Уже занимался рассвет, когда процессия вернулась на поляну. Факелы были потушены, поскольку природа удосужилась сама бросить драматический свет на персонажей постановки. Актёры неукоснительно придерживались своих ролей, несмотря на смертельную усталость. Первым делом им должно было отнести чужестранца в палатку, накрыть его тряпьём и дать ему отоспать всё прошлое и настоящее, пока его волнение не уляжется в будущем. Измождённый Пёс улёгся у его ног.
У раздающего команды офицера имелись свои виды на неизвестного пленника. Титусу ничего не известно было об этих планах, но, болтаясь между сном и явью, он уже устал от бесконечных спасений, так как из-за них уже многим был обязан жизнью. Он не посчитал Пса, потому что тот сейчас находился в таком же положении. Он слышал голоса, которые говорили на неведомом ему языке, но уже привыкал к своей роли бродяги из ниоткуда. "Я сам себе её придумал, - туманно подумал он. - Так было всегда. Мне никто не нужен, и я не должен ни давать, ни принимать, кроме разве тех случаев, когда давать и принимать - части взаимного самоудовлетворения". Почему я не могу оставить Пса здесь, как до этого хотел оставить его в другом месте? Где-то внутри меня ещё осталась частичка того, что можно было бы назвать человечностью, или любовью, или... или...", - и он вновь погрузился в сон, и видел в нём мир, где он был никому ничего не должен и где его физическая сила не была истощена голодом и холодом.
Титус проснулся следующим утром и тут же почувствовал на себе тяжёлый и холодный взгляд маленьких и окружённых складками серой кожи, точно у носорога, глаз. Они светились таким умом и злобой, что вся стойкость, которой, как казалось Титусу, он обладал, испарилась в одно мгновение, и он инстинктивно потянулся рукой к Псу, дабы найти поддержку в этом прикосновении.
На него сыпнуло словами, столь же резкими, как и глаза незнакомца, потом последовал жест, который Титус расценил как приказ вставать, поскольку сопровождался он бесцеремонным срыванием одеяла. Холод презрения пронизал Титуса мучительно, как утренний заморозок, когда его тело, полуодетое и беспомощное, открылось виду этого льдисто-кожаного лица. Он попытался закрыться руками, как закрывали перед ним свои груди девушки. Мимолётно он понял, что сей жест, стыдливый и вызывающий одновременно, на самом деле был лишь выражением их желания принадлежать себе, пока они наконец не поддавались чувству, управлять которым больше были не в силах.
Он почувствовал себя осквернённым, совращённым, вспылил, попытался встать и вернуть покрывало, которое неведомое существо сорвало с его постели. Пёс пригнулся, готовый прыгнуть по одному только слову, но напряжение, которым был проникнут воздух, заразило и его. Тонкий смешок, похожий на скрип мела по доске, донёсся до Титуса и ещё больше подогрел его безотчётную ненависть к этому мерзкому человеку, который смотрел на него сверху вниз.
Плохо скрываемая гордость взяла верх, и Титус поднялся на ноги, презрев свою наготу и слабость, и бессильным кулаком ударил кожаное лицо промеж злорадствующих глаз, истощив тем самым последние запасы энергии, которая ещё теплилась в его теле. Это усилие добило его, и он повалился на землю.
Титус знал, что поступил глупо и недальновидно, и что наверняка он за это поплатится - но как?
Наступила ночь, принеся с собой ночные звуки, мужские голоса - какие-то хриплые, какие-то высокие, какие-то - дородный баритон, а какие-то - бас, настолько глубокий, что сливался с темнотой. Костёр плясал, и запах жарящегося мяса пробудил в Титусе голод, что предвещало его скорое выздоровление.
Раньше его кормили, за ним ухаживали, но если до этого он желал отблагодарить своих спасителей, сейчас он хотел сбежать от тех, кто мог бы покуситься на его свободу, ибо знал, что находится в военном лагере и подозревал, что его могут вовлечь в какой-то замысел.
Он не хотел, чтобы им открылись его возвращающиеся силы, но голод невыносимо скручивал внутренности, и единственная мысль в его голове была о том, как его утолить. Слишком опасно было проявлять себя, но ещё опаснее - бездействовать.
Его проблема разрешилась быстрее, чем он предполагал. "Носорожьи глаза", как про себя прозвал его Титус, появился без предупреждения и громким голосом отдал команду двум ожидающим её снаружи фигурам, сопроводив её повелительным хлопком ладоней, высохших и отвердевших, как трут.
Тонкий запах жареного мяса струился мимо Титуса, по нему и через него, его рот наполнился воображаемыми мясными соками, и пришлось включить силу воли (оказалось, она у него была), чтоб не дать им потечь по бороде, которую Титус отрастил за время, которое провалялся в бреду.
Двое людей, одетых в белое, принесли и поставили стол, потом пододвинули по стулу с каждой стороны. Титусу выдали одежду из бурой шерсти, и носорожьи глаза, нарочито любезно и с поклоном, показал Титусу, что ему надо облачиться в этот наряд и усесться за стол. С трудом, неслушающимися руками, тот натянул на себя одежду, пытаясь сохранить остатки достоинства. Он чувствовал на себе взгляд маленьких злых глазок, следивших за каждым его движением; и противоречие того, что ему хотелось выглядеть слабее, чем он был на самом деле, и в то же время достаточно сильным для того, чтоб есть самому, оказалось не под стать его интеллекту. Но он разрешил его, глаза прожигали его как рентген, нравилось ему это или нет, так что он решил дать отмашку разуму, чтобы тот ненароком не выдал его.
Титус с облегчением сел на стул, готовясь вкусить сомнительного радушия человека, которого он только недавно ударил, хоть и без должного эффекта.
Вновь появился человек в белом, неся тарелку и накрытое блюдо. Их он поставил перед Титусом, который успел заметить, что, хотя стула стояло два, накрыли только на одного. Он сразу вник в своё невыгодное положение - есть в одиночестве, но под пристальным надзором, и чувство голода, которое ещё недавно терзало его, вдруг улетучилось. Далёкое прошлое его детства, когда ему подавали замысловатые блюда, почти что архитектурные сооружения, которым было суждено разваливаться, нетронутым, проплыло у него перед глазами; он мысленно сравнил те блюда со скверной и грубой едой, которой ему приходилось питаться в странствиях в последние 10 лет, и осознал, что больше не хочет есть, не хочет выдавать носорожьим глазам эту примитивную составляющую его существа. Он с отвращением вспомнил когда-то увиденную им гиену, которая дралась с сородичем за послед новорождённой зебры, которая не смогла убежать из-за слабости и была разорвана ими в кровавое месиво под мерзкое утробное чавканье.
"Ешь", - жестом потребовал командир, когда один из людей в белом снял крышку с блюда. Пёс улёгся на земле рядом с Титусом и поднял на него глаза, повинуясь стеснению хозяина. Титус знаками объяснил, что его собаку-спутника также следует накормить, и деспот с глазами носорога хлопнул в ладоши, требуя, чтобы это сделали. Перед Псом поставили тарелку, но тот даже не притронулся к еде, пока его хозяин, надменным жестом отрицая голод, не схватил вилку и не стал тыкать ею мясо, принадлежащее, по-видимому, нежнейшему молочному поросёнку, - тогда и Пёс стал тыкать мордой свою пищу, которая по качеству нисколько не отличалась от пищи хозяина.
Сия пантомима вскоре надоела тому, кто сидел напротив Титуса в ожидании, что тот уступит своей слабости. Он открыто желал видеть пленника в позиции подчинения, но когда Титус просто стал играться с пищей у него под носом, он встал из-за стола, показывая, что пришёл конец его гостеприимству, и с гордым видом удалился в сопровождении двух людей в белом, которые забрали тарелки с едой у Титуса и его пса.
Титус, ощущая себя ещё слабее, чем до пресловутой трапезы, поднялся и едва не упал, когда у него от голода и измождения закружилась голова. Да, он выиграл эту битву, но не знал, что это за собой повлечёт. Так или иначе, заплетающимися ногами идя к своей постели, он знал, что надо бежать отсюда, пока его не превратили в раба.