Нелегко обозревать творчество автора, который сам себя именует "квалифицированным читателем". И то, что Тимофей Николайцев, без всякого сомнения, не просто хороший писатель, а, вероятно, даже и явление в русской литературе последнего времени, задачу не облегчает - раз уж он сам себя объявляет "читателем", то есть другой стороной литературного процесса. С читателя-то критику взять нечего, на них вообще рецензии не пишут, обзоры не делают - хотя словесности без них нет.
Но этот читатель пишет, и имеет на это все права и возможности. Во-первых, бурную биографию и суровый жизненный опыт, отображённые в любом его тексте - от фантастики до стихов, что прямо так и соблазняет назвать его "русским Джеком Лондоном", тем более что лондоновские мотивы в его текстах очевидны. Во-вторых, философичность, стремление создать объёмную картину мироздания - цель недостижимая, но достойная. Это роднит творчество Николайцева с "интеллектуальной", артхаусной литературой: Камю, Сартром, Кафкой, Мисимой, Кобо Абэ. Оттуда же, а также из русской классики конца XIX - начала XX века, надрывный болезненный психологизм и исповедальность.
А ещё он прекрасный фантаст, вернее, по современной российской терминологии, турбореалист, впитавший традиции как отечественных, так и западных мастеров: братьев Стругацких, Роберта Хайнлайна, Дэна Симмонса, Роджера Желязны, Пирса Энтони и многих прочих...
Хотелось бы помянуть ещё и постмодернизм, но я, пожалуй, воздержусь. Не потому, что термин за последние годы порядком девальвирован, и не потому, что Николайцев не пользуется приёмами ПМ: гипертекстом, литературным синкретизмом, постиронией, симулякрами, игрой со смыслами и прочими. Напротив, он применяет их широко. Но в его творчестве нет главного постулата ПМ: отрицания идентичности и субъектности человека, из чего логично следует отсутствие свободы воли, фундаментальных истин, а в экстремальном варианте - самой реальности.
Мир Николайцева нуарен, тосклив, жесток, порой ужасен и омерзителен, часто невообразим, всегда смертельно опасен, наполнен страшными явлениями, существами и механизмами. Однако он всегда безапелляционно реален. И человек в нём не только может, но и должен проявлять волю, действовать и противодействовать обстоятельствам - даже если в большинстве случаев это не приводит ни к чему и лишь несколько отдаляет конечное поражение героя. Это читается практические во всех произведениях автора - от сурового военного реализма, до самой безумной фантастики.
Вот в целом реалистический, хотя и поданный в нарочито хаотичной форме потока сознания, переплетения яви, воспоминаний и снов, рассказ "Комната без света", который сам автор представляет, как одно из самых депрессивных своих произведений. Возможно, это не совсем так, но депрессии там и правда хватает. Даже в самом посыле: в тёмной комнате художник рисует свою потерянную любовь, мучительно пытаясь соединить части разорванного времени и пространства. Магия искусства работает - образы оживают, но это не приносит герою не то, что радости, но даже и облегчения...
Другой пример реалистической прозы - повесть "Человек, которого не было". Это стильная, но очень печальная вещь как раз одно из тех произведений автора, где явственнее всего ощущается творческий метод постмодернизма. В том числе и в основном сюжетном твисте - когда рассказчик истории сам становится её героем, рассказывающим её самому себе... А ещё там заметно влияние литературного экзистенциализма - в этом случае Сартра. ГГ Николайцева "стирает личную историю" (что кажется ещё и аллюзией на Карлоса Кастанеду), уничтожая свои фото. И это символическое отрицание своего "я" явственно перекликается с сартровской "Тошнотой" или, если угодно, "Плаванием" Шарля Бодлера:
Сегодня, как вчера, до гробовой доски -
Всё наше же лицо встречает нас в пространстве:
Оазис ужаса в песчаности тоски.
Литературные ассоциации, впрочем - дело опасное и неблагодарное: "Ходить по книгам оказалось немыслимо трудно. Хуже, чем по болоту", - сказано в другом произведении разбираемого автора.
Правда в том, что каждый настоящий писатель творит собственный мир, и у Николайцева он не менее глубок и сложен, чем у многих его предшественников. Взять хоть устойчивые аллегории, раз от раза возникающие в его произведениях. В "Комнате без света" и "Человеке, которого не было" это запущенное жильё, комната, где действует герой, но в которой его на самом деле нет - как нет художника на одиноко стоящем стуле Ван-Гога, трагическом символе вечно "посторонней", как в романе Камю, личности.
Или Древо, на которое и физически, и духовно карабкается главгер "Человека", отчаянно, но безуспешно стараясь преодолеть мир и утвердить себя в нём. Хотя тут это вполне реальное дерево, однако несёт оно и черты метафизические, отсылая к мифологии и религии. В другом же произведении Древо становится куда более мистически-страшным. Речь идёт о повести "Красное на остром, или Опоздание Бога Войны", синкретической вещи, объединившей, казалось бы, несочетаемые художественные методы и жанры: беспощадный реализм военной драмы, мрачный постапокалипсис, социальную притчу и сюрреалистическую фантасмагорию. Два прошедших через ад войны и крушения империи человека везут по мёртвым пустошам груз ржавого металлолома, но путь их оказывается путешествием в никуда, заканчивающимся встречей с кошмарным демоном Сорокопутом, олицетворяющем весь ужас вечной войны.
Эта вещь по сравнению с прочими куда более, если так можно выразиться, "формализирована", наполнена множеством аллюзий, знаков и символов, требующих осмысления и расшифровки. И мировое Древо тут тоже есть, но совсем иное - чудовищное Древо Великой Боли, вырастающее из засеянной смертью пустоши и прорастающее во все миры.
Еще в повести рефреном звучит мотив пути - тяжёлого и безнадёжного. Это - ещё одна визитная карточка автора, возникающая во многих его произведениях. Например, в повести "Последний день Смещения", посыл которой для фантастики не нов, начиная с "Робинзонов космоса" Франсиса Карсака и многих других произведений - от "Хроник Эмбера" Роджера Желязны, до "Экзекутора" Марики Становой. Группа выживших идёт по миру, пережившему немыслимую катастрофу - словно бы в колоссальном миксере злые боги смешали разные планеты, так, что их кусочки хаотически перемешаны.
Но для Николайцева эти декорации служат всё для того же: попытки вычислить духовные координаты человечности в безумном мире. В этом отношении вещь сходна с романом Светланы Рыжковой и Александра Уралова "Псы Господни (Domini Canes)". Тоже группа очень разных людей, которые в другое время никогда бы не стали не только взаимодействовать, но даже и общаться, попадают в эпицентр фантастического апокалипсиса, и выбор для них невелик: или умереть, не делая ничего, или пытаться противостоять неведомым злым силам - хоть возможностей для сопротивления у героев вовсе немного.
В повести немало смыслов, один из которых - принципиальная непознаваемость мира, бессилие объяснить его, пользуясь человеческим разумом: хоть через религию, хоть через науку. Последнюю олицетворяет "ботан" Спичкин, специалист по структурной лингвистике, по замыслу автора, наиболее подходящей к ситуации дисциплине: ведь, как известно, в начале было Слово... "Слово отделило свет от тьмы... Отделило жизнь от смерти... порядок от хаоса... Слово жило... держало и связывало... Слово было всем..."
Спичкин раздражает своими разглагольствованиями спутников - суровых и практичных солдат, людей дела, однако лишь он смог приблизиться к осознанию того, что произошло с миром. Но смысла в этом нет - раз даже могущественные Чёрные, полубожественные существа, не в силах ничего исправить. Энтропия пожирает всё: "...Следующее Смещение, должно быть, создаст мозаику из метровых кусочков. Нижнего предела, видимо, вообще не существует. Потом будут горошины, потом - рисовые зерна. И, наконец - пыль, атомы..."
Мир вместе с героями "разносит - как дым по ветру". Но ведь они боролись. И питали надежду, что где-то за пределами безумия и хаоса всё-таки есть Смысл и Порядок, олицетворяемый чем-то... или Кем-то: "Ну, может не Бог... Может - высший Разум. Это же всего-навсего терминология. Называйте, как хотите. Тот - чьё Слово".
Другой, ещё более пугающий, вариант конца света разворачивается в повести "Свидетели Апокалипсиса". В её стилистике тоже много того, что советские литературоведы называли "формальными экспериментами": сложный, трудночитаемый текст, напоминающий творчество представителей французского "нового романа" середины XX века, вроде Алена Роб-Грийе. В безразмерных абзацах - на целую страницу или больше - смешиваются описания, экспозиция, внутренний монолог героя, прямая речь, создавая впечатление первозданного хаоса и тревожной сумятицы. Впрочем, обильный и жуткий, словно у Стивена Кинга, экшен читателю заскучать всё равно не даст. Ощущаются и мотивы нашей фантастики, например, "Парня из преисподней" Стругацких.
При этом мы с героем попадаем в мир истинного, классического апокалипсиса, того самого - из "Откровения Иоанна Богослова", со смертоносным градом "величиной с талант", чудовищной саранчой-скорпионами, всадниками Апокалипсиса, горькими водами и, конечно, звездой Полынью: "страшное, чудовищно распухшее солнце, похожее на кляксу с хвостатыми брызгами по краям".
За одним исключением: Второго пришествия не будет. Вновь, как и в других произведениях Николайцева, на первый план выходит идея, что люди сами в себе носят свой ад, что на самом деле апокалипсис не событие, в процесс, причём вечный: "Апокалипсис уже идет - более или менее давно, с большей или меньшей цикличностью".
Страшный суд без Бога - что может быть страшнее?.. Тем более, что конечная цель этого действа непонятна - да и есть ли она?.. "Обратный путь невозможен. Это закон. За спиной уходящих всегда рушится вселенная".
Казалось бы, пытаться бороться с этим бессмысленно - как и цепляться за жизнь. Герой попадает в ад госпиталя, где страшно израненные люди орут от боли, но почему-то не умирают - хотя давно должны были. Они даже сознание не теряют - распотрошённые, с оторванными конечностями. А анестетиков нет, те же, что есть, не работают. "Все здесь только через боль, дружок".
Ни спать здесь невозможно, ни есть. Смерть приходит не как избавление, а в максимально страшной и мучительной форме. Главгер и некоторые другие персонажи пытаются делать что-то, как в настоящем мире - лечить раненых, сражаться с монстрами - несмотря на очевидную бессмысленность этого. Тут проявляются мотивы "Чумы" Камю: безнадёжной битвы с болезнью, непобедимой в принципе - разве что временно. В этом есть некое горестное благородство: "Неважно, где ты... неважно, что происходит... Важно, что ты делаешь..."
И лишь один персонаж, похоже, стремится выйти за пределы этого мира - пройдя все круги здешнего ада. Этот Круглоголовый, возможно, альтер эго автора. Его образ действий вновь напоминает "путь нагваля" Кастанеды - попытка избегнуть поглощения своей сути космическим Орлом, перейдя в иную форму существования. Какую? А кто же его знает. Возможно, одной из тех самых саранчей с человеческим лицом... Но, скорее всего, нет и такого исхода - всё просто возвращается к началу: "Время, место и причина сливались в одно, а потом это одно замыкалось в окружность, сужалось до точки, до математической абстракции, и наконец, выходило за пределы вычислений".
Но ведь это тоже, практически, цитата из "Откровения", и она - о Боге: "Я есть Альфа и Омега, начало и конец, говорит Господь"...
Другой катастрофический сценарий представлен в рассказе "Живота своего". Несколько более реалистичный и менее перегруженный символизмом текст, но столь же пропитанный безнадёжностью. Здесь ещё ярче звучит обычная для автора антивоенная тема, да и сюжет достаточно традиционен для такого рода произведений - его использовали и Лев Толстой, и Гаршин, и многие авторы военной драмы до сего времени: тяжело раненный солдат на поле боя пытается познать смысл своей жизни.
Впрочем, это всё-таки фантастический альтернативный мир, где идёт бесконечная гражданская война, которая уже обросла страшной мифологией. Для умирающего солдата она становится реальностью - ведь его ранила страшная Дурная пуля мистического Чёрного барона (носящего черты вудуистского божества мёртвых Барона Субботы). Поражённые этими бесовскими пулями перед смертью "видят невидимое". Это даёт возможность развернуть экспозицию, показать читателю глазами ГГ весь ужас и бессмысленность войны. Тот видит прошлое, проникает в сознание других людей, даже "становится" убившей его пулей - очень оригинальный ход.
Но вновь у людей этого мира нет никакой надежды на покой - ни до, ни после смерти. В рассказе это выражено недвусмысленно: в этом социуме можно исповедовать любую веру и совершать обряды любой религии или всех их вместе - кроме христианства...
В близком по жанру стимпанку рассказе "Тягучие цепкие воды", напоминающем новеллу Макса Фрая "Зелёные воды Ишмы", тоже имеет место чудовище, олицетворяющее трагичность мира. Это Левиафан, живущий в опасной реке, в которой главгер, плотогон Саам, потерял дорогой груз, принадлежащий очень опасному человеку. За это ГГ заставляют погрузиться на дно, найти груз и сфотографировать Левиафана. Этот монстр, собственно, есть олицетворение страшной реки, которая таким образом становится полноценным персонажем и прозрачным символом трагичности жизненного пути, предвещающем гибель героя в финале: "Левиафан извечно смотрит на тебя из реки, распластав прозрачное жидкое тело по дну. Река темна... река мутна после дождей... по реке плывут взбитые пузыри, древесный и лиственный сор. Закручиваются водовороты, открывая белесую изнанку воды. Говорят, это бельма в глазах Левиафана".
И это ещё один традиционный для Николайцева образ, схожий с Сорокопутом "Красного на остром" или саранчой "Свидетелей Апокалипсиса".
Водяная стихия в качестве персонажа действует и в рассказе "Несчастливый улов Эдвина Прайма". Произведение выбивается из общей картины творчества Николайцева - хотя бы потому, что позиционировано, как юмористическая фантастика. И да, юмор там имеется - хоть и весьма "чернушный". "Несчастливый улов" по тону и антуражу напоминает морские рассказы Александра Грина, действие которых происходит в выдуманной стране, а по смыслу - миниатюру Эжена Ионеско "Гнев", где ничтожное происшествие становится триггером глобальной катастрофы. В довершение - кафкианские мотивы абсурдного судилища: "Свидетели, имена и звания которых мичман читает с листа - выходят один за другим. Эдвин Прайм никак не может понять - разные это люди, или один и тот же человек меняет погоны на кителе где-то неподалеку".
Однако судьба незадачливого матроса, поймавшего страшную рыбу, всё и вся заражающую смертельной болезнью, уже совершенно неважна, поскольку вокруг гибнет весь мир.
"Эдвину Прайму вдруг становится стыдно за собственный расстрел".
Не уверен, стоит ли тут упоминать о весьма древнем и многозначном символическом значении образа рыбы...
Другое несколько неожиданное произведение - "Сломанная Челюсть говорит от имени всех". Оригинальность его заключается в том, что попаданец на другую планету показан с точки зрения местного обитателя - потомка земных колонистов, потерпевших тут катастрофу и вернувшихся к примитивной модели цивилизации. Такой ход использован, например, в рассказе Пола Андерсона "Человек, который пришел слишком рано", но там речь о попаданце в прошлое, да и смысл несколько иной. Кроме этого, в рассказе Николайцева вновь угадывается отсылка к "Парню из преисподней" АБС, а ещё - "Пасынкам Вселенной" Хайнлайна.
ГГ - юноша, принадлежащий к одному из кланов этого общества, очень фрагментарного, разобщённого, с формализированной культурой. И главный движитель его - ненависть, возведённая в принцип. Причём не абстрактная, а очень точно определяемая. Есть кланы, к которым её не испытывают, а есть которые ненавидят. Это не имеет никакой рациональной основы, но абсолютно непреложно. И потому все мужчины этого мира постоянно отправляются на охоту за ненавистными людьми, называя это "паломничеством", что переводит человекоубийство в разряд религиозного действа.
В таком паломничестве пребывает и ГГ, стремящийся утвердить свой статус мужчины и воина, но встречает члена спасательной экспедиции с Земли, которая пытается помочь заблудшим родичам. Сначала между двумя представителями человечества стоит непробиваемый культурный барьер, но постепенно он начинает поддаваться. Выясняется, что всеобщая, но избирательная ненависть тут имеет естественные причины, коренящиеся в космических воздействиях на людскую психику.
Хотя это уже неважно: ГГ посмотрел на свой мир со стороны и кое-что понял, но подобно "Парню из преисподней", не собирается восставать против привычных устоев. Напротив: ценой своей жизни он заставляет землянина самого войти в эту систему, объединённую взаимной ненавистью, и что дальше будет с этим миром - совершенно непонятно.
К рассказу духовно примыкают вполне реалистические вещи: беллетризированный очерк "Без позывного" - о начале СВО, когда она ещё не казалась войной, и "Музыка зазвучала" - о детях, эвакуированных в Среднюю Азию во время Великой Отечественной. Абсолютно разная тематика объединена отрицанием войны как таковой, но при этом горестным признанием непреодолимости её, как факта.
"Война же... Вроде бы и большая страна, а фронт - словно у всех под боком".
И те же самые мотивы звучат в стихах Николайцева, которые несколько парадоксальным образом служат прямым продолжением его прозы. Причём его поэзия, в отличие от прозы, избежала всех соблазнов модерна и постмодерна и апеллирует к строгой классике. Автор называет свои стихи балладами, хотя это не вполне верно в отношении их поэтической формы. Но, хотя сам сборник носит название "Письма с края света" так и хочется назвать его "Баллады русской смуты". Потому что они именно об этом: начиная от Смутного времени начала XVII века, и до той же СВО, или даже о смуте в душе отдельного русского человека - не менее грозной и бурной, чем внешние катаклизмы.
Некоторые поэтические тексты снабжены прозаическим после- или предисловием, которые сами по себе выглядят небольшими эссе или даже новеллами. Это ещё теснее сближает стихи и прозу автора. А иные стихотворения вовсе связаны сюжетно с рассказами, как "Баллада о поверженном враге" с упомянутым очерком "Без позывного".
Но и сами по себе эти стихи не лирически-отвлечённы, а сугубо информативны. При этом они часто звучат весьма поэтично, поражая точными и яркими метафорами - порой их цепочка, протянувшаяся на всю строфу, напоминает непрерывный горестный крик-причитание. Ярки и описания-экспозиции, подчёркивающие мрак и безнадёжность положения лирического героя:
Стволы и камни... Склон уходит вверх -
Там спутанной стеной кусты в сугробах...
И дно лощины - будто узость гроба,
Способного, однако, втиснуть всех.
А другие баллады отсылают, как и проза автора, к произведениям-предшественникам - той же "Чуме" Камю:
Великая, великая чума...
Сквозь трубы, полные каминной сажи,
В дома проникнет... не заметив даже
Ни судорог ученого ума,
Ни блеска хирургических пещер,
Ни грохота смыкающихся ставень,
Ни прочих малопродуктивных мер,
Что мы решим ей противопоставить.
Или, как в стихотворении "Смерть золотоискателя", к прозе Джека Лондона, тоже нами уже поминавшегося. Или к поэзии Эдгара По и других тёмных романтиков XIX века:
Я узнал её имя. Оно более звучно,
чем хрипящие выкрики древних пророчеств.
В её власти - даже одним присутствием мучить.
Имя этому - одиночество...
Или даже к кинематографу - скажем, фильму Валерио Дзурлини "Пустыня Тартари":
Эти строки написаны у линии горизонта,
где оплывшее небо находит трещины в глине,
и вплавляется в них с тягучестью креозота,
поражая упорством пласты неживой полыни...
При некоторых огрехах в размере, рифмах и ритмике, стихи Николайцева - доподлинная поэзия, служащая органичным дополнением к его прозе. В которой тоже есть - а куда же без них - довольно недостатков, особенно в ранних вещах: неуверенная, не всегда сбалансированная должным образом структура текста, слишком тяжёлые, длинные и хаотичные абзацы, неудачные обороты ("грохот выстрелов наполнил весь объем помещения"), схематичность некоторых персонажей. Но, во-первых, недостатки не перевешивают достоинств, а во-вторых, в ретроспективе хорошо видно, что автор их успешно преодолевает, что тексты его год от года становятся всё стройнее и гармоничнее.
И тут стоит вернуться к начальному парадоксу: может ли считаться писателем автор, определивший себя как "квалифицированный читатель". Думаю, сказанного выше достаточно, чтобы утвердительно ответить на этот вопрос. Дело в том, что бывают, наверное, ситуации, когда писатель и читатель сливаются воедино - и не только в постмодернистской литераторе, как в повести "Человек, которого не было", но и в реальности. Автор - творец, это его статус, задача и проклятие. И тем самым он в меру своих слабых сил дерзает подражать Творцу всего. Но ведь и Тот в конце всего станет един со Своим творением - если таков смысл скрытой цитаты из "Откровения Иоанна Богослова" в "Свидетелях Апокалипсиса".
ПыСы. Тимофей Николайцев высказался о моих качествах критика - пожалуй, излишне лестно:) Но это слишком приятно, чтобы не процитировать тут:)
"Павел Виноградов - отвечал на разные мои дилетантские вопросы задолго до того, как написал мне первую рецензию. Отзывчивый и простой в общении человек с мощным интеллектом и широчайшим литературным кругозором. Написал мне несколько рецензий и даже предисловие к вот-вот будущей бумажной книге! Если вы сомневаетесь, просить ли его об отзыве или рецензии - даже не сомневайтесь! Пройдясь частым гребнем по моим повестям и рассказам, он выявил 90% заложенных там коварным мин (а 100%, я просто напоминаю, не в силах выявить абсолютно никто). Почет и всяческое уважение - за начитанность классикой, граничащую порой с энциклопедичностью..."
Имею возможность, способности и желание написать за разумную плату рецензию на Ваше произведение. Подробности здесь .