Три книги. Три разные эпохи. Разные места действия, разные герои. Все книги вместе отражают двадцатый век. Не глобально. Но в таких деталях, таких ярких живых картинах, что любой читатель, углубившись в атмосферу давних и не очень давних времен, почувствует душевный трепет и не утратит интерес к чтению до самого конца повествования.
Роман-хроника "Так и было" - это некая сага о русской деревне первой половины ХХ века. Она охватывает самые драматические, порой трагические страницы новейшей истории страны, включая Великую Отечественную войну и тяжкие послевоенные годы. Это людские судьбы, показанные на примере жизни одной большой семьи. Здесь с этнографической точностью отражена жизнь умирающей теперь крестьянской цивилизации, которая многие века составляла основу государства российского.
Следующая книга - повесть "Мой университет". Тут уже другое место событий, иное время. Книга посвящена жизни и быту студентов Карело-Финского государственного университета в далекие пятидесятые годы прошлого столетия. Тогда в университете особенно популярен был геологоразведочный факультет. Не зря ректор - Иван Семенович Яковлев - называл студентов-геологов - гвардией университета. Много страниц повести посвящено особенностям учебы и полевой практики студентов геологоразведочного факультета. В ту пору молодые люди еще понимали, что такое романтика странствий. Вот и стремились получить одну из престижнейших профессий - профессию геолога. Хотя многие жили на одну стипендию. Но на стипендию тогда можно было прожить. Впрочем, бедность в ту пору не считалась пороком. Очень многие жили бедно и трудно. Описанная в повести "Мой университет" жизнь студентов, сам город Петрозаводск той поры, - неведомы современной молодежи и большинству уже зрелых людей. Поэтому повесть от начала до конца читается с неослабевающим интересом.
Третья книга этой серии называется "Мои экспедиции". Она посвящена геологам, коллегам по основной профессии автора. Это одно из немногих произведений художественной литературы, где описаны непростые жизненные перипетии "геологов-работяг", людей некогда очень престижной романтической профессии. Работа геологов-полевиков в тундре Кольского полуострова, таежных дебрях Архангельской области и на территории Карелии показана изнутри, описана участником событий и потому воспринимается с большим интересом, как подлинное свидетельство очевидца. В книге "Мои экспедиции" много страниц посвящено Костомукше. Истории открытия и разведки Костомукшского железорудного месторождения, самого крупного на северо-западе России, строительству города Костомукша. Строительству, которое проходило на глазах автора: от закладки первых фундаментов до пуска комбината. За открытие и разведку Костомукшского железорудного месторождения, как сырьевой базы горно-обогатительного комбината, группа специалистов, в том числе автор этих строк, были удостоены высокой награды - Государственной премии СССР.
Все три книги написаны от первого лица. У героев книг сохранены подлинные имена, соответствующие их прототипам. Это придает повествованию особенную достоверность. Представленные произведения далеки от модных теперь детективов либо "дамских" романов. Но это книги, которые, надеюсь, будут интересны большинству людей, независимо от возраста, образования или социального происхождения. Это увлекательные, жизнерадостные, нескучные книги.
Читайте, не пожалеете!
Виталий Морозов
Так и было
Роман-хроника
Петрозаводск, 2006 ПРЕДИСЛОВИЕ
В ящиках моего письменного стола лежат папки с тетрадями, блокнотами, записными книжками. Много папок, а еще больше тетрадей, исписанных мелким почерком за последние тридцать лет. Здесь нет портретов знаменитых людей, нет описаний эпохальных событий.
Впрочем, тут много о войне. Она, можно сказать, в центре внимания. Вторая книга так и названа "Война". Это главная, стержневая книга. Потому что для моего поколения война, такая же вечная тема, как тема любви, жизни и смерти.
О войне написано много. Виктор Астафьев писал про "свою войну". У меня она тоже "своя", не похожая ни на какую другую. У каждого человека, пережившего это страшное время, осталась своя боль, своя печаль. И свой след в памяти. Одинаковым для моих ровесников было то, что война лишила нас детства.
Правда о войне тоже у каждого своя. Но рядом существуют уже давно сложившиеся стереотипы в ее описании. И существует проблема восприятия правды о войне, если она (правда) не соответствует стереотипам. Я знаю это на примере Виктора Астафьева, который пострадал за "свою" правду. Его книгу "Прокляты и убиты" чуть не предали анафеме.
У меня правда о войне, увиденной глазами ребенка. Поэтому в моем повествовании нет батальных сцен и, к счастью, они не грешат стереотипами. Тут, как говорится, истина глаголет устами младенца. Однако прав был В. Конецкий, сказавший: "У правды есть свои сроки. И если правда давно идет к людям, то и она и люди многое теряют". К сожалению, - это так.
Впечатления детства - самые яркие в жизни. Они озарены каким-то особенным светом радости, даже восторга. Несмотря на тяготы, какие пришлись на нашу долю.
Я не успел и не сумел в свое время рассказать обо всем пережитом своим детям. А теперь вот и внуки выросли. У них другая жизнь, другие заботы. Но придет пора, когда возникнет живой интерес ко всему прошедшему. Не столько к истории вообще, сколько к давним событиям, участниками и свидетелями которых оказались близкие люди.
Уже не осталось ровесников нашей мамы. Мои ровесники один за другим уходят в небытие. Они уносят память человеческую. Уносят бесследно и безвозвратно. Значит мне, пока есть еще силы, надо успеть поведать о том, что знаю. В надежде на интерес ко всему не только близких, но и многих других людей.
Я буду касаться пережитого мною лично, что до сих пор стоит перед глазами и снится по ночам. А еще того, что много раз слышал от мамы и бабушки, от других близких людей. Что прошло через мое сердце и стало частью меня самого.
Мне придется посмотреть на события давних лет сперва глазами ребенка, потом юноши. Но через этот первозданный взор часто будет просвечивать взгляд современного человека с какими-то, может быть сугубо личными, оценками.
То, что видел я, не дано в точности увидеть и пережить никому другому. И рассказать обо всем этом, "так, как я хочу", смогу только я.
Я не стану выбирать события по их важности либо общественной значимости. Единственной меркой будет тут яркость впечатлений. Что лучше запомнилось, что оставило наиболее глубокий след, - о том и пойдет речь.
Для меня очень важно отразить дух той поры, подробности жизни и быта людей. И не важно, что эти люди ничем не знамениты. Здесь меня вдохновляют слова М. Пришвина: "Как подумаешь иногда усталый, каких маленьких людей собираюсь я описать, оторопь берет: зачем, кому это нужно? - и бросишь. А потом соберешься и думаешь, и опять за свое: большие люди, думаешь, сами расписываются на страницах истории и у них имеется множество слуг, которые не дадут им исчезнуть. Но тихий скромный человек так-таки и сходит на нет, такой хороший, милый мне человек и вот нету до него дела.
Досада взывает новые силы и, думаешь - а вот оттого и не дам я тебе от нас исчезнуть, живи, любимый человек, живи!".
Все записи в моих тетрадях - знаки своего времени. Время уходит - стираются знаки. Но остаются люди, которым интересно знать, как это было раньше. Самим названием трилогии, я хотел подчеркнуть: как написано, так и было. Как было, так и написано. Имея в виду, что тут все правда. Даже в тех местах, где я пытаюсь зримо воссоздавать давние события, где, как говорят, присутствуют элементы творческой фантазии, правда остается незыблемым принципом.
Я не могу определить жанр своего повествования. Но знаю точно, - это не мемуары. Скорее история жизни, которая прожита мною, моими родными и близкими, моими ровесниками.
Мне хотелось с особой подробностью и этнографической точностью отразить жизнь и быт нашей деревни за первую половину теперь уже прошлого века.
Много страниц в моих записях посвящено нашей бабушке - неграмотной пожилой женщине - человеку беспредельной доброты и необъятной души. Ее щедрость, острый ум, постоянную заботу о ближнем, - до сих пор, полвека спустя после кончины, помнят и ценят все знавшие ее люди. Именно по рассказам бабушки, я писал о ее горькой доле, о других событиях дореволюционной поры. Не из школьных учебников, а от нее, не знавшей ни одной буквы, я еще в раннем детстве услышал сказки Пушкина, "Конька Горбунка", сказки о Кощее Бессмертном и бесконечные рассказы про Бову Королевича. От нее по наследству достался мне дар Божий - любовь к русской словесности, к простому крестьянскому слову - всегда меткому до афористичности. Мне хочется с гордостью повторить здесь слова Виктора Астафьева - я тоже "бабушкин сын".
Рассказ ведется при строгом соблюдении хронологической последовательности в изложении событий. Эти события, как бусинки, связаны нитью повествования и нанизаны в строгой временной очередности. Поэтому не случайно в подзаголовке значится: хроника...
Из этого правила есть исключения, когда речь идет о некоторых близких людях, об их непростой драматической судьбе. Тут я нарушал хронологию и доводил рассказ до конца; подчас трагического.
Для удобства пользования, весь текст разделен на три книги с простыми непритязательными названиями: "До войны", "Война", "После войны".
Я старался не столько рассказывать о прошлом, сколько показывать его, чтобы читатель мог все представить наглядно и живо.
Мне приходилось употреблять многие старинные слова и словосочетания, которые, наверное, неизвестны молодым читателям. Впрочем, эти слова, все до единого, есть в словаре Даля. Я не мог без них обойтись, потому что они часть моего разговорного языка, языка моих односельчан в пору нашего детства.
Мне хотелось, чтобы каждый человек, настоящий ценитель русской словесности, обратил внимание не столько на то, о чем написано, но, главное, как.
Удалось ли это, - судить не мне. Но я стремился к тому, чтобы каждая фраза воспринималась без отторжения и не оскорбляла слух. Получилось ли так, не знаю. Однако для меня всегда была важна и доставляла удовлетворение сама работа. В некоторые трудные периоды жизни, она была просто спасительной.
Тут мне вспомнились слова Гаршина: "На свете есть только одно истинное безотносительное счастье - удовлетворение работника, когда он, погруженный в свой труд, забывает все тяготы жизни, а закончив его может сказать себе с гордостью: да, сегодня я создал благое".
Чтобы твердо сказать последние слова, мне предстоит еще много потрудиться. Возникает невольный вопрос, - хватит ли сил? Загадывать на будущее не берусь. Я речь веду о прошлом. Если написанное прочтут только дети и внуки, все равно я считал бы свой труд не напрасным. Но я тешу себя надеждой, что мои рассказы о об увиденном, выстраданном и пережитом будут интересны многим людям.
ПОСВЯЩЕНИЕ
Памяти жены -
Морозовой Антонины Михайловны.
Она ушла на вечный покой, не дождавшись публикации этой книги. Хотя очень надеялась, что мы вместе доживем до такого радостного дня и часа. Она мечтала увидеть изданную книгу. Потому что сама вложила немало сил и времени, помогая закончить мой многолетний труд. Она была первой читательницей, деликатнейшим критиком, - строгим и справедливым.
Библиотечный работник по профессии и библиофил по призванию, она лучше и быстрее любых словарей помогала в толковании многих старинных, теперь забытых слов и словосочетаний, предостерегала от излишней "цветистости" некоторых фраз, перегруженности эпитетами и метафорами. Хвалила сдержанно, но так тепло, ласково, с такой искренней заботой о "конечном результате", с такой любовью, что после ее добрых слов ко мне приходили новые силы и юношеский азарт; появлялось желание бесконечно улучшать каждую страницу рукописи только ради того, чтобы увидеть улыбку родного заинтересованного человека.
Она всегда делилась с окружающими всем, что имела, особенно жаром своей неистощимо богатой души. Лишь благодаря ее духовной поддержки, я сумел закончить главный труд своей жизни.
Она очень любила цветы и выращивала их целыми плантациями на своем участке. Она любила своих детей и внуков. Она любила людей. И её все любили.
Жаль, что мы не успели сказать ей при жизни много добрых и ласковых слов, жаль, что мало дарили цветов и улыбок.
Пусть эта книга хоть в какой-то степени будет данью её памяти.
Книга 1.
До войны
Я нежно болен вспоминаньем детства
С. Есенин
Часть 1. Хутор Алешня
Сперва была только речка Алешня, окаймленная зеленью заливных лугов. Хутор появился гораздо позже. Но я хорошо помню наш хутор Алешня. Мои родители уехали оттуда в 1935 году, когда всех стали сгонять в колхоз. Было мне тогда чуть больше трех лет. От самого рождения и до этого срока меня никуда не вывозили, и никого из посторонних людей я не видел. Весь мир мой состоял из большой неказистой избы, почти половину которой, занимала русская печка, да просторного двора, окруженного множеством построек.
Все жилое тут возникло в начале двадцатого века, когда и в наше захолустье докатилась столыпинская реформа.
Дед мой, Семен Тимофеевич Морозов, был, видно, не из зажиточных крестьян. Иначе вряд ли его удалось бы переселить с хороших земель около деревни, в глухой лес. Правда, это безжизненное место облагораживалось широкой поймой маленькой речки с заливными лугами по обоим ее берегам. Вот в таком месте, за семь верст от деревни Понизовье, и получил мой дед столыпинский надел земли под хутор.
Видно пришлось ему с двумя братьями - Андреем и Сергеем - хорошо потрудиться, чтобы обжить этот воистину медвежий угол. К тому времени, когда я начал осознавать себя, все земли вокруг были распаханы, благоухал медовым ароматом большой яблоневый сад с пасекой, на заливных лугах паслись коровы и множество разной мелкой живности. От деревни к хутору успели проложить дорогу, большая часть которой называлась мостище - поперечный настил среди заболоченной, слабо лесистой равнины.
Потом, навсегда покидая хутор, когда мне впервые пришлось проехать на телеге по этому мостищу, главное свое впечатление, по словам мамы, я выразил словами: "Дыр-дыр-дыр...".
Но еще раньше и ярче мне запомнилось другое. Солнечный теплый день в конце лета. Большое картофельное поле недалеко от нашего дома. Бесконечно длинные борозды, через одну разваленные сохой. Темно-бурая земля уже подсохла и кажется на солнце золотисто желтой. На фоне этой свежераспаханной земли огромные белые картофелины, лежащие то в одиночку, то целыми гнездами. Я выбираю самые крупные, наполняю ими свое маленькое ведерко и важно отношу его в большую кучу на середине поля. Было ощущение настоящего счастья, если удавалось наполнить ведерко раньше, чем это успевал сделать кто-либо из взрослых.
Ласково светило солнце, весело жужжали пчелы, где-то высоко над головой шумел легкий ветерок. В ивняке на берегу речки паслись овцы. Слышались тихие голоса людей, торопливо убирающих урожай. Мне так хотелось, чтобы всегда вокруг были эти нескончаемые борозды с солнечно яркими картофелинами в них. До сих пор эти борозды снятся ночами.
Хутор Алешня принадлежал моему деду по отцовской линии. Привлекло его сюда не только тихое раздолье с заливными лугами, но и сама речка. Бабушка моя по материнской линии - Лукерья Павловна - не раз ехидно замечала, что у братьев Морозовых планы были воистину наполеоновские. Они собирались не только распахать и засеять все удобные земли вдоль поймы, не только думали превратить заливные луга в культурные пастбища и сенокосные угодья, но еще большие виды имели на речку.
Братья моего деда уже успели к тому времени отойти от крестьянских дел. Тот и другой закончили в городе Холме педучилище и, как говорили тогда, "пополнили ряды сельской интеллигенции". У них были свои семьи, жили и учительствовали они в разных местах: один в районном центре - поселке Плоскошь, а другой в больших селах, где имелись школы. Там при школах каждому выделялись казенные квартиры, где жили они с сентября по май месяц. А на лето все собирались вместе, и хутор Алешня становился многолюдным, как деревня. Моя бабушка Лукерья рассказывала, что именно ученым братьям деда пришла в голову мысль построить на речке плотину с мельницей. Да еще так, чтобы водяное колесо не только жернова вращало, но еще и вырабатывало электричество. Уже было присмотрено место чуть выше хутора, где после излучины река выходила напрямую к дому и низкие заболоченные места сменялись крутыми высокими берегами, поросшими соснами, а сама река пологими перекатами опять спускалась в болотистую низину, заросшую травами.
Вот в том месте, где высокие берега сжимали реку до размеров большого ручья, где вода особенно звонко шумела на перекатах, где русло было все сплошь вымощено камнями, именно на этом живописном месте и предполагалось построить мельницу. Хутор построили с учетом этого заранее облюбованного места. И землемер в свое время так обозначил границы хуторских владений, чтобы часть реки с высокими берегами и порожистыми перекатами вошла в земельный надел.
Учителя Андрей Тимофеевич и Сергей Тимофеевич приезжали на хутор Алешня в летние каникулы. Они часто вечерами, вроде как для прогулки, выходили на крутые берега речки. И каждый раз прикидывали: откуда будут брать камни, откуда рыхлый грунт для плотины, как все это укрепят бревнами из росших тут же неподалеку высоких стройных сосен. Планировали, как все это ловчее подвозить к берегу на лошадях, какие и где дороги надо проложить для удобства стройки.
Думали они и про наемную рабочую силу на тот момент, когда понадобится быстро перекрыть русло реки. Подсчитывали, сколько каждый сможет внести в это дело денег из своего учительского жалования. Даже речь вели про строительство тут же еще и лесопилки, которая приводилась бы в движение вырабатываемой электрической энергией. Думали дед мой и его братья также о строительстве хорошей дороги и в сторону деревни Понизовье - на запад, и в сторону большака Торопец - Холм - на восток. Чтобы эти людные места с деревнями и деревеньками вдоль тракта, как бы приблизились к хутору. Они надеялись, что со всех этих мест будут на хутор приезжать селяне молоть рожь, овес, ячмень. Уже подсчитывали барыши от этого промысла. А потом, когда и лесопилка станет рядом с мельницей, замышлялась торговля брусом и досками. Ведь лесов вокруг было не меряно. Не надо даже больших затрат на подвозку. Все рядом, только вали да пили.
Но планам деда и его ученых братьев не удалось сбыться. Нежданно-негаданно грянула революция.
***
Но хутор Алешня не сгинул. Он сумел пережить все передряги. Захолустье наше оказалось так далеко от бойких мест, что туда не дошли, не докатились громы войны и революционных потрясений. Хорошо возделанные поля, сад и пасека давали все надобное для жизни. Даже одежду шили из своих же холстов и сукна, вытканного долгими зимними вечерами тут же на хуторе. Не говоря про обувь: ее шил приходящий сапожник из выделанных дома телячьих шкур. Только валять валенки, тоже из своей шерсти, отдавали шаповалу в соседнюю деревню. Получилось так, что натуральное хуторское хозяйство лучше, чем городское и даже деревенское, приспособлено к жизни в годы войн и смут.
К началу 20-х годов хозяйство окрепло и приняло, как бы сейчас сказали, "животноводческое направление". Сама жизнь принудила к этому. На заливных лугах вдоль реки и на лесных покосах каждый год вырастало столько травы, что хватало для пастбищ и еще много оставалось на сено. К осени им набивали огромный сарай, поветь и другие свободные места под крышей.
Особую заботу у моего деда Семена вызывали лошади. Он любил их какой-то особой любовью и считал, можно сказать, членами своей семьи. В конюшню дед уходил надолго. Он не только задавал лошадям сено, подливал в длинные желоба колодезную воду, но чистил их, гладил, холил и с каждой отдельно разговаривал, как с человеком. Если лошадь надо было готовить к поездке в лес за дровами либо за сеном, то ей в кормушку подсыпалась еще и щедрая порция овса. Дед любил повторять, что не только человек, но и лошадь, если работает до пота, то должна и есть в охоту, иначе говоря, досыта.
Привилегированным "сословием" в конюшне деда были жеребцы. Коль не вышло ничего с мельницей да лесопилкой, накопленные деньги истратили на жеребцов. Покупались они не разом. И всегда необъезженными жеребятами. Воскресными днями и в праздники ходил дед по конным базарам да ярмаркам, приглядываясь к коням. Надо было выбрать не просто хороших выездных лошадей, но обязательно чистых кровей рысаков. И еще надо было смотреть, чтобы не попали масть в масть. Каждый из братьев подбирал по своему вкусу. Одному хотелось жеребца вороного, другому серого в белых носках, а третьему каурого. Но чтобы одной породы и росту примерно одинакового. Платили за коней "богатые" учителя - Сергей да Андрей, а мой дед Семен должен был в счет своей доли выхаживать жеребят и "доводить их до кондиции".
К тому сроку, когда жеребята были куплены, для них отдельно выстроили новую конюшню. Перед ней огородили большую зеленую лужайку под выгон, где дед потом выгуливал, объезжал лошадей; где они могли резвиться свободные от хомута и пут.
Это было в середине двадцатых годов. К тому времени жеребцы стали свободно ходить под седлом и в упряжке. Каждый из братьев приобрел по легкому тарантасу. Теперь они могли выезжать в город, либо по престольным праздникам до ближайших сел в церковь, а то и в гости. Тогда говорили, что у них на троих был один выходной костюм, а вот по хорошему жеребцу у каждого. Жеребцы отличались необыкновенной резвостью и выносливостью. Скоро о жеребцах братьев Морозовых заговорили во всей округе. Особенно после того, как на первых же бегах в уездном центре дед Семен оказался победителем и выиграл приз. На своем вороном, разукрашенном лентами, он приехал на хутор Алешня, как герой. Несколько лет спустя, именно этому вороному я был обязан жизнью.
***
Зима 1931 - 1932 годов выдалась суровой и многоснежной. На Hождество замело все дороги, и наш хутор оказался отрезанным от остального мира. Именно в такое время приспичило моей маме рожать. Житейское дело. Тогда не было нигде рядом ни больниц, ни врачей. Лечились домашними средствами, а при родах помогали бабки повитухи. Когда почуяли все домочадцы, что у мамы вот-вот начнутся схватки, отец запряг вороного в легкие санки и по заметенной дороге поехал до ближайшей деревни. Эта самая бабка оказалась воистину бабушкой, весьма пожилой женщиной, которая никак не хотела в такую стужу и непогоду не только ехать на какой-то дальний хутор, но из дому выходить не решалась. Отец Христом Богом умолял ее поехать, обещал заплатить и привести в целости обратно. Согласилась с большим трудом, и, кряхтя, стала одеваться.
Метель поутихла. На дороге кое-где сохранился еще санный след, и лошадь шла скорой рысцой. Доехали благополучно. Бабку отогрели в жарко натопленной избе. Напоили горячим чаем. А вот дальше все было плохо и тяжко.
Первые роды, говорят, всегда тяжелы. А тут еще выдалась двойня, и первый плод выходил как-то не так, не тем концом. После более полусуток мучений, когда и роженица и принимающая роды выли от изнеможения, удалось извлечь мою единоутробную сестру, но не живую. И вот тут мой отец услышал от повивальной бабки сквозь стон слова, которые всех привели в оцепенение: "Там есть еще ребенок, он живой его надо спасать. Мамку спасать надо. Акушерку надо скорей ... Я ничего не могу, сил моих нету...".
Дед Семен, сидевший около жарко натопленной печки, услышав такие слова, сразу стал одеваться. На ходу он крикнул моему отцу: "Вась, скорей запрягай вороного, поеду в Холм за акушеркой. А ты тут с бабами как-нибудь управляйся. Женку поддержи, утешь, как сумеешь".
До самого большака, чуть не десять верст, дед ехал по снежной целине. В деревне Борок он заехал к своей сестре Дарье Тимофеевне, попил чайку, подождал, пока немного отдохнет и покормится лошадь. А дальше, по уже наезженному большаку, несмотря на недавнюю метель, он гнал жеребца, как на бегах. Единым духом отмахал конь почти тридцать верст и остановил дед эту скачку только у крыльца больницы. Ринулся он в ноги первому встречному доктору и взмолился послать акушерку к умирающей роженице - своей невестке. Акушерка тут же сама стала собираться. Она по возрасту, да и по обличию сильно смахивала на повивальную бабку. Такая же сухонькая, маленькая, пожилая. Только разговор правильный городской и одежки тоже не деревенские: зима лютая, а она в пальтишке с лисьим воротником и в фетровых бурках. Пришлось заехать к ней на квартиру. Пока она переодевалась в вязанную шерстяную кофту, толстую суконную юбку и обувалась в просторные валенки с шерстяными носками, дед успел подкормить лошадь сеном и дал похрустеть овсом из прихваченной с собой торбы. Напоследок напоил он своего вороного чуть подогретой водой из большего ведра и был готов ехать.
Докторша вышла в овчинном дубленом полушубке с опушкой, укутанная поверх еще большим толстым шерстяным платком белого, чуть с желтизной цвета. Дед посадил ее в распушенное душистое сено к задней спинке легких своих саней, укрыл сверху огромным овчинным тулупом и сказал, чтобы дремала всю дорогу, а коль почует холод, то велел хорошенько шевелиться, насколько позволят маленькие сани и тяжелый тулуп.
Начинало смеркаться, и опять к ночи стал посвистывать ветер, поднимая вверх штопором снежные вихри.
Вороной отдохнул немного и, как будто понимая жизненно важную свою роль, быстрой иноходью, наперегонки с ветром, летел к дому. Дед отпустил вожжи и, отдавшись чутью лошади, только изредка подбадривал ласково: "Ну, давай, давай, не подведи, родимый!".
***
А в это время на хуторе Алешня ждали акушерку и торопились скорее да с толком все подготовить к ее приезду. В жарко натопленной избе заблаговременно накипятили и слили в большой ушат несколько ведер горячей воды, прикрыв посудину чистым холщовым полотном. Достали и прогладили паровым утюгом белые, только недавно вытканные холсты, чтобы застелить ими кровать для роженицы, подготовили из чистых, но уже поношенных холщовых рубашек пеленки для младенца. Хотя мама, напуганная гибелью девочки, с суеверным страхом, сквозь стоны от непосильной боли, отговаривала всех что-либо готовить для ребенка.
Руководила всем повивальная бабка. Отец,сидя у постели мамы, как мог, утешал ее, стараясь облегчить муки.
Потом он собрал все, какие были лампы и фонари, принес из амбара бутыль с керосином и стал готовить хорошее освещение. Заправил большую десятилинейную лампу с абажуром, протер несколько раз газетной бумагой закоптелое стекло, добиваясь его прозрачной чистоты, попробовал зажечь фитиль и только убедившись, что горит он ровно и ярко, отставил лампу в сторону, погасив огонь. То же самое проделал он с маленькой семилинейной лампой и двумя фонарями "летучая мышь". Один из этих фонарей он сразу зажег и повесил высоко на слегу в сенях, чтобы там не спотыкаться. А со вторым вышел во двор.
Между тем на улице опять разыгралась метель. Темень стояла такая, что, как говорят, хоть глаз выколи - ничего не видно. Даже фонарь в этой снежной круговерти освещал не больше, чем на полшага вокруг. Только в дровянике за ветром еще можно было что-то различить. Отец подошел к запорошенному снегом штабелю дров. Набрал из него охапку сухих березовых поленьев и принес в дом. Он ходил за дровами еще несколько раз. Их требовалось много, чтобы поддерживать в доме тепло так нужное для роженицы. А исстрадавшаяся в муках мама уже совсем обессилела и перестала кричать. Только глухие редкие стоны слышались из-за занавески, отделявшей ее кровать от остальной части дома. Отец не выдержал этой гнетущей обстановки, взял фонарь и вышел снова во двор. Прислушался, но кроме воя ветра не уловил ни одного звука. Тогда он взял широкую лопату и стал разгребать снег. Перво-наперво отрыл сугробы от крыльца, потом проложил дорогу до самых ворот и очистил от снега подъезд к воротам снаружи. Открыл настежь ворота и снова подчистил остатки снега. Хотел грести снег дальше к дороге, но увидел, что бесполезно. Все, что расчистил у ворот и во дворе, оказалось снова в сугробах. Снег не только валил сверху, но, подхваченный усиливающимся ветром, лавинами катился по двору, переметая тропинки и заполняя хоть ямку- выбоину у ворот, хоть длинное крыльцо амбара.
Отец с фонарем, который еле удерживал в руках под порывами ветра, вышел за ворота. По колено в снегу прошел несколько десятков шагов к дороге. Там начинался лес и еле обозначилась, накатанная прежде, колея. Ветер в лесу приутих. Только вершины высоких сосен шумели где-то в поднебесье.
В этот момент какой-то посторонний звук, еле слышный, добавился к шуму ветра. Как будто далеко что-то дзинькало. Сперва изредка, а потом все чаще. Тут отец сообразил, что слышит звон поддужного колокольца, прорывающийся сквозь свист бури. Он хотел бежать навстречу, а потом ринулся к дому, чтобы предупредить всех. Вбежал в избу, обдав переднюю холодным туманом, и крикнул только одно слово: "Едут!". А затем, размахивая фонарем, побежал обратно за ворота. Звон колокольчика стал уже хорошо слышен и по тому, как он часто, надрывно заливается, было ясно, что вороной чует жилье и спешит домой, выкладываясь изо всех сил. Скоро в тусклом свете фонаря отец увидел скачущего галопом жеребца и прыгающие по сугробам легкие санки с седоками. Только за воротами, уже во дворе, галоп сменился легкой рысью, а затем дед резко остановил взмыленную лошадь у самого крыльца.
-Ну, как ты, живой? - невольно вырвались у отца обычные в таких случаях слова.
-Я то живой, - хриплым застуженным басом ответил дед, не знаю как докторша. И Воронка, кажется, загнал до полусмерти. Но он молодец, коняга. И тянул споро, и дорогу держал сам. Спасло только то, что я вожжами даже пошевелить не смел. Я, ученый! Не раз бывал в таких переплетах. Тут коню доверяться надо, иначе гибель!
-Пойдемте скорее в избу, давайте я помогу.
Отец кое- как извлек из саней окоченевшую докторшу, которая c трудом сделала первый шаг: не держали отсиженные ноги.
-Думала, не доедем. Слава тебе, Господи, все- таки добрались.
Пока докторшу поили горячим чаем с медом, пока она потихоньку еле-еле
отогревала свои скрюченные ледяные пальцы и кисти рук, бабка повитуха хлопотала у роженицы и готовила все, что надо для помощи в этих затянувшихся родах. Докторша-акушерка подсказывала, прихлебывая горячий чай: то одно принеси, то другое сделай, то третье.
А затихшая перед тем мама снова застонала все громче. Дед в это время скинул тулуп и, оставшись в одной фуфайке, сказал отцу: " Тут бабы разберутся. А мы пойдем приберем коня. Досталось ему, бедняге. Такую даль отмахал за день, не глядя на вьюгу".
Воронок, стоя в упряжке, исходил паром. Сразу прикрытый теплым тулупом, из-под которого только что выбралась докторша, конь нетерпеливо заржал, ожидая, когда освободят его от хомута и оглоблей.
Отец быстро распряг лошадь, а дед, взяв коня под уздцы, отвел его в теплое стойло. Вот там и началась главная работа. Сначала всего коня - от пушистой гривы и до хвоста - протерли несколько раз мешковиной, как бы разглаживая складочки кожи и неожиданно выступившие ребра на недавно гладких боках.
Потом долго его чистили щетками от холки и до самых копыт. Дальше дед приказал принести суконную попону и аккуратно укрыл ею жеребца. Теперь надо было его очень осторожно напоить и накормить. Отец принес два ведра чистой воды: одно ледяной прямо из колодца, а второе - чуть подогретой из дома. Не успел все это разом вылить в желоб, как конь принялся жадно пить, процеживая воду сквозь зубы и пофыркивая временами. В кормушку, справа от желоба, дед положил зеленого душистого сена, специально выбрав, какое получше. Вороной сразу бросил питье и стал энергично хрумкать. Отец с дедом долго любовались этой трапезой, красивой, но сильно уставшей лошади. Потом дед принес полкадушки чистого отборного овса и высыпал все это в кормушку слева от желоба с водой. Но конь не набросился на овес. Он все еще аккуратно выбирал небольшие ровные клочки сена и прилежно пережевывал. Подъев сено, наконец, дошла очередь до овса. Но перед этим вороной снова приложился к желобу с водой и очень медленно пил мелкими глотками. Затем перешел к кормушке с овсом и уже не жадно, не торопясь, мягкими подвижными своими губами, подбирал крупные зерна, гулко хрустел да пофыркивал носом.
Обихаживая жеребца и залюбовавшись им, отец мой и дед не заметили, как пролетело довольно много времени. Разом оба подумали, а отец вслух произнес "Как- то там роженица..." И в этот миг дверь хлева распахнулась. Споткнувшись на пороге, ввалилась простоволосая повивальная бабка с криком: "Мальчик, мальчик... Слава Богу, живой... не богатырь, но докторша сказала, что должен оклематься".
В доме отец с дедом услышали глуховатый, но довольно громкий плач новорожденного и дед сказал приободряюще: "Коль так голосит, значит выживет".
Вот так я родился. Произошло это событие в 1932 году, накануне Рождества Христова.
Отцу меня показали только на другой день. И тут он сам увидел, что действительно новорожденный не богатырь. Но не это было главным. Самое важное то, что и мама, и сын живы, а значит поправятся со временем. Так сказала акушерка и вселила веру в души всех домочадцев.
Ей за помощь в родах, за спасение сразу двух жизней собрали много разных подарков. Как заявил мой дед, чем богаты, тем и рады. В большую платяную корзину поставили глиняный горшок с медом, уложили завернутые в белую холстину толстые пласты шпика, миску застывшего внутреннего сала со шкварками, круглый оковалок коровьего масла, завернутый в кисею, и разной прочей снеди. Все уложили в возок, усадили рядом докторшу и дед бережно укрыл ее еще новым легким тулупом. "Это тебе на память про нас и в знак особой благодарности" сказал он с дрожью в голосе. А потом добавил: "Небось, не первый такой случай и не последний. Придется когда еще ехать в стужу, вот укроешься своей теплой одежкой". Докторша аж прослезилась растроганная...
Отдохнувший за ночь и хорошо накормившийся вороной уже нетерпеливо подтанцовывал в упряжке, перебирая копытами. Отец в длинной шубе и валенках ждал конца прощанию, всем своим видом показывая полную готовность к дальней дороге
Вьюга к утру утихла и уже из-за леса, сквозь редкие тучи проглядывало солнце, покрывая тонкой позолотой острые верхушки сугробов.
"Ну, тронем, что ли, потихоньку" - сказал отец, устраиваясь половчее в передке саней, - "Нам бы только шажком до большака добраться, а там я мигом домчу вас домой" - сказал он докторше.
Дед, тем временем, с трудом отворил промерзшие насквозь, запорошенные снегом ворота и рукой дал знак, что можно ехать, а вдогонку только вымолвил тихо: "Ну, с Богом!"
***
На свет-то меня произвели, но надо было еще, как теперь бы сказали, узаконить существование. Для этого требовалось совершить два обряда: окрестить в церкви и зарегистрировать в сельсовете. Задумали все сделать одним разом и, не откладывая в долгий ящик.
Но уже через неделю планы пришлось менять. С регистрацией ждать было нельзя и к тому же ее можно сделать без ребенка. Поэтому, как только после бури снова накатали дорогу, отец запряг того же Воронка и поехал в нашу ближайшую деревню Понизовье, где находился сельсовет. Там он и получил мое свидетельство о рождении N 4/3 , выданное Жидулинским сельсоветом Холмского района Западной области РСФСР. Сейчас это слежавшийся и распавшийся на четвертины, пожелтевший от времени листок с почти неразличимыми записями.
Рядом со свидетельством у меня хранится снятая от руки его копия тоже более чем сорокалетней давности, но без повреждений. Из копии можно узнать, что в книге записей актов гражданского состояния о рождении за 1932 год 14 числа января месяца произведена соответствующая запись о рождении 6 января 1932 года Морозова Виталия Васильевича. Тут же названы родители: отец - Морозов Василий Семенович и мать - Морозова Евгения Ивановна. Местом рождения обозначена деревня Понизовье. Видно уже тогда, за несколько лет до сплошной коллективизации в наших краях, хуторов власти не признавали, и они были обречены на погибель.
После регистрации оставалось еще провести крестины. Родители давно договорились с будущим крестным отцом и крестной матерью. Согласились взять на себя эти хлопоты тетя Оля - наша родственница по материнской линии, и дядя Павел Кудрявцев - бывший сосед Морозовых в дохуторское время. Когда отец регистрировал мое рождение, заехал в каждый из этих домов, еще раз подтвердил договоренность, сообщив, что младенец появился на свет Божий к положенному сроку, хотя и в тяжких муках. Ему надо время, чтобы выправиться и окрепнуть. Иначе и поездку в церковь не выдержит. Ведь ехать надо либо в село Волок, либо в село Зуево. То и другое в 10-12 верстах от нашей деревни. Да от хутора еще 7 верст. А зима лютая, дороги позаметены. Так что решили не рисковать, выждать какое-то время. Отец сказал, что крестины сына, скорее всего, будут после Крещения Христова, а точнее обещал сообщить позже.
Меж тем солнце стало все выше подниматься над горизонтом и в иные дни светило по-весеннему ярко. По краю обращенной на юг крыши дома появились длинные ледяные сосульки, с которых заметно капало в полдень.
Воспользовавшись хорошей погодой, пришла на хутор навестить меня новорожденного и свою дочь роженицу, бабушка Лукерья. Была она недолго, и вот с ней-то наказали будущим кумовьям, что крестины надо провести на следующей неделе, примерно в конце января - начале февраля 1932 года. К этой поре в селе Волок уже успели сжечь барский дом Кушелевых (их родовое имение), но церковь еще стояла. Вот в ней и договорились сотворить обряд посвящения меня в православную веру. Отец с утра пораньше запряг Вороного в широкие сани - розвальни, положил туда много сена, постелил стеганое ватное одеяло и усадил маму со мной, укутанным в разные одежки. Выехали на рассвете. В Понизовье забрали кумовьев и по хорошей гладкой дороге не заметили, как добрались до Волока.
В том помещении церкви, где находилась купель, было жарко натоплено. Крестная, тетя Оля, взяла меня на руки и, почуяв тихое то ли сопение, то ли что-то похожее на мурлыканье, сказала на ходу: "Вроде живой крестник! Небось, и дальше выживет...".
А дальше, говорят, она еле нашла меня в ворохе разного тряпья, которое постепенно снимала, как капустные листья с кочана. Когда добралась до моего хилого тельца, то сказала то ли с тревогой, то ли с юмором: "Крестник-то размером с рукавицу... Ну, даст Бог, вырастет и не заметишь. Только бы здоровый был, наберет и росту и весу. На все воля Божья!".
***
После моего появления на свет, мы прожили на хуторе Алешня еще два с половиной года. В Понизовье уже давно существовал колхоз. Только редкие сельчане, которые не хотели и не могли принять новые порядки, - исчезли: либо затерялись в Ленинграде, либо, кто побогаче, оказались причислены к сословию кулаков и высланы в Соловки.
Мои родители старались остаться на хуторе, как можно дольше. Дед не уставал повторять, что переезд со всем хозяйством - как маленький пожар. Но больше всего он цеплялся за хутор, спасаясь от колхоза. Туда гнали, не спрашивая согласия. Не раз приезжал председатель колхоза и требовал писать заявление. Но дед всякий раз находил отговорки. Он ведь знал, что главное дело жизни - жеребцов - тут же, как тогда говорили, обобществят. А попросту - отберут и поставят в общую колхозную конюшню. И никто их там уже не почистит, не погладит каждый день, никто не насыплет в кормушку отборного зерна. Дед бывал в колхозной конюшне и видел, каким прелым сеном кормят там не только коров, но и рабочих лошадей. Потому он все откладывал переезд. Последний раз появилась к тому серьезная причина. С началом санного пути зимой 1934-1935 года отца мобилизовали на очистку от леса территории будущего Рыбинского водохранилища. Мобилизовали вместе с лошадью, запряженной в сани с подсанками, на вывозку леса. Желания тогда не спрашивали. Приехал уполномоченный из района с портупеей поверх полушубка и наганом на широком ремне, вручил повестку и ускакал. На сборы были даны одни сутки. Лошадь, сбруя, харч на дорогу для себя и для коня - все приказано взять свое. Правда, какие-то деньги обещали платить за работу. Но, как потом оказалось, этих денег не хватало даже себе на еду. Какие уж тут заработки. Хорошо, что всем мобилизованным лошадям давали хоть плохого казенного сена. А люди должны были питаться на свои гроши, которые платили за тяжелую работу от зари до зари.
Всю зиму отцу пришлось проработать на чужбине, жить в бараке, питаться впроголодь. Зато дед на разговоры о переезде в деревню и вступлении в колхоз отвечал одинаково: "Пока Васька там на казну вкалывает, никуда не поеду. Да и сил моих нет перевозить такое хозяйство. А колхоз никуда не денется. Как все, так и я. Коль силой погоните, упираться не буду...".
Впрочем, отсрочка получилась только на год. И то, слава Богу!
***
Все, что касается истории моего рождения, напоминает пересказ старого полузабытого кино. Бабушка, мама, крестная не раз то с грустью, то с легкой усмешкой рассказывали мне эту историю. Вот и получилась картина, которую я попытался изобразить. Так было на самом деле, либо чуть иначе - какая разница. Важно то, что я родился. А ведь мог сгинуть вслед за моей единоутробной сестрой. Тут помогло выжить упрямое нежелание моего деда Семена вступать в колхоз. Не будь такого упрямства, не будь жеребцов, и под угрозой оказались бы сразу две жизни - моя и мамина. Но выжили.
Мне суждено было на хуторе Алешня стать на ноги, научиться шагать и даже кое-что запомнилось с тех давних пор.
***
Большая наша изба, закопченная изнутри, к тому времени заметно опустела. Зимой, кроме нас с мамой да деда, там никого не было. Братья деда где-то учительствовали. Отец извозничал в дальних местах. Тогда в нашей избе мне запомнилась огромная русская печка, занимавшая весь ближний угол у входа. По утрам эта печка пылала жаром, весело потрескивая горящими поленьями, и даже изредка выстреливала раскаленными докрасна углями. Зарево от топящейся печки освещало всю избу, и дед в это время гасил лампы, приговаривая каждый раз, что кончается керосин.
С рассветом мама шла убирать и кормить скот во дворе, дед в такое же время шел к лошадям, готовил дрова, возил со стогов сено, либо занимался другими делами на улице. Я один оставался в большой полутемной горнице с маленькими заиндевелыми оконцами. Было страшно, и я тоже просился во двор. Маме ничего не оставалось, как брать меня с собой. До сих пор помню тяжесть множества одежек и такое ощущение, что трудно шевелить руками. Зима стояла лютая, и мама боялась меня простудить. Вот и кутала без меры. Хотя мне такие одежки сильно не нравились: спотыкался и падал на каждом шагу, а мама еле успевала вытаскивать из сугробов.
В этих наших хлопотах по хозяйству для меня находилось только одно удовольствие - рыбалка. Задав корм скоту, мама брала меня за руку, и мы потихоньку тащились к речке, где у деда всегда стояла мережа из прутьев, которая в наших краях звалась норот. Мы спускались по тропинке в снегу на лед, находили полузапорошенную прорубь, а в ней шест с привязанной невидимой ловушкой. Мама топориком обрубала лед по краям проруби и, когда там начинала свободно плескаться вода со множеством мелких льдин, кувыркающихся на быстрине, вынимала норот. Открыв затычку в хвостовой части, мама вытряхивала на лед пяток маленьких налимчиков - наш обычный улов. Я радовался ему, издавал восторженный визг, стараясь взять голыми руками скользких брыкающихся рыбок. Мама их собирала в маленькую корзинку, прихваченную для такого случая, норот возвращала обратно в прорубь и мы шли домой. Перед самым домом я брал у мамы корзиночку и бежал к деду показать свой улов.
Дальше ждали тоже интересные дела. Этих рыбок мама тут же потрошила, а потом мы с ней их по-хитрому жарили на сковородке. Сначала мама большим острым ножом отрезала розовые тонкие ломтики шпика, раскладывала на сковороде и ставила сковороду в печку. Там сало сразу начинало потрескивать, шипеть, скручиваться в трубочки, а некоторые его кусочки чуть не выпрыгивали на угли.
Потом на раскаленную сковороду клались очищенные рыбки. Они жарились совсем не долго на одном боку, а затем переворачивались на другой. Заблаговременно мама взбивала яйца и разбалтывала их со сливками, которые снимала деревянной ложкой из глиняного кувшина, заполненного молоком. Дальше это все заливалось с гулким шипением и треском на раскаленную сковороду, где жарились рыбки, и сковорода опять ставилась на угли. Скоро яичница начинала трепетать, как живая, слегка подрумяниваясь с самого горячего бока. Когда она покрывалась густой ярко коричневой корочкой, сковорода вынималась из печки. И тут же у нас с мамой начинался пир. Эту очень вкусную яичницу с рыбой мы уплетали, прикусывая черный чуть сладковатый хлеб, который нарезался не толстыми, но большими краюхами. А мне еще мама наливала в белую фарфоровую кружку с розовыми цветочками - холодного молока с желтыми пятнышками сливок наверху. Я почему-то не любил сливок и старательно сдувал их на край кружки.
Покормив, мама швыряла меня на теплую печку, а сама опять уходила хлопотать по хозяйству.
Не один раз мне одному приходилось подогу скучать на печке. Там всегда темно и страшно. А еще - оттуда нельзя убежать. Потому что слезть с этой верхотуры не было никакой возможности. Меня со всех сторон окружали теплые либо горячие кирпичи, совсем одинаковые, а потому неинтересные. Другое дело - единственная стена из толстых бревен и потолок из байдака. После улицы они казались особенно теплыми и сплошь чернели впотьмах. Только потом, когда глаза привыкали к темноте, начинало казаться, что и на печку проникают какие-то отблески света из окон. Постепенно обнаруживались отдельные доски на потолке и бревна на стене с полосками жесткого щетинистого мха между ними.
Скоро я заметил, что стена и потолок не черные, а какие-то разноцветные, правда, в темных тонах. Среди полос разных оттенков темно-серого, коричневого, золотисто-желтого цвета стали выделяться округлые сучки. Из этих сучков, извивов старого дерева, разных отметин топора и рубанка, возникал рисунок, который я мог рассматривать часами. Иногда так и засыпал, пригревшись на теплых кирпичах.
Бывали случаи, когда на улице лютовал мороз или вьюга не давала выйти во двор. Тогда мне целыми днями приходилось проводить дома. Особенно не любил я темные дни. Они казались бесконечно длинными.
Мама, не глядя на погоду, должна была кормить многочисленную живность, таскать воду из колодца, заниматься множеством других дел на улице. Там же, в мужских хлопотах и заботах, проводил целые дни дед Семен.
Я сильно скучал один дома. Игрушек тогда никаких не было. Слоняться по избе или смотреть в заиндевевшее окно на шумящую за стеклом метель - скоро надоедало. Один раз я заметил на полу у печки большую кучу дров, приготовленных на утро. Тут же рядом валялись россыпью много тонких сосновых лучинок на растопку. Некоторые из них сочились янтарными капельками, липли к пальцам и остро пахли смолой. Вот из этих поленьев и лучинок я приохотился что-нибудь строить. Дед часто подтрунивал, глядя на мои избы пирамидальной формы, и говорил, что таких домов не бывает. Я с ним не спорил, но строил все ступеньками, лесенкой, потому что так было интересно. А обычные дома мастерить не хотелось. Вот и выдумывал что-то такое необыкновенное.
Было у меня в часы одиночества еще одно занятие. В нашей избе чуть не во всю стену висела карта мира. Как теперь я понимаю, пригвоздили ее к нетесаным бревнам еще в давнее время ученые братья моего деда. У меня остался в памяти ярко-синий рисунок карты, на котором зеленела и, местами отдавала коричневым цветом разных оттенков, полоса от потолка и до самого пола, суживающаяся и сходящаяся на клин внизу. Потом дед как-то объяснил мне, что синее - это все моря - океаны, остальное суша. Она тоже двояко изображалась: где зеленым цветом - там, значит, равнина. А где коричневыми кудряшками разных оттенков - там горы. Для меня наибольшей горой, какую одолел сам, был высокий берег реки. С него я скатывался на маленьких саночках - дровеньках. Но дед потом объяснял, что настоящие горы - высоченные: смотришь на их вершины - шапка с головы валится. Там всегда зима, кругом белый снег и лед, а растений никаких. И никого живого. Только птицы летают, и то не все. Мелким пичужкам туда не добраться. Залетают туда большие сильные птицы орлы, похожие на наших ястребов. И могут туда подняться только очень сильные люди. Но они там бывают недолго. Поглядят вокруг, полюбуются и обратно вниз. Так рассказывал про горы мой дед, который в горах никогда не был и не собирался туда.
После таких разговоров, оставшись один, я мог подолгу рассматривать карту. И каждый раз видел что-то новое.