Тогунов Игорь Алексеевич : другие произведения.

Глубинка (из книги прозы)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    В разделе собраны некоторые прозаические произведения, в свое время опубликованные в периодической печати и хранящиеся в рукописях. Автор отдает себе отчет в некотором художественном несовершенстве этих рассказиков, но, тем не менее, представляет их на суд читателей.


ГЛУБИНКА

Из книги прозы

Профессор

Новелла

  
   Уже конец осени. Странно. Не верится. Солнечнее квадраты окон на полу аудитории заставляют прищуриваться. Неужели конец осени? Где же банальные серые дожди? Где де осеннее настроение? Солнечная теплая осень... Солнце желтое-прежелтое, и желтые листья. Листья, сжигаемые солнцем, краснеют. Раскалено-красные - боишься притронуться к ним. Потом от жары сморщиваются, сворачиваются. Солнце еще просачивается сквозь голубую завесу неба, даже не голубую, а ярко-синюю.
   Просочилось солнце - и по глазам колючими лучами-иголками. "Ты так, драться? А ну -кто кого!"
   Я закрываю глаза, отворачиваясь от неугомонного светила. А оно тепло смеется рядом. Резко оборачиваюсь и смотрю сквозь стекло в солнце. Теперь блестяще-желтое оно. Скользит по полу аудитории золотыми квадратами. Остановилось. Прислушивается. Прислушивается солнце к голосу Профессора. Руки у Профессора как желтые сморщенные листья. У рук - осень. Они желтые, спокойно лежат на кафедре и вспоминают... Вспоминают и слушают голос Профессора. Сколько раз они слышала этот голос и в этой аудитории, и в залах, где проходили международные симпозиумы. Сколько раз сжимали блестящий клинок скальпеля, возвращая людей к жизни.
   Голос звучит задумчивый и совсем не осенний. Голос - несущий весну.
   Сто пар глаз - серых, карих, синих, голубых - внимательно следят за Профессором. Он один, но то что говорит он - лучами-паутинками незримо связывают его с аудиторией, с теми, кому отдает он весну свою, оставаясь в осени. И эти сто пар неистовых к знаниям глаз, понесут весну Профессора по свету. И весеннее солнце будет играть всеми цветами осени.
   Странно... Уже конец осени...
  
   Опубликовано в 1966 г.
  
  

Не тот зверь пошел

Из рассказа Кузьмича

  
   Нет, не тот нынче зверь пошел. В старину, бывало, белым-бело кругом, солнце катается в снегу, елки потрескивают на морозе. Ружьишко вычистишь, встанешь на лыжи и айда на охоту. Собак прихватишь, чтобы зайцев да лис гоняли. Свободно идется, предстоящей охоте радуешься. Знаешь, что встретишь зверя умного да хитрого, хитрее тебя охотника. Вот и ждешь этой игры: кто кого, напряженно и увлекательно. Лиса следы все старается запутать, хитрит рыжая, юлит из стороны в сторону, а ты - ухо востро держи, не попадайся на её проделки. А зайцы-то как ринуться белыми комьями врассыпную, ну снежок - снежком катится. Замрет плут под кустом и только по снежинкам, осыпающимся с веток, заметишь как дрожи косой. Гикнешь, а он - ну бежать. Отпустишь на выстрел и бабах дуплетом. Снег с веток бесшумно упадет, и треснет морозное эхо по всему лесу.
   Но самое замечательное - это встреча с медведем. Спит он сладко, похрапывает да сны небось медовые видит. Запорошат метели берлогу - не сразу отыщешь. Бывало, проваливались братья-охотники прямо в обнимку к нему спящему... А те, что поопытнее, с одного взгляда определяли, где сугроб, а где берлога. Сядут невдалеке, ружьишки к стволу дерева прислонят, табачку достанут, раскурят одну-другую самокрутку - и за работёнку. Псов спустят и давай выкуривать хозяина из зимнего дома его. Храп прекратится, вылезет из-под снега ревущий медведь. Тут-то и начинается. Да что рассказывать, слов не подберешь. Испытать самому надобно. Иные голыми руками зверюгу брали. Израненные и изувеченные возвращались. Но зато какая гордость и восторг, когда глядишь на медвежью шкуру, наброшенную на кровать или прибитую к стене!
   А теперь не тот зверь пошел. А раз зверь иным стал, то куда уж нам, охотника. Поэтому и редки вылазки в лес. А как выйдешь, так одно расстройство. Заяц современный - он всё прямиком норовит бежать, ни вправо, ни влево не прыгнет, не заюлит...
   А лиса? Ту теперь и вовсе стыдно лисой называть: высунется из норы, стекляшки глаз уставит на тебя, злые, но просящие пощады. Мол, коль зверь бессердечный - так убей, а коль человек - помилуй да ступай мимо. Разве станешь стрелять в такую. Тьфу её! Так да сяк гоняешь, и в воздух палишь, и собак науськиваешь, а она стоит себе да посматривает удивлённо. Собаки-то не хуже моего разбираются: просто так без азарта растерзать рыжую не имеют ни малейшей охоты.
   О медведе и речи вести нечего. Приходи в любое время, хоть специально в берлогу забирайся, хоть случайно падай - он сразу косолапки свои кверху: на, мол, добрый человек, бери голыми руками и делай со мной, что вздумается. Хоть шкуру на стенку, хоть в цирк веди.
   Нет, нынче совсем другой зверь пошел. Скучный зверь. Цивилизованный.
  
   Опубликовано в 1972 г.
  

Родственные связи

  
   Опираясь на трость, Александр Сафонович проковылял несколько шажков от машины до крыльца больницы. Не снимая шляпы и перчаток, вошел в кабинет врача. Цель приезда была следующая: несколько часов назад племянник Александра Сафоновича Сашка, прозванный односельчанами Рябым, был сбит племенным быком и с незначительными ссадинами и вывихом плеча доставлен в больницу. Вывих выправили, ссадины смазали, после чего Сашка Рябой понес такой бранью, какую еще не слышали стены больничной палаты.
   Воздух, рядом с кроватью Сашки, наполнился сивушным перегаром, и послеобеденный сон двух больных старичков был прерван смачной икотой.
   Так вот: Александр Сафонович, уважаемый и почтенный житель в округе, решил осведомиться о здоровье и, конечно, помочь единственному племяннику. Но был страшно удивлен, когда молодой врач, явно не внушавший доверия, успокоил его, сказав, что все обошлось благополучно, а пострадавший переживет и врача, и дядю, и тем более племенного быка.
   Александр Сафонович стал настойчиво просить не срывать от него правды, требовал вызова профессора и сам было потянулся к телефонной трубке. Связь не работала. Врач, уже не в силах что-либо доказывать, молча постукивал костяшками пальцев по зеркальной поверхности стола.
  -- Я все же добьюсь своего, - заявил Александр Сафонович, и, забыв про свою хромоту, быстро направился к двери.
   Через час неожиданным образом в кабинете врача зазвонил телефон. Связь была восстановлена, как позже выяснилось, не без активного вмешательства все того де Александра Сафоновича. Начальственный голос по-деловому и настойчиво поинтересовался здоровьем пострадавшего, но получив утешительное объяснение врача, неожиданно сменился пронзительными короткими гудками.
   Весь день и вечер телефон звонил бесперебойно, будто отрабатывая до того трехсуточное молчание. Самочувствием Сашки интересовались из управлений и отделений, из банка и прокуратуры. Позвонили даже из бани и, наконец, ближе к полуночи раздался голос профессора Ивана Викторовича Красилова. Предупредив, чтобы всё было готово к операции, голос резко оборвался на слове "выезжаю".
   Молодой врач долго смотрел в одну точку, сжимая в руках пищащую телефонную трубку...
   За это время Сашка Рябой перестал икать, непонимающе уставился в белый потолок и неожиданно сладко захрапел. Разбудила его настойчивая тряска профессорских рук.
  -- Что скажете, юноша? - наклонился Красилов к сонным глазам Сашки. Тот хотел что-то ответить, но видно не успел и смачно икнул в профессорское лицо.
   Больше не задавая пациенту лишних вопросов, Красилов внимательно осмотрел рябую кожу Сашки, потом забинтованную руку и, пробормотав "так-так", удалился из палаты.
   На утро толпы посетителей собрались у стен больницы. И медленной очередью просачивались в палату к Сашке Рябому. А в кабинете врача довольный и спокойный в многозначительности с припухшими веками и покрасневшими глазами, в шляпе, при галстуке и в перчатках, сидел Александр Сафонович, родной дядя Саши, человек всеми уважаемый.
  
   Опубликовано в 1973 г.
  

Банкет

  
   На двери ресторана висела табличка: "Санитарный день". Невдалеке от нее в глубине зала, на стуле сидела Клава, краснощекая дородная официантка, с потухшим взглядом. Она держала в левой ладони горсть семечек, а правой - отправляла их в рот, с обычным безразличием сплёвывая шелуху на пол.
   Рядом в небольшой комнатке ресторана, где стояло всего три столика, а на окнах висели выгоревшие желто-зеленые занавески, царило оживление. Молоденькие официантки, одна маленькая и бесформенная, другая повыше, полногрудая и широкоплечая, сдвинув столы в ряд и расставив на них тарелки, рюмочки из розового стекла, раскладывали алюминиевые ложки, некоторые с погнутыми ручками и вилки, у которых не хватало зубьев.
   Когда всё было приготовлено, появился директор ресторана, высокий мужчина предпенсионного вида в пальто нараспашку, с гладко выбритым лицом и потертой холеностью. Он ловко поправил одну-две тарелки, зачем-то переставил пластмассовые стаканчики с салфетками, понюхал горчицу в полулитровой банке с этикеткой "Клюква".
   Директор остался доволен. Он игриво ущипнул официантку, которая повыше, и, улыбаясь, скрылся в небольшом дверном проеме, задернутом пожелтевшей марлей.
   Вскоре на столах появились несколько бутылок коньяка. В графинчики перелили "Экстру" и расставили тарелочки с винегретом и толсто порезанной копченной колбасой.
   Наконец, явились виновники торжества, человек двенадцать грузных мужчин, похожих друг на друга: все в белых рубашках при галстуках, темных костюмах, местами потертых и помятых. Одни держались по-хозяйски свободно, с вожделением рассматривая сервировку общего стола, другие смущенно оправдывались, говоря, что у них далеко не так, как в городских ресторанах, старались шутить, но это у них выходило натянуто и неестественно. Они заискивающе отодвигали стулья, предлагая усаживаться.
   Первые были членами проверяющей комиссии, вторые - руководителями районного отдела снабжения и сбыта. Все расселись. Хозяева, как и подобает, разлили спиртное, вначале гостям, потом себе. Начали с водки.
   Официантки в это время начали приносить тарелки с борщом, в которых плавали огромные куски жирной свинины.
   Воцарилось неловкое молчание. Неожиданно встал седеющий мужчина лет пятидесяти пяти, поднял рюмку, откашлялся, внимательно и деловито оглядел стол: у всех ли налито, откашлялся еще раз и спокойно баском произнес:
   - Уважаемые товарищи! Сегодня комиссия завершила чрезвычайно важную и полезную работу. Сознавая всю ответственность параграфов заключительного акта, хочется еще раз в неофициальной обстановке заверить членов комиссии в наших искренних чувствах благодарности за оказанную помощь. Разрешите мне поднять тост за здоровье присутствующих и пожелать все огромного счастья.
   Произнося речь, он все время поглядывал направо, где во главе стола сидел руководитель комиссии.
   Все зашумели. Послышались реплики благодарности, и, наконец, выпили.
   Через полчаса беседа стала носить непринужденный характер, говорили обо всем, начиняя с политики и кончая анекдотами. Женщин не было, видно поэтому в выражениях себя не стесняли.
   На второе подавали крольчатину, на десерт - чай с булочками местной выпечки.
   Захмелев и притомившись, затянули песню, потом другую, третью.
   Расходились за полночь, добродушно пожимая друг другу руки и обнимаясь.
   ...Наутро директора ресторана вызвал к себе сам Пантелеймон Иванович Метелин, тот самый седеющий мужчина, который произносил первый тост.
  -- Вот что, Феофаныч, спиши-ка ты вчерашний ужин за счет ресторана. Знаешь, как всегда.
  -- Только и всего? - Феофаныч заулыбался.
  -- И пришли мне бутылочку коньяка. Голова побаливает.
   Они поговорили еще несколько минут, обменявшись впечатлениями о комиссии. И порешили, что всё было хорошо.
   Никанор Феофанович работал директором государственного ресторана семнадцать лет. Он давно был спокоен за свое положение и поэтому, вернувшись в ресторан, вызвал в кабинет Клаву, выдал ей двести шестьдесят рублей и велел на все купить в магазине сельпо водки.
   Каждая бутылка была тщательно проштампована, и через три дня излишками от продажи водки с ресторанной наценкой был погашен банкетный долг в девяносто три рубля двенадцать копеек.
   ...Ресторанная жизнь продолжала размеренно существовать по давно неизвестно кем заведенным правилам и порядкам.
  
   Опубликовано в 1974 г.
  

Пинг-понг

  
   - Входите, - секретарша впустила Бориса Мячикова в кабинет, на двери которого красовалась табличка "Громонович", стояли инициалы и часы приема.
   Громонович зычным голосом соответствовал своей фамилии, был тучен и кучеряв. Глупым среди начальства не слыл, но и особым талантом не блистал. Исполнительность, заложенная еще в детстве волевой матерью, с годами продвинула его по служебной лестнице, не в маленькие, но и не в большие начальники. У Громоновича был личный служебный кабинет, довольно просторный, с широкими светлыми окнами, стенами, окрашенными в зеленоватый цвет. На суконной поверхности стола покоились четыре телефонных аппарата.
   - Здравствуйте, - Борис Мячиков старался держаться непринужденно, на грани развязности, но его подводили дребезжащий голос и слабые колени.
   - Здрасте, - бросил Горомонович, записывая что-то на листке перекидного календаря. - Садитесь.
   Мячиков почему-то шепотом поблагодарил, но все же присел.
   - Слушаю, - Горомонович откинулся на спинку кресла, вздохнул и сложил руки на округлом животе. И в такие моменты хозяин кабинета чем-то походил на сфинкса.
   - Нашему предприятию необходим автотранспорт, машина, короче говоря, - чувствовалось, что Борис Мячиков давно сочинил эту фразу и долго репетировал.
   - Помочь ничем не могу, - Горомонович не любил длинных разговоров, тем более не по существу. Или, по крайней мере, делал вид, что не любит таких разговоров. Возможно, в глубине сознания он был просто к ним равнодушен.
   - Но машина есть, - неожиданно смело фальцетом выпалил Мячиков, так что сам испугался своего голоса и импульсивной решительности.
   Громонович терялся исключительно редко, вот и теперь остался верен себе. Он промолчал.
   - Машина есть в Промметхозе, лишняя машина, по лимиту не положенная.
   - Так и забирайте ее, - спокойно произнес Громонович. Он никогда не выходил из себя.
   - Необходима ваша помощь, распоряжение, чтобы начальник Промметхоза товарищ Вертинг передал машину нам.
   Громонович ориентировался быстро и профессионально.
   - Передайте Вертингу, чтобы он позвонил мне.
   - Но может вам... - Борис Мячиков не успел окончить фразу.
   Громонович и тут нашелся: - Что же получится, если я начну звонить всем своим подчиненным?
   Дрожащие колени Мячикова затряслись еще сильнее, после чего внутри начал нарастать приступ негодования, вот-вот готовый вырваться наружу. Но взгляд Горомономича подавил нереализованную попытку гнева. И Мячиков, мило распрощавшись, вышел в приемную, где внезапно выпалил тираду возмущения на престарелую секретаршу, которая никак не отреагировала на необычное поведение очередного посетителя.
   Через двадцать минут Борис Мячиков смело и по-деловому входил в кабинет Вертинга. Здесь был диванчик ярко-красной расцветки, маленький журнальный столик и на полу лежал новенький палас.
   Вертинг был сухопар. Костюм мышиного цвета оттенял его чуть подернутые сединой волосы и гармонировал цвету глаз. Губы его постоянно улыбались, даже во гневе.
   Объяснив суть прихода, Борис Мячиков опрометчиво предложил Вертингу созвониться с Горомоновичем. Вертинг внутренне насторожился, но внешне оставался спокойным.
   - Простите, любезный, но почему я сам должен напрашиваться? Лишняя машина Промметхозу не повредит. Когда начальство сочтет нужным - заберет.
   - Но вам не положено столько машин, -Мячиков продолжал допускать оплошности.
   - Батенька, да кто знает сколько машин положено моему хозяйству, когда я сам того не могу знать.
   - Но лимит? - хотел было урезонить Мячиков.
   - Я не против лимитов, машину отдавать буду. Но когда? Вопрос еще не решен, - нашелся Вертинг.
   Борис Мячиков растерялся. Он начинал уже смутно ориентироваться в окружающей обстановке...
   Вскоре он опять сидел в приемной Громоновича и настойчиво ожидал своей очереди. Голова и ноги налились свинцом, ладони потели больше обычного. Прошло около часа, когда выяснилось, что Громоновича в кабинете нет: его вызвали в Управление.
   Мячиков не помнил, как очутился на просторной мраморной лестнице Управления. Навстречу спускался сам Громонович, еще величественнее в богатом интерьере Управления, могучий, чем-то похожий на Петра Первого. Но чем: понять было трудно.
   - Вы зачем сюда? - Горомонович не привык удивляться, а тем более предполагать: он всегда распоряжался. - Идемте ко мне в кабинет.
   ...Громонович бегло набрал четырехзначный номер телефона Вертинга, но бессменного руководителя Промметхоза не оказалось на месте.
   - Советую вам разыскать Вертинга, - произнес Горомонович , давая понять, что разговор о передаче автотранспорта еще будет продолжен.
   Через двадцать минут проситель медленно прохаживался у закрытой двери кабинета Вертинга, а еще через полчаса появился и сам хозяин, доброжелательно улыбаясь.
   Мячиков присел на тот же стул, что и в прошлое посещение.
   - Горомонович... просил... уточнить, - он не замечал, что делает паузы между словами больше обычного, - когда... будите... передавать... машину...
   - Я не решил еще, - Вертинг редко возмущался, не возмутился он и на сей раз.
   ...В кабинете у Громоновича Мячиков пропел: "Он не решил, он не решил".
   Громонович был терпелив и настойчив - все-таки созвонился с Вертингом. Они мило обменялись приветствиями и решили отложить поднятый вопрос ровно на неделю.
   Через неделю снова секретарша впустила Бориса Мячикова в кабинет, на двери которого красовалась табличка "Громонович".
  
   Опубликовано в 1975 г.
  

Письмо к внуку

Почти по Чехову

  
   Константин Макарыч, подвижный старикашка лет шестидесяти пяти, с вечно смеющимся выражением лица и затуманенными от частой пьянки глазами, служащий ночным сторожем при сельском клубе, перед Михайловым днем, вернувшись на рассвете с дежурства, не лёг спать как обычно. Дождавшись, когда бабка ушла доить корову и кормить поросят, он достал из ящика тумбочки шариковую ручку и, разложив перед собой тетрадь, стал писать.
   Прежде чем вывести первую букву, он несколько раз пугливо оглянулся на двери и окна, покосился на телевизор и прерывисто вздохнул.
   "Милый внучек Ванечка! - писал он. - И пишу тебе письмо".
   Константин Макарыч перевел взгляд еще на темное окно, в котором мелькало отражение лампочки, и живо вообразил себе своего внука Ваньку Жукова, высокого жизнерадостного молодого человека, который работал таксистом в Москве. Теперь, наверное, внук стоит у проходной в автопарк, щурит глаза на зеркальные тонированные стекла многоэтажного гаража и балагурит с товарищами. Он всплескивает руками, приятно улыбается и заигрывает с девушкой-диспетчером.
   А погода великолепная, хотя в воздухе пахнет бензином и выхлопными газами. Дома в округе усыпаны весело мигающими огоньками. Млечного Пути, конечно в городе не видно, как будто его перед праздником смыли...
   Константин Макарыч вздохнул и продолжил писать.
   "А вчерась, в который раз, я надумал помыться. Велел бабке собрать теплые вещи да кусок мыла с мочалкой. Совсем было подошел к бане, но спохватился: скоро второе Рождество минует, как сгорела она. Забывчивыми мы с бабкой стали, склероз мучает. Председатель наш, Петрович, молод, но со склерозом тоже: всё обещает то к одному, то к другому сроку отремонтировать баню, да вот забывает о своих обещаниях. А мыться мне велит в избе, в корыте, и воду брать из колодца, как и сто лет назад, хотя и провели в селе водопровод: трубы в землю зарыли и колонки у домов поставили. Но третий год ржавеют они. Деньги-то колхозные потратили, не свои.
   А автобусов у нас нету никаких. Утром в район хоть пешком добирайся, в обед - попутную машину лови, а вечером тоже пешком. Милый внучек, сделай милость, возьми меня отседа в Москву, в свою многокомнатную квартиру с ванной да газом, нету никакой моей возможности...".
   Константин Макарыч покривил рот, потер своим морщинистым кулаком глаза и всхлипнул.
   "Я буду в доме по хозяйству помогать, в магазины ходить, а если что, то поправь меня, научи по культурному жить. А ежели думаешь: должности мне нету, так я попрошусь дворником или опять де сторожем пойду. Внучек милый, нету никакой возможности, просто тоска одна. Хотел было без ведома в Москву податься, да не на чем к поезду поспеть, а пешком не дойду, стар уже.
   Село наше все меньше становится. Видно не помнишь ты Успеновку. А люди здесь работящие и безобидные".
   Константин Макарыч судорожно вздохнул и уставился на окно.
   "Приезжай, милый внучек, - продолжал Константин Макарыч. - Христом богом тебя молю, возьми меня отсюда. Пожалей ты меня старого человека, а то скука здесь такая, что и сказать нельзя. Намедни в клуб собрался, но там более месяца фильмы на кажут. Пропащая моя жизнь, хуже собаки всякой... А еще кланяюсь Алёне, матери твоей, и отцу твоему, то бишь сыну моему Егорке. Остаюсь твой дед Константин Макарыч. Милый внучек, приезжай".
   Константин Макарыч вырвал из тетради исписанные листки, вложил их в конверт, купленный у почтальонши Нюшки за пять копеек... Подумал немного и написал адрес: "В Москву, внуку", Потом почесал давно немытое тело своё и прибавил: "Ваньке Жуковы",
   Довольные тем, что ему не помешала бабка, он надел поношенную шапку, медленно дошел до сельсовета, на здании которого висел единственный на селе почтовый ящик, и сунул драгоценное письмо в щель...
   Убаюканный сладкими надеждами, он час спустя крепко спал, сладко посапывая... Ему снилось метро. На мягком диванчике вагона сидел внук в модных туфлях и, улыбаясь, читал письмо.
  
   Опубликовано в 1975 г.
  
  

Серафима

Юмореска

  
   Васька-Заика одиноко лежал у высыхающей лужи ногами на север. И без того редкие мысли его на этот раз решили не надолго покинуть хмельную голову. Слабая воля оставила слабое тело, чтобы отдышаться на свежем воздухе, а затем вселиться обратно.
   В это самое время Серафима Кораблина, женщина по случайным обстоятельствам, вдовая, проносила свое полнокровное строение по гнилому деревенскому мосту. От речки несло тиной и разлагающейся кошкой.
   За свои тридцать два года Серафима не успела сделать плохого соседям. А к хорошим делам считала себя не способной, хотя как и всякий другой человек, жила в скромном ожидании небольшой, но славы, которую представляла в поклонах односельчан или в нескольких строках местной газеты.
   "Спасти бы кого-нибудь, - почти подумала она, - или умереть"
   И в таком чистом божественном, но сознательно неоформленном состоянии, бедная женщина неожиданно узрела неподвижное тело, в котором сразу признала Василия.
   Она нисколько не удивилась увиденному, продолжая двигаться в том же ритме: Василий пил давно и часто.
   Но неожиданно Серафиме показалось, что он мёртв. Мысль эта неподвластной тяжестью налила и без того плотное тело, краска сползла с лица, оставив одни румяна. Сердце напряглось в томительной неопределенности.
   Серафиме припомнился живой трезвый взгляд Василия, когда полтора года тому назад она после сна, в ночной сорочке выпроваживала корову в общее стадо. Вспомнила, как смутившись под взглядом его, начала хлопать бедное животное по кирпично-блестящему заду.
   Ей вдруг представились руки покойного, всегда грязные с едва заметными зачатками ногтей и с обрубком левого мизинца. Руки
   Эти всегда вызывали в душе этой чувствительной женщины неосознанное отвращение. Но теперь она чувствовала не то что отвращение, и даже не безразличие, а странную доброту, нежность и привязанность к этим девяти согнутым пальцам и пахнущем, неизвестно чем, ладоням.
   Одинокая солёная слеза выступила из правого глаза Серафимы. За ней всё смелее и смелее заторопились следующие. Тело ее неожиданно обмякло, непонятно каким образом очутилось рядом с высыхающей лужей и, нехотя, словно в кино с замедленной съемкой, опустилась у ног Василия, и сознание на время покинуло впечатлительные ум Серафимы.
   ...Через мгновение, слегка протрезвленная душа Василия с обычными редкими мыслями, которым надоело распутное бродяжничество среди великих и талантливых, вернулось в тело у лужи. Туманным непонимающим взглядом Васька-Заика глянул на Кораблину, покрутил удивленно головой и со словами: "И ты тоже..." на четвереньках дополз до покосившегося старого забора и вдоль него, пошатываясь, задвигался к дому, сопровождаемый отчаянным лаем деревенских собак.
  
   Опубликовано в 1976 г.
  
  

Весна

Новелла

  
   Перед окном аудитории поднимались еще холодные стволы лип с раскидистыми голыми ветвями, зима в этом году была снежной, таяние задерживалось. Антонина Егоровна стояла у окна и старалась отыскать на ветвях еле заметные возвышения, из которых вот-вот образуются почки и потом, навстречу весеннему солнцу, взорвутся и разлетятся слабые, но живые листья.
   Аудитория еще была пуста, но через десять-пятнадцать минут наполнится врачами и студентами, и десятки глаз будут следить за ее профессорскими жестами и вслушиваться в каждую фразу.
   Антонина Егоровна редко появлялась в аудитории так рано: всегда входила точно по часам и тут же, после смолкнувшего шума, начинала говорить по существу, не делая никаких лирических отступлений. Каждое слово было выверено, продумано и заменить его другим было просто невозможно - ломалась стройная картина всего изложения, но лекции никогда не выглядели похожими друг на друга, как не бываю схожими весенние дни.
   Шел третий день марта. И сегодня Антонина Егоровна болезненно и неожиданно почувствовала, что пришла очередная весна, еще не заметная во внешних проявлениях, но уже осязаемая всем существом, каждой клеточкой тела.
   И неподвластное чувство это заставило изменить правилам, и теперь здесь, в пустой аудитории, стоя у окна, у теплой батареи радиатора, Антонине Егоровне вспомнилась речка в деревне, где детство было подобно лёгкому одуванчику, и вспоминалась тонкая лёгкая паутинка, задевшая лицо, и приторный запах травы после дождя, и глуховатый далёкий крик кукушки.
   Память неожиданно подняла добрый взгляд мужа, и почти реально ощутив теплое прикосновение его рук. Антонина Егоровна как-то сжалась вся и сознанием заставила сохранить образ этот, отраженный в слегка запотевшем стекле. Губы мужа двигались беззвучно; жуткое чувство коснулось души ее и, в который раз, пронеслись воспоминания последних мгновений жизни того, с кем была рядом двадцать три года, таких неожиданных и разных.
   Вспомнились бессонные ночи труда и бесконечный откровенный бой за жизнь и здоровье людей каждую минуту, изо дня в день. И слова, воспринимаемые вознаграждением за обыденное усердие, и цель жизни - продление дела мужа...
   За окном лежал уже отяжелевший снег.
   В аудитории было тихо, но Антонина Егоровна знала, что присутствующие ожидают начала лекции, и, повернувшись к залу, она сделала несколько шагов к трибуне и слова её, превратившись в буквы, навечно запечатлелись в десятках тетрадей.
   "Сегодня пришла весна", - так в тот день начиналась лекция доктора медицинских наук профессора Антонины Егоровны Покровской.
   И теперь, перелистывая тетрадь свою, я невольно останавливаюсь на этих словах.
  
   Опубликовано в 1977 г.
  
  

Утраченная верность

Ироническая миниатюра

  
   Ни у кого в городе не было такой прекрасной собаки. Генриетта Михайловна на зависть знакомым и многим незнакомым ежедневно в одни и те же часы выгуливала породистого дога по аллеям сквера, то слегка подергивая за поводок в те мгновения, когда четвероногий ее друг пытался проявить чрезмерную самостоятельность.
   Генриетта Михайловна была в городе женщиной уважаемой, имела ученое звание, и до сих пор отчетливо светился голубоватый нимб былой славы над ее японским париком.
   Дог по кличке Миро искренне любил свою хозяйку за внимательное почти родственное отношение к своей персоне, с превеликим удовольствием принимал отменные куски мяса и, наблюдая из окна просторной квартиры за бесцветной жизнью дворового кобеля, которого буднично и традиционно звали Бобик, всячески старался угодить Генриетте Михайловне и был не прочь лизнуть ее прекрасные руки.
   Лишь однажды яркая жизнь Миро потускнела - немногочисленная семья Генриетты Михайловны приобрела новенькую автомашину. Миро перестали замечать, но минуло немного времени, и жизнь вернулась в прежнюю колею. К тому задетое собачье самолюбие было полностью удовлетворено: оказалось, что цвет машины подбирался под окраску его шерсти.
   Миро был безмерно счастлив и, не ведая иной жизни, даже не помышлял о ней.
   Но, привыкнув со временем к вниманию, перестал реагировать на это внимание, и собачья натура требовала всё большего и большего обхождения.
   Воскресные поездки в загородный дом уже перестали удовлетворять Миро, а в будние дни, когда Генриетта Михайловна всего на несколько часов отлучалась на свое рабочее место в довольно крупное научное учреждение, где получала более, чем скромную , зарплату, пёс не находил себе места: поскуливая, он бесцельно бродил из угла в угол, не прикасался к еде, и день ото дня тощал. Собачью глаза потускнели, шерсть утратила изумительный голубоватый оттенок.
   Генриетта Михайловна не напрасно слыла женщиной разумной. И, заметив перемены в любимом существе, она спешно обратилась к столичным специалистам, выслушала советы знакомых и, подойдя к возникшей проблеме творчески, сократила учрежденческое время, отпущенное на научные размышления, решив, что размышлять куда удобнее в домашних тапочках, а они были у Генриетты Михайловны единственные в своем роде.
   Миро ожил. И совсем повеселел, когда в квартире появился второй цветной телевизор, а стенка тина "Модерн" была заменена на новый набор дорогостоящей мебели.
   Однажды теплым весенним вечером, когда Генриетта Михайловна согласно установленному расписанию прогуливала окрепшего и возмужавшего друга, тот неожиданно рванулся в подворотню проходного двора, выдернув повадок из обожаемых рук обожаемой хозяйки и исчез. Исчез навечно. Воспетая собачья преданность на сей раз дала осечку. Остается лишь догадываться о мотивах, побудивших Миро на столь подлый, странный и немотивированный поступок; говорят видели Миро в компании с соседским Бобиков, но никто из населения небольшого провинциального города так и не откликнулся на многочисленные объявления и старания Генриетты Михайловны, сулившей за пса приличное вознаграждение.
   Пришла беда - отворяй ворота. Через неделю неизвестные ломиком отворили ворота гаража и угнали новенькую автомашину, а спустя некоторое время ее нашли разбитой в тридцати километрах от города.
   Генриетта Михайловна держалась мужественно. И так как была прирожденной оптимисткой, решила вернуться к некогда любимому занятию, а именно к науке, кандидатом которой была пожизненно прописана.
   Но как ни старалась Генриетта Михайловна, какие только из отечественных и зарубежных средств стимуляции не применяла - так и не могла вспомнить, над чем же она работала.
   Подолгу теперь простаивала она у зеркала, обрамленного искусной резьбой, вырезанной руками прославленного местного художника, стараясь отыскать хоть искорку света в голубоватом нимбе над японским париком, но увы...
   Время банально лечит. Семья Генриетты Михайловны приобрела новую машину, и воскресные поездки в загородный дом возобновились.
   Но просторном заднем сидение попискивает от удовольствия мартышка, зовут которую Мими.
  
   Опубликовано в 1978 г.
  
  

Нюшкина беда

Послеобеденный рассказ

  
   Нюшка в белой косыночке, приоткрыла крышку кастрюли, дохнувшей паров кипящего варева, и бухнула в клокочущую массу полпачки соли. Подумав мгновенье, сказала нехотя "о!" и тотчас забыла о содеянном: в духовке подгорали куры.
   К полудню обед был готов, но ему предстояло еще целый час париться на медленном голубоватом огне, уничтожающем остатки витаминов и всякого вкуса.
   Нюшка задумчиво смотрела в окно, механически нарезая помидоры: недозревшие с зеленой корочкой и уже начинающиеся разваливаться под пальцами - все подряд. Понятие "сервировка", о котором когда-то будто бы где-то слышала, давно забылось и она сваливала помидоры кучками на тарелки разного размера и, побрызгав их жидкой сметаной, относила в буфет.
   Нюшке нравилась предобеденная тишина в буфете с табличкой у входа "Для сотрудников". Правда, теперь тишину нарушало жужжание мух, запутавшейся в паутине в углу и ожившей, видно, в струе пара, поднимавшегося от печи.
   Профессиональным взглядом Нюшка окинула буфетную стойку, заметив жирные пятна на верхней в стопке тарелке, предназначенной для хлеба, она ловко взяла тарелку пухлыми пальцами и, вытерев о бедро, прикрытое пожелтевшим халатом, водрузила на место в стопку, смахнув заодно притаившегося у края разноса с нарезанным хлебом блестящего коричневого таракана.
   Оставшись довольной наведенным порядком и собой, она однако скоро вновь загрустила, представив, как через некоторое время эта благодатная тишина и порядок, единственной хозяйкой которых была она, будут нарушены шаркающими шагами, звоном ложек, недовольными вопросами: "Почему чай холодный?", или "Почему чая нет?".
   В эти мгновения Нюшке становилось противно, она начинала жалеть себя, мысленно ругать судьбу свою и тех, кто в несколько минут уничтожал всё приготовленное ею, уничтожал безжалостно и без всякого аппетита, с одним и тем же выражением лиц, - скучным и постным. А как хотелось бы заметить во взглядах посетителей хотя бы искорку сочувствия к ней, к Нюшке, с раннего утра парившейся у раскаленной плиты!
   Вот и наступал обязательный час обеда. Распахнулись двери, и в одну минуту у стойки образовалась очередь жаждущих не зрелищ, а обыкновенного хлеба и еще чего-нибудь съестного. Здесь все были равны: рядом с миловидной секретаршей Оленькой стоял элегантный профессор Крымов.
   Нюшка всем наливала один и тот же бульон, буфетное меню не блистало разнообразием, подавала тарелки с помидорами. Делала она это неохотно и не торопясь, зная, что обслуживает клиентов, которые привыкли в окружающей жизни к унижению и невниманию обслуги, которые по пустякам шума поднимать не станут, а, может быть, возмутятся молча или дома с родными за ужином на тесной кухне.
   Но как не медлила она, еще задолго до окончания обеда наливала последнюю порцию бульона какому-то доценту, а остальным стала предлагать кур, слегка подгоревших и сухих с уже остывшими макаронами да кефир, разлитый в тяжелые граненные стаканы...
   Рабочий день наконец подошел к концу. Перебросившись двумя словами с тётей Глашей, которая оставалась еще мыть посуду и полы в буфете, Нюшка сунула в свою поношенную сумку оставшиеся полпачки соли, несколько помидоров, предварительно отобранных утром, какао, ссыпанное в свернутый из засаленной газеты пакетик и, повесив на проржавевший гвоздь пожелтевший халат, пошла домой, уставшая, но довольная собой. Пусть кто-то пишет свои диссертации, пусть двигает науку и прогресс вперед. Хотелось бы знать, как двинули бы эту самую науку без ее, Нюшкиного, обеда. Не в знаниях дело, а в пользе, которую приносишь людям, думала еще более от таких мыслей, довольная собой Нюшка.
  
   Опубликовано в 1979 г.
  
  

Заноза

Юмористический рассказ

  
   Петр Иванович, выдвигая ящик письменного стола, вдруг почувствовал боль в указательном пальце. Инстинктивно отдернул руку и ужаснулся: щепка эдак на сантиметр вошла под кожу.
   -Ну что же ты? - пожалела жена, поднося дрожащую руку супруга к своим близоруким глазам. - Сейчас, дорогой, потерпи, - и Мария Афанасьевна подцепила едва торчащий конец занозы ровными ноготками и потянула. Подлая щепка обломилась. Супруги вздохнули: он - от радости, что путь к повторным пыткам отрезан, она - от досады на себя за неудачно оказанную помощь.
   Палец перебинтовали, смачно залив йодом, и на утро следующего дня, измученный бессонной ночью, Петр Иванович встал в очередь у регистратуры районной поликлиники, в надежде получить талон на прием к врачу. Нерешительно отодвинув дородную женщину, стоявшую впереди, и просунул голову по ту сторону окошечка, он услышал, что на него зашикали. Он отодвинулся в сторону, пропустив на свое место дородную пациентку.
   Вечером того же дня, в час, указанный в талоне, уже слегка побледневший Петр Иванович поднялся на второй этаж поликлиник и отсидел почти час у двери с надпись "Хирург", в которую то и дела входили решительные люди в белых халатах и без! Наконец и его пригласили в кабинет, где, поведав о несчастье, Петр Иванович стал дожидаться облегчающих мер.
   Врач не торопилась. Она уточнила кое-что из личной жизни Петра Ивановича: курит ли, пьёт. Потом ей понадобились сведения о его родословной: нет ли психически неполноценных родственников. Затем врач поинтересовалась, когда и где произошло несчастье - дома ли, на службе. Удовлетворившись ответами, доктор стала брать листки всевозможных размеров и цветов из коробочек, стоящих тут же на столе, и начала что-то писать в них стремительно непонятным почерком.
   Записывала долго, потом неожиданно отрывисто произнесла: "Развяжите", глянула на пострадавший палец, смачно залитый йодом, и добавила: "Завяжите". Петр Иванович механически проделал всё это и, наконец, получил целую кипу тех самых листков всевозможных цветов и размеров.
   -Пойдёте обследование, - не терпящим возражения гипнотизирующим голосом произнесла хирург. - Обязательно рентген, шесть анализов, кожный врач, по возможности загляните к косметологу, невропатологу и аллергологу. Не забудьте сдать кровь на СПИД.
   Изо дня в день всю неделю бродил он по длинным полутемным коридорам поликлиники, и всюду его принимали, записывали, обследовали.
   Разбухала медицинская карта, сопровождавшая больного, худела дородная женщина, та из регистратуры, то и дело теперь попадавшая на глаза Петру Ивановичу.
   Они уже стали здороваться, потом в томительных ожиданиях очереди узнали друг о друге всё дозволенное среди культурных людей, потом дозволенное среди медиков. Они стали искренне разделять страдания и каждому становилось легче от такого общения.
   Прошла неделя и он вновь проник в кабинет с табличкой "Хирург". На месте прежнего врача сидел другой, уже мужчина. Он долго изучал собранные документы, для чего-то прочел в слух все данные исследований, протяжно выдохнул "да-а-а", задумался и произнес: "Развяжите".
   Пока Петр Иванович разбинтовывал руку, хирург плескался под краном, и по его широкой спине было заметно, что он интенсивно думает, возможно вспоминая страницу из учебника по анатомии с изображение руки.
   "Ну всё, - пронеслось в помутившейся голове Петра Ивановича, - будет резать. Может отказаться, пока не поздно?" - спросил еле живой внутренний голос.
   Но было, конечно, поздно, сильные стерильные руки врача сжали ослабевшее запястье. Оба замерли: пациент от ожидания чего-то страшного и неизведанного, хирург - от профессионального напряжения.
   Петр Иванович, не дождавшись неизведанного, вышел их оцепенения, глянул на свою руку, цепко ухваченную хирургом, и вновь опустился в иное оцепенение: на пальце, на том самом месте, куда некогда проникла заноза, осталось лишь красное пятнышко. "Не навреди!", - подумал хирург и отпустил руку пациента.
  
   Опубликовано в 1981 г.
  
  

Суета сует

   Кротов собрался умирать, он совсем недавно начал думать об этом, но осознанное решение пришло только сегодня. Кротову шел восемьдесят первый год. Дрожащие морщинистые руки разучились держать, глаза покраснели и стали постоянно заполняться влагой, припухшие веки медленно опускались и так же медленно поднимались. Лицо было в добротных морщинах, и только усы, гордость Кротова, за которые его больше всего любили женщины в молодости, до сих пор были аккуратно пострижены и приглажены и только изменили свой черно-смоляной цвет на пепельный. Пустой рот хранил как бесценную реликвию - единственный, но еще крепкий зуб.
   Кротов за долгую жизнь свою не смог похвастаться незначительной болезнью, даже обыкновенный насморк во время осенних эпидемий странным образом миновал его.
   Здоровья он не был богатырского и наследственностью прекрасной не отличался: отец был грузчиком, много пил и скончался неожиданно и тихо. Мать Кротов не помнил - она умерла когда ему от роду стукнуло два года.
   Жизнь моего героя была однотонной и спокойной, за долгие годы он не разу не выезжал из своего маленького городка, который так и остался маленьким. Только во время военной службы и в годы войны побывал в других краях, но то по необходимости и долгу.
   Особых заслуг перед человечеством Кротов не имел, не особых заслуг у него тоже же было.
   Преступлений совершить не успел, да и случая не преставилось. Убивал только на войне, хотя старался и стрелять мимо.
   Открытий не сделал, ибо природными данными к творческому виду деятельности не обладал. Пользовался открытиями, особо им не удивляясь, считая все закономерным и обыденным. Пользовался так, как тысячи других, таких же, как и он.
   Детей у Кротова не было, хотя женился для своего времени он несколько поздно: в тридцать два года. С женой прожил восемнадцать размеренных лет, без конфликтов и ревности.
   О том, что он нравился женщинам, Кротов только догадывался, осознать этого он был не в силах, толи от скромности, толи от неспособности к жизни рассудочной и решительной.
   За все годы его жизни события касались Кротова независимо от его воли, он двигался в них как сухая щепка в спокойной медленной реке. И не разу на пути его движения же возникло препятствия, мелководья или стремительного водопада. Ни разу не прибило его к берегу, ни разу закрутило в водовороте.
   И предстоящее окончание жизни принималось Кротовым естественно и закономерно, Кротов убеждал себя, что уйдет свободно и просто, следуя природному движению жизни.
   В одиннадцать часов вечера он разобрал постель, разделся, аккуратно сложив одежду на стуле у кровати, вымыл ноги в тазике с теплой водою, прополоскал рот и лег под тонкое одеяло. В темноте медленно закрыл слезящиеся глаза припухшими веками, сложил руки на груди, весь расслабился, благодаря чему нижняя челюсть отвисла и легла на копоткую шею, тела замерло, в ожидании последней минуты бодрствования.
   Казалось еще мгновение и жизнь покинет его иссушенное желтое тело, а душа свободно унесется в бесконечные небеса.
   Но неожиданно Кротова посетило странное доселе не ощутимое чувство: единственный зуб заныл, дергающая нестерпимая боль ударила глубоко в череп и, отскочив, понеслась к ногам, невыносимый жар разлился по всему телу, проникая в каждую клеточку, в каждый седой волосок. Всю ночь Кротов метался. И без того вспухшие веки вспухли еще больше, усы растрепались, левая щека вздулась, разгладив морщины.
   На утро Кротов, превозмогая боль, аккуратно заправил кровать, умылся, с трудом прополоскав рот теплой водой, накинул старенькое пальто и отправился в ближайшую поликлинику лечить единственный зуб.
   Больной зуб ловко и безболезненно был удален молодым практикантом.
   Через три дня опухоль окончательно пропала и Кротов, забыв о страданиях своих, наконец-то спокойно и естественно покинул мир этот как тому и подобало случиться в конкретной точке непрерывного потока вечного времени.
  
   1974 г.
  
  

Надежда

  
   Николай Андреевич пил много. Но кто теперь не пьет? Дело-то в тех, которые не в меру пьют, кто дешевым крепленным отрезает себя от жизни, словно ломоть от буханки.
   На селе было около сотни домов, поставленных вдоль речки, кругом яблоневые сады, да на пригорке в зарослях сирени и прикрытые столетними соснами промелькивали белоснежные рамы двухэтажного из красного кирпича здания, которое уже лет семьдесят принадлежало местным медикам. Пройдешь от больницы по аллее и неожиданно упираешься в школьные постройки. Здесь работал учителем физкультуры Николай Андреевич Аверин. Выпивал он частенько после работы, но более по субботам и воскресениям, пил с кем попало: кочегарами школьной и больничной котелен, трактористами, шоферами, но чаще всего с молодым школьным завхозом, прозванным на селе "Скакунцом" и с учителем географии Владимиром Петровичем, знавшем все дворы, где в любое время суток можно было раздобыть бутылку самогона.
   Подсобным хозяйством семья Авериных не обзавелась: колхоз обеспечивал всем и дешево и без хлопот. Правда, в первый год сельской жизни Николай Андреевич попытался было разбить цветочную клумбу у окон старого деревянного домика, в котором проживал с семьей, но через неделю охладел и теперь, лишь едва видимые сгнившие в дождях кирпичи, некогда носившие следы побелки, в беспорядке очерчивали контуры несостоявшегося начинания.
   От очередной выпивки веселья не прибавлялось: домой он возвращался тихо, не ругаясь и не скандаля.
   - Что же ты, ирод окаянный, мне всю душу вытягиваешь? - совсем как старая деревенская баба причитала в такие минуты жена Николая Надежда; жалела себя да сына пятилетнего Мишутку. Тот уже привык к невнятным мычаниям пьяного отца, затихал в углу комнаты рядом с телевизором, молча перекладывая облезшие кубики.
   Николай Андреевич не раздеваясь, вползал на кровать, отмахиваясь от шумевшей жены; та, всхлипывала от горя и бессилия, кое-как стягивала брюки с пьяного, потом брала сына, прижимала к груди, повторяя сквозь слезы: - Видишь, какой у нас папка, - после чего и мальчик начинал плакать. Мать успокаивала его, качала, прислонившись к плите, и дожидалась, когда малыш уснет. Потом долго сидела в одиночестве, жалела и мужа и сына. Мысли нехотя, несвязно всплывали в ее отяжелевшей голове, и далеко за полночь, истомившись, она приносила из темных холодных сеней потрепанную брезентовую раскладушку, ставила ее рядом с деревянной кроваткой сына и забывалась беспокойным сном.
   Наутро, Николай просил прощения, Надежда, вздыхая молча кормила его и, собрав себя и Мишутку, шла в поликлинику, где работала медицинской сестрой.
   В то лето в участковую больницу приехал молодым врачом - Стогов Аркадий Федорович. Как и в любом селе новых здесь примечали сразу же, присмотрелись, поговорили и сошлись на том, что "зубняк" он хороший и с виду здоровый да ладный, а что до человека - в том еще разобраться надобно, время - оно всё проявит.
   Дела у Надежды ладились, руки были нежные, умела она следить за ними, да и работа требовала ловких пальцев, не станешь же грубыми неповоротливыми отростками перевязывать раны и, отыскивая тонкие жилки вен, вводить в них лекарства.
   Дни стояли осенние. Приятно теплые. Уже покраснели листья на вишнях, трава еще крепкая на вид, тянулась к остывающему солнцу, но при первом прикосновении ветра, опадала в незащищенных открытых местах и так продолжала лежать. И не было уже тех могучих сил, способных расправить постаревшие за год стебли, и оставалось одно - прижаться к еще теплой земле и медленно, и безвозвратно истлевать, оставив глубоко в земле крепкие корни, чтобы выжить под снегом да в сильных морозах, что случались в этих краях и по весне выбиться на свет тонкими почти прозрачными стеблями и, наполнив тела их зеленой крутой зелёной кровью, потянуться к светлому к голубому небу, прося дождей и солнца.
   В такие дни, отработав часа два в поликлинике, сотрудники выходили на сенокос. Люди разгоряченные, монотонно размахивали косами, сбривая заросшую травой твердь чернозема; женщины молодые и старые - все в косынках, зардевшиеся от дневной работы, под еще не остывшим солнечным светом, шутили, смеялись; вороша сено, сгребали его в небольшие стога, а дня через два-три мужчины, казалось, нехотя с ленцой грузили его на телеги и медленно везли к местам скирдования.
   Аркадий Федорович был жителем городским, и теперь первый раз в жизни держал косу: она то и дело ныряла в землю, либо готова была увлечь косаря за собой.
   - Не улетайте одиноким журавлем на юг, Аркадий Федорович, - смеялась над ним Надежда.
   - Что ты,- поправляла косынку худенькая операционная сестра Варечка, - да разве такой громила долетит в теплые края, как пить дать здесь свою берлогу выкопает и перезимует, глянь, как косою землю роет.
   - Нет, девчонки,- поддерживал игру Аркадий Федорович,- я землю рыхлю, чтобы весною меньше работы было.
   Кто-то затягивал песню. Так и косили до вечера, забыв о рабочем времени, но, наконец, спохватившись, довольные и уставшие отряхивали травинки с волос и расходились с необыкновенными чувствами, которые заполнили те пустующие холодные клетки сознания, в которых так незаметно откладывались каждодневные, хотя и полные событий, но все же однообразные производственные отношения.
   И наутро, после покоса, и потом, и в другие дни, веселясь, вспоминали, казалось, несущественное, падение, конфуз какой-нибудь, меткое хлёсткое словцо, необычную внешность; и была в этих воспоминаниях не печаль по ушедшему, а радость познания свершившегося, радость простого естественного общения. Человека озаряет неизвестный до сих пор свет, и, как повернутый другой гранью драгоценный камень, он вдруг засверкает восхитительным проснувшимся чувством к другому человеку; чувство это становится неожиданным свежим дуновением, от которых начинает по-иному томиться сердце; чувство в которыми таинственно скрыта любовь во всем блеске своем.
   Надежда стала ощущать приятную легкость в себе, когда видела Аркадия Федоровича. Это представлялось каждый день, и некуда было деться; поначалу хотелось спрятаться от новых состояний, и сознание не принимало их, и отталкивало, но первоначальный страх со временем общения сменился привычкой, и пришли минуты, когда отъезд Аркадия Федоровича по делам стал приносить некую тяжесть одиночества и желалось видеть его и быть рядом.
   Вот уже легкие ночные морозы стали исподволь подкрадываться к жирной плодородной земле, но утреннее солнце к полудню успевало отогреть ее и тогда легкая паутинка носилась в воздухе, а сбрасываемые с деревьев листья были легки и воздушны.
   Воскресный день едва просветлел, а Надежда уже поднялась. Муж и Мишутка спали. Она нацарапала на углу газеты несколько слов, мол, едет к тетке в город. Сельчане частенько отправлялись за продуктами да за вещами: колхоз выделял машину до железнодорожного полустанка, а там поездом. Возвращались кто как мог. Надежда всегда утром следующего дня, первой электричкой. Успевала и домой забежать, мужчин накормить и - на работу.
   Город радовал и утомлял ее. Пугало слепое подчинение движущимся потокам, в менее безлюдных местах - душила замкнутость узких улиц и высоких домов. В городе Надежда чувствовала себя растерянной. Но привлекали люди, нет, не внешностью, не странным отчуждением друг от друга, а тем внутренним, что делало их горожанами. Она силилась проникнуть в этот непонятный для нее мир. Стремление разобраться и в себе и в людях было сильнее боязни и одиночества.
   В этот приезд в город Надежда быстро закупила всё необходимое, отнесла к тетке, тучной женщине с рыжеватыми усиками. Та работала проводником и сегодня вечером уезжала в рейс. Отобедали вместе. Надежда проводила тетку и с вокзала шла медленно в свете вечернего осеннего солнца, шла легко и ощущала себя той невидимой паутинкой, что срывается с ветке высокого дерева и долго кружится извиваясь в потоках воздуха, то приближаюсь к земле, то взмывая вверх, пока случайно, опустившись слишком низко, не зацепится за острие сухой травинки, либо за сухую ветку, и под ветром, так вот зацеплено, колышется и серебрится.
   - Надя, - Аркадий Федорович притронулся к ее плечу, она, чуть вздрогнув от неожиданности, заулыбалась и он тоже заулыбался.
   Несколько часов они бродили по улицам. Аркадий Федорович рассказывал о себе, и Надежде преставился маленький городок у моря, огромные серые скалы, на краю которых стоял домик, а вниз по крутой тропинке к золотистому песку медленно спускалась женщина в голубой кофточке и волосы ее, чуть тронутые сединой, колыхались. И волны, нехотя накатывались на берег, шипя, превращались в пену, таяли в песке и вновь накатывались. Навстречу женщине от самого горизонта, вдоль берега, бежал мальчик и женщина, подхватив его, кружилась и кружилась: переворачивались море, солнце, скалы и горячий песок сливался стручками в лунки, оставленные обожженными ступнями.
   Надежда чувствовала необыкновенную силу Аркадия Петровича и только теперь осознала, что власть его над нею приносила ту легкость, которая так вначале пугала. Но теперь страх исчез, а вместе с ним перестал пугать город с его призрачными заботами, время спрессовалось, и Надежда, упоенная полнотой чувства, мчалась навстречу, быть может, необыкновенному счастью, как тот загорелый мальчик.
   Комната у тетки была маленькой и аккуратной. Но для Надежды уже не существовало ни комнаты, ни мира, ни прошлого. Её разгоряченное тело было во власти любви. Руки Аркадия прикасались то к шее, то к груди, то к бедрам, заставляя Надежду наполняться теплотой. Пальцы её стали еще нежнее - они словно выпорхнувшие из клетки птицы, метались в свободном бесконечном пространстве, то взлетали к мягким приоткрытым губам Аркадия, то прижимались к его затылку, то с неистовой силой впились в спину Аркадия, и Надежда, превратившись в бесконечный крик, замерла, теплые слезы наполнили глаза и чувство, доселе неиспытанное, долго и медленно остывало в утомленном теле. И снова и снова взмывала ее чувственность; широко раскинувшись они все ночь наслаждались друг другом.
   Неожиданно пришло обычное утро. В электричке людей было не очень много. Мимо запотевших стекол промелькивали пожелтевшие деревья и за ними, касаясь неба, чернели вспаханные под озимые посевы поля.
   Встревоженная и счастливая Надежда была погружена в себя. Быстро добравшись до села и, подходя к дому, она ощутила, что неожиданно появившиеся тревожное чувство усиливаемся, а обретённое счастье медленно растворяется и нет никаких сил удержать его.
   У дома её собрались сельчане. Предчувствие беды всколыхнуло Надежду, бросило к толпе. Страх перед непоправимым пробудил в теле неслыханную силу: Надежда рванулась из сдерживающих ее рук, оттолкнула кого-то и побежала к дому, задевая плечи, спотыкаюсь, ни различая голосов, не замечая плачущих женщин.
   Она перестала быть собой. Обгоревшие трупы уже вынесли на улицу, они лежали на траве, один большой, другой маленький. Кожа на них потрескалась и отливала золотисто-багровым цветом.
   Надежда застыла. Разрастающийся стон захлестнул ее всю, распространяясь от сознания и проникая в каждую клеточку, наливая тело непосильной тяжестью; вдруг резко оборвался и начал медленно оттекать, вначале от кончиков пальцев, приближаясь все ближе и ближе к голове, тело ослабло, туман сгустился перед глазами, промелькнуло неощутимое мгновение облегчения и темнота обрушилась и продавила к земле.
   Несколько рук подхватили Надежду и унесли в соседнюю избу. Собирались все новые и новые люди.
   - Угорели, угорели", - слышалось кругом. Приехал районный прокурор; участковый милиционер, никого не разгоняя, каким-то не своим надрывным голосом просил не мешать; географ Владимир Петрович плакал навзрыд, слезы бежали по его опухшему небритому лицу; люди заглядывали в закопченные стекла, через несколько часов стали постепенно расходиться, дом опечатали, трупы увезли.
   Похоронили отца с сыном в соседнем селе, откуда был родом Аверин. Поставили простенькую металлическую оградку, два деревянных креста, да в ногах врыли скамеечку.
   Каждый год раннею осенью холмики на небольшом сельском кладбище очищаются от травы, оградка освежается темно-зеленой краской, кресты за год покосившиеся, выравниваются. И до самого заката среди тронутых желтизною кладбищенских зарослей одиноко виднеется черный платок.
  
   1977 г.
  
  

Понедельник - день рабочий

  
   До праздников оставались считанные дни. Шел понедельник. Торжества неминуемо приближались, но, тем не менее, день этот был днем рабочим. В положенный срок открылись учреждения, а через час распахнули двери, нарядно убранные магазины.
   Для меня понедельник день свободный, поэтому я традиционно трачу его впустую: брожу по улицам, захожу почти в каждый магазин, простаиваю у газетных киосков, разглядывая обложки журналов, бесцветные открытки и выгоревшие под солнцем почтовые марки.
   В этот понедельник погода не радовала, была ветреной, и в надежде, что людей на улицах и в магазинах будет немного, я отправился в своеобразный вояж.
   Жил я в этих местах давно и поэтому был знаком со многими старожилами. В цветочном работала миловидная девушка Наденька, которую про себя, не зная отчего, называл "Одуванчиком", и подолгу любил беседовать с нею и на серьезные темы о жизни, и просто о пустяках, Вот и теперь мы мило улыбнулись друг другу, лишний раз подтверждая, что улыбка лучшее средство понимания; как всегда я любовался живыми цветами: грациозно-нежными нарциссами, стеариновыми каллами, банально восторгался классикой роз. Но больше всего я люблю тюльпаны. Время бежало незаметно, но перенасыщение всегда пугало меня, поэтому, попрощавшись, я вдруг в дверях столкнулся с Раевой, второй женою управляющего Владлена Иосифовича Раева.
   Женщина, по моему понятию, она была прозаическая, некрасивая и больно высокая. До замужества - никому неизвестная, в следствие брака, приобретшая неожиданную славу, признаками которой стали заискивающие поклоны большей половины жителей нашего небольшого городка.
   И хотя я и не относился к этой половине, но теперь поздоровался.
   Мне показалось странным не то, что в рабочие часы Раева была не в лаборатории, где ей положено было быть, а удивление мое было вызвано встречей её именно в цветочном магазине. Жители городка, особенно не молодые, не часто покупали цветы, лишь по праздникам да в дни рождения родных да знакомых. По этим дням покупок все давным-давно выучили, когда и у кого празднество. Но в ближайшее время дней рождений, как мне помнилось, не у кого не предвиделось. Любопытство завладело мною, поэтому я стал незаметно прогуливаться, поглядывая на дверь цветочного магазина из которого только что вышел. Ждать мне пришлось не более десяти минут. Наконец, Раева появилась е маленьким пакетиком, в котором, вероятно, скрывались два-три самых отменных цветка.
   Меня она не заметила и, перейдя улицу там, где не стояли указатели "Переход" зашла в булочную, я же отправился в книжный магазин. Книги моя слабость и гордость, всегда с восторгом и необъяснимой боязнью беру в руки новый том, надеясь встретить очередного верного друга, а не мимолетного прохожего.
   Магазин был просторный, полезных книг было много, но хорошие попадались крайне редко: новые поступления до попадания на прилавок в открытую продажу четко контролировались директором магазина и особенно интересное, не попадало в руки простых смертных.
   В магазине к моему приходу собралось пять-шесть покупателей, среди которых я узнал Веру Волосову, пышную блондинку в норковой шубке и огромной, не в тон подобранной, меховой шапке. Модная бархатная сумочка на длинном ремешке почти волочилась по поду, касаясь лакированных сапожек на "платформах". Волосова работала в паспортисткой. Мы разговорились. Оказывается, шеф Веры был в командировке, и теперь мне стало понятным такое свободное времяпрепровождение ее.
   Верочка искренне поделилась со мной тем, что на днях купила Байрона, но прочитать не успела, потому что уборка квартиры да предпраздничная стирка белья отнимают слишком много времени, и что ложиться ей приходиться спасть за полночь, и что муж по-прежнему много пьет.
   Без малого пару часов мы проговорили с ней. Я исподволь любовался огромным золотым перстнем на ее некрасивой руке с короткими пальцами. По окончанию разговора и, расставшись с Верочкой, я почувствовал, что голоден и направился в столовую.
   Людей на улице прибавилось, появились небольшие, но частые очереди. У столовой повстречался с женщиной одетой в старом пальто с потертыми рукавами на локтях, она прижимала к груди небольшой сверток, мятая газета по краям лохматилась, а из-под неё выглядывала свежая недавно разделанная тушка кролика.
   В женщине я признал Обрывину, заведующую городским домом культуры. Хотя она давно была на пенсии, но продолжала трудиться, поскольку всю свою жизнь страстно любила деньги и, делать сбережения, жалея не тратила их.
   В городе все знали, что Обрывина была чересчур словоохотлива, говорила все больше не по существу и обо всем срезу; болезненно трепетала перед всевозможными справками, приказами и письмами, всегда вовремя отвечая на них, за что снискала крепкую и давнишнюю славу прилежного и образцового сотрудника.
   В столовой было многолюдно, словно в троллейбусе в чае пик, хотя время обеденного перерыва в городских учреждениях еще не подошло. Толпа мужчин передвигалась беспорядочно по залу столовой в поисках пустых кружек для пива и выстраивала счастливчиков, наконец-то завладевших кружкой, перед огромной бочкой, рядом с которой стояла такая же величественная продавщица. В столовой пахло устоявшимся перегаром и сельдью пряного посола.
   Аппетит у меня неожиданным образом пропал, захотелось одиночества, покоя и свежего воздуха.
   Но куда бы я ни направлялся, всюду встречал знакомые и не совсем знакомые лица, которые видел до этого в учреждениях и лабораториях, строительных управлениях и трестах, комбинатах и проектных бюро...
   Шел очередной предпраздничный понедельник, день работы и творчества.
  
   1976 г.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"