Воронцов Александр Анатольевич : другие произведения.

Дом на болоте

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    "Дом на болоте" - глубоко философское и где-то даже эзотерическое осмысление жизни, не только в ее течении, но и событий, предшевствоваших рождению, или наступивших после окончания жизни.

  День угасал, если можно называть днем мрачную слякоть осеннего дождя, нисходящего из темных, лишь местами светлеющих, серых туч. Дождя моросящего, но так и не обратившегося в ливень. Деревянные стены моего убежища оставались одного, не понимаемого мною, цвета и днем, и в наступивших на бескрайнем болоте сумерках. Я называю это убежище домом, но это название присуще ему не столько в силу его формы, сколько в силу моего к нему отношения.
  
   Дощатые стены с большими щелями между пропитавшимися влагой до скольжения ладони досками укрывали меня от сильного ветра, не давая ему забрасывать внутрь капли дождя. Провалившаяся в углу крыша позволяет мне видеть небольшой кусочек сумрачного неба, но я радуюсь этому дому. Радуюсь небу над ним и тому, что когда-то одну из стен моего дома, по-видимому, перестраивали, отчего она лишена щелей. И если затворить ветхую дверь, и прижаться к этой стене спиной, то ощущение сквозняка на лице исчезает, а спина со временем согревается.
  
   У стены стоит грубое дощатое подобие кровати, накрытое пахнущим плесенью тюфяком, увенчанным в свою очередь полуистлевшей дерюгой такого же не меняющегося цвета, как и стены моего дома. А еще у меня есть большой старинный сундук, обитый давно проржавевшим уже железом, отчего, вопреки ожиданиям, его удалось довольно легко открыть. Стоило лишь как следует потянуть старый замок, дужка которого имела неправильные очертания, и не ровные грани, как петли засова оторвались. Сложнее было поднять тяжелую крышку, но награда того стоила, пусть и не хранилась под замком.
  
   На дне сундука не оказалось ничего, кроме кучи истлевшего тряпья. По инерции я пошарил рукой в гнилом тряпье, но сообразил, что если уж ткань сгнила, то едва ли я найду внутри хоть что-нибудь, что может представлять сейчас для меня ценность. Тогда-то взгляд и уловил под топчаном слабый блеск, даже не блеск, а скорее отсвет, но этого было достаточно, чтобы я опустился на колени.
  
   В глубине, у самой стены в углу, лежала большая бутыль мутного стекла, закупоренная сургучной печатью. На печати не оказалось никакого орнамента, или знака, равно как на самой бутыли не было ни намека на какую-либо этикетку даже в далеком прошлом. Ее наполняло чуть горчащее красное вино урожая невесть какого года, из невесть какой земли.
  
   Но гордостью моего дома является удивительной красоты книжный шкаф, густо покрытый резьбой. Хотя конечно, вычурные ручки, резьба и корона шкафа по верхнему обводу остро противоречат всему, что внутри и снаружи дома. И даже всему внутри меня.
  
   И все же мне он бесконечно нравится. Я с удовольствием открываю его скрипящие, но почем-то совсем не дребезжащие, дверцы, и подолгу смотрю на удивительной красоты корешки книг, плотно стоящих на полках.
  
   Наверное, каждый человек мечтает о таком состоянии, даже признаваясь самому себе в том, что никогда не прочтет и десятой доли, отчего частные библиотеки становятся сокровищем в себе.
  
   Книги бесспорно старинные. Из-за добротности дверцей шкафа, а может быть, благодаря тому, насколько плотно составлены книги на полках, их страницы совершенно сухие, и прекрасно сохранившиеся.
  
   Я отдаю себе отчет в том, что единожды достав любую из книг, я нарушу эту гармонию сохранности, отчего со временем книги умрут, так же, как умирает все живое. Осознаю. Но, не имея возможности удержаться от соблазна прочтения, я успокаиваю и оправдываю себя мыслью о том, что еще прежде, чем влага воздуха, добравшаяся до этих книг с первым открытием дверцей, с первым открытием самой книги, начнет уничтожать бесценные страницы, прогнившая крыша моего дома обрушиться, и дождевые струи станут заливать и шкаф, и пол под ним, и в конце концов, они все равно сгниют, а мой грех ничего не изменит, и не ускорит.
  
   И хотя внутри меня самого это ничего не меняет, а мой грех остается моим грехом, я прекращаю спорить с собой, и достаю с верхней полки крайнюю левую книгу.
  
   Сумерки уже сгустились на столько, что я, конечно, уже не разгляжу ни единой буквы, а огонь мне разжечь нечем. Да и если бы было, ведь нечего жечь. Не поджигать же, в самом деле, доски из стен моего дома, или, что того горше, страницы одних книг, чтобы читать страницы других! Да и зачем? Едва ли это важно.
  
   Сейчас я заберусь на скрипящий топчан, ставший мне кроватью, на заплесневевший тюфяк, прижмусь изо всех сил спиной к стене, не пропускающей ветер и дождь, и укрывшись с головой дерюгой, прижму к груди эту книгу. А так станет возможным закрыть глаза, и в который раз попытаться вспомнить, кто же все таки я, каким чудом я оказался здесь, и ради чего я нахожусь на крохотном островке посреди бескрайнего болота в том момент, который мне приятно ошибочно называть днем. Днем глубокой осени.
  
   Я пытался уже вспомнить. Много раз пытался. Но все что мне удавалось извлечь из темных, как воды этих болот, глубин моей памяти, оказывалось обрывками каких-то то ли видений, то ли действительно воспоминаний. Но вот беда, эти обрывки настолько краткие, настолько разные по времени и месту событий, и настолько не логичные для одной жизни, что я не могу уже поручиться за правомерность возведения этих обрывков в статус моих воспоминаний. Я не могу поручиться за то, что я вспомнил это, а не увидел в чьем-то чужом сне, не прочел в книге, или не подслушал в чужой беседе...
  
   А веский довод считать воспоминанием только те события, и тот мир, в которых я не вижу себя со стороны, мне начинает казаться все менее и менее убедительным, поскольку мое отсутствие в мире объективность этого мира не меняет, нет. И если я не смотрю на распускающиеся цветы, это не означает, что они не распускаются, а мое отсутствие в мире не влечет за собой исчезновения чего бы то ни было. И хорошо, если не наоборот.
  
   Это я могу быть в мире, а могу не быть, но мир со мной, или без, был, есть и будет, а для его познания совсем не обязательны зрение, или слух. Мы ведь можем и без них видеть и слышать. А если речь заходит о событиях прошлого, или будущего, то по-другому, ведь, и не возможно. Разве можно услышать музыку не написанной сонаты, если ты сам не композитор? Увидеть не нарисованный пейзаж, если ты сам не художник? Но если ты композитор, или художник, и если ты живешь в настоящем, тебе необходимо закрыть глаза, и уйти в тишину своего внутреннего, чтобы увидеть нечто сокрытое для глаз, или услышать нечто, слушаемое только в полнейшей тишине.
  
   Я помню осеннюю траву, покрывшую, словно мягким ковром, почти ровную солончаковую степь, неожиданно обрывающуюся высоким глинистым берегом над покойным морем. Похоже, я стою на краю обрыва. Подо мною почти отвесная стена, многократно неровно прорезанная дождевыми потоками, отчего ее контуры напоминают ребра какого-то гигантского чудовища, когда-то давно упокоившегося в прибрежном шелесте этого покоя. У самого основания обрыва узкая полоска желтого душистого песка, усеянная корешками растений, и наверное, какими-то выброшенными прибоем водорослями, которые, впрочем уже не различимы в новорожденных сумерках с этой высоты. Я точно знаю, что у этого моря не бывает отливов, а значит эта такая же душистая, как и песок, тина была выброшена именно прибоем...
  
   Я это знаю точно, вот только не понимаю откуда, ведь я еще совсем мал. Мал настолько, что для того, чтобы коснуться травы мне достаточно просто протянуть руку, и почти не надо нагибаться. Но я этого не делаю по тому, что вижу в шаге от себя в траве, перемежающейся не то мхом, не то лишайником, небольшую ровную круглую дыру. Ее округлость настолько правильна, что едва ли она может оказаться норой какого-нибудь степного зверька, но тем не менее, мне не хочется это выяснять.
  
   Мне ли, а может быть и не мне, кто-то говорит о том, что время возвращаться. Я отчетливо слышу эти слова, но они не отзываются во мне порывом последовать сказанному. Я стою, и продолжаю смотреть на впервые увиденное мною море.
  
   Оно всегда покойно. А может быть будет вернее сказать, безучастно. И это его равнодушие ко мне, к выброшенной на душистый песок тине, к норе в траве, и к возможным обитателям этой норы, наталкивает меня на мысль о том, что море - это совсем другой мир. Мир, в котором меня нет. В нем есть соленая покойная вода, осень, шелест слабого прибоя. Есть душистый песок, и пенный след на нем. И этого вполне достаточно, или даже с избытком, целому миру, на который мне можно только смотреть. А если я даже сползу по глине обрыва, и войду в почти неподвижную воду, отчего непременно пойдут круги, для них ничего не изменится. Просто не может ничего измениться потому, что это они есть в моем мире, но меня нет у них. А еще я помню, что там, на этом обрыве у меня нет имени. Вернее, оно есть, только мне об этом ничего не известно. Точь-в точь, как сейчас.
  
   Спина согрелась, и ощутив долгожданное тепло, я не могу удержаться от соблазна удвоить снизошедшую благость... Я делаю большой медленный глоток едва горчащего вина, с благодарностью и искренним теплом обращаясь и к тем, кто построил эту стену, и к тем, кто оставил в в углу под топчаном это вино, добавляя еще одну каплю добра в мир, в котором идет осенний дождь. А после замираю в сладком предвосхищении разлития тепла винного глотка по груди. Глаза устало закрываются, но я не сплю, хотя, конечно, и не могу за это поручиться, что впрочем, не имеет никакого значения. Блаженное ощущение отдыха, не нарушаемого ни не исполненными обещаниями, ни не завершенными делами, ни вольной или не вольной обидой...
  
   Здесь ничего этого нет, и быть не может. А есть только шепчущий что-то стенам и крыше моего дома дождь, запах перепревшего сена из тюфяка, да прижатая к груди бесценная книга. И самое важное - осознание, на грани ощущения, того факта, что завтра утром у меня все это по-прежнему будет. А с наступлением рассвета я открою книгу, и начну новое чтение с самой первой страницы. И не было в моей жизни ничего более важного, чем это осознание, но не потому, что я не помню, а потому, что не было...
  
   Шорохи за стеной. Это ветер колышет мокрые стебли высокой травы, и она робко ласкается о мокрую дощатую стену. Я вслушиваюсь в эти шорохи, и чем глубже в них мое погружение, тем полнее мое приобщение к бытию этого болота, дождя, осени, полусгнившего дощатого дома, а значит теперь уже и моему собственному... Безымянному, беспамятному отчего и бесконечно свободному...
  
   А знаете ли вы, почему свобода - это счастье? Да, конечно, у каждого есть свой ответ на этот вопрос. Это как раз у меня его нет. Но у меня есть воспоминание...
  
   День угасал. За время, проведенное на винограднике, тело напилось солнца, и теперь казалось, что еще чуть-чуть, и кожа станет излучать красное свечение. Скромный ужин из соленого козьего сыра, пары клубней редиса да ледяной колодезной воды принес натруженному телу жадное удовлетворение, вернув легкость дыхания и движения.
  
   Я снова на краю обрыва над морем, только теперь я его не вижу, но не из-за опустившейся на мир ночи, а потому, что я лежу на спине, и смотрю в небо, усыпанное мириадами звезд настолько густо, что становится непонятным, откуда берется ночная темнота, когда столько света во Вселенной. И возникает ощущение, что где-то просто раскрыли огромный светящийся купол, только зачем-то местами покрасили его в черный цвет.
  
   Ночь наполнена многообразием запахов бесконечного множества степных летних трав, сухой глины, пенящегося теплого моря, и какими-то еще запахами, появляющимися на долю секунды, на один вдох, и исчезающими, так и оставшись не понятыми, отчего, очень даже легко, может просто закружиться голова. И вдруг на этом карнавальном танце вечной жизни появляется еще один запах. Так, в уже бесспорной гармонии симфонического оркестра, неожиданно вступает первая скрипка, мгновенно становясь символом и апогеем всего того, что столько времени создавали остальные музыканты.
  
   Это кто-то проехал по проходящей невдалеке проселочной дороге, отчего поднятая колесами пыль понесла ароматы солончаков к обрыву, а значит и ко мне. Я вдохнул запахи этого нового букета, и...
  
   И потерял свободу. Свободу быть счастливым. Сколько бы раз потом, позже, я не находил запахи степных трав, глины и пенящегося моря, мне всегда недоставало едва уловимого привкуса дорожной пыли того, единственно того, проселка. И дороги были. Тысячи дорог, и не посчитать проселков, но ни один из них не вернул мне всю гамму счастья той ночи.
  
   Я понял тогда, что истинное счастье - это свобода быть счастливым в гармонии оркестра без апогея первой скрипки. Свобода отсутствия зависимости от любого, сколь угодно прекрасного, но единичного условия.
  
   Гармония не нуждается в изюме. Но если такое условие возникает, мы становимся его заложниками, а если оно исчезнет - несчастными, несмотря на то, что все остальное осталось! И горше всего то, что никто ведь не может предсказать вступление первой скрипки, а значит, и не может убежать от нее. Изюминка становится наркотиком, а мы зависимыми, не свободными, лишенными права на безусловное счастье, а значит, мы остаемся вечными несчастными искателями утерянной свободы.
  
   Счастье так хрупко, и так ценно потому, что обретя его, мы можем тут же его и потерять, стоит исчезнуть запаху дорожной пыли, или движению вздрогнувшей брови при взгляде прямо в глаза... Или всего лишь не начнет щипать в пальцах с мороза... Цена нашего несвободного счастья один, всегда только один штрих. К счастью, у беды обратные законы...
  
   Дождь сильнее забарабанил по крыше, и несколько мелких капель все же разбились об изголовье моего ложа, обдав меня холодными брызгами. Здесь нет штрихов. Здесь, в этом странном убежище на болоте все, что доставляет радость, все без исключения, непременно чередуется с тем, чего хотелось бы избежать. Или, сказать по другому, здесь каждый штрих имеет штрих себе антагонистичный, отчего не остается того одного единственного, который сможет стать самым важным, и украсть восторги этого дома.
  
   Я сильнее прижимаю к груди книгу. Кожаный переплет, напившись тепла моего тела, как когда-то оно напилось тепла солнца на винограднике, начинает меня согревать. Теперь я могу перевернуться на бок, лицом к стене, и натянуть на голову отдающую плесенью дерюгу. Сильнее запах плесени. Верно. Но ведь и теплее при этом. И теперь счастье - это не только тепло, это еще и запах прелой дерюги. Не пуховое одеяло, и не ароматы свежести. Нет. Крохотный обломок тепла и прелая дерюга. Но это счастье потерять нельзя. И кстати, а не испортит ли привкус плесени аромат вина?
  
   Нет, не испортил. А ведь я знал ответ. А кто не знал-то? И знал его, еще не задав вопрос. Но почему? Почему мы спрашиваем, хотя обычно знаем ответ заранее? Не потому ли, что в попытке доказать самим себе верность наших знаний о мелком, о доступном, мы прячем свой страх перед собственным же знанием большого, бесконечно значимого и бесконечного?
  
   Это была самая странная экскурсия в моей жизни. Мы шли по старинному замку, возраст которого угадывался едва ли, несмотря на уверенное щебетание девушки гида, нещадно искажавшей имена тех исторических персонажей, о которых она полагала, что что-то знает, и определившей возраст замка почему-то от семи ста пятидесяти двух до двух тысяч семи ста лет.
  
   Обычно поверхностное знание истории, равно как и ее глубокое незнание, меня никогда особо не беспокоили ни в других, ни в себе. Я просто признался однажды самому себе в том, что оцениваю важнее, и значимее другую область знаний. А в случае разночтения предлагаемых моему вниманию дат и имен с тем, о чем уже имелось некое свое представление, я смело пропускал мимо себя все услышанное, если не имел возможности переспросить об этом кого-то, кто в вопросах истории для меня был безусловным авторитетом.
  
   Но тогда его со мной не было. Я фривольно отвлекался от безынтересного щебетания гида, и в какой-то момент времени вдруг сообразил, что не только серость экскурсовода является причиной моей рассеянности. Была и другая.
  
   Еще при входе, едва войдя под своды арки ворот, в правый ботинок попал мелкий камушек, но незначительность его размера с лихвой компенсировалась его остротой. Он расположился строго по центру стопы, и это положение было настолько удобным ему, что никакие попытки сместить его, или каким-либо другим способом ослабить то острую, то тупеющую боль, ни к чему привести и не могли. Расшнуровывать ботинок, и извлекать камушек было бы верхом неуместности в этом иностранном замке, в группе бессмысленно восхищающихся всем, что не попадя, иностранцев, и все что мне оставалось, это изрядно прихрамывая на правую ногу, двигаться с группой, стараясь при этом хоть как-то пощадить себя.
  
   В таком вот хромом состоянии, бредя по неровному полу потайной заллы, до сих пор пропитанной запахами тайных сговоров, и наверное, крови, и выдаваемой гидом за покои прислуги, в глаза бросилось несоответствие размера сравнительно недавно повешенного на стене гобелена, с тем, что висело на этой стене раньше, и значительно дольше. Настолько долго, чтобы базальт дикого камня стены успел потемнеть всюду, кроме именно того места, на котором висело изначальное полотнище, ни при каких условиях не имевшее возможности быть гобеленом, потому что в те тысячелетия истинно ценными были другие вещи.
  
   Это было полотнище значительно большее не только, и не столько по размеру. Значимость была иной. Тайные заллы всегда создавались как раз для того, чтобы очередной владелец крепости приходил сам, или приводил с собою людей для размышления и принятия исключительных решений, обрекавших кого-то на сытную жизнь, кого-то на славу, а кого-то на смерть или бесславие. Поэтому полотнище это было и символом силы, и символом мудрости, но едва ли украшением. И тогда я понял, или почувствовал, словно бы вспомнил, что наши гобелены, и уж конечно, флаги - это бесконечно юные потомки вот тех полотнищ.
  
   А умирали они также, как и их потомки, наши сверстники. Если вы видели когда-нибудь, как умирает гобелен, вы непременно ощущали сходство его жизни и смерти с человеческим. С той единственной разницей, что гобелены живут дольше. Не на много, но дольше. А умирают также.
  
   Сначала стареют лица. Лица героев, и морды животных. Расплескиваемое из кубков вино становится все больше и больше похоже на воду, некогда шикарные одежды ветшают, и вот-вот станут различимы и нагота, и подноготная ее некогда бравых владельцев. Последними стареют деревья. Они до последнего издыхания стараются вдохнуть жизнь в уходящее, но даже им это не под силу. И наконец, оголяются кости. Трофеи и рога становятся единым целым, и уже невозможно понять, где рог животного, а где рука бравого охотника. Они стареют вместе, и рассыпаются вместе. И уже незадолго до того, как тяжелый низ оторвет часть гобелена от верхних креплений, исчезают цвета. Вам более не видны ни некогда пестрые одежды, ни бравые или грустные лица. Только камни, и голые стволы деревьев. А люди, животные, трофеи и победы, уже давно слились с цветами земли. И глаз их более не находит.
  
   Но вам не жаль людей, коих вы не знали, и кои никогда не существовали. Вот разве только иногда, и далеко не каждого созерцателя, нет-нет да кольнет, обожжет вдруг изнутри невысказанная, не понимаемая, но от этого не менее острая боль забытой, и оттого умирающей победы. И нет в том ни смысла, ни объяснения, а боль не отпускает, словно наступил созерцатель на розовый шип босою ногой, и все никак не хочет сойти с него. Или того больше, вонзился шип ему в ногу, да так и идет он дальше...
  
   Я даже не заметил, когда ненужная экскурсия покинула эту тайную заллу, как не заметил и того, что меня в той группе более нет, отчего стало как-то свободнее, что ли. Я увидел приоткрытую дверь, очевидно забытую в таком состоянии кем-то их служащих, хотя мне до неловкого захотелось сказать "кем-то из слуг". Решив, что там я смогу, наконец, не обращая на себя ничьего внимания, снять ботинок, и вытряхнуть назойливый камень, я отворил дверь.
  
   Это было хранилище, что, в общем, было логично ожидать. Нет, меня не удивило то, что забыто открытым хранилище, и то, что это хранилище не выставленных экспонатов. В самом деле, где же им еще храниться, как не в тайной залле? Не удивило и мое везение. Согласитесь, невыставленные экспонаты почему-то всегда интереснее. Меня удивило другое. Замок, фальшивые гобелены, щебечущий гид, щёлкание затворов фотоаппаратов - все это оказалось значительно менее важным, чем те несколько предметов, которые пылились в этой комнате, и без которых ни замок, ни все его нынешнее наполнения, включая туристов, не имеют, или, по крайней мере, я не вижу, ни смысла, ни логики бытия.
  
   Прислонившись спиной к стене, стояли рыцарские латы. Несмотря на какой - никакой уход, ржавчина все равно нашла себе дорожку, отчего, по-видимому, они и были убраны. Но может быть, все было как раз наоборот?
  
   Из-за повреждения эти латы не подвергались должному уходу, отчего и стали ржаветь. Только для меня это все не имело значения. Я смотрел на согнутую в колене правую ногу латника. И это ее положение, и вмятина по центру стопы, создавали ощущение, что они ожили, и тому, кто сейчас обитает в них, очень больно ступать, отчего он и стоит в таком не удобном положении. А причиной этой боли был удар копья, пришедшийся на центр стопы. В момент сражения копье врага ударилось в щит, а скользнув вниз, нанесло чудовищный удар в низ ноги. И было это вовсе не на турнире. Турнирные копья ведь были тупыми, а здесь был след копья, заточенного на убийство.
  
   Этот латник выжил, но ногу, похоже, травмировал навсегда. Я словно почувствовал, его боль. Почувствовал, как деформированная сталь уже после удара продолжала стискивать еще не поврежденные части ноги. Почувствовал, что бой продолжался, и что теперь уже для него было бы верхом неуместности спешиться и сложить оружие, единственно для того, чтобы снять поножи, и освободить ногу, теряя при этом победу, а может быть свободу и жизнь. Почувствовал, что онемевшая к исходу дня нога напомнила ему о ране только вечером, когда он свалился с лошади, но упал, не имея возможности идти, даже хромая.
  
   Конечно, я сел на подгнившую скамью у стены, и вытряхнул свой камень из своего ботинка. Но мир уже изменился. Я поранил ногу, но прозрел. Теперь я видел, нет, я узнавал события, происходившие здесь много, очень много лет тому назад.
  
   Стены. Камни подогнаны так, что между ними просто нет никакого зазора, в котором мог бы быть хоть какой-нибудь связующий раствор. Поначалу хотелось восхищаться мастерством камнетесов, но теперь было понятно, что не в мастерстве дело. Да, конечно, камни подгонялись, но не возможно их подогнать так. Просто за тысячелетия камни срослись. По-умному, это называется, кажется, диффузия. Это работа времени, а не камнетесов.
  
   Гора. Замок стоит на заоблачной вершине. Его построили, и вскоре забросили. В невозможно глубоком колодце исчезла вода, а находится так высоко без воды долго никто не станет. И замок не приобрел того значения, которое должен был сыграть по замыслу какого-то властителя. Его стены не подвергались осаде. Нет никаких следов войны ни на фасаде, ни на стенах строений внутренней части. Камни на полу конюшни едва царапанные, но нет на них ни вмятин, ни тех следов, которые всегда остаются после животных на базальте или известняках.
  
   И все таки. Однажды замок ожил. В страну пришла беда. Я не знаю, какой именно она была, но знаю, что тем, кому суждено было выжить, пришлось бежать сюда. На эту вершину. Они тяжело поднимались, поэтому в ворота въезжали зачастую уже разламывающиеся повозки, которые при досмотре стражей окончательно рассыпались, оставляя многочисленные царапины на могучих деревянных воротах в самой их нижней части. А люд был напуган. В страхе перед чем-то, оставшемся за стенами, они жались ближе к цитадели, ютясь множеством людей в маленьких казематах дозорной стражи, но не пытаясь поселиться в комнатах внешнего обвода. Многочисленные жирные пятна, въевшиеся в каменные полы, рассказывают и о многочисленности обитателей казематов, явно большей, чем нужна численность дозорных, и об основной их пище.
  
   В комнатах внешнего обвода тоже появились поселенцы, но позже. И они были куда аккуратнее. Камни полов чисты, но они испещрены царапинами, которые должны были оставлять кованные столы и стулья. А значит, замок выстоял, и к нему потянулись более зажиточные подданные. Наверное, торгового сословия. И было их много. На много больше, чем надо для обеспечения, в общем, не большого племени беженцев, к тому же очень не богатых, да солдат.
  
   Нет, замок приобрел статус центра жизни в каком-то государстве. И если войти в главный зал, глаз без труда найдет следы тяжелых столов, и менее тяжелых, но чаще сдвигаемых скамей, между рядами которых тоже видны следы некогда то тут, то там, пролитого жира. Был и трон. Сейчас на его месте стоит схема посещения экспозиции. Как странно...
  
   Но трон был. И за его спиной дверь, а за ней широкая лестница в покои хозяина. Нет надобности говорить, что едва шаркнув своей больной ногой, и посмотрев на ступень, я сразу нашел следы хозяина. Он шел посредине, что меня несколько удивило. Мне нужно было держаться за перила, а ему нет. Возможно, с ним был еще кто-то, на кого он мог опереться, но этот человек своих следов не оставил.
  
   Впрочем, разве есть что-то, что остается навсегда? Все проходит. И страшная беда, и радость победы, блеск благодарности в глазах, и порыв страсти... У всего свое время. Победа была бесспорной и окончательной, и...
  
   Замок опустел. Я хромал по следам былого героя, который теперь оставлял царапины там, где еще недавно была тень огромных столов. Столы, за которыми вздымались заздравные кубки во славу героев, тоже кто-то унес, и стало тяжело представить, осталась ли где-то хотя бы маленькая подставка для кубка самого виновника тех торжеств... Того, кто вдохнул жизнь в камень, и защитил ее в сени стен, сложенных из этих камней... Но даже, если она и была, ее следы едва ли останутся на каменных плитах.
  
   Какое верное слово "виновник". Торжеств ли, бед ли. Виновник. И непременно придет момент осмысления потому, что не бывает вины без наказания. Он бродил по пустому двору цитадели, с болью отшвыривал поврежденной ногой что-то на улице внешнего обвода. А холодный ветер безучастно поднимал пыль опустевшего замка, и людских чаяний...
  
   Но надышавшись вдосталь пылью безучастия, он не мог себе позволить оставить себя, выбросить на свалку то, ради чего, быть может, единственно и был рожден. И соглашаясь, принимая с гордо поднятой головой не универсальность, очевидную единственность своего предназначения, он уходил спасть в свои палаты, на ту кровать, что и по сей день никто так и не набрался смелости вынести.
  
   В этой опочивальне меня и настиг смотритель музея. Не могу сказать охранник, хотя формально он все таки, по-видимому, так и назывался. Он вошел в опочивальню, и остановился неподалеку у меня за спиной. Невозможность общения из-за языкового барьера была столь очевидной, что любая попытка с одной или другой стороны означала бы взаимное неуважение. Меня тронула его деликатность. Я повернулся, и захромал к выходу. Он догнал меня, и подставил левую руку, чтобы я смог опереться. Странно так подставил. Согнув в локте. Открытой ладонью вниз. Его рука стала не костылем, а скорее перилами. Он держал ее, словно оперев на эфес меча, отчего мог бы долго бродить со мной, не устав мне помогать идти. Так я спускался по самой середине мраморной лестницы...
  
   Так мы и вышли к автобусу, наполненному негодующими глазами, и вспыхивающими выхлопами фотографической бессмысленности. Одна вспышка пришлась мне ровно в глаза, отчего я на какое-то время ослеп. И когда автобус тронулся, многоцветное пятно все еще застилало обзор. Наверное, из-за этого пятна, мне и почудилось, что я могу видеть сквозь стену опочивальни, где не сутулясь, сидит на кровати хромой виновник, пригубив к губам кубок с отчего-то прогорклым вином.
  
   Каким же горьким может быть винный осадок! Не стоило, ох, как не стоило допивать до дна. Горечь, наполнившая меня, заставила открыть глаза. Дождь закончился. Я даже не услышал, когда это произошло. Не услышал, и не почувствовал, что ударил мороз, и наступившая зима не только сковала льдом болота, но и укрыла их не глубоким снегом. Мне некуда положить согретую за ночь мною книгу, и я бережно ставлю ее на полку, на то самое место, откуда взял ее вчера вечером. Теперь можно и выйти, чтобы набрать полную грудь чистого морозного воздуха.
  
   Меня удивляет, насколько естественным является превращение явлений в свою противоположность. Еще вчера я был в центре темных болот, окруженный трясинными ямами, и, в лучшем случае малоприятными, туманными испарениями. Прошла ночь. Воздух морозен, прозрачен, и кристально чист. Мой дом стоит посреди бесконечного белого поля, по которому можно бежать хоть в какую сторону, и более того, от него, и возле него уже тянуться чьи-то следы по разным направлениям.
  
   Каждая тропка отдельная, следы не пересекаются, и я с удивлением их рассматриваю. Вот следы совсем еще ребенка. Он бежал босиком, иногда опираясь на снег ручками, а вот следы кого-то, бредшего рядом с конем. Есть следы кого-то, кто шел робко, стараясь ставить ноги как можно уже, а кто-то шел, широко расставляя ноги, словно по палубе корабля. Кто-то тяжело хромал на правую ногу, а кто-то бежал со всех ног, но почему-то следы прервались...
  
   Некоторые следы настолько свежие, что стоит закрыть глаза, и можно почти увидеть того, кто их оставил. Вот следы поношенных валенок. Я вслушиваюсь в них, и слышу этого путника...
  
   Ночь. Тишина, И кажется, что можно услышать, как снежные хлопья шелестят на замерзших ветвях берез. Березы-то совершенно точно слышат этот шелест, и поэтому время от времени шепчут друг другу что-то, иногда соприкасаясь тонкими ветвями. Порой появляется полночная луна, и тогда снег на кромках глубоких следов начинает искриться, возвращая тебе твою долю лунного сияния. А в разрывах облаков видны мириады звезд на совершенно черном небе.
  
   Наконец, мороз берет свое, и ты возвращаешься. Поднявшись по скрипучим не то от снега, не то от старости, ступенькам приступка, вместе с клубами пара ты не входишь, а вваливаешься в сени. Тяжелая деревянная дверь, шоркнув по доскам пола у самого порога, закрылась, и на время твоя связь с миром прервалась. Ты погружаешься в почти совершенную темноту и безмолвие сеней, в которых до боли радостно пахнет какими-то солениями из стоящих вряд бочек, закрытых деревянными крытами, на которых лежат небольшие, но увесистые камни. Еще несколько недель назад можно было бы услышать довольное урчание, доносящееся откуда-то из их глубин, но сейчас здесь воплощенное безмолвие. И чтобы оно не торжествовало уж так однозначно, ты чуть дольше необходимого постукиваешь по полу ногами, стряхивая снег с валенок. Ты берешься за скобу двери в горницу, и еще на мгновение задерживаешься, предвкушая предстоящие тепло, свет, огонь березовых поленьев, весело потрескивающих в широком отворе печи, и радостно прислушивающихся к одинокой песне ветра где-то высоко в печной трубе...
  
   А вот кто-то прошел в сапогах, рассказывая кому-то:
  
   "Мне очень нравится дождь. На тяжелой колоде, стоящей прямо под навесом дровяной поленницы, можно сидеть настолько удобно, что тело совсем перестает напоминать о вечерней усталости, и не мешает созерцать косые струи дождя, серебряными нитями зашивающие подступивший вплотную к забору лес, приглашаемые к танцу налетающими время от времени порывами ветра. А когда ты устаешь держать голову прямо, и опускаешь глаза, тебя обнимает покой падающих с навеса в лужицу капель воды, и бесконечных и вечных запахов. Это мокрая земля. Напоенная трава. Мокрые березовые поленья. Запах твоего промокшего плаща... Бытие... Вечность... Осмысленное бессмертие..."
  
   Их много этих следов. Но все равно, еще очень много места, чтобы пройти, не пересекая чужие... Холодно, и нужно идти. И я точно знаю, что в какую бы сторону я не пошел, нигде подо мной лед не проломится, и я обязательно куда-нибудь выйду... А не прочитанные мною книги останутся вечным символом радости жизни. Символом того, что все таки хоть одно место, где всегда будет безмерно радостно и интересно, да останется. И я пойду. Наверное, пойду. Вот только эта винная горечь... Пусть сначала она пройдет...
  
   А.Воронцов
  kniga@a-vorontsov.com
  www.a-vorontsov.com 2015 г.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"