет. Мысль о том, что с ней будут считаться, оказалась для нее настолько новой, что наполнила ее безумным безрассудством.
   - Ну, конечно же, Шингу! - воскликнула она.
   Глубокое молчание стало прямым вызовом библиотеке миссис Бэллинджер, и последняя, нервно бросив взгляд в сторону книги дня, запротестовала: "Это не та вещь, которую следует держать у себя".
   - Пожалуй, нет! - воскликнула миссис Плинт.
   - Значит, это книга? - спросила мисс Ван Флайк.
   Это снова повергло общество в смятение, и миссис Бэллинджер, судорожно вздохнув, произнесла:
   - Ну... это книга...
   - Тогда почему мисс Глайд назвала это религией?
   Лора Глайд встрепенулась.
   - Религией? Я никогда...
   - Только что, - настаивала мисс Ван Флайк. - вы говорили о ритуалах, и миссис Плинт сказала, что это обычай.
   Мисс Глайд явно прилагала отчаянные усилия, чтобы хоть чем-то подкрепить свое заявление, но точность деталей не была ее сильной стороной. Наконец, она прошептала:
   - Конечно, они делали нечто-то подобное на Элевсинских мистериях...
   - О, - сказала мисс Ван Флайк почти неодобрительно, а миссис Плинт возразила: - Я так и поняла, что эта тема требует особой деликатности!
   Миссис Бэллинджер не могла сдержать раздражения.
   - В самом деле, очень жаль, что мы не можем спокойно обсудить этот вопрос между собой. Лично я думаю, что если кто-то вообще окажется под влиянием Шингу...
   - И я тоже! - воскликнула Мисс Глайд.
   - Но я не вижу, как можно этого избежать, если хочешь идти в ногу с мыслью о сегодняшнем дне...
   Миссис Леверет издала возглас облегчения.
   - Так вот оно что! - вмешалась она.
   - Что? - Президент взглянула на нее.
   - Ну... это же воззрение, я имею в виду философию.
   Это, казалось, принесло некоторое облегчение миссис Бэллинджер и Лоре Глайд, но мисс Ван Флайк безапелляционно заявила:
   - Простите меня, если я скажу вам, что вы все ошибаетесь. Так уж случилось, что Шингу - это язык.
   - Язык! - воскликнули члены Ланч Клуба.
   - Разумеется. Разве вы не помните, как Фанни Роби говорила, что там было несколько эпизодов, и некоторые из них было трудно понять? К чему это может относиться, как не к диалектам?
   Миссис Бэллинджер больше не могла сдерживать презрительного смеха.
   - На самом деле, если "Ленч Клуб" дошел до такого состояния, что ему приходится обращаться к Фанни Роби за разъяснениями по такому предмету, как Шингу, то лучше бы ему вообще перестать существовать!
   - На самом деле, это она виновата, что не высказалась яснее, - вставила Лора Глайд.
   - О, ясность и Фанни Роби! - Миссис Бэллинджер пожала плечами. - Осмелюсь предположить, что она ошибалась почти во всем.
   - А почему бы не посмотреть в справочнике? - спросила миссис Плинт.
   Как правило, предложения миссис Плинт игнорировались в пылу дискуссии, и только потом к ним прибегали в уединении дома - каждый член клуба. Но в данном случае желание приписать собственную путаницу мыслей неясному и противоречивому характеру высказываний миссис Роби побудило членов "Ленч Клуба" потребовать справочник немедленно.
   Драгоценный том на мгновение сделал миссис Леверет центром внимания, чего никогда не случалось прежде; но она не могла долго оставаться им, так как в справочнике не содержалось никаких упоминаний о Шингу.
   - О, это совсем не то, что нам нужно! - воскликнула мисс Ван Флайк. Она бросила пренебрежительный взгляд на библиотеку миссис Бэллинджер, и нетерпеливо добавила: - Нет ли у вас каких-либо полезных книг?
   - Конечно, есть, - возмутилась миссис Бэллинджер, - но я держу их в гардеробной мужа.
   Из этой области, после некоторого затруднения и задержки, горничная достала томик энциклопедии и, из уважения к тому факту, что запрос на него исходил от мисс Ван Флайк, положила увесистый том перед ней.
   Последовали мгновения мучительного ожидания, пока мисс Ван Флайк протирала очки, поправляла их и листала страницы до буквы "С"; последовал удивленный шепот, когда она сказала:
   - Здесь ничего нет.
   - Я полагаю, - сказала миссис Плинт, - что подобные вещи не могут быть помещены в справочник.
   - Чепуха! - воскликнула миссис Бэллинджер. - Посмотрите на "Ш".
   Мисс Ван Флайк снова принялась перелистывать книгу, близоруко всматриваясь в страницы, пока не остановилась и не застыла неподвижно, точно собака, принявшая стойку.
   - Ну что, нашли? - спросила миссис Бэллинджер после долгой паузы.
   - Да. Я нашла его, - ответила мисс Ван Флайк странным голосом.
   - Прошу вас, не читайте вслух, если там будет что-нибудь оскорбительное для морали, - поспешно вмешалась миссис Плинт.
   Мисс Ван Флайк, не отвечая, продолжала молча смотреть в книгу.
   - Ну, и ЧТО же это такое? - взволнованно воскликнула Лора Глайд.
   - Скажите же нам! - настаивала миссис Леверет, чувствуя, что ей придется рассказать сестре нечто ужасное.
   Мисс Ван Флайк отодвинула книгу в сторону и медленно повернулась к застывшим в нетерпении членам клуба.
   - Это река.
   - РЕКА?
   - Да, в Бразилии. Разве она там жила?
   - Кто? Фанни Роби? Но вы, должно быть, ошибаетесь. Вы прочитали не то, что нужно, - воскликнула миссис Бэллинджер, наклоняясь к ней, чтобы взять книгу.
   - Это единственное ШИНГУ в энциклопедии, а она жила в Бразилии, - настаивала мисс Ван Флайк.
   - Да, ее братаслужит там в консульстве,- поспешно вмешалась миссис Леверет.
   - Но это же смешно! Я... мы... мы же все помним, как учились Шингу в прошлом году... или в позапрошлом, - запинаясь, проговорила миссис Бэллинджер.
   - Я так и подумала, когда вы это сказали, - призналась Лора Глайд.
   - Я так и сказала? - воскликнула миссис Бэллинджер.
   - Да. Вы сказали, что это вытеснило все остальное из вашего сознания.
   - Ну, а вы сказали, что это изменило всю вашу жизнь!
   - Если уж на то пошло, мисс Ван Флайк сказала, что никогда не жалела времени, затраченного на него.
   - Я ясно дала понять, что ничего не знаю об этом, - вмешалась миссис Плинт.
   Миссис Бэллинджер со стоном прервала спор.
   - О, какое это имеет значение, если она выставила нас дурами? Я думаю, мисс Ван Флайк права - она все время говорила о реке!
   - Как она могла? Это нелепо, - воскликнула мисс Глайд.
   - Слушайте. - Мисс Ван Флайк вернула себе энциклопедию и поправила очки на покрасневшем от волнения носу. - "Шингу, одна из главных рек Бразилии, берет исток на плато Мату-Гроссу и течет в северном направлении на протяжении не менее тысячи ста восемнадцати миль, впадая в Амазонку около устья последней. В верхнем течении Шингу имеется золото, она подпитывается многочисленными притоками. Его исток был впервые открыт в 1884 году немецким исследователем фон ден Штайненом после трудной и опасной экспедиции по области, населенной племенами, чья культура соответствовала культуре каменного века".
   Дамы восприняли это сообщение с ошеломленным молчанием, которое первой нарушила миссис Леверет.
   - Она, конечно, говорила, что у него есть ответвления... То есть, как я понимаю теперь, притоки.
   Это слово, казалось, рассеяло остатки недоверия.
   - И такие длинные, - выдохнула миссис Бэллинджер.
   - Она сказала, что они ужасно глубокие, и вы не можете перепрыгнуть через них, - вставила мисс Глайд.
   Эта мысль все еще преодолевала сопротивление миссис Плинт.
   - Разве может быть что-то неприличное в реке? - спросила она.
   - Неприличное?
   - Ну, то, что она сказала... что Шингу... испорчено?
   - Не испорчено, а труднодоступно, - поправила Лора Глайд. - Кто-то из тех, кто там был, сказал ей об этом. Осмелюсь предположить, что это был сам исследователь - разве в справочнике не сказано, что экспедиция была опасной?
   - "Трудной и опасной", - прочла мисс Ван Флайк.
   Миссис Бэллинджер прижала руки к пульсирующим вискам.
   - Она не сказала ничего такого, что не относилось бы к реке - к этой реке! - Она взволнованно повернулась к остальным членам клуба. - А вы помните, как она рассказывала нам, что не читала "Высшее мгновение", потому что взяла его на лодочную прогулку, когда гостила у брата, и кто-то "выбросил" его за борт - "сбросил", конечно, было ее собственное выражение?
   Дамы, затаив дыхание, дали понять, что это выражение не ускользнуло от них.
   - Ну... и потом, разве она не сказала Озрик Дэйн, что одна из ее книг просто пропитана Шингу? Ну конечно, если кто-то из шумных друзей миссис Роби выбросил ее в реку!
   Эта удивительная реконструкция сцены, в которой они только что участвовали, лишила членов "Ленч Клуба" дара речи. Наконец миссис Плинт, поразмыслив над этой проблемой, тяжело произнесла:
   - Озрик Дэйн тоже ничего не поняла.
   Миссис Леверет набралась храбрости.
   - Возможно, именно для этого миссис Роби и сделала это. Она сказала, что Озрик Дэйн - грубиянка, и, возможно, хотела преподать ей урок.
   Мисс Ван Флайк нахмурилась.
   - Вряд ли стоило делать это за наш счет.
   - По крайней мере, - сказала мисс Глайд с оттенком горечи в голосе, - миссис Роби удалось заинтересовать ее, это было ей гораздо интереснее, чем нам.
   - А какие у нас были шансы? - возразила миссис Бэллинджер. - Миссис Роби монополизировала ее с самого начала. И ЭТО, я не сомневаюсь, было ее целью - создать у Озрик Дэйн ложное впечатление о своем положении в клубе. Она не колебалась ни перед чем, чтобы привлечь к себе внимание: мы все знаем, как она приняла бедного профессора Фореланда.
   - Она даже каждый четверг пьет с ним чай и играет в бридж, - вставила миссис Леверет.
   Лора Глайд хлопнула в ладоши.
   - Да ведь сегодня четверг, и именно туда она уехала, разумеется, забрав с собой Озрик!
   - И в этот момент они смеются над нами, - процедила сквозь зубы миссис Бэллинджер.
   Такая возможность казалась слишком нелепой, чтобы ее допустить.
   - Вряд ли она осмелится, - сказала мисс Ван Флайк, - признаться в обмане Озрик Дэйн.
   - Я не совсем уверена, но мне показалось, что она сделала знак, когда уходила. Если она не подала никакого знака, то почему Озрик Дэйн бросилась за ней?
   - Ну, вы знаете, мы все говорили ей, какой замечательный Шингу, и она сказала, что хочет узнать об этом побольше, - сказала миссис Леверет, с запоздалым импульсом справедливости к отсутствующим.
   Это напоминание, отнюдь не смягчив гнев других членов, придало импульс именно ему.
   - Да, и именно над этим они сейчас смеются, - с иронией сказала Лора Глайд.
   Миссис Плинт встала и подобрала дорогие меха вокруг своей монументальной фигуры.
   - У меня нет ни малейшего желания критиковать вас, - сказала она, - но если только "Ленч Клуб" не сумеет защитить своих членов от повторения таких... таких неприличных сцен, я, например...
   - О, и я тоже! - согласилась мисс Глайд, также вставая.
   Мисс Ван Флайк закрыла энциклопедию и принялась застегивать жакет.
   - Мое время на самом деле слишком ценно... - начала она.
   - Мне кажется, мы все едины в своем мнении, - сказала миссис Бэллинджер, испытующе глядя на миссис Леверет, смотревшую на остальных.
   - Я всегда смотрю на подобные вещи, как на скандал, - продолжила миссис Плинт.
   - И сегодня она была причиной одного из них! - воскликнула мисс Глайд.
   - Не понимаю, как она могла! - простонала миссис Леверет, а мисс Ван Флайк сказала, взяв в руки записную книжку: - Некоторые особы не останавливаются ни перед чем.
   - ...но если бы, - внушительно продолжила миссис Плинт, - что-нибудь подобное случилось в моем доме (этого никогда бы не случилось, подразумевал ее тон), я сочла бы себя обязанной либо попросить миссис Роби оставить клуб, либо предложить это сделать самой.
   - О, миссис Плинт... - ахнули члены "Ленч Клуба".
   - К счастью для меня, - великодушно сказала миссис Плинт, - дело было взято из моих рук решением нашего президента, - что право принимать высоких гостей является привилегией, предоставленной ей ее должностью; и я думаю, что другие члены согласятся с тем, что, поскольку она была одинока в этом мнении, она должна быть одинока в принятии решения о наилучшем способе сгладить его... его действительно плачевные последствия.
   За этой неожиданной вспышкой давно накопившегося негодования миссис Плинт последовало глубокое молчание.
   - Не понимаю, почему я должна просить ее уйти... - начала наконец миссис Бэллинджер, но Лора Глайд напомнила ей:
   - Вы же знаете, она заставила вас сказать, что вы прекрасно разбираетесь в Шингу.
   У миссис Леверет вырвался несвоевременный смешок, и миссис Бэллинджер энергично заявила:
   - Вы не должны думать, будто я боюсь!
   Дверь гостиной закрылась за удаляющимися спинами членов "Ленч Клуба", и президент этой почтенной ассоциации, усевшись за письменный стол и отодвинув экземпляр "Крыльев смерти", чтобы освободить место для локтя, достала листок клубной бумаги, и начала писать: "Моя дорогая миссис Роби..."
  

ПРИГОВОР

Июнь 1908

  
   Я всегда считал Джека Гисберна довольно посредственным художником, - хотя и достаточно хорошим парнем, - поэтому не удивился, узнав, что на пике своей славы он бросил живопись, женился на богатой вдове и поселился на вилле, на Ривьере. (Хотя я скорее подумал бы, что это Рим или Флоренция.)
   "Вершина его славы", - именно так говорили женщины. Я слышал, как миссис Гидеон Твинг, - его последняя натурщица в Чикаго, - сокрушалась по поводу его необъяснимого отречения. "Конечно, это повысит ценность картины, но я не думаю об этом, мистер Рикхем; потеря для Искусства - это все, о чем я думаю". Слова, слетевшие с губ миссис Твинг, распространялись в обществе, словно отражаясь в бесконечном множестве зеркал. И дело было не только в миссис Твинг, которая скорбела. Разве прелестная Гермия Крофт на последней выставке в Графтон-галерее не остановила меня перед "Лунными танцовщицами" Гисберна и не сказала со слезами на глазах: "Мы больше не увидим ничего подобного!"
   Но даже, несмотря на слезы Гермии, я чувствовал, что не могу спокойно смотреть в лицо этому факту. Бедный Джек Гисборн! Женщины сотворили его, и было вполне естественно, что они его оплакивают. Среди представителей его пола слышалось меньше сожалений, а среди его собратьев по ремеслу - они отсутствовали вовсе. Профессиональная ревность? Возможно. Если это и было так, то честь представителей этого благородного искусства была спасена маленьким Клодом Натли, который со всей добросовестностью подготовил и опубликовал в Берлингтоне замечательный "некролог" о Джеке, - одну из тех статей, снабженных "случайными" техническими подробностями, в которых, как я слышал (не скажу, от кого) техника последнего сравнивалась с другими художниками. Дискуссия постепенно угасла, - поскольку решение, по всей видимости, было принято окончательное, - и, как и предсказывала миссис Твинг, цена на "Гибсонов" поползла вверх.
   Только три года спустя, после нескольких недель безделья на Ривьере, я вдруг задумался о том, почему Гисберн бросил живопись. Поразмыслив, я понял, что это действительно любопытная загадка. Обвинить жену было бы слишком легко, - его прекрасные натурщицы были неправы, решив, будто виной тому миссис Гисберн. Ибо миссис Гисберн, - как таковой, - не существовало почти год после того, как Джек принял решение. Возможно, он женился на ней, потому что ему захотелось покоя, потому что он не хотел продолжать рисовать; но было бы трудно доказать, что он отказался от живописи, потому что женился на ней.
   Конечно, если она и не "низвела его с небес на землю", то точно так же, как это утверждала мисс Крофт, ей не удалось сделать обратное - она не вернула его к мольберту. Снова вложить кисть в его руку, - какое призвание для жены! Но миссис Гисберн, по-видимому, отнеслась к этому с пренебрежением, и я подумал, что было бы интересно узнать почему.
   Беспорядочная жизнь Ривьеры дает повод для подобных чисто академических размышлений, и, мельком увидев по дороге в Монте-Карло террасы виллы Джека с балюстрадами между соснами, я на следующий день сам отправился туда.
   Я застал супругов за чаем под пальмами, и миссис Гисберн встретила меня так радушно, что в последующие недели я часто наведывался сюда. Не то чтобы моя хозяйка была "интересна": в этом я был полностью согласен с мисс Крофт. Именно потому, что она была мне неинтересна, - да простится мне моя бесцеремонность, - я и нашел ее такой. Джек всю свою жизнь был окружен интересными женщинами: они взращивали его искусство, оно росло в теплице их обожания. И поэтому было поучительно отметить, какое воздействие оказывала на него "мертвящая атмосфера посредственности" (я цитирую мисс Крофт).
   Я уже упоминал, что миссис Гисберн была богата, и сразу было заметно, что ее муж извлекает из этого обстоятельства деликатное, но существенное удовлетворение. Как правило, именно люди, презирающие деньги, извлекают из них наибольшую выгоду, и элегантное презрение Джека к богатству своей жены позволило ему, с виду безупречно воспитанному, превратить их в предметы искусства и роскоши. К последней, следует добавить, он оставался относительно равнодушен; но он покупал бронзу Ренессанса и картины восемнадцатого века с разборчивостью, требовавшей весьма больших ресурсов.
   "Единственное оправдание денег - создавать кругооборот красоты", - такова была одна из аксиом, которую он изложил за изящно сервированным обеденным столом, когда на следующий день я снова примчался из Монте-Карло, и миссис Гисберн, улыбнувшись ему, добавила для правильного понимания: "Джек так болезненно чувствителен ко всякой красоте".
   Бедный Джек! Такова была его судьба, что женщины говорили о нем такие вещи: этот факт следовало признать смягчающим обстоятельством. Но сейчас меня поразило, что он впервые обиделся на этот тон. Я так часто видел, как он нежился в лучах подобных почестей - может быть, это супружеская нота лишила их обычного вкуса? Нет, потому что, как ни странно, стало ясно, что он любит миссис Гисберн - любит достаточно, чтобы не замечать ее нелепости. Это была его собственная нелепость, от которой он, казалось, морщился, - его собственное отношение как объекта для гирлянд и благовоний.
   - Моя дорогая, с тех пор как я бросил живопись, люди не говорят так обо мне - они говорят это о Викторе Гриндле, - было его единственным протестом, когда он встал из-за стола и вышел на залитую солнцем террасу.
   Я посмотрел ему вслед, пораженный его последними словами. Виктор Гриндл действительно становился человеком момента - когда сам Джек, можно сказать, был человеком часа. Говорили, что молодой художник вырос в тени моего друга, и я подумал, не кроется ли в таинственном отречении последнего оттенок ревности. Но нет, потому что только после этого события розовые гостиные Дюбарри начали демонстрировать своих "Гриндлов".
   Я повернулся к миссис Гисберн, которая задержалась в столовой, чтобы дать кусочек сахара своему спаниелю.
   - Почему он бросил живопись? - резко спросил я.
   Она подняла брови с намеком на добродушное удивление.
   - О, теперь ему это не нужно; я хочу, чтобы он получал удовольствие, - просто ответила она.
   Я оглядел просторную комнату с белыми панелями, фамильными вазами, в тон бледных дамасских занавесок, и пастелью восемнадцатого века в изящных выцветших рамах.
   - Он также выбросил свои картины? Я не заметил ни одной из них в доме.
   Легкая тень скованности промелькнула на открытом лице миссис Гисберн.
   - Все дело в его нелепой скромности. Он говорит, что они никуда не годятся; он отослал их все, кроме одной, - моего портрета, - но я должна держать его наверху.
   Его нелепая скромность, - скромность Джека в отношении своих картин? Мое любопытство росло, подобно бобовому стебельку. И я очень убедительно обратился к хозяйке: "Мне действительно нужно увидеть ваш портрет".
   Она почти робко выглянула на террасу, где ее муж, развалившись в кресле, закурил сигару и положил голову русской борзой себе между колен.
   - Ну, пойдемте, пока он не видит, - сказала она со смехом, которым пыталась скрыть свою нервозность, и я последовал за ней между мраморными колоннами зала, вверх по широкой лестнице с терракотовыми нимфами, балансирующими среди цветов на каждой площадке.
   В самом темном углу ее будуара, среди изобилия изящных и изысканных предметов, висело одно из знакомых овальных полотен в неизбежной раме с гирляндами. Один лишь контур рамы вызывал в памяти прошлое Гисберна!
   Миссис Гисберн отдернула занавески на окне, открывшие жардиньерки, полные розовых азалий, отодвинула кресло и сказала: "Если вы встанете, то сможете его увидеть. Он висел у меня над каминной полкой, но он не позволил оставить его там".
   Да, я едва мог разглядеть его, - первый портрет Джека, из-за которого мне пришлось напрячь зрение! Обычно они занимали почетное место - скажем, центральное панно в бледно-желтой или розовой гостиной Дюбарри или монументальный мольберт, расположенный так, чтобы свет проникал сквозь шторы старого венецианского кружева. Чем скромнее было место, тем лучше смотрелась картина; и все же, когда мои глаза привыкли к полумраку, все характерные черты проступили наружу - все колебания, замаскированные под дерзость, уловки, с помощью которых он с таким непревзойденным мастерством умудрялся отвлекать внимание от реального изображения на картине на какие-то совершенно неуместные детали. Миссис Гисберн, представлявшая собой нейтральную тему изображения, - так сказать, неизбежно образующая фон своего собственного портрета, - в необычайной степени стала жертвой проявления этой фальшивой виртуозности. Эта картина была одной из самых "энергичных" у Джека, как выразились бы его поклонники, - она изображала, - с его стороны, - напряжение мышц, вздутие вен, балансирование, оседлание и усилие, напоминавшие иронические попытки циркового клоуна поднять перо. Короче говоря, он во всех отношениях удовлетворил требованию прекрасной женщины быть нарисованной "энергично", потому что она устала быть нарисованной "приторно" - и при этом не потерять ни атома этой приторности.
   - Это его последняя картина, - сказала миссис Гисберн с простительной гордостью. - Предпоследняя, - поправила она себя, - но вторая не считается, потому что он ее уничтожил.
   - Уничтожил ее? - Я уже собирался спросить, почему, когда услышал шаги и увидел на пороге самого Джека.
   Он стоял, засунув руки в карманы вельветового пальто, откинув назад редкие каштановые волосы с белого лба, улыбающийся, с тонкими загорелыми щеками и самоуверенно приподнятыми кончиками усов, и я почувствовал, что он обладает тем же качеством, что и его картины, - качеством выглядеть талантливее, чем он есть на самом деле.
   Жена бросила на него осуждающий взгляд, но его глаза скользнули мимо нее к портрету.
   - Мистер Рикхем хотел посмотреть, - начала она, как бы оправдываясь. Он пожал плечами, все еще улыбаясь.
   - О, Рикхем давным-давно меня раскусил, - беспечно сказал он и, взяв меня под руку, добавил: - Пойдем, посмотрим дом.
   Он показывал мне его с наивной гордостью провинциала: ванные комнаты, переговорные трубы, гардеробные, пресс для брюк - все это было предназначено для того, чтобы сделать комфортной домашнюю жизнь миллионера. И всякий раз, когда мое удивление приносило ожидаемую дань уважения, он говорил, слегка выпячивая грудь: "Да, я действительно не понимаю, как люди умудряются жить без этого".
   Что ж, это был именно тот конец, который можно было предвидеть. Только он был, несмотря на все это, - как и несмотря на свои картины - так красив, так очарователен, так прост, что хотелось крикнуть: "К черту твой комфорт!" - как когда-то хотелось сказать: "К черту твою работу!"
   Однако, мой диагноз, вместе с замершим на губах восклицанием, подверглись неожиданной проверке.
   - Это мое собственное логово, - сказал он, введя меня в темную простую комнату в конце цветущих пейзажей. Она была квадратной, коричневой и строгой: никаких "эффектов", никаких безделушек, никакого намека на стремление быть воспроизведенной на репродукции в еженедельнике - и, главное, никаких признаков того, что ее когда-либо использовали в качестве студии.
   Этот факт напомнил мне о том, что Джек окончательно порвал со своей прежней жизнью.
   - Ты больше не балуешься кистями и красками? - спросил я, оглядываясь в поисках следов подобных занятий.
   - Нет, - коротко ответил он.
   - Акварелями, гравюрами?
   Его глаза потускнели, а щеки слегка побледнели под красивым загаром.
   - Забудь об этом, мой дорогой друг, как если бы я никогда в жизни не брал кисти в руки.
   Его тон свидетельствовал о том, что он никогда не думал иное.
   Я отвернулся, инстинктивно смущенный своим неожиданным открытием, и мой взгляд упал на маленькую картину над камином - единственный предмет, нарушающий аскетическую обстановку комнаты.
   - О, клянусь Юпитером! - сказал я.
   Это был набросок осла - старого усталого осла, стоящего под дождем возле стены.
   - Клянусь Юпитером - Страуд! - воскликнул я.
   Он молчал, но я чувствовала, что он стоит у меня за спиной и дышит немного учащенно.
   - Какое чудо! Всего десяток линий - но каких! Счастливчик, где ты его взял?
   - Мне его подарила миссис Страуд, - медленно ответил он.
   - А... я и не знал, что ты знаком со Страудами. Он был эдаким суровым отшельником.
   - Я и не был... до тех пор... Она попросила меня нарисовать его, когда он умер.
   - Что ты говоришь? Он умер?
   Должно быть, мое удивление было слишком велико, потому что он ответил с осуждающим смешком.
   - Да; видишь ли, миссис Страуд - она очень простая женщина. Ее единственной мыслью было, чтобы его нарисовал модный художник - бедный Страуд! Она считала, что это самый верный способ заявить о его величии. А я в тот момент был модным художником.
   - Бедный Страуд... Что это за история?
   - История... Она верила в него, гордилась им - или думала, что верит. Бедная женщина! Она - просто частичка, искавшая другую частичку. Страуд же - единственное целое, которое я когда-либо знал.
   - Ты его знал? Но ты только что сказал...
   В глазах Гисберна мелькнула странная улыбка.
   - О, я знал его, и он знал меня - только это случилось после его смерти.
   Я инстинктивно понизил голос.
   - Когда она послала за тобой?
   - Ирония судьбы. Она хотела, чтобы он был запечатлен - и мной!
   Он снова рассмеялся и, запрокинув голову, посмотрел на рисунок осла.
   - Были дни, когда я не мог смотреть на этот рисунок - не мог смотреть на это лицо. Но я заставил себя повесить его сюда, и теперь он вылечил меня... да, вылечил. Вот почему я больше не балуюсь кистями и краской, мой дорогой Рикхем; причина - в Страуде.
   Впервые мое праздное любопытство к моему спутнику переросло в серьезное желание понять его получше.
   - Я бы хотел, чтобы ты рассказал мне, как это произошло, - сказал я.
   Он стоял, глядя на рисунок, вертя в пальцах сигарету, которую забыл зажечь. Внезапно он повернулся ко мне.
   - Мне бы хотелось рассказать тебе, потому что я всегда подозревал, - ты ненавидишь мою работу.
   Я сделал укоризненный жест, на что он ответил добродушным пожатием плеч.
   - О, я ни капельки не волновался, потому что верил в себя, но теперь это еще одна связь между нами!
   Он тихо, без горечи рассмеялся и пододвинул ко мне одно из глубоких кресел.
   - Вот, устраивайся поудобнее; вот сигары, которые тебе нравятся.
   Он положил их у моего локтя и продолжал ходить взад и вперед по комнате, время от времени останавливаясь перед рисунком.
   - Как это случилось? Я могу рассказать тебе все за пять минут - это не займет много времени... Я вспоминаю, как удивился и обрадовался, когда получил записку от миссис Страуд. Конечно, в глубине души я всегда чувствовал, что нет никого, похожего на него, - но плыл по течению, повторяя обычные банальности о нем, пока не начал думать, что он - неудачник, один из тех, кого оставляют позади. Клянусь Юпитером, он остался позади - и ушел, чтобы остаться! Остальные должны были позволить увлечь себя или пойти ко дну, но он был высоко над течением - на пьедестале вечности.
   - Так вот, я отправился в дом в самом отвратительном настроении - весьма взволнованный, прости Господи, пафосом неудачной карьеры бедняги Страуда, который должен был быть увенчан моей картиной! Конечно, я собирался сделать эту картину просто так - я сказал об этом миссис Страуд, когда она начала заикаться о своей бедности. Помнится, я отпустил потрясающую фразу о том, что это для меня великая честь, - о, я был принцем, мой дорогой Рикхем! Я позировал сам себе, словно одна из моих натурщиц.
   - Меня провели к нему и оставили с ним наедине. Я заранее отправил все свои принадлежности, мне оставалось только установить мольберт и приступить к работе. Он был мертв всего двадцать четыре часа; он умер внезапно, от болезни сердца, так что не было наложено никакого грима - его лицо было чистым и нетронутым. Я встречался с ним раз или два, много лет назад, и считал его ничтожным и тусклым. Теперь я видел, что он великолепен.
   Сначала я был рад, испытывая чисто эстетическое удовлетворение: рад, что соприкоснулся с этим. Но затем эта его странная наполненность жизнью начала воздействовать на меня: когда я смотрел на его лицо, мне казалось, что он наблюдает за мной. За этим ощущением последовала мысль: если бы он наблюдал за мной, что бы он сказал о моем способе работы? Мои мазки стали немного беспорядочными - я нервничал и чувствовал себя неуверенно.
   Один раз, когда я поднял глаза, мне показалось, будто я вижу улыбку, едва скрытую его густой седой бородой, - как будто он знал некую тайну и забавлялся тем, что скрывал ее от меня. Это еще больше разозлило меня. В чем его секрет? Ведь у меня есть свой секрет, который стоит двадцати его секретов! Я яростно набросился на холст и испробовал несколько своих обычных приемов. Но они подвели меня, они ничего мне не дали. Я видел, что он не обращает внимания на эти эффекты, - я не мог отвлечь ими его внимание; он просто смотрел мимо них, сквозь них. Он раскусил мою ложь!
   Я снова поднял глаза и увидел рисунок осла, висевший на стене возле его кровати. Позже его жена сказала мне, что это была последняя вещь, которую он нарисовал, - просто набросок, сделанный дрожащей рукой, когда он был в Девоншире, оправляясь от предыдущего сердечного приступа. Просто набросок! Но он рассказывает всю его историю. В каждой линии - годы терпеливого презрительного упорства. Человек, плывший по течению, никогда бы не смог научился этим могучим взмахам, преодолевающим мощь потока...
   Я вернулся к своей работе, продолжая лукавить и путаться, потом снова посмотрел на осла. Я видел, что, когда Страуд нанес первый штрих, он точно знал, каким будет последний. Он овладел своим предметом, впитал его, воссоздал заново. Когда я поступал подобным образом со своими вещами? Они не были рождены мной - я всего лишь усыновил их....
   - Черт побери, Рикхем, с этим лицом, наблюдающим за мной, я не мог наносить мазки. По правде говоря, я не знал, куда их наносить - и никогда не знал. Только с моими натурщицами и моей публикой эффекты цвета скрывали этот факт - я просто бросал краску им в лицо... Но эти мертвые глаза были способны видеть сквозь краску, - видеть шаткий фундамент под ней. Разве ты не знаешь, что, разговаривая на иностранном языке, даже бегло, человек половину времени говорит не то, что хочет, а то, что может? Так вот, я рисовал точно так же; и пока он лежал и смотрел на меня, то, что они называли моей "техникой", рухнуло, словно карточный домик. Он не ухмылялся, понимаешь, бедный Страуд, - он просто лежал и молча смотрел, и его губы, сквозь седую бороду, казалось, задавали вопрос: "Ты уверен, что знаешь, куда идешь?"
   - Если бы я мог нарисовать это лицо с таким вопросом, я бы сделал великое дело. Следующей величайшей вещью было увидеть, что я не могу - и что мне была дана благодать. Но в эту минуту, Рикхем, было ли что-нибудь на свете, чего бы я не отдал, чтобы иметь перед собой живого Страуда и слышать, как он говорит: "Еще не поздно - я покажу тебе, как это делается"?
   - Но было уже слишком поздно, даже если бы он был жив. Я собрал свои принадлежности, спустился вниз и все рассказал миссис Страуд. Конечно, я ей этого не сказал - для нее это прозвучало бы по-гречески. Я просто сказал, что не могу его нарисовать, что я слишком растроган. Ей даже понравилось это - она такая романтичная! Именно это заставило ее отдать мне осла. Но она была ужасно расстроена тем, что не получила портрет - она так хотела, чтобы его "сделал" кто-нибудь модный! Поначалу я боялся, что она не отпустит меня, и, в конце концов, предложил Гриндла. Да, это я предложил его ей: я сказал миссис Страуд он - "грядущий", а она сказала это кому-то еще, и поэтому это должно было стать правдой... И он, не моргнув глазом, нарисовал Страуда, а она повесила картину среди вещей мужа...
   Он упал в кресло рядом со мной, откинул голову и, обхватив ее руками, посмотрел на картину, висевшую над камином.
   - Мне нравится думать, что Страуд сам отдал бы его мне, если бы мог сказать то, что думал в тот день.
   И в ответ на вопрос, который я задал почти механически: "А ты не думал начать сначала?" - он вспыхнул.
   - Когда единственное, что приближает меня к нему, - это то, что я узнал достаточно, чтобы остановиться?
   Он встал и со смехом положил руку мне на плечо.
   - Ирония в том, что я все еще рисую - руками Гриндла! Страуды стоят особняком и случаются редко, но это не способно уничтожить наше искусство.
  

РАСПЛАТА

Август, 1902

I

  
   Закон о браке Нового Завета гласит: "Не возжелай жены ближнего своего".
  
   Сдержанный ропот одобрения наполнил студию, и миссис Клемент Уэстолл, сквозь дымку сигаретного дыма, - когда ее муж спускался со своего импровизированного помоста, - увидела, как он смешался с окружившими его дамами. Неформальные беседы Уэстолла о "Новой Этике" привлекли к нему нетерпеливых умственно отсталых последователей, - тех, кому, как он однажды выразился, нравилось, когда им "разжевывали пищу для мозга". Лекции начались случайно. Идеи Уэстолла были известны как "передовые", но до сих пор им не хватало публичности. По мнению жены, он был почти трусливо осторожен, не позволяя своим личным взглядам угрожать его профессиональному положению. Однако в последнее время он проявлял удивительную склонность к догматизму, бросал вызов обществу, выставлял напоказ свой личный кодекс; а поскольку отношения полов всегда было темой, заслуживающей внимания публики, несколько восхищенных друзей убедили его растиражировать свои послеобеденные мнения, суммировав их в серии бесед в студии Ван Сидерена.
   Ван Сидерены были супружеской парой, которая жила за счет того, что у них была студия. Картины Ван Сидерена были главным образом ценны как аксессуары к мизансцене, которая отличала "послеполуденные часы" его жены от унылых приемов, устраиваемых в нью-йоркских гостиных, и позволяла ей предлагать своим друзьям виски с содовой вместо чая. Миссис Ван Сидерен, со своей стороны, умела максимально использовать ту атмосферу, которую создают непрофессиональный художник и мольберт; и если временами ей было трудно поддерживать эту иллюзию, и она теряла мужество до такой степени, что почти желала, чтобы Герберт научился рисовать, она быстро преодолевала такие моменты слабости, призывая какой-нибудь свежий талант, какое-нибудь постороннее подкрепление "художественного" впечатления. Именно в поисках такой помощи она ухватилась за Уэстолла, уговорив его, к некоторому удивлению его жены, принять участие в ее мошенничестве. Он смутно чувствовал, в кругу ван Сидеренов, что все шокирующие дерзости были ненастоящими, и что учитель, утверждавший, будто брак является институтом безнравственным, был тем самым живописцем, который изображал фиолетовую траву и небо зеленого цвета. Ван Сидерен устал от традиционной цветовой гаммы в искусстве и поведении.
   У Джулии Уэстолл уже давно были свои взгляды на безнравственность брака; она вполне могла бы назвать своего мужа своим учеником. В первые дни их союза она втайне возмущалась его нежеланием объявить себя приверженцем нового вероучения; она была склонна обвинять его в моральной трусости, в неспособности жить в соответствии с убеждениями, правоту которых должен был продемонстрировать их брак. Это был первый всплеск пропаганды, когда она по-женски хотела превратить свое неповиновение в закон. Теперь она чувствовала себя иначе. Она едва ли могла объяснить эту перемену, но, будучи женщиной, которая никогда не позволяла своим порывам оставаться незамеченными, она попыталась сделать это, сказав, что не хочет, чтобы вульгарные люди неверно истолковывали ее догматы. В связи с этим она начинала думать, что почти все они вульгарны; конечно, мало кому она могла бы доверить защиту столь экзотической доктрины. И именно в этот момент Уэстолл, отбросив свои невысказанные принципы, решил спуститься с высот уединения и встать на углу улицы, отстаивая свои убеждения!
   Именно Уна ван Сидерен невольно обратила на себя искавшей подходящий объект для негодования миссис Уэстолл. Во-первых, девушка не должна была здесь находиться. Это было "ужасно", - миссис Уэстолл поймала себя на том, что снова возвращается к старому женскому словарю, - было просто "ужасно" подумать о том, что молодой девушке позволено слушать такие разговоры. Тот факт, что Уна курила сигареты и время от времени потягивала коктейль, ни в малейшей степени не омрачал некую сияющую невинность, которая заставляла ее казаться жертвой, а не сообщницей вульгарности ее родителей. Но Джулия Уэстолл вдруг почувствовала, что надо что-то предпринять, что кто-то должен поговорить с матерью девушки. И тут Уна подошла к ней.
   - Ах, миссис Уэстолл, как это было прекрасно! - Уна уставилась на нее большими прозрачными глазами. - Полагаю, вы верите во все это? - спросила она с ангельской серьезностью.
   - Все... что - все, мое дорогое дитя?
   Девушка взглянула на нее.
   - В высшую жизнь, в свободный выбор личности, в закон верности себе, - бойко продекламировала она.
   Миссис Уэстолл, к собственному удивлению, густо покраснела.
   - Моя дорогая Уна, - сказала она, - ты ни в малейшей степени не понимаешь, что все это значит!
   Мисс ван Сидерен уставилась на него, медленно краснея в ответ.
   - А вы... вы... понимаете? - пробормотала она.
   Миссис Уэстолл рассмеялась.
   - Не всегда... или вообще! Но мне бы хотелось чаю, если ты не против.
   Уна повела ее в угол, где раздавали чай. Взяв чашку, Джулия еще внимательнее оглядела девушку. В конце концов, у нее было не такое уж девичье лицо - под розовой дымкой юности проступали четкие линии женщины. Она подумала, что Уне, должно быть, лет двадцать шесть, и удивилась, почему она не вышла замуж. Хорошенький запас идей станет ее приданым! А если они станут частью приданого современной девушки...
   Миссис Уэстолл вздрогнула и взяла себя в руки. Ей показалось, что за нее как будто говорил кто-то другой - незнакомец, позаимствовавший ее собственный голос: она чувствовала себя одураченной каким-то фантастическим мысленным чревовещанием. Внезапно решив, что в комнате душно, а чай Уны чересчур сладок, она поставила чашку и огляделась в поисках Уэстолла: встретиться с ним взглядом уже давно было для нее спасением от всякой неуверенности. Она использовала этот прием сейчас, но его взгляд блуждал, в поисках чего-то иного. Она проследила его направление, и обнаружила, что он смотрит в угол, куда удалилась Уна, - в один из тех пальмовых уголков, которым миссис Ван Сидерен приписывала успех своих субботних вечеров. Однако, мгновение спустя, Уэстолл перехватил ее взгляд, а еще через мгновение оказался рядом с девушкой. Она наклонилась вперед, жадно что-то говоря; он откинулся назад, слушая с обесценивающей улыбкой, служившей фильтром для лести, позволяя ему проглатывать даже самые сильные ее порции без явного аппетита. Джулия поморщилась от собственного определения этой улыбки.
   По дороге домой, в одиночестве зимних сумерек, Уэстолл удивил жену внезапным мальчишеским пожатием ее руки.
   - Разве я немного не приоткрыл им глаза? Разве я не сказал им то, что ты хотела? - весело спросил он.
   Почти бессознательно, она позволила своей руке выскользнуть из его.
   - То, что я хотела?..
   - А что, разве ты... все это время? - Она уловила искреннее удивление в его тоне. - Мне почему-то показалось, что ты скорее обвинишь меня в том, что я не говорил более откровенно... раньше... ты иногда заставляла меня чувствовать, что я жертвую принципами ради целесообразности.
   Она немного помолчала, потом тихо спросила:
   - И что же заставило тебя отказаться от этого?
   Она снова ощутила дрожь легкого удивления.
   - Ну... желание угодить тебе! - Его ответ показался ей слишком простым.
   - Тогда я не хочу, чтобы ты продолжал, - резко сказала она.
   Он замер, и она почувствовала его пристальный взгляд в темноте.
   - Не продолжать?..
   - Останови, пожалуйста, кэб. Я устала, - вырвалось у нее с внезапным приступом физической усталости.
   Его забота мгновенно охватила ее. В комнате было адски жарко - и потом, этот проклятый сигаретный дым - он пару раз заметил, что она бледна, - она не должна приходить на вечеринку в следующую субботу. Она чувствовала, что поддается, как всегда, теплому влиянию его заботы о ней, что женственность в ней опирается на мужчину в нем с сознательной интенсивностью заброшенности. Он посадил ее в кэб, и, в темноте, ее рука скользнула в его руку. Одна или две слезинки показались на ее глазах, и она позволила им упасть. Ах, как приятно было плакать над воображаемыми бедами!
   В тот вечер, после ужина, он удивил ее, вернувшись к теме своего разговора. Он сочетал в себе мужскую неприязнь к неудобным вопросам с почти женским умением уклоняться от них, и она знала, что если он вернулся к этой теме, то у него должна быть какая-то особая причина для этого.
   - Похоже, тебе было наплевать на то, что я сказал сегодня днем. Я плохо выступил?
   - Нет, твоя речь была просто прекрасна.
   - Тогда что ты имела в виду, говоря, что не хочешь, чтобы я продолжал?
   Она нервно взглянула на него, не зная его намерений, и это усилило ее чувство беспомощности.
   - Не думаю, что мне нравится, когда подобные вещи обсуждают на публике.
   - Я тебя не понимаю, - воскликнул он. И снова ощущение того, что его удивление было искренним, придало ее поведению оттенок неприязни к самой себе. Она не была уверена, что понимает себя.
   - Ты не объяснишь? - произнес он с оттенком нетерпения. Ее глаза блуждали по знакомой гостиной, которая была местом стольких их вечерних откровений. Лампы с абажурами, стены спокойного цвета, увешанные гравюрами, бледные весенние цветы, разбросанные тут и там в венецианских вазах, напомнили ей, непонятно почему, квартиру, в которой проходили вечера ее первого брака, - несуразную обстановку из розового дерева и обивки, с изображением римского крестьянина над камином и греческого раба в "скульптурном мраморе" между складными дверями задней гостиной. Это была комната, с которой она никогда не могла установить более тесных отношений, чем те, какие возникают между путешественником и железнодорожной станцией; и теперь, когда она оглядела то, что являлось ее глубочайшим сродством, - комнату, ради которой она покинула ту, другую комнату, - ее поразило то же самое чувство странности и непривычности. Гравюры, цветы, приглушенные тона старинного фарфора, казалось, олицетворяли поверхностную утонченность, не имеющую никакого отношения к более глубоким аспектам жизни.
   Внезапно она услышала, как муж повторил свой вопрос.
   - Не знаю, смогу ли я объяснить, - запинаясь, проговорила она.
   Он придвинул свое кресло так, чтобы оказаться напротив. Свет настольной лампы падал на его тонко очерченное лицо, которое имело какую-то поверхностную чувствительность, соответствующую поверхностной утонченности его натуры.
   - Значит, ты больше не веришь в наши идеи? - спросил он.
   - В наши идеи?..
   - Идеи, которым я пытаюсь научить. Идеи, которые мы с тобой должны отстаивать. - Он помолчал немного. - Идеи, на которых был основан наш брак.
   Кровь бросилась ей в лицо. Значит, у него появились свои причины - теперь она была уверена, что у него появились свои причины! Сколько раз за десять лет их брака кто-нибудь из них задумывался над идеями, на которых он был основан? Как часто человек копается в подвале своего дома, чтобы исследовать его фундамент? Фундамент, конечно, есть, - дом стоит на нем, - но человек живет наверху, а не в подвале. Действительно, именно она с самого начала настаивала на том, чтобы время от времени пересматривать ситуацию, обдумывать причины, оправдывающие ее поступок, время от времени провозглашать свою приверженность религии личной независимости; но она давно уже перестала чувствовать потребность в каких-либо идеальных стандартах и приняла свой брак так откровенно и естественно, как если бы он был основан на примитивных потребностях сердца и не нуждался в том, чтобы объяснить или оправдать его.
   - Конечно, я все еще верю в наши идеи! - воскликнула она.
   - Тогда я повторяю, что не понимаю. Это было частью твоей теории, - что наша точка зрения на брак должна быть предана широкой огласке. Изменила ли ты свое мнение в этом отношении?
   Она помедлила.
   - Это зависит от обстоятельств... от того, к кому обращаешься. Множество людей, которых приглашают Ван Сидерены, не заботятся об истинности или ложности доктрины. Их привлекает просто ее новизна.
   - И все же, именно в таком кругу людей мы с тобой встретились и узнали правду друг от друга.
   - Это было совсем другое.
   - В каком смысле?
   - Во-первых, я не была молодой девушкой. Это совершенно неприлично, что молодые девушки должны присутствовать... в такие моменты... должны слышать, как обсуждаются подобные вещи...
   - Мне казалось, что ты считаешь одним из глубочайших социальных заблуждений то, что подобные вещи никогда не обсуждаются перед молодыми девушками; но это к делу не относится, потому что я не помню, чтобы сегодня среди моей аудитории присутствовала какая-нибудь молодая девушка...
   - Кроме Уны ван Сидерен!
   Он слегка повернулся и отодвинул лампу, стоявшую у его локтя.
   - О, мисс ван Сидерен... естественно...
   - Что - естественно?
   - Дочь хозяина дома... ты удалила бы ее с гувернанткой?
   - Если бы у меня была дочь, я не позволила бы таким вещам твориться в моем доме!
   Уэстолл, поглаживая усы, откинулся назад со слабой улыбкой.
   - Мне кажется, мисс ван Сидерен вполне способна сама о себе позаботиться.
   - Ни одна девушка не знает, как позаботиться о себе, пока не станет слишком поздно.
   - И все же, ты намеренно отказываешь ей в самом надежном средстве самозащиты?
   - Что ты называешь самым надежным средством самозащиты?
   - Некоторые предварительные знания о человеческой природе в ее отношении к брачным узам.
   Она сделала нетерпеливый жест.
   - Ты бы хотел жениться на такой девушке?
   - Безмерно... если бы она была моей девушкой в других отношениях.
   Она решила подойти к вопросу с другой стороны.
   - Ты глубоко ошибаешься, если думаешь, что подобные разговоры не действуют на молодых девушек. Уна была в состоянии самой абсурдной экзальтации... - Она замолчала, удивляясь, почему сказала это.
   Уэстолл снова открыл журнал, который отложил в сторону в начале их разговора.
   - То, что ты говоришь, чрезвычайно лестно для моего ораторского таланта, но, боюсь, ты переоцениваешь его влияние. Уверяю тебя, мисс ван Сидерен сама способна решать за себя, и тебе вовсе не обязательно думать за нее.
   - Ты, кажется, очень хорошо знаком с ее мыслительными процессами! - неосторожно вырвалось у жены.
   Он спокойно поднял глаза от страниц, которые перелистывал.
   - Хотел бы, - ответил он. - Она меня интересует.
  

II

  
   Если и есть какое-то утешение в неправильном понимании, то его в полной мере испытала Джулия Уэстолл, когда ушла от своего первого мужа. Каждый был готов извинить и даже защитить ее. Мир, который она украшала, соглашался с тем, что Джон Армент "невозможен", и ее подруги вздыхали с облегчением при мысли, что больше нет необходимости приглашать его на обед.
   Скандала, связанного с разводом, не было: ни одна из сторон не обвинила другую в преступлении, эвфемистически названном "законным". Арменты были вынуждены предоставить верность на суд государства, признававшее измену причиной развода и толковавшее этот термин так либерально, что было показано, - семена измены существуют в каждом союзе. Даже второй брак миссис Армент не пробудил от сна традиционную мораль. Было известно, что она встретила своего второго мужа только после того, как рассталась с первым, и, кроме того, поменяла богатого человека на бедного. Хотя Клемент Уэстолл был признанным восходящим юристом, все считали, что его состояние не будет расти так быстро, как его репутация. Уэстоллам, вероятно, всегда придется жить тихо и ужинать в пабах. Можно ли найти лучшее доказательство полной незаинтересованности миссис Армент?
   Если рассуждения, которыми друзья оправдывали ее поступок, и были несколько менее сложны, чем ее собственное объяснение, то все равно, оба эти объяснения приводили к одному и тому же выводу: Джон Армент невозможен. Единственная разница заключалась в том, что для его жены его невозможность была чем-то более глубоким, чем невозможность, как ее понимало общество. Она как-то сказала, иронически защищая свой брак, что он, по крайней мере, избавил ее от необходимости сидеть рядом с ним за обедом, но тогда она еще не понимала, какой ценой приобретается этот иммунитет. Джон Армент был невозможен; но жало его невозможности заключалось в том, что он делал невозможным для окружающих быть кем-то другим. Бессознательным процессом элиминации он исключил из мира все, в чем не чувствовал личной потребности: стал как бы климатом, в котором уцелели только его собственные потребности. Это могло бы показаться намеренным эгоизмом, но в Арменте не было ничего преднамеренного. Он был инстинктивен, как животное или ребенок. Именно это ребячество в его натуре иногда на мгновение заставляло его жену усомниться в своем мнении о нем. Возможно ли, что он был просто неразвит, что трудоемкий процесс взросления в его случае несколько задержался? Он обладал той редкой проницательностью, которая заставляет говорить о тупом человеке, что он "не дурак"; и именно это качество его жена находила самым трудным в общении с ним. Даже натуралисту досадно, когда его умозаключения нарушаются каким-нибудь непредвиденным отклонением формы или функции, и уж тем более жене, чья оценка самой себя неизбежно связана с ее суждением о муже!
   Проницательность Армента, в сущности, не предполагала никакой скрытой интеллектуальной силы; она скорее предполагала потенциальные возможности чувств, возможно, в слепой зачаточной форме, которые чувствительность Джулии, естественно, отказывалась принимать. Она так хорошо понимала причины своего ухода от него, что ей не хотелось думать, будто они не понятны ее мужу. В минуты размышлений ее преследовало недоумение, недоступное словам, которыми он выражал согласие с ее объяснениями.
   Однако такие моменты случались с ней редко. Ее брак был слишком конкретным несчастьем, чтобы рассматривать его философски. Если она была несчастна по сложным причинам, то несчастье все равно оставалось таким же реальным, как если бы оно было обусловлено причинами простыми. Душа более уязвима, чем плоть, а у Джулии вся душа представляла собой одну сплошную рану. Личность мужа, казалось, постепенно приближалась к ней, заслоняя небо и перекрывая воздух, пока она не почувствовала себя запертой среди разлагающихся тел своих изголодавшихся надежд. Ощущение того, что какой-то древний заговор заманил ее в это рабство души и тела, наполнило ее отчаянием. Если брак был медленным пожизненным оправданием долга, заключенного в невежестве, то такой брак был преступлением против человеческой природы. Она, например, не собиралась участвовать в том притворстве, жертвой которого стала: притворстве, что мужчина и женщина, вынужденные вступить в самые близкие отношения, должны поддерживать их до конца, хотя они, возможно, переросли друг друга, как зрелое дерево перерастает железную скобу вокруг саженца.
   И именно когда случился первый порыв морального негодования, она встретила Клемента Уэстолла. Она сразу поняла, что он "заинтересован" ею, и отмахнулась от этого открытия, страшась любого влияния, которое могло бы снова втянуть ее в оковы условных отношений. Чтобы отвратить опасность, она с почти грубой поспешностью открыла ему свое мнение. К своему удивлению, она обнаружила, что он его разделяет. Ее привлекла откровенность поклонника, который, настаивая на своем, признался, что не верит в брак. Ее наихудшие дерзости, казалось, не удивили его: он обдумал все, что она чувствовала, и они пришли к одному и тому же выводу. Люди росли с разной скоростью, и ярмо, которое легко переносилось одним, скоро могло стать раздражающим для другого. Вот для чего нужен развод: для перестройки личных отношений. Как только их неизбежно переходная природа будет признана, они обретут достоинство и гармонию. Не было бы больше нужды в подлых уступках и попустительствах, в вечной жертве личной деликатности и моральной гордости, с помощью которых в настоящее время скреплялись несовершенные браки. Каждый партнер по контракту был бы вынужден стремиться к самому высокому уровню саморазвития, под страхом потери уважения и привязанности другого. Низшая природа больше не могла тащить высшее вниз, но должна была бороться, чтобы подняться или остаться в одиночестве на своем низшем уровне. Единственным необходимым условием для гармоничного брака было откровенное признание этой истины и торжественное соглашение между договаривающимися сторонами хранить верность друг другу и не жить вместе ни минуты после того, как между ними перестанет существовать полное согласие. Новое прелюбодеяние было неверностью самому себе.
   И именно этот принцип, как только что напомнил ей Уэстолл, лег в основу их брака. Церемония была незначительной уступкой социальным предрассудкам: теперь, когда дверь развода была открыта, брак не должен был быть заключением, и поэтому контракт больше не предполагал никакого умаления самоуважения. Природа их привязанности выводила их так далеко за пределы досягаемости подобных случайностей, что было легко обсуждать их открыто; и чувство безопасности Джулии заставляло ее с нежностью настаивать на обещании Уэстолла ее освобождения, когда он перестанет ее любить. Обмен этими клятвами, казалось, сделал их в некотором смысле поборниками нового закона, пионерами в запретном царстве индивидуальной свободы: они чувствовали, что каким-то образом достигли блаженства без мученичества.
   Теперь, вспоминая прошлое, Джулия поняла, что таково было ее теоретическое отношение к браку. Бессознательно, коварно, десять лет счастья с Уэстоллом выработали у нее другое представление об этой связи; скорее, возврат к старому инстинкту страстной зависимости и собственничества, который теперь заставлял ее кровь бунтовать при малейшем намеке на перемену. Перемены? Обновление? Не так ли они называли их на своем дурацком жаргоне? Разрушение, истребление - это разрыв мириадов волокон, сплетенных с чужим существом! Чужой? Но он не был чужим! Он и она были единым целым в том мистическом смысле, который только и придавал браку его значение. Новый закон был не для них, а для разобщенных существ, вынужденных издеваться над священным союзом. Евангелие, которое она чувствовала себя призванной проповедовать, не имело никакого отношения к ее собственному случаю... Она послала за доктором и сказала ему, что ей необходимо успокоительное средство.
   Она старательно принимала лекарство, но оно не действовало как успокоительное на ее страхи. Она не знала, чего боится, но от этого ее тревога становилась все сильнее. Ее муж не возвращался к теме своих субботних бесед. Он был необычайно добр и внимателен, с какой-то мягкостью в его манерах, с оттенком застенчивости в его внимании, что вызывало у нее отвращение новыми страхами. Она сказала себе, - это потому, что она плохо выглядит, потому что он знает о докторе и успокаивающем средстве, что он проявляет такое почтение к ее желаниям, такое стремление оградить ее от моральных тягот; но объяснение только расчистило путь для новых страхов.
   Неделя тянулась медленно, как затянувшееся воскресенье. В субботу утренняя почта принесла записку от миссис Ван Сидерен. Не попросит ли милая Джулия мистера Уэстолла прийти на полчаса раньше, чем обычно, потому что после его выступления должна быть музыка? Уэстолл как раз уходил в свой кабинет, когда его жена прочитала записку. Она открыла дверь гостиной и позвала его, чтобы передать сообщение.
   Он взглянул на записку и отбросил ее в сторону.
   - Какая скука! Мне придется отказаться от игры в теннис. Но, думаю, тут уж ничего не поделаешь. Ты напишешь и скажешь, что все в порядке?
   Джулия на мгновение заколебалась, ее рука застыла на спинке стула, к которому она прислонилась.
   - Ты хочешь продолжить эти лекции? - спросила она.
   - Я... почему бы и нет? - удивился он, и на этот раз ее поразило, что его удивление было не совсем искренним. Это открытие помогло ей найти нужные слова.
   - Ты сказал, что начал их с того, чтобы доставить мне удовольствие...
   - И?..
   - На прошлой неделе я сказала тебе, что они перестали мне нравиться.
   - На прошлой неделе? О... - Он, казалось, сделал усилие, чтобы вспомнить. - Я тогда подумал, что ты нервничаешь; на следующий день ты послала за доктором.
   - Мне был нужен не доктор, а твоя поддержка...
   - Моя поддержка?
   Внезапно она почувствовала, что пол уходит у нее из-под ног. Она опустилась в кресло, задыхаясь; ее слова, ее доводы ускользали от нее, подобно соломинкам в стремительном потоке.
   - Клемент, - воскликнула она, - разве тебе не достаточно знать, что я это ненавижу?
   Он повернулся, чтобы закрыть за дверь, потом подошел к ней и сел.
   - Что ты ненавидишь? - мягко спросил он.
   Она сделала отчаянное усилие, чтобы собраться с мыслями.
   - Я не могу вынести, когда ты говоришь так, словно... словно... наш брак похож на другой... неправильный. Когда я услышала, как ты там, на днях, перед всеми этими любопытствующими сплетниками, провозглашал, что мужья и жены имеют право уходить друг от друга, когда они устали... или встретили кого-то другого...
   Уэстолл сидел неподвижно, не сводя глаз с узора на ковре.
   - Значит, ты перестала придерживаться этой точки зрения? - спросил он, когда она замолчала. - Ты больше не веришь, что мужья и жены имеют право расстаться - при таких условиях?
   - При таких условиях? - Она запнулась. - Да, я все еще верю в это, но как мы можем судить за других? Что мы можем знать об их обстоятельствах?..
   Он прервал ее.
   - Я полагал, что основным принципом нашего вероучения является то, что особые обстоятельства, порождаемые браком, не должны мешать полной личной свободе. - Он помолчал. - Я думал, это и есть та причина, по которой ты покинула Армента.
   Она покраснела. Не в его характере было придавать спору личный оттенок.
   - Да, причина была именно такова, - просто ответила она.
   - Тогда почему же ты отказываешься признать действительность этого принципа сейчас?
   - Я не... я только говорю, что нельзя судить за других.
   Он сделал нетерпеливое движение.
   - Это просто мелочный педантизм. Ты хочешь сказать, что принцип послужил твоей цели, когда ты в нем нуждалась, а теперь ты его отвергаешь.
   - Ну, - воскликнула она, снова покраснев, - и что, если я это делаю? Какое это имеет значение для нас?
   Уэстолл поднялся со стула. Он был чрезвычайно бледен и стоял перед женой с какой-то формальностью незнакомца.
   - Это важно для меня, - тихо сказал он, - потому что я не отрицаю его.
   - И?..
   - И поэтому, я намереваюсь прибегнуть к нему...
   Он сделал паузу, стараясь унять учащенное дыхание. Она сидела молча, почти оглушенная биением собственного сердца.
   - ...в качестве полного оправдания той линии поведения, которой я собираюсь следовать.
   Джулия оставалась неподвижной.
   - И что же это за линия? - спросила она.
   Он прочистил горло.
   - Я хочу потребовать исполнения твоего обещания.
   На мгновение комната пришла в движение и потемнела; затем к ней вернулась мучительная острота зрения. Каждая деталь окружающего давила на нее: тиканье часов, косые солнечные лучи на стене, твердость подлокотников кресла, за которые она ухватилась, - ранили ее чувства все вместе и по отдельности.
   - Мое обещание... - Она запнулась.
   - Твою часть нашего взаимного соглашения освободить друг друга, если тот или другой захочет быть освобожденным.
   Она молчала. Он выждал минуту, нервно переминаясь с ноги на ногу, потом сказал с оттенком раздражения:
   - Ты подтверждаешь верность нашему соглашению?
   Вопрос стал для нее ударом. Но она выдержала его и гордо подняла голову.
   - Я признаю наше соглашение, - ответила она.
   - И... ты не собираешься отречься от него?
   Полено в очаге упало, он машинально подошел и поправил его.
   - Нет, - медленно ответила она, - я не собираюсь отрекаться от него.
   Последовала пауза. Он остался стоять у камина, опершись локтем о каминную полку. Рядом с его локтем стояла маленькая нефритовая чашечка, которую он подарил ей на одну из годовщин их свадьбы. Она смутно подумала, заметил ли он это.
   - Значит, ты намерен покинуть меня? - сказала она, наконец.
   Его жест, казалось, осуждал грубость ее слов.
   - Жениться на другой женщине?
   И снова его глаз и рука выразили протест. Она поднялась и встала перед ним.
   - Почему ты боишься сказать мне? Это Уна ван Сидерен?
   Он молчал.
   - Желаю вам счастья, - сказала она.
  

III

  
   Она подняла глаза и обнаружила, что осталась одна. Она не помнила, когда и как он вышел из комнаты, и как долго она просидела там. Огонь все еще тлел в очаге, но косые солнечные лучи уже исчезли со стены.
   Ее первой осознанной мыслью было, что она не нарушила своего слова, что она выполнила самую букву их сделки. Не было ни криков, ни тщетных обращений к прошлому, ни попыток тянуть время или уклоняться. Она просто взглянула на обращенное против нее оружие.
   Теперь, когда все было кончено, она ощутила тошноту, обнаружив себя живой. Она огляделась вокруг, пытаясь вернуть себе ощущение реальности. Ее личность, казалось, ускользала от нее, как это случается во время обморока.
   - Это моя комната, это мой дом, - услышала она свой голос. Ее комната? Ее дом? Она почти слышала, как стены смеются над ней.
   Она встала, чувствуя тупую боль в каждой клеточке. Тишина в комнате пугала ее. Теперь она вспомнила, что давным-давно слышала, как хлопнула входная дверь: этот звук внезапно отозвался эхом в ее мозгу. Ее муж, должно быть, ушел из дома, значит... ее муж? Она уже не знала, в каких выражениях думать: самые простые фразы приобрели отравленный оттенок. Она откинулась на спинку кресла, охваченная странной слабостью. Часы пробили десять - было только десять! Внезапно она вспомнила, что не заказала ужин... или в тот вечер они должны были ужинать в ресторане? Ужинать - ужинать вне дома - старая бессмысленная фразеология преследовала ее! Она должна попытаться думать о себе так, как она думала бы о ком-то другом, о ком-то, оторванном от привычной рутины прошлого, чьи желания и привычки должны быть постепенно изучены, словно следы странного животного...
   Часы пробили следующий час - одиннадцать. Она снова встала и направилась к двери: ей хотелось подняться наверх, в свою комнату. Ее комната? И снова это слово рассмешило ее. Она открыла дверь, пересекла узкий холл и поднялась по лестнице. Проходя мимо, она заметила трости и зонты Уэстолла; пара его перчаток лежала на столике в прихожей. Та же лестница - ковер между теми же стенами; та же старая французская гравюра в узкой черной рамке смотрела на нее с лестничной площадки. Эти привычные вещи были невыносимы. Внутри - зияющая пропасть; снаружи - та же безмятежная и знакомая обстановка. Она должна уйти от нее, прежде чем снова обретет способность думать. Но, оказавшись в своей комнате, она села на кушетку, и ее охватило оцепенение...
   Постепенно она снова смогла видеть. Многое произошло за это время - дикое шествие и контршествие эмоций, аргументов, идей - ярость мятежных порывов, которые отступали и расходовались сами на себя. Сначала она пыталась сплотить, организовать эти хаотические силы. Откуда-то должна была прийти помощь, если только она сможет справиться с внутренним смятением. Жизнь не могла оборваться вот так, по прихоти; закон встанет на ее сторону, защитит ее. Закон? Какое право она имела прибегать к нему? Она стала пленницей своего собственного выбора: она стала своим собственным законодателем, и она стала предопределенной жертвой кодекса, который она придумала сама. Но это было нелепо; произошла невыносимо безумная ошибка, за которую она не могла отвечать! Закон, который она презирала, все еще существовал и мог быть применен... с какой целью? Могла ли она попросить его приковать Уэстолла к себе? Ей позволили выйти на свободу, когда она заявила о своей свободе - должна ли она проявить меньше великодушия, чем требовала? Великодушие? Это слово хлестнуло ее своей иронией - если борешься за свою жизнь, все средства хороши! Она будет угрожать, унижаться, уговаривать... она отдаст все, лишь бы удержать свое счастье. Но ее проблема была глубже! Закон не мог помочь ей - ее собственное отступничество не могло помочь ей. Она стала жертвой теорий, от которых отказалась. Как будто какая-то гигантская машина ее собственного изготовления затянула ее в свои колеса и перемалывала на атомы...
   Было уже далеко за полдень, когда она вышла на улицу. Она шла с бесцельной поспешностью, боясь встретить знакомые лица. День был сияющий, ослепительно яркий: один из тех американских дней, которые рассчитаны на то, чтобы высветить недостатки уборки наших улиц и излишества нашей архитектуры. Улицы выглядели голыми и безобразными, выставленные напоказ. Она подозвала проезжавший мимо кэб и назвала адрес миссис Ван Сидерен. Она не знала, что заставило ее поступить так, но вдруг почувствовала, что готова заговорить, предостеречь. Было слишком поздно спасать себя, но девочку еще можно было спасти. Кэб загрохотал по Пятой авеню; она сидела, опустив глаза, стараясь ничего не видеть. У дверей дома Ван Сидеренов она выскочила и позвонила. Действие очистило ее мозг, она ощутила спокойствие, к ней вернулось самообладание. Теперь она точно знала, что хотела сказать.
   Обе леди вышли... горничная стояла в ожидании визитной карточки. Джулия, пробормотав что-то невнятное, отвернулась от двери и на мгновение задержалась на тротуаре. Потом она вспомнила, что не заплатила кэбмену. Она достала из кошелька доллар и протянула ему. Он дотронулся до шляпы и уехал, оставив ее одну на длинной пустой улице. Она побрела на запад, к незнакомым улицам, где вряд ли встретит знакомых. Чувство бесцельности вернулось. Однажды она очутилась в дневном потоке Бродвея, проносящемся мимо безвкусных магазинов и пылающих театральных афиш, с чередой бессмысленных лиц, скользящих в противоположном направлении...
   Чувство слабости напомнило ей, что она не ела с самого утра. Она свернула в переулок с ветхими домами, с рядами бочек из-под золы за изогнутыми перилами. В подвальном окне она увидела вывеску "Дамский ресторан": пирог и блюдо с пончиками лежали на пыльном стекле, точно окаменевшая еда в этнологическом музее. Она вошла, и молодая женщина с искривленными губами и наглым взглядом освободила для нее столик у окна. Стол был накрыт красно-белой хлопчатобумажной скатертью и украшен пучком сельдерея в толстом стакане и солонкой, полной сероватой комковатой соли. Джулия заказала чай и долго сидела в ожидании. Она была рада оказаться подальше от шума и суматохи улиц. Помещение с низким потолком было пусто, две или три официантки с дерзкими лицами сидели на заднем плане, глядя на нее и перешептываясь. Наконец, принесли чай в выцветшем металлическом чайнике. Джулия налила себе чашку и торопливо выпила. Он был черным и горьким, но побежал по ее венам, подобно эликсиру. От возбуждения у нее едва не закружилась голова. О, как она устала, как невыразимо устала!
   Она выпила вторую чашку, более горькую, и теперь ее разум снова работал ясно. Она чувствовала себя такой же энергичной, такой же решительной, как и тогда, когда стояла на пороге дома Ван Сидеренов, - но желание вернуться туда исчезло. Теперь она понимала всю тщетность этой попытки, то унижение, которому она могла подвергнуться... Жаль только, она не знала, что делать дальше. Короткий зимний день угасал, и она поняла, что не сможет долго оставаться в ресторане, не привлекая внимания. Она расплатилась за чай и вышла на улицу. Фонари были зажжены, тут и там подвальные магазины отбрасывали продолговатый свет на потрескавшийся тротуар. В сумраке улицы было что-то зловещее, и она поспешила обратно на Пятую авеню. Она не привыкла гулять одна в такой час.
   На углу Пятой авеню она остановилась и стала смотреть на поток экипажей. Наконец, полицейский заметил ее и знаком показал, что проводит. Она не собиралась переходить улицу, но машинально повиновалась и вскоре оказалась на ее дальнем углу. Там она снова на мгновение остановилась, но ей показалось, что полицейский наблюдает за ней, и она поспешила в ближайший переулок... После этого она шла долго, как-то рассеянно... Наступила ночь; время от времени в окнах проезжавших мимо экипажей она замечала отблеск вечернего фрака или мерцание оперного плаща...
   Внезапно она очутилась на знакомой улице. Мгновение она стояла неподвижно, часто дыша. Она повернула за угол, не заметив, куда идет, но теперь, в нескольких ярдах впереди, увидела дом, в котором когда-то жила, - дом ее первого мужа. Жалюзи были опущены, и только слабый свет отмечал окна и фрамугу над дверью. Стоя на пороге, она услышала за спиной шаги, - по направлению к дому шел мужчина. Он шел медленно, тяжелой походкой немолодого человека, со слегка опущенной головой; красная складка шеи виднелась над меховым воротником пальто. Он перешел улицу, поднялся по ступенькам дома, достал ключ и вошел...
   Больше никого не было видно. Джулия долго стояла, прислонившись к перилам на углу, не сводя глаз с фасада дома. Чувство физической усталости вернулось, но крепкий чай все еще пульсировал в ее венах и придавал мозгу неестественную ясность. Вскоре она услышала приближающиеся шаги и, быстро удаляясь, тоже перешла улицу и поднялась по ступенькам дома. Импульс, который привел ее сюда, продлился в быстром нажатии электрического звонка, но затем она вдруг почувствовала слабость и дрожь, и ухватилась за балюстраду, чтобы не упасть. Дверь отворилась, и на пороге появился молодой лакей. Джулия мгновенно поняла, что он ее впустит.
   - Я видела, как мистер Армент только что вошел, - сказала она. - Вы не попросите его на минутку выйти ко мне?
   Лакей колебался.
   - Мне кажется, мистер Армент поднялся наверх, чтобы переодеться к ужину, мадам.
   Джулия вошла в холл.
   - Я уверена, что он примет меня, я не задержу его надолго, - сказала она. Она говорила спокойно, властно, тоном, в котором хороший слуга не ошибается. Лакей положил руку на дверь гостиной.
   - Я скажу ему, мадам. Ваше имя, пожалуйста?
   Джулия задрожала: она об этом не подумала.
   - Просто скажите: "леди", - небрежно ответила она.
   Лакей заколебался, и ей показалось, что она поступила неправильно, но в этот момент дверь открылась изнутри, и в холл вошел Джон Армент. Увидев ее, он резко остановился, его румяное лицо побагровело от потрясения, - кровь прилила к нему, вздув вены на висках и вызвав покраснение мочек толстых ушей.
   Джулия давно его не видела и была поражена переменой в его внешности. Он стал полнее, огрубел, как-то даже осел. Но она отметила это бессознательно: ее единственной сознательной мыслью было то, что теперь, оказавшись с ним лицом к лицу, она не должна позволить ему уйти, пока он не выслушает ее. Каждый нерв в ее теле пульсировал от важности этих слов.
   Она подошла к нему, он отстранился.
   - Я должна поговорить с тобой, - сказала она.
   Армент колебался, красный и заикающийся. Джулия взглянула на лакея, и ее взгляд выглядел как предупреждение. Инстинктивное стремление избежать "сцены" возобладало над всеми остальными побуждениями, и Армент медленно произнес:
   - Вы пройдете?
   Он последовал за ней в гостиную и закрыл дверь. Джулия, продвигаясь вперед, смутно сознавала, что комната, по крайней мере, не изменилась: время не смягчило ее ужасов. Зеркало все еще висело над камином, греческий раб преграждал собой проход во внутреннюю комнату. Дом был полон воспоминаний: они выглядывали из каждой складки желтых атласных занавесок и скользили между углами мебели из розового дерева. Но пока какая-то неизвестная сила несла эти впечатления в ее мозг, все ее сознательные усилия были сосредоточены на акте подчинения воли Армента. Страх, что он откажется ее выслушать, лихорадкой подступал к ее мозгу. Она чувствовала, как ее цель становится менее ясной, а слова и аргументы сталкиваются друг с другом в пылу ее страстного желания. На мгновение голос ее дрогнул, и она вообразила, что ее выгонят, прежде чем она успеет заговорить; но пока она пыталась подобрать слова, Армент пододвинул стул и тихо сказал:
   - Вы нездоровы.
   Звук его голоса успокоил ее. Он не был ни добрым, ни недобрым - голос, который, скорее, приостанавливал суждение, в ожидании чего-то непредвиденного. Она оперлась на спинку стула и глубоко вздохнула.
   - Послать за чем-нибудь? - продолжил он с холодной смущенной вежливостью.
   Джулия умоляюще подняла руку.
   - Нет. Нет, спасибо. Я вполне здорова.
   Он остановился на полпути к звонку и повернулся к ней.
   - В таком случае, могу ли я узнать?..
   - Да, - перебила она его. - Я пришла сюда, потому что хотела увидеть тебя. Я должна тебе кое-что сказать.
   Армент продолжал разглядывать ее.
   - Меня это удивляет, - сказал он. - Я предполагал, что любое сообщение, которое вы пожелаете сделать, могло быть передано через наших адвокатов.
   - Наши адвокаты! - Она коротко рассмеялась. - Не думаю, что на этот раз они смогут мне помочь.
   Лицо Армента приняло непроницаемое выражение.
   - Если возникнет вопрос о помощи... конечно...
   Ей вдруг пришло в голову, что она видела этот взгляд, когда какой-то оборванец приходил с подписным листом. Возможно, он подумал, что ей нужны деньги... Эта мысль заставила ее рассмеяться. Она заметила, как удивление в его взгляде медленно сменилось недоумением. Все изменения в его лице происходили медленно, и она вдруг вспомнила, как когда-то заметила это, когда одним словом изменила... Впервые ей пришло в голову, что она поступила жестоко.
   - Да, речь идет о помощи, - произнесла она более мягким тоном, - ты можешь помочь мне, но только выслушав... Я хочу тебе кое-что сказать...
   Армент продолжал сопротивляться.
   - Не проще ли было... написать? - предположил он.
   Она покачала головой.
   - Нет времени писать... к тому же, я не отниму у тебя много времени. - Она подняла голову, и их глаза встретились. - Мой муж бросил меня, - сказала она.
   - Уэстолл?.. - пробормотал он, снова покраснев.
   - Да. Этим утром. Так же, как я оставила тебя. Потому что он устал от меня.
   Слова, произнесенные тихим голосом, едва ли громче шепота, казалось, протянулись до пределов комнаты. Армент посмотрел на дверь, потом смущенно перевел взгляд на Джулию.
   - Мне очень жаль, - неловко сказал он.
   - Спасибо, - пробормотала она.
   - Но я не понимаю...
   - Нет, но ты поймешь... через минуту. Неужели ты не хочешь меня выслушать? Пожалуйста! - Она инстинктивно переменила положение, встав между ним и дверью. - Это случилось сегодня утром, - продолжала она короткими, поспешными фразами. - Я никогда ничего не подозревала... я думала, что мы... совершенно счастливы... Вдруг он сказал мне, что устал от меня... есть девушка, которая ему нравится больше... Он ушел к ней... - По мере того, как она говорила, затаенная боль поднималась в ней, снова овладевая ею, вытесняя все остальные эмоции. Ее глаза болели, горло распухло, и две болезненные слезы обожгли ей лицо.
   Скованность Армента заметно возрастала.
   - Это... это очень прискорбно, - начал он. - Но я бы сказал, закон...
   - Закон? - с иронией переспросила она. - Когда он просит свободы?
   - Вы не обязаны ее возвращать.
   - Ты не обязан был возвращать мне мою, но все-таки возвратил.
   Он сделал протестующий жест.
   - Ты понял, что закон не может тебе помочь, не так ли? Так же, как и мне сейчас. Закон защищает материальные права - он не может выйти за их пределы. Если мы не признаем внутреннего закона... обязательства, которое создает любовь... быть любимым так же, как и любить... нет ничего, что могло бы помешать нашему беспрепятственному разрыву... не так ли? - Она жалобно подняла голову с видом растерянного ребенка. - Вот что я вижу сейчас... то, что я хотела тебе сказать. Он уходит от меня, потому что устал... но я не устала, и я не понимаю, почему он устал. Самое ужасное в этом - непонимание: я не понимаю, что это значит. Но я думала об этом весь день, и ко мне вернулось то, чего я раньше не замечала... когда мы с тобой... - Она придвинулась к нему ближе и посмотрела ему в глаза взглядом, который пытался проникнуть за пределы слов. - Но я вижу, что ты не понимаешь, не так ли?
   Их глаза встретились во внезапном шоке понимания: завеса между ними, казалось, приподнялась. Губы Армента задрожали.
   - Да, - ответил он, - я не понимаю.
   Она тихонько вскрикнула, почти торжествуя.
   - Я так и знала! Я так и знала! Ты был удивлен, ты пытался сказать мне, но не находил слов... Ты видел обрушение своей жизни... мир ускользал от тебя... и ты не мог ни говорить, ни двигаться!
   Она опустилась на стул.
   - Теперь я это знаю... теперь я это знаю, - повторила она.
   - Мне очень жаль вас, - услышала она голос Армента.
   Она быстро подняла глаза.
   - Я пришла не за этим. Я не хочу, чтобы ты жалел меня. Я пришла попросить у тебя прощения... за непонимание, за то, что ты не понял... Это все, что я хотела сказать.
   Она встала со смутным чувством, что это конец, и подошла к двери.
   Армент стоял неподвижно. Она повернулась к нему со слабой улыбкой.
   - Ты прощаешь меня?
   - Мне нечего прощать...
   - Тогда, может быть, мы пожмем друг другу руки на прощание?
   Она почувствовала его руку в своей: слабую, почти безжизненную.
   - Прощай, - повторила она. - Теперь я понимаю.
   Она открыла дверь и вышла в холл. Когда она это сделала, Армент сделал импульсивный шаг вперед, но в этот момент лакей, который, очевидно, был в курсе своих обязанностей, вышел, чтобы выпустить ее. Она услышала, как Армент отступил. Лакей распахнул дверь, и она оказалась в темноте.

 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"