Мы состоим из радостных открытий и усталости. Литература уверенно нам подражает. Говоря конкретно, эта книжка не о событиях, но о снисходительном к ним отношении. Впрочем, объяснения в подобных случаях как правило мало полезны.
Этой книге в известной степени не следует существовать. Семьдесят семь лет назад ( первое магическое число ) были рассыпаны гранки крохотной книжки "Соло для монотонного голоса". Десять дней спустя ее автор исчез в глубине четвертого вагона скорого поезда Петроград-Харбин. Меньше всего на свете меня занимает его дальнейшая судьба.
Прошло уже семь лет ( другое магическое число ), как вышел в свет первый вариант моего собственного "Сола". Отстуканный на пишущей машинке, он существует теперь, кажется, в четырех копиях плюс рукописный оригинал. Четыре другие экземпляра ушли из моей жизни вместе со своими владельцами. Или владелицами. Надеюсь навсегда.
Даст Бог, через семь дней эта книжка будет подписана в печать. Если ее что-то всерьез и отличает от первого варианта, то это меньшая предустроеннось для чтения вслух. Кое-где с точки зрения Вечности добавлены отрывки из дневников или переписки с разными симпатичными людьми. Кроме того незначительные изменения коснулись почти волшебного превращения некоторых несовершенных глаголов в совершенные. Жаль, впрочем, что это никогда не означает совершенности действия.
Для прочтения настоящего сборника почти всегда достаточно школьного курса естественных наук. Специальных знаний в физике, космологии и литературе также практически не требуется. Особенности авторской пунктуации и невыразительность способа пользоваться словами следует относить исключительно к его, автора, проблемам.
Следующее стихотворение опубликовано Артуром Вилье в декабрьском номере "Голосов Воды" 1922 года и публикуется здесь с любезного разрешения двоюродной внучки поэта Екатерины ( Елизаветы ??? ) Вилье.
Я делю слова на четыре части.
Две Твои. Это Жизнь и остаток ночи.
День и Смерть - мои. Но замечу впрочем -
Нас обоих нет. Далее многоточье.
Совершая путь от войны до дома,
Нахожу, что дождь не смывает крови.
Потому скажу - Не сжимайте брови.
Я еще вернусь ( ежели не угробят ).
Предпочтя глагол всем разрядам речи,
Различаю цвет лишь по силе боли.
Если черный - Жизнь. Едва слышно колет.
Если белый - Смерть. Спасаемся алкоголем.
Разрезаю сумрак горячей лампой.
Нахожу Тебя в полосатом платье.
Прокусываю губу. Думаю об об'ятье
И о том, что за всех победитель платит.
12 декабря зимы 1922 года
Письмо жене
Здравствуй, милая!
Мы опять разминулись. Половинка дня, украденная задержкой твоего самолета, окончательно меня расстроила. Наша странная манера существовать в пространстве, бывает неделями одновременно не оказываясь дома, определенно нуждается в некотором пересмотре. Не думай только, что я опять поднимаю вопрос о твоей работе. Изменить что-то действительно трудно. Просто я скучаю. Воля твоя, но это так. С горя я даже сочинил для тебя стишок.
Когда-нибудь ( в один из вечеров,
когда лишь поезд мимо не дает в Твой дом войти безумью )
Я явлюсь. И медленно одними лишь губами
( но все же с давним страхом ) прошепчу:
Я Вас люблю. Простите мне сейчас
cвет дня, движенье ночи, шум дождя.
Подаренные некогда часы настенные простите.
Кабы знать, как долго будет бегать им по кругу,
по эллипсу, по торовидной чаше пространства-времени,
когда б предполагать, что голубым глазам
следить за ними так далеко и долго предстоит,
я б их остановил. Простите мне
снег здешний край не посещавший так много зим.
Я уносил с собой все ураганы мира,
был укутан в пальто из вьюги, в шубу из дождя.
Я Вас люблю. Простите мне себя.
И постарайтесь вспомнить мое имя.
Как я уже сообщал тебе во вчерашнем разговоре, вильнюские дела плавно перетекают в Варшаву. Я отправляюсь вечерним поездом. Надеюсь уложиться в два дня и на воскресенье съездить в Краков. Этот город, как ты знаешь, давно захватывает мое воображение. Хотя после последнего разочарования Прагой слегка страшно. Как любил говорить твой Алексей, бойтесь своих желаний, ибо они имеют свойство осуществляться.
В понедельник я планирую лететь домой. Во вторник на службу. Очень надеюсь, что ты все-таки сможешь взять пару выходных на среду-четверг, и мы, наконец, съездим в Петергоф и Пушкин. Лето неумолимо проходит.
P.S. Просмотри тексты, которые я оставил на кухне. Эти стихи и рукописные заметки я нашел, разбирая архив Ольги Карловны Вайтштейн.
Едва ли ты ее помнишь. Последние годы она тяжело болела и почти никого уже не принимала. Тридцать лет она руководила эрмитажным отделом кружков для школьников. Неделю назад ее хоронили.
Бетонная громада ленинградского кремотория. Никогда не работающие фонтаны. Люди. Кажется, тысячи людей. Группами по кружкам. По годам. Люди, много лет не видевшие друг друга и, тем более ее. Помнящие и пришедшие.
Привыкаюший уже к похоронам, я, кажется, еще не видел таких. Дикий мучительный ритуал. Огромный человеческий круг вокруг гроба. Она. Маленькая, сухонькая, вся усыпанная цветами. Я подумал, что ей должно быть жарко, и испугался этой мысли. И круг движется. Каждый приостанавливается на мгновенье и проходит дальше, уступая место другим. И я был в этом кругу, и единственный, должно быть, раз в жизни, подумав о ней на ты, прошептал: "Прощай".
Из переписки с редактором
"Три миниатюры". Все четыре стихотворения, традиционно фигурирующие под этим названием, написаны в один день, хотя и посвящаются разным женщинам. Вообще, если бы ни то странное очарование, с которым связано для меня название "Сола", я назвал бы бы его "Тысяча и одна дама". Как всегда хвастаюсь.
Это был первый холодный день октября. Кажется, мне исполнялось двадцать два. Разломанный гриппом и головной болью, я провел целый день листая альбом с фотографиями. И еще кропая стишки.
Взмахните бровями, когда Вы проходите мимо.
Хотя бы бровями. Возможно и больше, да Бог с ним.
Случайность. Движение глаз. Ерунда. Пантомима.
А видимо счастье. Возможно и больше, да Бог с ним.
Мне иногда кажется, что эта фотография сделана во сне. Во всяком случае, я не могу вспомнить ни места, ни обстоятельств кадра. Лестницы. Скверное освещение. Мне едва семнадцать, а ей и того меньше. Еще счастливые. Черные волосы лихо выбиваются из под ослепительного берета. Красивые ухоженные брови, неудачно попавшие с строку. Жизнь, которой не будет. Здорово, но уже не жалко
Ну что Ты мне можешь сказать о дожде.
Ну да - надвигается, да - настает.
Поверишь ли, но я умею читать
Изгибы погоды в углах Твоих губ.
Раздвину, избавлю, добавлю лучей,
Других атрибутов цветущего дня.
Какая мне разница, Твой или чей
Взгляд навсегда пропускает меня.
Я хорошо помню этот кадр. Летний Калининград умирающий под проливным дождем. Дама с коляской. М.Б., которой посвящается первый рассказ из "Экономии пространства". Дачный роман. Роман умер.
Круговорот воды в природе.
Вода приходит. Жизнь уходит.
Ты видишь море, видишь снег,
И знаешь - нас обоих нет.
Опять дождь. Гавань. Финский залив. Рожденный, как я в Ленинграде, почитает его обычно наиболее естественным временем суток. Никак не могу привыкнуть, что девять холодных месяцев года провожу в спячке. Ваше издательство, неверное, больше всего и привлекает меня восхитительным камином. Надо будет о нем написать.
Плюшевая игрушка
Куплена у слепого
Висит над Твоей подушкой
Я очень по ней скучаю
Когда происходит утро
Ты гладишь ее ладошкой
А я никого не глажу
И утро не происходит
Ни слова о мертвых.
Неотправленная открытка
Опять Рождество. Заглядывая вперед, - пурга. Ты дремлешь в летящем аэроплане. Точнее ты так далеко от здесь, что я без труда помещаю тебя в летучий корабль. Время кончается. Склоки календаря распространяются и на привычки речи. Так, вспоминая тебя на днях, я обнаружил вполне беспечно десять лет просочившихся. Видимо от меня.
Дороги Востока долгие как верблюды
Переносят все то, что мы здесь нажили.
В прежние времена там тянули жилы
И желтую голову подавали к столу на блюде.
Если б моим стихам не хватало места
В краю каналов, отягощенных привычкой к жизни,
Я бы уехал в Хиву, где с глухой укоризной
Описывал местные нравы и подыскивал бы невесту.
Я бы питался салом. Ходил в ушанке.
И не убитый разве что из гостеприимства
Крестился в мечети. Такое чувство единства
С Богом делает вид обоих довольно жалким.
Не трудно представить возможное продолженье.
Восток, как известно, почти не имеет завтра.
Я не писал бы пьес за отсутствьем театра.
И вспоминал Тебя только в Твой день рожденья.
Строя дом из песка и засохших веток,
Доставленных контрабандой скорее всего отсюда,
Можно бы было обдумать возможность чуда,
Что Ты их встречала, а может видела где-то.
Можно представить ветер, а также тяжелый кашель,
Знакомый живущим на границе с пустыней.
Волосы некогда черные и чрезмерно густые.
Караван, позабытый в пути поклажей.
Старый глухой верблюд опускается на песок.
Черный ужасный глаз открывается навсегда.
Разве он здесь бы жил, если б иначе мог.
Разве б ходил сюда, если бы знал куда.
Странное дело, привыкший беречь слова, я так пишу, словно ты меня тоже помнишь.
Из переписки с редактором
Жаль что весь израильский цикл настолько пришелся Вам не по душе. Говоря откровенно, для меня важны в нем не столько этнографические впечатления, сколько личные. Хотя готов согласиться, что для русского читателя все это слегка странновато. Не более, впрочем, чем "надо бы отправиться в Мадрид". Ах, наконец, достигли мы ворот Мадрида.
Возвращаюсь к личным впечатлениям. Как и было обещано, я привез Вам крестик из Храма Гроба Господня. Правда, коптский. Дикое, уставшее место. Вырвавшись наружу, я только и смог, что захлебываясь солнцем широко вздохнуть. Или глубоко? Действительно, а как правильно дышать - широко или глубоко?
Стена Плача - совсем другая история. Камни, намоленные до умопомрачения. От них веет жаром и Вечностью. Если я когда-то и умел молиться, то там. Как это обычно и бывает, не впрок.
..................
P.S. Я все же очень просил бы Вас еще раз подумать о включении хотя бы следующего стихотворения.
Я сжег Твое письмо на зажигалке
Над мусорным бачком в Иерусалиме.
При этом тишину ночной прохлады
Решительно ничем не потревожил.
...............
Осенней ночью заморозки режут
Разрезы глаз. И колкие слезинки
Нам не дают забыть кого и как
Мы покидаем.
Время продолжает...
Я растворюсь в осеннем небе,
В воде у дряхлого причала.
Я сделаюсь кусочком хлеба,
Твоей полуночной печалью,
Январской вьюгой, полотенцем,
Укрывшим только грудь и плечи,
Сном, неумением одеться
И выбежать в горячий вечер.
Я буду жить в подушке смятой,
Как белый одинокий волос.
И с привкусом вина и мяты
Мой мерно монотонный голос
Войдет в изгибы Твоих буден.
А я ? Меня уже не будет.
В КОНЦЕ СЕЗОНА
Просто надвигается зима.
Слишком уж покойная эпоха.
Надо бы поднакопить ума -
Без него так холодно и плохо.
Надо бы отправиться в Мадрид,
Где купить сиреневое платье.
А к апрелю выучить санскрит,
Поменять обои и распятье.
Хлопоты, мой милый. Холодам
Противопоказаны волненья
Большие, чем посещенья дам,
То есть, и любовь, и вдохновенье.
Хлопоты, мой милый. Целый век.
Но уже не поспевают кони.
И зима. И некий человек
Спит в пустом застуженном вагоне.
Из черновика письма жене
Судьба несчастного Вилье постепенно вырисовывается. Как ты и ожидала, человек с таким именем нашелся в госархивах. Правда не Хабаровска или Владивостока, а Иркутска. Весной 26 года он служил корректором в газете "Красный гудок КВЖД". Забавно, что мне всегда казалось, что Иркутск располагается на Транссибе, а не на КВЖД.
Я провел целый день в редакции нынешней железнодорожной малотиражки. Они уверено числят себя наследниками "Красного Гудка", хоть и выходят всего лет тридцать как. Даже урвали где-то часть газетного архива.
Симпатичное деревянное здание не так уж далеко от центра. Два этажа. Слегка уже ветхое, но вполне уютное. Естественно, прежде дом какого-то купца. Меня совершенно замучали рассказами о том, сколько всяких богатств в Иркутске принадлежало этому достойному гражданину. Газета уже лет семь судится с его якобы потомками. Успехи переменные. Скучная и утомительная история.
Милая девочка Анечка, журналист-краевед в обтягивающих джинсах с короткой стрижкой, сильно мне помогла заинтригованная историей столичного поэта. Ксерокопию из "Голосов Воды" держала в руках с таким благоговением, словно это оригинал "Слова о полку". Пришлось подарить в благодарность за восхитительный чай с вареньем.
Последний раз корректор Вилье упоминается в газете 14 марта 31 года. Это, впрочем, самый поздний номер, имеющийся в редакции.
Чайка, живущая у берега моря, в облаках не умеет найти тропинку,
протоптанную за тысячу лет гусями, перемещающимися из финно-угорских земель в Шотландию.
Видимо кучи большого города, климат, теплеющий каждую зиму, милее привычному и ленивому нежели вода, не имеющая края.
Я, проживая на том же береге, только однажды купался в луже, носящей имя неизвестного мне маркиза, существовавшего Бог весть когда.
Мелкие воды на многие километры ( шотландец скажет на многие лиги ) здесь распростерлись. Сажени, лиги - чем Ты ни меряй - сбежишь едва ли, их слишком много.
Нелепый катер делает вид, что он страж границы. Многие спят, а на вахте юный гардемарин красит спирт томатом.
Невероятны труды бесстрашной стражи морской. Рассуди, ну кто же долгие версты идти захочет в воде по колено. Пустые слухи, будто тропа глубины не более, чем невысокому человеку по пояс, тянется аж Ливерпулю, мне кажется, непопулярны в текущем веке. Картам, курсирующим по городу, с описаньем маршрута и сведеньям об опасностях, подстерегающих одинокого путника, отважившегося на путешествие, мало кто верит.
Лишь гуси изредка пересекают черту. Живущий в Городе может услышать, как артиллерия лупит по ним от своей напрасности, хоть кого-то желая вернуть на родину.
Чайка не может уйти от моря, ибо здесь Город. Отсутствье рыбы она заменяет наличьем свалки, хоть и страдает от несваренья. Я же имею довольно пищи, чтоб не страдать. По шотландским меркам невероятно. Но факт, который Ты не оспоришь.
Если подумать, то спор, деятельность разубежденья, весьма бессмысленны. Что там докажет приморский житель сыну Шотландии. Я не стал бы так напрягаться. Местам сим свойственно не напрягаться. И мне и чайке.
Чайка намного хитрее Господа, ибо не день посвящает отдыху после трудов, но начав с рождения, так отдыхает от мук движения, будто и смерть ей не наказание.
Я уезжая отсель на поезде, в царство курортов, к другому морю, способному с головою укрыть желающего, более теплому, более черному, солнцем измученному до испарины, все ж не умею забыть дороги, ведущей обратно.
По возвращении можно рассказывать, что медузы - суть ведьмы Юга, что степь похожа на фотографию Первой Конной, можно чертить силуэты облака и в посвящении Айвазовскому вдруг написать, как в погожий полдень виден Стамбул.
Наводненье вскорости нам не оставит воспоминания. Реки повздуются, тучи снизятся, чайки привычно начнут сражение со всеми потомками Сизого Голубя. Где тут в Шотландию, ближе б к теплому наицентральному отоплению. Так что зимой я смогу разглядывать, как нерадивая птица жмется к люку откуда валит пар белый, как снег, несуществующий в это время.