Аннотация: Опубликован в литературном альманахе "Хронометр" (Тель-Авив)
В черном замке дрожала тишина.
Густав Майер ходил из угла в угол по огромному парадному залу. Солнце забывало блики на старинных великолепных люстрах из Богемии, позолоченных рамах портретов, серебряных подсвечниках, украшавших клавесин - раритет, на котором давно никто не играл.
Наверное, девочки снова поссорились. И отец даже знал, кто был тому виной. В последнее время его дочери стали склочными и раздражительными. И все из-за... даже мысленно Густав не хотел называть его имени.
Хозяину величественных, мрачноватых покоев, где - вполне может быть - ночью бродят призраки предков, было не по себе, если утром замок не наполняло веселое щебетание его красавиц-дочерей, похожих в разноцветных нарядах на стайку мотыльков.
Густав Майер давно перестал мечтать о сыне. Конечно, он ничем не выдал своего разочарования, когда Грета произвела на свет маленький кричащий комочек - Анну-Элизабет.
Новорожденную назвали в честь прабабушки, роскошной и утонченной красавицы.
Хозяин черного замка остановился перед одним из потрескавшихся от времени портретов в золоченой рамке
Надменно, равнодушно и приветливо одновременно - столько всего было намешано в этом взгляде - взирала из прошлого юная прабабушка.
Шею красавицы, не очень длинную, но тонкую и белую, обнимала нитка жемчуга - подарок супруга. Карл- Рудольф Майер любил осыпать жену подарками. Супруга была моложе его на восемнадцать лет. Карл-Рудольф ее боготворил и часто ревновал, хотя Анна-Элизабет старалась не давать повода: она очень боялась потерять мужа, который был для нее и отцом, и любимым одновременно. Отец Анны-Элизабет, врач, умер, когда она была еще совсем маленькой, заразившись холерой от одного из своих больных.
Густав невольно сравнивал бабушку и старшую дочь, и каждый раз, глядя на портрет, испытывал прилив гордости. Все женщины в роду Майеров утонченные красавицы.
Анна-Элизабет унаследовала от прабабушки зеленые глаза пантеры, но взгляд был совсем другим - всегда чуть-чуть насмешливым, даже в те редкие минуты, когда старшая дочь Густава и Греты была совершенно серьезна.
Каштановые с золотым отливом локоны старшей дочери, хоть и уложенные на новый манер, напоминали Густаву тугие кольца волос, написанные на портрете отрывистыми мазками.
Кода-то в юности Анна-Элизабет мечтала стать актрисой и с настоящими слезами на глазах умоляла родителей отпустить ее в Америку. Конечно, он, Густав Майер, достопочтенный гражданин своей страны, не вынес бы такого позора, ведь всем известно, что актриса и падшая женщина - в сущности одно и то же. Никогда Густав Маейр не был так зол, как в тот момент, когда узнал, что дочь его хочет стать проституткой.
Стены комнаты его тогда еще юной дочурки были увешаны черно-белыми фотографиями.
Тогда он, Густав, даже (смешно вспоминать) почти всерьез грозился отречься от дочери. Как ни странно, угрозы подействовали.
Анна-Элизабет давно убрала со стен своей спальни гротескные, чуть пожелтевшие фотографии. Так закономерно осенью листья покидают деревья.
Время волнений прошло. Вот только вторая дочь, Магдалена... Ведь минуло уже восемь лет с тех пор... "Вздор!" - мысленно (уже в который раз за последнее время) сказал Густав сам себе и даже встряхнул седыми кудрями, будто пытался прогнать кошмарный сон. "Вздор! Она давным-давно забыла!"
За все это время Магдалена ни разу не заводила разговор о том, о чем кричала и умоляла восемь лет назад. Но спокойный, глубокий и в то же время полный ожидания взгляд самой благоразумной из сестер красноречивее слов говорил о том, что она не забыла о давнем уговоре...
И надо же было так случиться, чтобы именно Магдалена, утонченная красавица...
Благородство черт она унаследовала от матери. Лицо Греты все еще хранило отпечаток былой, мягкой и нежной красоты. Темно-русые волосы Греты, всегда аккуратно убранные назад, были уже наполовину седыми, но лицо ее по-прежнему хранило отпечаток былой красоты, в которой теперь звучали смиренные и торжественные нотки. Так по-особому, горьковатой свежестью, пахнут поздние цветы.
Огромные серые глаза Магдалены, самой спокойной и серьезной из сестер, будто освещал изнутри, как лампадка, тихий огонек. Она никогда не доставляла родителям неприятностей и почти не расставалась с молитвенником. Только раз самая рассудительная из дочерей проявила несвойственное ей упрямство, когда девять лет назад заявила родителям, что уходит в монастырь.
Каких усилий Густаву и Гретте стоило уговорить дочь повременить десять лет.
- Если твое желание, действительно, сильно, то не остынет и через десять лет, - говорил Густав, вкладывая в свой голос всю силу убеждения, на которую был способен. А сам надеялся: многое может перемениться за десять лет. Может, встретит дочь того, с кем захочет разделить радости и горести семейной жизни.
Надежды Густава не оправдались, но изменилось с тех пор, действительно, многое. Вряд ли благоразумная Магдалена посмеет покинуть своих родных в такое неспокойное время. Да и где сейчас найти ту мирную обитель, если все колокола идут на переплавку? Вот когда закончится, наконец, эта затянувшаяся война, когда одержит победу Великая Германия...
Густав ждал и боялся этого времени. Гораздо больше, чем великие идеи о великом будущем Германии, он любил пятерых своих дочерей. И хоть порой девчонки заставляли отца изрядно поволноваться, даже за все сокровища мира Густав не согласился бы расстаться ни с одной из них.
Больше всех неприятностей доставляла, конечно, средняя, Криста. Ей бы мальчишкой родиться, но тогда она бы не была такой красавицей.
В уголках, пожалуй, несколько большеватого рта Кристы постоянно таились искорки безудержного веселья, готовые в любой момент вырваться наружу солнечным звенящим смехом. А голубые ее глаза сохранили то беспечное выражение, за которое ее так любили и так часто ругали в детстве родители. В любую минуту от нее можно было ожидать всего, что угодно.
Такой же беспечный огонек горел когда-то и в полинявших теперь от жаркого солнца и ветров голубых глазах Густава, еще до того, как пришлось ему воевать в далеком 1914 году в снежной России, до того, как стал он почтенным отцом большого семейства.
Густав верил в победу Великой Германии, но не так безоговорочно, как молодые немецкие солдаты и офицеры. Он видел своими глазами отчаянную храбрость русских воинов. И хоть в тихом уютном черном замке среди красавиц-дочерей под непрестанной, но ненавязчивой заботой жены можно было забыть о том, что где-то идут бои, как все немцы, Густав ждал логического завершения этой затянувшейся войны - победы Великой Германии.
Несомненными красавицами были все дочери Густава и Гретты, но красота Евы удивляла и ослепляла. Ее огромные, редкого сине-зеленого оттенка морской волны глаза, как камень настроения, в зависимости освещения меняли цвет: становились то почти синими, то почти зелеными.
Одни только глаза могли очаровать кого угодно. А были еще открытая, чуть кокетливая улыбка, точеный, чуть вздернутый носик, безупречная фигура и длинные, ниже пояса, густые и блестящие ореховые волосы, так гармонировавшие с цветом глаз.
А ведь это именно Еве два года назад пришла в ее хорошенькую головку идея сделать всем пятерым одинаковые стрижки. Впрочем, Густава это нисколько не удивило. Всем его пятерым дочерям не занимать сумасбродства!
Весь облик Евы в своей бесстыдной ослепительности более приличествовал бы какой-нибудь принцессе и не оставлял никакого сомнения: она создана для огромной любви.
И она нагрянула в образе молодого горячего офицера Отто Хоффмана. Казалось, молодые люди созданы друг для друга.
- Такие красивые здоровые девушки, как ты, должны дать начало новому поколению арийцев, - нежно улыбался Отто невесте.
- И такие парни, как ты, опуская глаза, добавляла Ева. - Я рожу тебе много детей.
- Тогда седьмым пусть будет мальчик. Мы назовем его Адольф.
Ева смеялась. Она была совсем не против новой традиции называть седьмого ребенка в честь фюрера. И, конечно, ничего не имела против того, чтобы стать многодетной матерью, если отцом ее детей будет Отто.
Между ними все было давным-давно решено. Они встречались уже три года. Но день свадьбы все откладывался и откладывался. Это выводило Еву из себя, а Отто злился, что любимая отказывается его понимать.
Но Ева не могла понять.
Сначала Отто говорил "Когда я вернусь из Австрии". И Ева ждала.
- Война совсем не такая, как я представлял, - сокрушался Отто. - Женщины встречали нас с цветами!..
- А ты хотел бы убивать?
- Я хотел бы воевать, - хмурился Отто. - И побеждать.
Девушка немного ревновала, но радовалась, что Отто не могли убить.
"Подожди, когда я вернусь из Чехословакии...", - говорил Отто. Ева ждала.
Но потом были Польша и Франция. "Цветочные войны" закончились. "Подожди", - снова и снова говорил Отто. Ева ждала.
Ждал и Отто. Но фюрер обещал, осталось совсем немного ждать, когда миром будет править арийская раса господ.
Теперь и Отто мог, наконец пообещать Еве, что через две недели они смогут, наконец, пожениться. Именно столько продлится война с СССР.
- Осталось ждать две недели, - обещал Отто. Он пришел попрощаться к невесте с букетом лилий. Белых, как подвенечное платье, которое она наденет, когда он вернется...
Ева обнимала любимого и плакала. Отто шел убивать.
Они сидели прямо на траве и смотрели, как лебеди, черные-черные, парами скользят по воде. Ева видела эту картину тысячи раз, но теперь все - и лебеди, и закат, и даже белые лилии - казались ей зловещими предзнаменованиями.
"Скорее возвращайся", - шептала Ева, как заклинание. Она готова была назвать седьмого сына Адольфом, но ей не нужна была Россия. Ей нужен был Отто. Но он опять уходит на войну.
Ева целовала любимого так жарко, так будто это могло удержать его навек в старинном замке, где не слышно выстрелов. "Скорее возвращайся". Но нежный голос Евы заглушал другой, то высокий, то неожиданно низкий срывающийся голос, который шел, казалось, изнутри, снова и снова повторяя заученные слова памятки, которую вручали каждому офицеру вермахта:
"... убивай всякого русского, советского..."
- Отто, обещай мне, что будешь беречь себя.
"... не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик..."
- Я люблю тебя, Отто.
"... убивай, этим ты спасешь от гибели себя, обеспечишь будущее своей семьи и прославишься на века".
- Отто... ты слышишь меня?
"... убивай..."
- Я тоже люблю тебя, Ева.
Это была их последняя встреча. Через две недели Отто погиб где-то под Ригой.
Полгода Ева почти не выходила из комнаты. Еще недавно ее жизнь была преисполнена любви, а теперь Ева ненавидела. Ненавидела того, в честь кого никогда не назовет своего седьмого сына.
... В жизни Ингрид тоже был только один мужчина. Вернее, больше, чем обычный мужчина. Больше, чем обычный человек. Ингрид видела его два раза в жизни и однажды (о, счастье!) ей даже удалось прикоснуться к его руке.
Шесть лет назад, в конце июля... Кому-то, кажется, Кристе, взбрела в голову мысль поехать в Бреслау на парад спортсменов и физкультурников.
Как беспечны и милы были все пять сестер в тот день в разгаре лета.
Даже Магдалена по такому случаю сменила свой неизменный черный цвет на голубую блузу и темно-синюю широкую длинную юбку, и была похожа в таком наряде на школьную учительницу. Элизабет, конечно, сделала все, чтобы предстать на празднике во всей своей красоте, как будто она была главным лицом этого многолюдного действа - зеленоглазая красавица в изумрудном шифоне и тюрбане такого же оттенка. Но и она не могла затмить Еву. Самая женственная из сестёр одела на праздник свое любимое, пожалуй, слишком простенькое платье оттенка морской волны под цвет глаз, который так изумительно гармонировал с водопадом ее ореховых волос, увенчанный скромной, но милой соломенной шляпкой с голубым искусственным цветком. Восхитительна в этот день была и Криста в темно-синем платье в белый горох, едва доходившем до колен и открывавшем восхищенным мужским взглядам красиво очерченные загорелые икры.
И все-таки никто из сестер не готовился к празднику так, как Ингрид. Специально к этому дню она сшила легкое белое платье чуть ниже колен.
Безупречно посаженное опытной портнихой по фигуре, в нем хрупкое и легкое юное тело девушки казалось почти невесомым. Весь облик Ингрид излучал в этот день предчувствие чего-то особенного...
Но особенным в этот день было уже то, что здесь, в многотысячной толпе, был кумир немецкого народа. Как и для многих немцев, Адольф Гитлер был для Ингрид абстрактной идеей. Символом. Не более.
Она не могла представить его живым человеком. Но вот он стоял на трибуне напротив, и от этого почему-то становилось тревожно и весело.
В голове Ингрид путались мысли, она теперь не помнила, о чем, как осталось где-то в тумане прошлого и начало праздника. Яркое, торжественное и бессмысленное.
Но вот мимо стройным маршем проплыли девушки в одинаковых белых платьицах. Такое же было на Ингрид.
И вдруг как будто что-то щелкнуло в воздухе.
"Девушки, бегите скорей, бегите же к фюреру", - весело и торжественно
разрешил офицер СС.
Стройный марш рассыпался. Руки девушек, похожих на толпу обезумевших невест, тянулись к фюреру.
Ингрид не заметила, как, расталкивая всех, кто стоял у нее на пути, оказалась среди счастливиц в белых платьях и тянулась, тянулась к нему.
Фюрер молча кивал головой всем вместе и каждой по отдельности, дотрагивался до протянутых пальцев.
Ингрид охватило какое-то безумие. Она что-то кричала и, словно желая ее успокоить, фюрер на секунду коснулся ее протянутой руки.
И его бездонные голубые глаза (она не могла ошибиться!) смотрели на нее!
"Девушка, ты тоже нужна Гитлеру!" - совсем по-другому пульсировали в голове слова развешанного повсюду плаката.
Словно электрический разряд вошел в мозг Ингрид невидимой грозой, навсегда изменив ход ее мыслей.
После этого единственного прикосновения казалось мелким и почти недостойным посвятить себя обычному земному мужчине.
... А потом был сентябрьский Нюрнберг. И новая встреча. Еще более романтичная, еще более безумная.
Ингрид снова и снова прокручивала в памяти каждое мгновение того незабываемого имперского партийного съезда в Нюрнберге, так что теперь все эти мгновения, отшлифованные воображением, сияли так фантастически ярко, как будто время навсегда остановилось в сентябре тридцать восьмого.
Сколько усилий стоило Ингрид тогда уговорить отца и сестер поехать в Нюрнберг на несколько дней. Сколько радости было, когда они, наконец, согласились!
Четыре дня бушевало море знамен и факелов.
Десятки тысяч немцев маршировали перед фюрером с лопатами на плечах, а спортсмены сплетались телами в живые причудливые стены.
А потом сразу сто пятьдесят гигантских прожекторов сошлись в ночном осеннем небе, образовав величественнейший из храмов. Храм света, воцарившийся во тьме.
И в нем правил он!
Он возник в осеннем небе ниоткуда, как будто был в нем всегда.
"Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним", - снова и снова шептала Ингрид речитатив Германского трудового фронта.
Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним! Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним! Куда он не поведет нас, мы всюду последуем за ним! За ним! За ним!! ЗА НИМ!!!
Ингрид не помнила дорогу назад. Как что-то незначительное, она стерлась из памяти. Так дождь смывает детские рисунки на асфальте.
Путь домой - полусон- полубред. И сотни прожекторов, пронзающих небо, разрывающих мозг.
Хотелось поскорее закрыться в своей комнате и дать волю отчаянью и счастью.
Наконец... наконец!.. дверь захлопнулась.
Ингрид нетерпеливо, судорожно достала из нижнего ящика письменного стола дневник в кожаном переплете на серебряном замочке, ключ от которого всегда носила с собой.
Дневник- самое заветное, что было у Ингрид - подарок матери на пятнадцатый день рождения. Его белоснежным страницам девушка доверяла самые сокровенные свои мысли, надежды и мечты - то, о чем не могла бы рассказать ни отцу, ни матери, ни даже сестрам.
Но теперь все это вдруг стало ненужным, неважным.
Ингрид взяла ручку и раньше, чем успела подумать, что собирается написать, перечеркнула крест-накрест первую страницу, старательно исписанную мелким бисерным почерком. И то же самое сделала со всеми остальными, пока не дошла до чистого листа.
Слезы отчаянья и радости горячо падали на бумагу.
Чувства, наконец, нашли выражение в словах и теперь просились на лист, завораживающий своей белизной.
Бисер слов рассыпался по бумаге.
"Вся моя жизнь отныне принадлежит Ему, - быстро-быстро писала Ингрид. Все мои мысли, все мои чувства, все мои надежды и желания отныне принадлежат Ему.
Я не знаю, увижу ли я Его снова, да это и не важно, ведь с этого самого мгновения все, что я делаю, я делаю для Него! С этого мгновения я принадлежу ни себе, а Ему. И даже если Ему понадобится моя жизнь, я ни на секунду не задумываясь, расстанусь с ней".
Каждое утро Ингрид ставила перед портретом фюрера несколько ваз с живыми цветами. Иногда это были нежные ромашки, иногда только что срезанные в саду белые розы. Зимой приходилось посылать служанку, пожилую фрау Урсулу Шмидт в Лангомарк. Урсула возвращалась с охапкой тепличных хризантем, устойчивых к холодам.
Густав хмурился, когда заставал младшую дочь за ее обычным ритуалом. Но все-таки преданность фюреру Ингрид, думал он, лучше безумного увлечения кинематографом Анны-Элизабет или религиозного фанатизма Магдалены, не говоря уже о непредсказуемых выходках Кристы и затянувшегося отшельничества Евы.
Но кто бы мог подумать, что из-за "боварского ефрейтора" в семье будут разгораться такие страсти? Ведь девочки стали взрослыми, но по-прежнему были так же, как в детстве дружны между собой. Даже прическу все пятеро носили одинаковую, хоть Ингрид долгое время и отказывалась остригать свои длинные косы, ведь именно так, на старинный манер, убирали волосы патриотки из Союза немецких девушек, следуя вкусам фюрера.
Участь дочерей печалила Густава, но в то же время радовало то, что они всегда были с ним. И все-таки Густав Майер все чаще задавал себе вопрос: "По настоящему ли счастливы его дочери?" и все чаще не находил ответа.
А хуже всего было то, что теперь сестры, всегда обожавшие друг друга, ссорятся почти каждый день.
Вот и утром...
Солнечные зайчики весело метались по комнате Ингрид, обещая безоблачный день. Девушка успела поставить в вазу у портрета фюрера три белых лилии, и теперь любовалась то кумиром, то нежным букетом.
И надо же было Еве заглянуть к ней в это утро!.. Ингрид так и не поняла, что произошло. Конечно, она знала, что Ева отнюдь не разделяет ее пламенной любви к фюреру. Но сейчас (Ингрид была уверена, хотя и не могла этого объяснить) дело было в лилиях. В трех белых лилиях.
ЕВА УВИДЕЛА ЛИЛИИ.
- Убери эти лилии!!!
Крик как выстрел в грудь.
- Что тебе сделали эти лилии? - растерялась Ингрид.
- Не они, а он! - Ева с ненавистью смотрела на Гитлера.
Ингрид инстинктивно заслонила собой портрет от сестры. Мало ли что можно ожидать от нее, когда она в таком состоянии!
- Ненавижу твоего Гитлера! - накинулась на фанатичную младшую сестру Ева. - Это он убил моего Отто!
- Ты должна быть счастлива, что твой никчемный Отто умер за великого фюрера! Как я была бы счастлива умереть за него!
- Да что ты знаешь о счастье?!! - задыхалась от негодования Ева.
На крики почти одновременно сбежались Анна-Элизабет, Магдалена и Криста.
- Я так и знала! - всплеснула руками Магдалена и глаза ее стали совсем огромными, страдальческим. - Опять в доме шум из-за этого Антихриста!
- Да как ты можешь?! - готова была расплакаться Ингрид. - Ты... уж лучше бы ты ушла в свой монастырь!..
- Ингрид! - встала на сторону Магдалены старшая сестра. Как всегда в таких случаях голос ее стал нравоучительным и подчеркнуто снисходительным. Так разговаривают с капризным маленьким ребенком. - Зачем ты так разговариваешь с сестрой? Ты ведь сама потом будешь жалеть об этом. Обидеть родную сестру из-за человека, развязавшего кровавую бойню. И для чего? Никто не знает, для чего! Для чего сжигают заживо в печах евреев? Для чего умирают наши солдаты в России? Просто потому, что обыкновенный человек, похожий на Чарли Чаплина, решил, что он великий человек!
Еще секунду назад на глазах Анны-Элизабет блестели слезы, но теперь, как всегда неожиданно, она перешла к безудержному веселью.
- Да! - нервно засмеялась старшая сестра. - Совсем как в сцене из фильма "Великий диктатор"! Там, помните, Чарли Чаплин играет с глобусом...
- И разбивает его! - вспомнила Ева.
- То же и Гитлер сделает с планетой! - мрачно предрекла Магдалена.
- Бред! - схватилась за голову Ингрид. - Я не могу больше слышать этот бред!
- Девочки, - примирительно вставила Криста, до этого молчавшая, чтобы не подогревать и без того накалившиеся страсти, - давайте не будем ссориться из-за "боварского ефрейтора".
Ингрид бессильно опустила руки.
- Уходите! Все! - гневно указала она на дверь.
Лицо Ингрид выражало такое отчаяние, что сестры послушно удалились.
Остался только он. Его открытый взгляд, зовущий за собой. И голос. "Девушка, ты тоже нужна Гитлеру".
А сестры?.. Ингрид с трудом подавила тяжелый вздох.
Ева будет до старости сокрушаться о потерянном мелкобуржуазном рае, если не встретит такого же героя-красавчика. Магдалена... Уж лучше бы, и правда, ушла в свой монастырь! Подумать только, назвать великого фюрера антихристом! А Элизабет никогда не перестанет бредить кино. И ладно бы серьезным кинематографом, как фильмы Ленни Риффеншталь, а не глупыми американскими комедиями! Сравнить шута Чарли Чаплина с великим фюрером! И Криста туда же!.. "Девочки, не будем ссориться из-за "боварского ефрейтора"!
Все это слишком! слишком! слишком!
Любая, любая из Союза немецких девушек немедленно бы оповестила своего фюрера о таком возмутительном предательстве их вождя, даже если предателями оказались самые близкие люди.
Ингрид судорожно выдвинула ящик стола, повернула в замочке серебряный ключ, вырвала из дневника белоснежный чистый лист.
Небесно-голубой взгляд фюрера снова всплыл в памяти.
- Девушка, ты тоже нужна Гитлеру, - снова и снова говорили эти глаза, и Ингрид размашисто написала "Дорогой фюрер", и тут же жирно зачеркнула слово "дорогой", показавшееся ей непростительной фамильярностью рядом с "фюрер".
Потом Ингрид зачеркнула и "фюрер" и отбросила ручку.
Нет, она такая же мещанка, как Элизабет, как Магдалена, как Криста и как Ева. Она не способна на великие дела во имя своего фюрера.
Ингрид бросила полный отчаяния взгляд на портрет, и ей показалось, что Гитлер смотрит на нее с упреком.
Ингрид с ожесточением скомкала ненаписанное письмо и подошла к открытому окну.
Вдали по черной глади озера скользила пара черных лебедей.
"Я утону! Я не умею плавать!" - решила Ингрид и тут же снова вспомнила о сестрах, о матери, об отце и горько, безутешно заплакала.
За дверью послышался шорох шагов.
Мама.
- Ингрид, - Грета осторожно постучала в дверь,- ты едешь с нами на прогулку?
У порога уже нетерпеливо били копытами о землю два красавца-коня - черный и белый - любимцы Густава, впряженные в закрытую карету (день хоть и солнечный, но довольно ветреный), черную, но так обильно украшенную позолоченными вензелями, что издалека она казалась золотой.
Все сестры, кроме Ингрид, были уже в сборе. Наконец, спустилась и она, все еще шмыгая носом, с красными от слез глазами.
Карл-Густав с гордостью окинул дочерей взглядом. И остался доволен. Девочки чем-то расстроены (понятно, чем), но все равно очень хорошенькие в одинаковых шляпках и темных повседневных блузках и юбках. Опадают года с дерева жизни, а красавицы его все такие же, словно вместо простого счастья земной любви подарена им вечная весна.
Чтобы развеселить дочерей, Густав решил в этот день сменить привычный маршрут...
●
Кареты хозяина черного замка время от времени мелькали за деревьями, оставляя странное ощущение щекочущего любопытства. В это утро два красавца - коня, легко мчавшие закрытый экипаж, свернули на лесную дорожку. Рядом с экипажем важно трусил большой холёный бульдог.
Пожилой мужчина в молочно-бежевом холщовом костюме и соломенной шляпе, обвитой, как змейкой, изумрудно-зелёной лентой, резко натянул вожжи.
- Тпр-ру, - остановил он лошадей у деревянной беседки.
Фрау с точеным профилем нестрого нахмурившись, бросила из окна рассеянный взгляд и махнула рукой, что-то сказала мужчине.
Краем взгляда Нина рассматривала диковинную карету. По-видимому, дама и господин и были хозяевами таинственного замка, а пять женщин в экипаже, разных возрастов, но все молодые, - их дочерьми. Сходство красивых лиц не оставляло сомнений, что они сестры.
Красавицы смотрели на девочку, переглядывались и чему-то смеялись. На всех были одинаковые аккуратные коричневые фетровые шляпки с узкими полями и кофточки с рядом мелких перламутровых пуговиц, одного фасона, но разных цветов, отчего сестры казались похожими на стаю бабочек: жёлтая, лиловая, вишневая, бледно-розовая, синяя...
На их матери была более строгая, темно-серая, почти чёрная, и широкополая шляпа в тон.
Хозяйка замка долго и сосредоточенно смотрела, как Нина ошкуривает дерево. Девочке даже стало неловко от этого взгляда, не то жалостливого, не то осуждающего, как будто она в чем-то перед ними провинилась. В то же любопытство щекотало под ложечкой и заставляло снова и снова украдкой отрывать глаза от ствола и рассматривать похожих на сказочных принцесс красавиц. В какой-то момент Нине даже показалось, что они и впрямь принцессы, о которых рассказывала бабушка...
Сёстры смотрели на Нину, перебрасывались, как мячиками, взглядами и чему-то смеялись.
"Почему они смеются?" Девочка почувствовала, что смеются над ней. Беззлобно, а все равно обида скользнула в сердце. Нина опустила глаза. Немки в шляпках и красивой чистой одежде смеялись над её заштопанным платьем, не стиранном не меньше двух недель. Как будто она виновата в том, что так долго не было дождя... Нет. И в том, что нет другой одежды - не её вина, а тех, кто выгнал её из Козари, разлучил с Толиком! Серёжу не забрали бы на фронт! А тетя Дуня сшила бы ей новое платье! Всё это хотелось выкрикнуть в красивые смеющиеся лица.
Карета вместе с обитателями роскошного замка и кони расплылись в тумане навернувшихся слез.
Хозяйка замка смотрела на Нину всё так же серьезно, даже с сочувствием.
Взгляд девочки недоуменно споткнулся об это участие.
Фрау кивнула Нине, поманила пальцем.
Узница подошла медленно, с опаской. Что понадобилось от нее этой красивой даме?
Хозяйка черного замка наклонилась к девочке из глубины кареты.
- Hast du noch Kleider? (У тебя есть еще платья?)
Голос был низким, ласкающим. В бархатных интонациях участие смешивалось с любопытством.
Нина узнала "Kleider".
- Да. Такое же, - ответила девочка внешне безучастно, но в глубине души порадовалась, что лютая зима заставила носить два платья сразу. Вспомнила Нина и о парадном красном платье, оставшемся где-то в Козари и вздохнула.
Оба серых платья совсем износились, но других не было. Девочка старательно латала старые дыры, но за неделю старая ткань, стянутая новыми нитками, снова расходилась, и приходилось снова зашивать сгнившую одежду.
Женщина покачала головой и бросила кучеру.
- Fahren wir! (Едем!)
Через несколько дней на лесную дорожку снова завернула карета из Черного Замка. Как и в прошлый раз, сёстры рассматривали русскую девочку и беззлобно смеялись, подталкивая друг друга локтыми. На этот раз их было только трое. Хозяйка замка снова подозвала Нину к экипажу.
В руке у женщины был сверток, аккуратно перевязанный бечёвкой.
- Das ist für dich (Это тебе), - с покровительственной улыбкой протянула Нине подарок.
- Danke, - только и успела пробормотать девочка.
Карета скрылась за деревьями.
Белоснежная бумага издавала приятный хруст под пальцами, но тот час на ней оставались грязные следы от рук.
Нина положила подарок на пень под сосну и стала ждать вечера.
День, как назло тянулся медленно, словно поддразнивал девочку.
Наконец небо порозовело. Пауль лениво вздохнул и махнул рукой: "Гей!"
По дороге в барак Нина уже не чувствовала усталости, свёрток в руках придавал сил и подгонял, как только может торопить обещание сюрприза.
У порога девочка остановилась, с особой тщательностью прополоскала руки в бочке с водой, вытерла их насухо о подол и, крепко сжимая сверток под мышкой, почти взлетала на чердак.
Миг предвкушения заставлял сердце замирать, а потом чаще биться нетерпением: "Что там, в белой бумаге?". Нина провела рукой по гладкой поверхности и осторожно потянула за край некрепко завязанной бечевки.
В белоснежной упаковке сверкнуло что-то ослепительно яркое.
Девочка встряхнула подарок. Платье!
Красный шелк горел на солнце, скользил по шершавым, огрубевшим от работы тонким пальцам, завораживал глянцевым блеском.
Даже её потерянное праздничное платье по сравнению с обновкой выглядело бы как дом Тихона рядом с Черным замком. Нина даже немного расстроилась. Жалко на работу надевать такое платье. Оно не было совсем новым, но ткань ещё не выцвела. Наверное, раньше его надевала по праздникам одна из сестёр, а потом все пятеро, в разных, но похожих нарядах, с отцом и матерью садились в золочёную карету, чтобы ехать на какой-нибудь праздник в большой красивый замок, такой, как у Майера.
Нина даже закрыла глаза, чтобы представить готические шпили и белые стены. Да, этот замок пусть будет белым.
Девочка приложила платье к себе и закружилась по комнатке Стефы, немного попросторнее кухни. Полячка ещё не вернулась в работы. Вот удивится, увидев обновку. Нина представила, как брови соседки по чердаку становятся домиком, и заулыбалась от нового предвкушения.
Ей захотелось вдруг поразить Стефу. Нина аккуратно положила обновку на железную кровать, такую же, как у соседки. Но у полячки были одеяло и подушка, так и искушавшие понежиться на них в отсутствии хозяйки, а у Нины только старенькое лёгкое покрывало. И всё равно на чердаке было куда уютнее, чем на нарах, не говоря уже о том, что смешливая Стефа куда более приятная соседка, чем ставший ворчливым Иван.
Девочка аккуратно, чтобы не помять, разложила обновку на кровати и торопливо выбралась из серого ситца. Старая ткань трещала, угрожала порваться, если её будут стаскивать вот так, рывком. Но что заботиться об изношенном наряде, когда обновке уже не терпится прильнуть к хрупкой девичьей фигурке.
Нина нырнула в платье, как в закат. Красное, мягкое, ласково облепило тело. Нина и платье как будто были созданы друг для друга, так удобно и ладно село оно на ней.
Юбка мягко спадала ниже колена. По бокам вставки из ткани чередовались со вставками из сетки. Рукава как раз доходили до кистей.
Нина сгребла серую рухлядь с постели Стефы и отнесла её на свою кровать, положила в изголовье, к другому точно такому же платью.
На лестнице послышалось быстрое деревянное цоканье. Привычно скрипнула дверь.
- Нина! - застыла Стефа у порога.
Большие глаза полячки стали ещё больше от удивления.
- Смотри, какое платье мне подарила хозяйка из замка!
Нина снова покружилась у кровати Стефы, как амазонка у огня. Шелк победно блеснул в лучах заходящего солнца.
Стефа смотрела на него с тем завороженным выражением, с каким женщина смотрит на красивое платье. Улыбающийся её взгляд говорил о том, что мысленно она представляла обновку на себе.
- To jedwab (Шёлк), - пощупала Стефа ткань.
Но уже через несколько мгновений блеск в глазах полячки погас, а уголки губ поползли вниз.
- Nie zakładaj tej sukienki ! (Не надевай это платье!)
- Почему?- удивилась девочка.
- Ona jest z zabitej . Sukienkę uszyto po włoskiej modzie, - покачала головой полячка. - Ta Włoszka popadła w krematorium .
(Это с убитой. Платье сшито по итальянской моде. Эта итальянка попала в печь).
Нина и сама не раз слышала, что перед тем, как отправить людей в печи, их раздевали и разували. Одежду и обувь потом раздавали немцам, у которых работали узники.
Наверное, Стефа права. Радость от подарка померкла.
Нина вздохнула. Захотелось поскорее выбраться из платья, влезть в старенькое, привычное. Но и выкидывать подарок было жалко. Нина завернула его аккуратно в бумагу, снова перевязала бечёвкой и положила на подоконник.
"Может, когда-то и придется еще надеть" вертелось в голове назойливой пластинкой.
Сверток так и остался лежать на подоконнике.