- Победителей не судят, сынок! В нашем штате, в нашей стране и в любой точке мира! - Говорил отец, похлопывая твердой, как бейсбольная бита, рукой по моей сутулой мальчишеской спине. - Не будь цыпленком! Если станет страшно, бей!
- Кого бить, папа?
- Кого придется, сынок. Кого придется.
Отцовы наставления были бесполезны. Я рос пугливым и робким, коллекционируя фобии. Ночные углы комнаты извергали полчища студенистых чудовищ, на взгляд из окна верхнего этажа я отваживался, стоя не ближе, чем в метре от подоконника, а если встречались мальчишки старшего возраста, мои ноги забывали, кто их хозяин.
Каждый день я мысленно ставил на себе крест, подсчитывая, сколько раз побывал "цыпленком".
Предел наступил воскресным днем на цепочной карусели, в парке аттракционов возле конечной остановки трамвая.
Как всегда, к восторгу от кружения примешивался, будто острая специя в соусе, страх, что сейчас у кресла открутится какой-нибудь винт, или лопнет перекаленное на заводе звено цепи, и я полечу уже не по кругу, а вниз, головой в землю... Но страх едва тлел на донышке души, лишь обостряя наслаждение. Всю неделю я ждал карусели, единственной радости моей затравленной жизни!
Светловолосый парень, сидевший в кресле впереди, раскручивался на цепях, и передо мной проплывало то его лицо, то коротко стриженый затылок. Конечно, он был старше. Все встречаемые мальчишки всегда были старше. И сильнее.
Этот начал раскачивать свое кресло, с каждым разом подлетая всё ближе к моему. Мне это не нравилось, но того, какой номер он выкинет в итоге, не ожидала даже фантазия хронического труса.
В очередной раз оказавшись рядом, парень вдруг обеими руками схватил поручни моего сидения, и мы полетели дальше в сцепке, лицом к лицу.
Белобрысый уставился на меня, глаза в глаза, и процедил:
- А что, если я выкину тебя из кресла?
Немигающий взгляд блондина свидетельствовал - он не шутит.
Страх охватил мой череп терновым венцом, ослабшее мгновенно тело начало сползать с сидения, облегчая врагу коварный замысел.
- Да ты, кажется, уже штаны изгадил! Не хочешь оказаться вон там? - Парень, не отводя взгляда, кивнул на проносящуюся внизу землю.
Фигура взявшего меня на абордаж "пирата" расплывалась и раздваивалась. Я пока еще не плакал, скорее, это было похоже на нечто вроде муторного опьянения.
- Деньги есть?! - Рявкнул двоящийся пират, наклонившись к моему лицу. - Не слышу! Молчишь, сосунок?! Не веришь, что ли?!
И для пущей убедительности он отстегнул цепочку, протянутую между поручней моего сидения. Ту самую, которая не давала мне сползти от страшной слабости прямо вниз, в воздух.
Так бы и случилось, но мучитель тут же снова застегнул предохранительную цепь.
- Теперь поверил? Спрашиваю второй раз и последний: деньги есть?
Я с трудом разлепил перекошенные губы и промямлил:
- Е-... есть...
- Сколько?
- Четверть доллара.
- Давай сюда!
Я сжался, но не полез за новеньким, только что вошедшим в обращение четвертаком, с которым уже были связаны наполеоновские планы на остаток воскресного дня.
Белобрысый палач встряхнул сиденье, отчего мои зубы клацнули, прикусив язык.
- Смотри в глаза, сопляк! Клянусь, если отдашь мне квотер, я отпущу тебя, и больше не трону! А не отдашь, на счет три сыграешь в пикирующий бомбардировщик! Считаю до трех! Ра-аз. Два-а...
Я уже протягивал ему влажную от вспотевшей ладошки монету.
- Сразу бы так! - Отеческим тоном сказал грабитель и спрятал добычу в карман рубашки, отпустив один из поручней и оттого сразу развернувшись ко мне боком.
Карусель теряла скорость. Блондин пару раз качнул меня из стороны в сторону, подмигнул и закончил:
- Не боись! Я слово держу. Радуйся! Спас свою цыплячью шкуру.
Он отпустил и второй поручень, а под нашими ногами уже медленно проезжал дощатый настил круглого подиума.
Столько лет прошло, но вижу каждый миг этого жуткого катания, как на экране домашнего кинопроектора.
В тот день отвращение от жизни и самого себя достигло во мне пика. Я возвращался домой, понимая, что осквернена последняя радость, уголок бытия, где, в одиночестве скользя над миром, можно было избавляться от страхов, хоть на несколько минут, хотя бы раз в неделю.
К вечеру хотелось умереть, всем сердцем, всем горячечным сознанием.
Вызванный наутро врач недоумевал:
- Простудиться в такую жару? Он у вас, случаем, не перекупался вчера?
- Нет, раньше обычного пришел и сидел в доме, пока спать не лег. Мы даже удивились.
Через сутки "болезнь" исчезла, но к прежним страхам добавился новый и всеобъемлющий - страх страха.
Я понял: если не смогу побеждать ужас, буду съеден им заживо, растерзан, как полчищами могильных червей. Больше всего теперь пугало то, что я испугаюсь.
Вскоре я стоял на крыше высокого сарая, собираясь прыгать с него вместе со старшими парнями, нехотя пустившими малолетку с испытательным сроком в свою компанию. Уверившись в решимости "желторотого",они принялись отговаривать меня и сами струсили, обсуждая, что им влетит, если переломаю ноги. Голоса доносились, словно сквозь вату, а страх охватывал плечи шипастым арканом. Сейчас ужас сожрет меня, прямо здесь, на краю крыши!
Я полетел вниз, ничего не соображая, стремясь только оторваться от сидящего на плечах колючего чудища... и вошел в землю прямыми ногами, слишком слабыми, чтобы выдержать вес тела заодно со страхом. Ноги сложились, и я выбил себе зуб коленкой. Боли не было - вместе с ужасом улетучилась всякая чувствительность.
Ни один из старших новоявленных приятелей не прыгнул вслед за мной! Увидев мою окровавленную физиономию, они слезли с крыши по лестнице, и повели меня "обрабатывать рану", и наперебой вытирали мне подбородок...
Через месяц я заслужил репутацию сорви-головы. От ужаса можно убежать только одним образом - навстречу его причине. Я залезал на самые верхние ветки деревьев, стремясь стряхнуть с пяток страх высоты, ближе всех ложился к самодельным бомбочкам, рвавшим в клочья игрушечных солдатиков, я был первым во всех безумных затеях! Со мной даже боялись идти на дело, ведь "этот психованный способен на всё". Трусость жгла меня. Причины страха уже не имели значения, превращаясь в бумажные задники Театра Ужаса, и я прорывался сквозь эти декорации, туда, где нечего бояться.
Дольше всего держался страх высоты. Если вы привыкли ходить по брусу под потолком сарая, это не значит, что будет легче лазить по скалам. Если альпинизм стал вашей привычкой, это не упростит прыжок с парашютом из брюха самолета.
Начало войны застало меня на том этапе бегства от трусости, когда я решил - страшнее парашютиста только летчику.
Незадолго до первого боевого вылета довелось встретиться с Хемингуэем. Случайно, на общей вечеринке. Я смотрел, как он потягивает коктейль, уже черт знает который за вечер, и думал: "Вот человек, за которым закрепилась слава отчаянного храбреца. Может быть, он тоже боится собственного страха?"
Словно прочитав мои мысли, Хемингуэй сказал в тот вечер, что мнение о смельчаках как лишенных от природы боязливости - это ошибка. Герои боятся в тысячу раз больше обычных людей, просто, несмотря на это, делают необходимое.
Моя очередь "делать необходимое" наступила в декабре сорок первого. Отныне полеты больше не были учебными.
Нам частенько случалось приходить "на крыле и молитве", как в песне, которую я, между прочим, потребовал от нашего лучшего татуировщика изобразить на моей спине, от первого куплета до последнего. Механики не раз говорили, мол, машина дошла на крыльях ангелов, - бомбардировщик разваливался, еще не добежав до конца полосы.
Мы в одиночку проводили бомбометание, когда остальные по приказу отворачивали под шквальным заградительным огнем. Весь экипаж тогда чуть не отдали под суд за невыполнение приказа, не слишком поверив россказням, что из-за грохота разрывов мы не слышали рации. Но цели были уничтожены, а страх трибунала вызывал во мне только одну реакцию - повышенную наглость в ответах на обвинения. И обвинители сдались. Да, он сумасшедший, но герой из героев! Им ведь незнаком был источник всех моих подвигов - вечные попытки вырваться из цепких объятий трусости, в которой я родился, как в рубашке.
О нашей случайной встрече Хемингуэй напомнил мне год назад своей французской историей. С отрядом набранных в полях и лесах партизан он вошел в Париж первым и освободил отель "Ритц", главное гнездо фашистов, где они стояли насмерть. Ох, и мясорубка там была... Хемингуэя тоже чуть было не отдали под трибунал: он не имел права командовать боевыми действиями, будучи журналистом, а тем более ставить под ружье гражданских. Закончилось всё очередным чествованием героя. Помню, я тогда подумал: "Знаю, Эрни, зачем тебе так необходим был этот парижский штурм. Проведя половину сознательной жизни на войнах, ты не боишься сражений. Тебе нужно нечто большее. Сражение, на которое ты не имеешь права! Героизм лишь в том случае имеет смысл, если срывает оковы страха!"
И вот теперь, на подлете к цели, когда мы готовы совершить то, за что миллионы людей проклянут нас на веки вечные, я нахожусь на пике своей жизни. Мои товарищи, похоже, не понимают, какого рода слава нас ожидает. Двенадцать апостолов, традиционно не сознающих масштаб происходящего... Я сознаю, и готов подняться на последнюю, высшую ступень своего кошмарного пути. Если приму то, что почти каждый житель планеты будет произносить мое имя с ненавистью, если прорвусь сквозь и этот черный "театральный задник", то ЛЮБЫЕ СТРАХИ должны будут оставить меня навсегда. Не может существовать большего страха, чем ужас всеобщей ненависти, к которой несется наш бомбардировщик, будто чудовищная самка на сносях.
Вот и всё! Как в том прыжке с крыши сарая, падение началось, ничего нельзя вернуть.
Вспышка ослепляет меня, от ударной волны самолет ныряет вниз... Еще раз...
"Победителей не судят!" - шепчу я, глядя, как исполинский гриб вырастает над Хиросимой.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Главный герой рассказа, тринадцатый член экипажа бомбардировщика, сбросившего атомную бомбу "Малыш" на Хиросиму, - это вымышленный персонаж. Непреднамеренно и случайно какое-либо сходство этого персонажа с реальными историческими личностями, в том числе, с любым из двенадцати членов экипажа Би-29 "Энола Гей", осуществивших 6 августа 1945 года ядерную бомбардировку Японии.