Ранняя весна. Начало Новобасманной улицы. Погода стояла хмурая. Низкие, рваные, серо-сизые тучи быстро неслись с севера, извергая на Москву то последние заряды мокрого снега, то, осыпая крыши домов, бульвары и мостовые реденьким холодным дождем.
Комната на втором этаже старинного особняка теперь являлась частью общей неудобной квартиры и была такой узкой, что вся нехитрая мебель хозяйки: стол, кровать, платяной и книжный шкафы можно было поставить лишь вдоль одной стены, отчего комната становилась еще уже и казалась темным, очень длинным коридором с дверью в одном конце и окном в другом. Однообразие не заставленной мебелью стены скрашивали два портрета: один - очень красивой молодой женщины, другой - священника в митре и рясе, да черный диск огромного репродуктора. Репродуктор молчал, сжав беззубый рот и высунув в правом уголке маленький язычок регулятора громкости, и насторожил ушки-гаечки, которыми он крепился к подставке, подвешенной на стене. Комната светилась чистотой и бедностью.
Дверь открылась, и вошла хозяйка жилища с жестяным чайником в руках. Из носика валил пар.
- Ну вот, милый мой дружочек, сейчас будем чай пить, - сказала она молодому, скромно одетому мужчине, причем слово "дружочек" она произнесла резко грассируя "р", а "чай пить" получилось единое слово, - а то у меня весь рот запечатался.
Она достала с полки, висевшей над столом, сахар, тонко нарезанный хлеб, сыр, и две старинных мезанского фарфора чашки с блюдцами, не принадлежащими к чашкам.
Хозяйка - очень старая, высокая, худая и совершенно седая, но с красивыми, пышными и длинными волосами женщина - Татьяна Алексеевна Орешникова, по мужу Полиевктова, когда-то владела всем особняком. А потом, в двадцатые годы, по мере уменьшения большой семьи, представители Советской власти отбирали у нее комнату за комнатой, и вот, она осталась в комнате для горничной.
Неумолимое время и пережитые трудности сделали свое черное дело: из необыкновенно красивой женщины, смотревшей с портрета на стене, она превратилась в старуху.
Ее гость - тридцатилетний мужчина Дмитрий Трофимов, муж ее внучки Аллочки, был в Москве проездом. Он возвращался из армии, куда был призван на переподготовку и вечером уезжал в Малоярославец - маленький городок в 120 км от Москвы по Киевской железной дороге.
- Ну вот, милый мой дружочек, сейчас будем чай пить, - Татьяна Алексеевна разлила чай по чашкам.
Из репродуктора послышалось негромкое шуршание, а потом медленные и страшные позывные: музыка первого куплета песни "Широка страна моя родная". Через минуту позывные повторились, и диктор Левитан объявил: "Внимание, внимание. Через несколько минут будет передано экстренное сообщение". Так повторилось несколько раз, и натянувшиеся нервы всех жителей огромной Советской страны, сжавшиеся в единый удушающий ком, разом оборвались - Левитан сообщил страшное, роковое: "Умер Иосиф Виссарионович Сталин".
Татьяна Алексеевна опустилась на стоявший подле стола стул и заплакала: "Как же мы теперь без Него?.. Что же будет?
Страшно, очень страшно - это чувство захватило души всех советских людей.
- Как же мы будем жить дальше? Как же дальше? Как же? Как же...
Глава I
1
После холодной и многоснежной зимы 1876 года наступила дружная весенняя распутица. С крутых, обрывистых холмов на Ивановский луг неслись шумные потоки вешней воды. Они собирались в большие, бурлящие ручьи и наполняли вышедшую из берегов речку Лужу. Такого половодья сторожилы маленького уездного городка Малоярославца не помнили со времен затопления 1812 года.
В ту тяжелую для России годину, когда полчища Наполеона, разорив и придав огню страны Западной Европы, вытоптали наши нивы, сожгли Смоленск, сожгли безмерно дорогую всем русским стольную Москву. И, не найдя, что пить и есть там, оставили ее в надежде на тучных черноземах Малороссии найти тепло и сытое зимовье, несгибаемые простые русские люди на всем пути движения стотысячной французской армии оказывали непонятное европейцам сопротивление, жертвовали всем, что имели, ради уничтожения врага. Однако мобильная и хорошо еще экипированная армия Наполеона довольно быстро продвигалась к намеченной цели, занимая села и небольшие города.
Вот, после очередного подъема Боровской дороги, авангардные части французов, в отблесках клонящегося к вечеру осеннего дня, увидели золоченые маковки и кресты семнадцати церквей и Черноострогского монастыря, утопающих в осенних садах на вершинах холмов. Между войском и городом было не более десяти верст - расстояние, которое армия могла пройти за три часа. Об этом немедленно доложили императору.
- Привал и ночлег будем устраивать в Малоярославце, - посмотрев на карту, заключил Наполеон.
Возможно, его расчеты были бы реализованы, но жители города разрушили плотину на реке Луже близ села Карижа. Горстка русских людей, рискуя лишиться головы, остановила врага надвое суток, дав возможность армии фельдмаршала Кутузова занять город и подготовить достойную встречу врагу.
Весенний паводок 1876 года был так высок, что вода подошла к самой Миллионной горе, где находилось городское кладбище, а на противоположной стороне реки лес в нижней части Буйной горы и дорога на Боровск полностью скрылись под волнами бурлящих водоворотами вод. Городские улицы от талого снега и раскисшей глины стали совершенно непроходимыми.
Вот в эту самую пору молодые супруги Вирейские: Алексей Федорович и Лиза, получив кое-какие средства от своих родителей, пешком из Коломны пришли в городок с целью купить здесь небольшой домик и начать задуманное ими дело.
Алексей Федорович, коренастый, широкоплечий мещанин, до женитьбы работал подмастерьем в мастерской своего отца - портного. Он давно мечтал отделиться от родителей и открыть собственную мастерскую по пошиву мужской верхней одежды. Он тщательно готовился к этому: изучал состояние портновского дела в разных городах Калужской губернии, разузнал, что в Малоярославце вообще нет хорошего портного, и люди заказывают платье по большей части в Москве или Подольске.
Вирейский довольно скоро нашел крошечную избушку в три окна, уныло смотревшие на Верхнесолдатскую улицу, с хорошим просторным хлевом и сараем, пристроенными к избе с задней стороны и огромным в двадцать пять десятин, земельным участком. Супруги купили ее, а в скором времени появилась вывеска:
ПОШИВ ВЕРХНЕГО МУЖСКОГО ПЛАТЬЯ
Вначале Алексей работал вдвоем с женой, но спустя некоторое время родился первый ребенок, и им пришлось нанять подмастерье.
Год за годом семья увеличивалась, а популярность портного росла. Заказов день ото дня становилось все больше и больше. Пришлось нанимать новых работников. Вот уже шьют четверо, и в маленькой, темной избе стало тесно.
К этому времени Алексей Федорович собрал довольно средств и начал строительство нового большого дома.
Постепенно Алексей Федорович из веселого, жизнерадостного человека превратился в измученного непомерным трудом прижимистого и самоуверенного хозяина. Его характер стал крут. Не приведи Господи попасть под его горячую руку. Всех подчиненных и домашних он держал в строгости, хотя по-прежнему любил жену.
Обычно в день, когда Лиза рожала, а она рожала почти каждый год, Алексей Федорович давал выходной работникам. Он шел к своему двоюродному брату Петру Атарику на Нижнюю Солдатскую улицу. Братья садились в горнице под окном, на стол выставляли четверть водки и неспешно трапезничали.
Лиза рожала в маленькой комнате за русской печью. Какая-нибудь из старших дочерей бежала к Атарикам, входила в горницу, и прямо с порога сообщала: "Батюшка, маменька девочку родила".
"А, едрить твою подкурятина, когда ж малого родить?!", - в сердцах орал Алексей и швырял об пол первое, что подвернулось под руку.
Милая, румянощекая Лиза от бесконечных бессонных ночей подле младенцев, тяжелого домашнего труда и сурового мужа за какой-нибудь десяток лет стала похожа на старуху. Но, несмотря на это, она также продолжала рожать детей, кормить их грудью и тащить на своих плечах хозяйство. Ужасная теснота избушки еще больше усугубляла тяжелое положение семьи. Это понимал Алексей Федорович, нужен был новый дом.
И вот, наконец, дом построен. Он был очень большим и разделялся капитальными бревенчатыми перегородками на три части, в каждой из которых была своя печь: две изразцовые "голландки" и огромная русская с подпечком и лежанкой. Между новым домом и старой избой, отгородив двор от чужих глаз, поднялись огромные трехметровые ворота с узкой калиткой, к которой была прилажена щеколда с большим кованым кольцом. Ворота всегда были крепко-накрепко заперты на толстенный засов. За избой вырос новый скотный двор и навес, перекрывавший все пространство между постройками. Сам двор вымостили половинками дубовых бревен. В общем, не дом, а настоящая крепость. За двором простирался большой сад, уходящий до самого оврага. Сад зарос владимирскими вишнями, яблонями и грушами.
К моменту, когда был построен новый дом, Лиза уже родила двенадцать детей. Правда, они много болели и часто умирали. Выживали только самые крепкие.
После освящения вслед за кошкой в жилище вошли Алексей Федорович, Лиза и пятеро детей: старший сын Николай и четверо девочек. Одна из них - Дуня, была больна туберкулезом, а младшая Маня родилась с сильной дисплазией, что в то время без участия врачей гарантировало ей хромоту на всю жизнь, но отца это вовсе не беспокоило. Гораздо больше он думал о том, как оборудует большую швейную мастерскую на восемь подмастерьев, причем трое из них работали лишь за харчи. Это были его сын и старшие дочери: Прасковья и Анисья.
В общем, нужно сказать, что дело мещанина Алексея Федоровича Вирейского - будет процветать и дальше.
Образование детей, которое считал необходимым дать отец, составлялось из четырех классов церковно-приходской школы, а затем в 10-12 летнем возрасте детей отдавали в ученье, где дети осваивали профессию портного со знанием, которого требовало хорошо поставленное отцовское дело.
Марию, как и всех старших детей, в 11-ти летнем возрасте отправили в Москву в ученье портнихи Мурзалевской. Там она первые пол года только раздувала утюги и получала затрещины от мастериц. Потом ей доверили пришивать пуговицы. Этим она занималась еще два года. Правда, потом она довольно быстро освоила всю премудрость швейного мастерства и к 18-ти годам стала хорошей портнихой.
Однако, врожденная хромота, чрезвычайная строгость отца, постоянное унижение со стороны хозяйки сделали свое черное дело. Мария выросла злой и алчной, хотя и очень набожной.
Ей уже пора было возвращаться в родительский дом, чтобы начать работать там, но скоропостижно умер отец, и, воспользовавшись неожиданной свободой, она осталась работать у Мурзалевской и стала получать хорошее жалование.
Ее сестры вышли к тому времени замуж или просто так уехали на поиски счастья. В доме остались лишь мать да Дуня.
Шел 1905 беспокойный год. Москва бурлила революционными событиями. На Пресне стреляли. Стреляли казаки, стреляли рабочие, засевшие на баррикадах. Да и на Большой Дорогомиловской улице также было неспокойно. Бастовали рабочие Брянской железной дороги. Они присоединились к общей стачке железнодорожников Москвы. На площади Брянского вокзала патрулировали рабочие пикеты с красными повязками на рукавах и вооруженные ружьями. Они не пускали на вокзал штрейкбрехеров. Часто дружные колонны вооруженных рабочих проходили по улицам. Здесь и там вспыхивали летучие митинги.
Обыватели: мелкие московские лавочники, купчишки, мещане, в силу своей природной трусости, по большей части отсиживались в своих заведениях. Те из них, на окнах которых были ставни, закрывали их, а у кого ставней не было, задергивали плотнее шторы, надеясь отгородиться ото всего происходящего, как-нибудь пересидеть неспокойные времена. Они, конечно, чувствуя недоброе, стали мягче, снисходительнее относиться к подмастерьям, приказчикам и прочим своим работникам, стараясь по возможности изолировать их от волнений.
Доходы у этих мелких буржуа значительно сократились. Понятно: кому в голову придет ходить по трактирам, магазинам, заказывать одежду и обувь, когда на улицах стреляют.
Как-то в воскресенье в мастерской у мадам Мурзалевской произошло следующее: по Большой Дорогомиловской улице, куда выходили окна ее мастерской, двигалась колонна рабочих с семьями. Они несли лозунги и красные флаги, пели революционные песни. Мастерицы и подмастерья бросили шить и дружной стайкой собрались у окна. Трудно сказать, какими мыслями руководствовались при этом забитые, малограмотные женщины и девушки. Вряд ли это было вызвано солидарностью с рабочей колонной. Скорее всего, их влекло простое любопытство. Маша Вирейская, чтобы лучше рассмотреть и расслышать, взгромоздилась на подоконник и высунула голову в форточку. В этот момент в мастерскую вошла хозяйка.
- Это еще что за безобразие! - нервным злым голосом закричала она, - Сейчас же за работу!
Мастерицы быстро заняли свои места, а Маша замешкалась из-за того, что голова у нее застряла в форточке. Хозяйка подскочила к окну и с криком: "Я тебе покажу, бунтовщица, я тебе покажу", - принялась щипать ее за ляжки. Маша дергалась от боли и никак не могла вытащить голову из форточки, а хозяйка щипала и щипала ее. Марии каким-то чудом удалось освободиться, она прыгнула, свалив с ног хозяйку. За это Мурзалевская вычла из ее жалования пять рублей, выбив "революционный запал" из Машиной головы на всю оставшуюся жизнь.
В дальнейшем Маша Вирейская к событиям первой русской революции была не причастна.
Время шло, революционный подъем пятого года сменился тяжелой для рабочего класса реакцией. Ежедневно арестовывали все новых и новых людей, переполняя тюрьмы. Но это не слишком касалось обывателей. Разве что жаль было Маше голубоглазого, круглолицего юношу Семена - сына железнодорожника Марка Осиповича Шаповалова, которого арестовали прямо у нее на глазах, при этом очень сильно избили. Маша знала его еще мальчишкой, гонявшим голубей во дворе дома, где она жила все эти московские годы, но вскоре забыла о нем.
Несмотря на Машину хромоту, хозяйка довольно часто посылала ее сдавать работу, так как было принято готовую вещь примерять у заказчика в квартире и, если это требовалось, делать незначительную подгонку прямо тут же. Ходить пешком Маше было трудно, и хозяйка выдавала ей двугривенный на конку. Маша все равно шла пешком, а деньги экономила не по тому, что очень нуждалась, а скорее по привычке, вбитой ей с детства, беречь копейку.
Однажды Мария несла готовый заказ куда-то в конец Новобасманной улицы. Переходя Садовую улицу у Красных ворот, она замешкалась, и попала под лошадь. Маша сильно ушиблась и никак не могла встать. Из садика напротив, рискуя быть сбитой конкой, выбежала девочка лет восьми-девяти, такая худенькая, голубоглазая, пшеничноволосая и подбежала к Маше.
- Тетенька, Вы ушиблись, давайте я Вам помогу, - тоненько закричала она, помогла Маше встать, перевела ее через улицу и усадила на скамейку в садике. - Может, Вам доктора позвать? - спросила она.
- Нет, нет, мне уже лучше, - испуганно проговорила Маша, - Как звать-то Вас прикажете, молиться-то мне за кого?
- Меня зовут Аня Полиевктова, а молиться за меня не нужно, я ведь здорова. Это Вы, тетенька, ушиблись, - Аня достала из кармана маленькую гуттаперчевую куколку-голыша. - Вот, возьмите на память, пожалуйста, будьте здоровы, - и она быстро побежала через садик и скрылась в парадном красивого особняка. Маша посидела еще немного и, сильно хромая, пошла на конку. "Благодарю тебя, Господи, кажется, жива осталась", - проговорила она.
2
Стояло теплое московское лето 1913 года. Во дворах плавным нескончаемым танцем кружил тополиный пух. На Большой Садовой улице грохотали трамваи, по булыжной мостовой цокали копытами лошади, запряженные то в телегу, то в коляску. По тротуарам беспрерывной массой двигались, спешили куда-то, суетились люди.
Сад-Эрмитаж оглушал прохожих медной музыкой духового оркестра. Воскресный день клонился к вечеру. Маша, по случаю именин, а ей исполнилось 22 года, достала из лубочной шкатулки трешницу и решила пышно кутнуть. Она, вместе с мастерицей Клашей, тоже работавшей у мадам Мурзалевской, отправились вначале в крошечную кондитерскую на углу Садовой и Малой Бронной. Там они купили фунт шоколадного лома, баранок, чая и, посидев немного, пошли в сад-Эрмитаж покачаться на качелях. Маша незадолго до этого сшила на заказ ортопедические туфельки, да такие симпатичные на вид, а, главное, удобные в ходьбе и почти скрывающие ее хромоту.
Девушкам было весело, они качались на качелях и хохотали. Вверх - приближается к ним синее с облачками, подрумяненными закатом небо, вниз - несется на них сочная зелень сада, столики под зонтиками из полосатого тика, плетеные дачные кресла, занятые нарядными улыбающимися людьми. Хорошо! Весело! Будто бы и нет, в самом деле, будничных забот.
- Ой, Машка, хватит, что-то голова закружилась, - смеясь, взмолилась Клаша.
- Ну, так прыгай, я еще покачаюсь.
- А мне разрешите с Вами покачаться? - очень тактично спросил черноглазый брюнет с тонкими усиками, одетый в суконную черную тройку и хромовые сапоги, когда Клаша соскочила с качелей.
- Милости просим, - с кокетством пригласила Маша.
Они долго качались, пока Клаша сидела на скамейке под липами. Потом ее пригласил танцевать какой-то кавалер, и Маша потеряла ее из виду.
- Найдется, никуда не денется, - подумала она, но Клаша куда-то пропала в тот вечер.
Потом Маша с Тимошей, так звали молодого человека, сидели за столиком, и Тимофей угощал ее мороженым крем-брюле, несказанно вкусным. Он несколько раз приглашал Машу танцевать, но она все отказывалась. Он-то не знал, что Маша хромая и никогда не танцевала. Уже совсем стемнело, когда они отправились на Дорогомиловскую. Шли пешком, и Маша очень устала.
- Милочка Вы моя, да Вы, никак, ногу стерли?
- Нет, я с детства хромаю, - зло ответила Маша и заплакала.
- Ну что Вы милая, не плачь, вот горе-то, какое, - Тимофей поднял Машу и понес, - Извозчик, на Дорогомиловскую, да осторожно, не тряси, видишь, барышне плохо.
Они быстро доехали до дома.
- Тимоша, Вы меня жалеете. Не нужно меня жалеть. Я привыкла. А вы добрый, а то, как увидят, что я хромаю, так оставят тот час свои ухаживания, - говорила Маша, поднимаясь вместе с ним по узкой лестнице на второй этаж в свою девичью келью.
Потом были свидания, встречи, гуляния по Москве, в общем, как и полагается в подобных случаях. Тимофей полюбил Машу, а она отвечала ему молчаливой благодарностью. Он не бросил ее из-за хромоты. Напротив, он окружил ее лаской и заботой.
Осенью в церкви святых Петра и Павла на Яузе они обвенчались. Пышной свадьбы не было. Да и не нужна она была им вовсе. Маша и Тимофей были счастливы. Днем - работа. Он - приказчиком в лавочке, Маша - в мастерской, зато вечер и ночь вместе. Они живут в Машиной комнате. Тесновато, но есть маленькое семейное счастье.
Тяжело Маше работать большим, пахнущим угаром утюгом, где-то под сердцем толкается ножками маленькое существо. Они так ждут ребенка.
Прошло уже более 60-ти лет с тех пор, а я все пытаюсь разыскать доброе начало в этой запомнившейся мне страшной старухе. И, кажется, отыскал его. Действительно, то доброе - это благодарность за любовь Тимоши. Именно благодарность, а не любовь это начало, но, увы, это же и конец. Больше доброго она в своей жизни не сделала ничего. Да и благодарность ее, скорее всего, была вызвана безысходностью ее положения.
Худенький мальчишка с взъерошенными волосами бежал по Дорогомиловской и звонким голосом кричал, размахивая пачкой газет: "Война, война! Последние новости! Россия вступила в войну с Германией!".
Москва несколько дней судачила об этом событии, как о чем-то развлекательном. Потом началась неспешная на первых порах мобилизация рабочих, мелких служащих, мещан. Ушел на фронт и Тимофей.
Примерно через месяц Маша получила с фронта нежное, полное любви письмо. Оно было единственным. Тимофей в это время уже погиб. Похоронное извещение пришло месяца через два. Тогда Маша носила ребенка около восьми месяцев. Известие о смерти мужа почти убило ее, она не доносила и родила мертвую девочку.
Ее безмерное горе вдруг сменилось необузданной злобой. Ей порой казалось, что Тимофей не погиб, а придумал это нарочно, чтобы бросить ее, хромую. Постепенно эта мысль так укрепилась в ней, что она перестала верить в его гибель. Первоначальное отчаяние, затем злость, перешедшая в настоящую ярость, превратилась в ненависть ко всему мужскому роду.
В этом состоянии она начала гулять без разбору со всеми, кто хотел этого. Жизнь понесла ее. Сожители менялись чаще, чем перчатки то, не выдержав ее дикой безудержной злобы, то она бросала их и уходила сама из-за малейшей причины. Были в результате этого и дети. Она, покормив их грудью несколько недель, находила семью где-нибудь в подмосковной деревне, где могли взять малыша, и избавлялась от него.
Потом, уже дряхлой старухой, она со злобой говорила, осуждая какую-нибудь неудачливую женщину, обманутую и брошенную: "Мои дети все крещеные, все погребенные", - и при этом осеняла себя крестным знаменем.
Годы летели, летели мимо, как-то не задевая ее никакими событиями, происходившими в это время в стране...
Глава II
1
Историческая справка
В 1807 году из швейцарского кантона Тессино (Теччино), непосредственно граничащего с Италией, в значительной мере заселенного итальянцами, в Россию приехал с женой и детьми живописец Антонио Бороффи Бруни (в России его звали Антон Осипович). В годы наполеоновских войн Антонио Бруни был капитаном швейцарских войск, входивших в состав армии Суворова. Сын его, Федор Антонович Бруни, окончил Петербургскую Академию художеств и потом много лет был ее президентом. Работы его можно увидеть в Русском музее и Пушкинском доме. (1)
Андрей Дмитриевич Трофимов много лет мечтал попасть в Ленинград, но как-то так складывалось, что он объехал почти всю страну, а в северной столице был только один раз, да и то несколько часов проездом, возвращаясь со службы в армии. И вот свершилось! Две недели безо всяких обязанностей, без детей, только он и жена и сказочные богатства дворцов Петровского города доступны их глазам.
В один из чудесных июньских дней Андрей Дмитриевич посетил Русский музей.
Просторный зал с высокими потолками наполнен мягким светом. Полотно в массивной раме от пола до потолка, Моисей в необъяснимом божественном порыве, столп, увенчанный медным змием ... Люди, люди, лица, лица, смерть, ужас, раскаяние, просветление и все это средь незнакомого пустынного пейзажа с мертвыми грозовыми тучами и всполохами неживого, сатанинского огня. Но в библии все иначе. Там нет сомнения, нет неверия, только один божественный порыв - и все целы, и дождь из змей не страшен. А тут столько планов, столько концепций разрешения библейской притчи, столько собственного понимания события. Такая своеобразная философия.
- Пойдем дальше, - тихонько просит жена.
- Подожди, еще, еще ...
И вновь грозовое небо, скалы, пустыня, Моисей, ужас, страх, смерть, счастье и всюду потрясающая техника письма... Нет, техники не было, это тогда на ум не приходило. Пришло потом, месяцы спустя, на больничной койке в грязной общей палате дальневосточной больницы, куда он попал с распухшей печенью.
А сейчас только сюжет, только реализованный в картине замысел, только восторг и угнетение от чудодейственной силы таланта и мастерства художника.
Он стоял уже больше часа и понял это только потому, что затекли ноги.
- Пойдем, пойдем, еще много будет интересного - позвала жена.
- Да, да, пойдем. Как отсюда выбраться? Я не могу больше. Нужно осмыслить то, что увидел. Нельзя же одеть на себя сразу все драгоценности мира. Задавят!
Они потихоньку вышли и сели на скамейку сада.
- Кажется, у Бруни были еще известные работы? - спросил Андрей Дмитриевич у жены.
- Да, еще гравюры. Точно, иллюстрации к "Истории государства Российского" Карамзина.
- Да, вот еще, натурный портрет Пушкина в гробу.
- Он, в Пушкинском доме, - ответила жена.
Им не повезло: Пушкинский дом был закрыт.
С парадного портрета
Нехитрого сюжета
Кипренского работы
Без видимой заботы
На нас глядит поэт:
Изыскано одет,
Изящен он, красив
Пожалуй, горделив.
А в жизни у поэта
Лицо не для портрета.
Он не хорош собой,
Зато - велик душой.
И вовсе не в бриллиантах,
Не в пышных бакенбардах
Краса его души...
* * *
Портрет карандашом:
Несчастье входит в дом,
Убитый, некрасивый,
Но, милый, милый, милый
В гробу лежит поэт.
Вот подлинный портрет.
Нет пышности и блеска,
Для горя много места
Художник уделил,
Отчаяние излил.
* * *
Прижизненно известный живописец
Портрет в гробу бессмертного поэта
Для не родившихся еще потомков пишет.
Подобного ему - нет Пушкина портрета.
А так мечтал он написать его живого,
В порыве дружеском, и молодого.
Не написал, не из-за многих дел,
Не то, чтоб не собрался - не посмел.
2
"А в детской по обоям голубым
Скакали клоуны на свиньях и верблюды"
Н. Бруни
Историческая справка
Бруни Николай Александрович родился 16*28* апреля 1891 года в Петербурге. Сын архитектора А. А. Бруни и племянник художника Н. А. Бруни. Окончил Тенишевское училище (8 классов) в 1909 году.
Одно из самых престижных учебных заведений Петербурга, училище Тенишевой, давало образование и воспитание в духе Царскосельской гимназии, разнообразя знания по математике, словесности, литературе - латынью, английским и французским языками. Программа уделяла также много времени рисованию и музыке. Большинство выпускников училища отлично владели тремя, а то и четырьмя языками, знали теорию живописи и многие рисовали. Кто лучше, кто хуже играли на фортепьяно.
Доброжелательная атмосфера училища и в то же время строгость и требовательность педагогов достигали своей цели: из училища выходили образованные, разносторонне развитые молодые люди.
Уровень профессиональной подготовки Николая Бруни был столь высок, что он был принят сразу по окончании училища на старший курс Петербургской консерватории по классу рояля. (2), (3)
Раннее августовское утро. Село Трехсвятское - родовое имение семейства Бруни. Темные, подслеповатые окна, крыши, крытые дранкой и соломой. Сараи. Следом за сараями огороды, в огородах иногда встречаются шафранные яблони, они, словно фонариками рождественскими, сияют плодами. Улица, поросшая гусиной лапкой. Ряд берез ровно выстроился вдоль дворов. На небольшом холмике старенькая деревянная церковь со стройной колоколенкой, а за ней кладбище. Вправо от церкви - неширокая аллея из старых лип то, спускаясь в низинку, то, поднимаясь на возвышенность, наконец, достигает просторной поляны с двухэтажным, под красной железной крышей барским домом с отдельно стоящим флигельком левее дома, конюшней и другими хозяйственными постройками правее.
Всюду солнце, прохладная прелесть свежего августовского утра. Бородатый мужик в армяке и полотняных штанах запрягает. Дворовый Федор носит и укладывает в коляску чемоданы, плетеные короба-сундучки, коробки и узлы. В столовой господа завтракают. Самовар поет, по скатерти пляшут солнечные блики. За столом все семейство: мать, отец, два сына - Коленька в гимнастической форме и младший Левушка в матросском костюме. Коленька строен, подтянут, выглядит старше своих девяти лет. Левушка, напротив, толстоват и немного неловок. Мама торопит: "Не болтайте попусту, сразу после завтрака в дорогу. Левушка, ну как ты держишь нож!"
Коленьке грустно оставлять деревню с ее забавами и шалостями и в тоже время не терпится в Петербург. Там много нового: гимназия, знакомства, книги, музыкальные занятия.
Позавтракали, засуетились, присели перед дорогой и, наконец, тронулись. Дорога известная: до Тулы - на лошадях часов пять-шесть, потом - поездом до Москвы, там остановка на день и снова вокзал, дорога, поезд. Новые люди, дорожные знакомства, полустанки и станции за окнами вагона. Паровоз тащит ровно, в окно нет-нет, да и пахнет горьковатым угольным дымом, и все дальше, дальше уходит земля подмосковная.
Большая станция. Коленька видит в окно зеленый одноэтажный вокзал: "Клин".
- Странное название, не правда ли, мама?
- Что ты, Коленька, Клин известный русский городок. Ты разве никогда не читал о нем? - удивляется мама.
Коленька уже и не слышит. Он вспоминает, как Федор подле сарая за конюшней колет толстые березовые кругляки и то, что не поддается колуну, доламывает клином - маленьким кованым куском железа, забивая его в трещину обухом колуна. "Там клин - тут Клин. Любопытно, не правда ли?"
После короткой передышки поезд устремляется вперед, набирая скорость. Завтра Петербург.