Аннотация: Все это научило меня не бояться смерти. Я видел их, по меньшей мере, четыре, так что уверен - когда придет конец моей нынешней жизни, - я не увижу ничего нового. Скучно. На ХиЖ-3
Сердцебиение
В прошлой жизни я был женщиной с бледным лицом, широко расставленными рыбьими глазами и рыжими кудряшками, вечно слипшимися на лбу от пота. Я носил крепдешиновые платья в полоску и корсеты с китовым усом, стягивающими мое дородное тело до хруста ребер. Я помню, что мне удивительно шел изумрудный и черный цвет. А во впадинке между грудями я носил крошечный кортик с поддельным рубином на рукоятке. Этот кортик нередко выручал меня, потому что я жил в неспокойное время.
Эту жизнь я вспомнил во сне, как и три до этого.
Я просыпаюсь и еще долго пытаюсь уловить на своих руках запах женского тела.
Я плачу, когда понимаю, что это невозможно. То тело кажется мне самой совершенной оболочкой для моего духа, совершенно не похожей на теперешнее состояние.
Я надеваю серые стекла очков и выхожу на улицу, чтобы успокоиться. Улица всегда помогает в подобных случаях. Туманы испарений и поднятая шинами пыль окутывает меня со всех сторон мягким коконом.
Я хожу среди тусклых бестелесных мотыльков-прохожих, вдыхаю запах мазута, сладость гниения, терпкий запах эспрессо в дрянных забегаловках. Я слушаю, как стучат сотни каблуков о зернистый асфальт на перекрестках. Постепенно я начинаю чувствовать себя реальным.
А еще я слушаю их пульс. Иногда он более отчетлив, чем все женские каблуки вместе взятые. Иногда громче, иногда тише. Я не могу это объяснить. Я слышу, как бьются миллионы сердец в этом городе, синхронно и вразнобой, то громче, то тише. Это не зависит ни от времени суток, ни от количества людей на улицах, ни от моего самочувствия. Вообще ни от чего не зависит.
Никогда не пытался разобраться, в чем дело. Я просто переехал в Бостон и стал слышать. Это нормально.
А вот неожиданно вспомненное прошлое выбивает из колеи.
Первый раз это случилось полгода назад. Я подскочил на измятой, изломанной морщинами светотеней простыне. И долго не мог поверить в то, что зеркало отражает меня.
Это похоже на то, как если бы я родился сразу двадцатилетним с растрепанными жирными волосами и жесткими ломкими паутинками ресниц. И все-все прошлое представляет собой лишь коллаж из кадров кинохроники - чуть-чуть блеклой, хорошо знакомой, пересмотренной тысячи раз, но все равно, как ни крути - это всего лишь взгляд со стороны.
Все-все прошлое - было, но как бы с другим человеком.
Сопливое детство - школа - драки на осенних улицах - работа в слесарной мастерской - поцелуи с Салли из Гранд-вилла на заднем сидении черного бьюика моего братца - колледж в Бостоне - снова осенние листья - наркота - гитара и флейта - каштаны в Центральном парке, гладкие и блестящие - желтые листья между ветхих нечитанных страниц...
Странно. Такая вроде бы длинная жизнь, а умещается в четырех строчках.
Такая вроде бы реальная...
Я живу у железной дороги. Когда поезда проносятся мимо, в доме дрожат стекла и звякают друг о друга бочки бокалов для коктейлей.
Я лежу с открытыми глазами и слушаю перестуки соседских сердец. Это единственный способ заглушить все эти звуки вокруг меня: они прогрызают ходы в черепной коробке, ввинчиваются в виски, стучат изнутри, отдаваясь эхом...
Просто в общежитии слишком тонкие стены. И железная дорога слишком близко. Я боюсь ночей, когда потный от страха, я не слышу собственного сердца - так надолго оно замирает, каждый раз раздумывая, стоит ли продолжать.
Кажется, что со стороны балконной двери внутрь процарапывается нечто. Свет включать нельзя - я могу разбудить соседа по комнате, а это против правил.
Вот и приходится лежать поверх одеяла, в одних трусах, и настороженно вслушиваться во все эти шорохи, скрипы, вздохи.
Это единственное, чего я боюсь - таких ночей.
Когда нужно выплеснуться, я пишу на стене это слово.
Когда не с кем выпить маргариту, я пишу на стене это слово.
Когда неоткуда просить помощи, я пишу на стене это слово.
Я пишу на стене это слово.
Прямо сейчас.
Это слово - Алан.
Стена как стена. Добротная, кирпичная, изрисованная бесталанным граффити.
Мел крошится в пальцах, но я старательно вывожу: АЛ...
Алан учится со мной в университете, но появляется там реже, чем, скажем, президент нашей великой державы на пороге моего общежития.
...А...
Алан высокого роста, всегда стильно одет и одурительно пахнет, курит дорогие сигареты и рассказывает бесконечные байки про цыпочек, кисок и прочих пассий.
Словом, у нас с Аланом ничего общего.
...Н.
Но, если я попрошу, он придет.
Он мне нужен. Сейчас.
Алана невозможно найти. Он никогда не ответит ни по одному из телефонов с его ламинированной визитки, отливающей золотом букв. Он никогда не выполняет обещаний. Он забывает о свиданиях. Он никогда не вспомнит вашего имени, даже если накануне вы вместе задумали очередную аферу. Люди для него ничего не значат.
Но почему-то, если я напишу его имя на стене, которая осталась от снесенной школы между ж\д станцией и спальным районом, он приходит всегда.
Если бы я сказал, что у нас с Аланом мало общего, я бы соврал. У нас с Аланом НИЧЕГО общего.
Но, тем не менее, если я прошу, Алан не может отказать.
Я смешиваю нам две маргариты в блендере, мы усаживаемся в протертые плюшевые кресла на балконе и смотрим в небо, которого практически не видно из-за переплетения различных проводов, зато здесь самые красивые закаты. Алан рассказывает мне историю про очередную герл-френду, и я начинаю с каждым глотком маргариты ощущать себя пустым и счастливым.
Алан мне нужен сегодня же, и я дорисовываю непослушными руками три восклицательных знака к имени.
У меня еще целый день в запасе.
Небо ужасного пыльного цвета, того самого, как жижа в осеннюю дождливую погоду под подошвами - того и гляди, забулькает и вспениться.
Я иду в Центральный парк, чтобы собрать какие-нибудь необычные образцы для моей коллекции.
Я собираю осенние листья, сколько себя помню. В родительском доме всегда было много книг, но я ни одну из них не прочел. Мне нравились пыльные золотые и серебряные тиснения на корешках, плетеные закладки, выцветшие чернила.
Я никогда не читал этих красивых умных книг - я хранил листья между страниц.
Листья похожи на сухих мертвых махаонов и одновременно на старые пиратские карты. И вообще ни на что не похожи. Они как застывшие человеческие воспоминания. Их можно убрать в сторонку, чтобы потом достать и провести кончиками пальцев по тонкой сеточке прожилок, зацепиться, прощупать, понять.
Мне везет, я нахожу тускло-багровую веткуPyrus communis. Эта груша, как затаенная обида дочери на мать.
Я нахожу еще зеленую тоску о несбыточном, воплощенную в рваных контурах листовой пластины Acer saccharinum dasycarpum (клена сахаристого) и твердокаменной ножке с еле заметной капелькой смолы.
Я несу свои мокрые сокровища домой, стараясь защитить их от встречного ветра.
Мое хобби высмеивали. Надо мной издевались в школе и колледже. Меня били.
Но я просто люблю листья.
Дома я раскладываю свои альбомы на полу.
... Rhus succedanea...
...Castilleja coccinea...
Когда помнишь кое-что из того, что было до последнего рождения, собственная жизнь начинает напоминать бесформенный кусок глины, из которого еще можно бы что-то вылепить. Но зачем?
Я помню так много обрывков из прошлых жизней, что иногда путаюсь в событиях и лицах. Вот, например, Алан напоминает своим бесконечным хладнокровием и чувством собственного достоинства большого породистого рысака. Могу поклясться всеми своими альбомами, что никогда в жизни я не видел породистых рысаков, но, тем не менее, помню, как их нужно выбирать, как смотреть зубы, как скрести круп и ноги, в какой последовательности накладывать попоны под седло. Я знаю их запах. Я знаю их шерсть под своими ладонями. Я знаю их глубокие лиловые глаза на уровне своих.
Все это научило меня не бояться смерти. Я видел их, по меньшей мере, четыре, так что уверен - когда придет конец моей нынешней жизни, - я не увижу ничего нового. Скучно.
Рыжую женщину (меня?), например, придушил на супружеском ложе любящий муж. Подушкой. Мое прошлое воплощение было владелицей доходного дома, позарился, наверное...
Это я вспоминаю прямо сейчас, сидя на полу, обрывая зубами лишние черенки
...Ей даже кортик не помог...
Сегодня я подобрал, помимо прочего, колючие пальчики нежности - Pinus Nigra. Черная австрийская сосна.
...Конечно, она ведь сняла платье расшнуровала корсет, распустила волосы...
Эту сосну называют по-разному:
...Piceamariana...
...Abiesnigra...
...Vaccinium vitis-idaea...
Вечереет. Я слышу пульс соседей по коридору еще прежде того, как раздадутся их шаги и заскрипят половицы.
Я закрываю глаза и глажу кудряшки Nasturtium officinale. Всего лишь жеруха водяная. Но мне она помогает расслабиться.
Кто-то взволнован, кто-то огорчен, кто-то влюблен и опаздывает на свидание, кого-то захватила апатия, а кто-то спит и видит кошмарный сон про то, как его душат подушкой.
Ее муж (мой муж!) был красив, по моему мнению. Еще бы! Ведь это мой муж.
Я сижу в ворохе листьев и пытаюсь вспомнить отдельные черты его лица, но меня прерывают.
Сосед по комнате забегает, чтобы взять деньги, и улетучивается на очередную вечеринку, впрочем, предупредив, что вернется к десяти, - дескать, у него важный семинар завтра. Отчего-то он из кожи вон лезет, чтобы выглядеть в моих глазах ботаником. Смешно. Я ведь так и не запомнил его имени до сих пор.
Уходя, он наступает своими грязными ботинками на пару моих альбомов. Я креплюсь изо всех сил и внешне остаюсь спокоен. Мне не терпится, чтобы он поскорее убрался. "Оставь меня наедине с прошлыми жизнями - моими и деревьев!" - молю я его мысленно, и он, наконец-то, закрывает за собой дверь с той стороны.
Я делаю себе пробную маргариту.
Постепенно из окон в комнату стекают сумерки, концентрируются, темнеют.
Сегодня пасмурно, но я знаю, что Алан придет к самой кульминации заката, скрытой от нас тучами. Так происходит всегда с тех пор, как я первый раз написал его имя на стене. Вообще, я тогда не верил до последнего, что Алан придет ко мне. Слишком восторженные слухи о нем ходили, слишком громкие скандалы он устраивал, слишком случайным было знакомство в парке среди желтеющих Aesculus hippocastanum - конских каштанов, слишком безумной казалась сама идея насчет стены. Но он пришел - везунчик, любимчик судьбы, - закинул ногу на ногу и начал как бы с полуслова:
--
У меня была цыпочка в Вэстлэнд-сайде - умела доставать языком до века. Знатная, скажу тебе, девочка...
Или:
--
Дафна оказалась стервой, несмотря на ангельское личико. Принимала подарки от каждого, но ни с кем, представь себе, не спала! Ухажеров имела штук десять разом. Я тоже тогда с двумя еще ходил. В последний момент, когда все было уже на мази, эта курва срывается с места и несется в Европу...
Впрочем, такая история, чтобы "все на мази", но не сложилось - крайняя редкость для Алана. Обычно красавицы падают к его ногам и прочим частям тела, молят его хотя бы о капле любви, тепла и ласки, рвут на нем одежду, выдирают друг у друга волосы, а одна бестия даже оставила ему на память о себе шрам на гладко выбритой щеке.
Но на самом деле Алан может трындеть про своих девок, сколько пожелает, я его практически не слушаю. Не ради этих бесконечных историй я его приглашаю. Просто в его присутствии меня ничего не отвлекает, и я могу подумать о всяком. Я быстро устаю от обыкновенных людей, но Алан - другой.
Стучат.
Это Алан.
Он не опаздывает никогда, но каждый раз я пропускаю его сердцебиение среди общего хора бостонцев. Его сердце бьется настолько медленно, что я поначалу немного боялся. Но потом все равно привык. Ведь только в присутствии Алана меня не оглушает чужой ритм, к которому нужно подстраивать свой. Когда он рядом, я слышу только его.
Поэтому я и зову Алана.
Чтобы побыть одному.
Стук все настойчивее.
Я иду открывать дверь.
Я не успел привести в порядок комнату - не рассортированные сухие листья хрустят под ногами, как крылышки насекомых. Я не успел привести в порядок себя - и я иду открывать, растрепанный, с потемневшими от пота подмышечными впадинами старого свитера. Свитер ужасного мышиного цвета, весь в катышках, с растянутыми рукавами. Ему, наверное, лет сто.
Но Алан привык к беспорядку.
Он заходит.
Он безупречен как всегда. С ног до светлых волос его окутывает очередной модный парфюм, у него шелковый шейный платок цвета жженого сахара и нечеловечески длинные паузы между двумя ударами сердца.
Я смешиваю Маргариту блендером - ему и себе, а сам в это время думаю о его шраме.
Алан болтает как обычно всякую ерунду:
--
...И представь себе, эта беленькая цыпка, блондинка до мозга костей, вдруг оказывается физиком-ядерщиком! Я выдержал с нею всего два дня и сбежал. Ненавижу женщин умнее себя!
Он смеется и отхлебывает коктейль. Тогда ты должен ненавидеть, как минимум, половину женского населения планеты, мой друг. Я хмуро смотрю на его шрам и думаю, что он нанесен длинным тонким предметом, по характеру рубцевания можно сказать, что надрез сделан давно, очень давно...
Я думаю о его шраме, а Алан этого даже не замечает.
--
Зато была шатеночка, - продолжает он, - формы, как у выпечки на День Благодарения, зато тупа, как пробка...
Я не слушаю Алана. Я думаю о его шраме. Его сердцебиение симметрично ровно занимает определенный момент времени.
--
А рыжие у тебя были? - роняю я, сам не зная почему.
Мне не может показаться - его сердце на долю секунды сбилось с мерного шага. Сбилось и, когда Алан перестал подозрительно щетиниться, снова пошло.
--
Были, малыш, - он всегда зовет меня так слюняво - "малыш", - вернее, была. Но так давно. Ты мне не поверишь, если я скажу, насколько давно.
Я верчу в руках пустой стакан. Мне кажется, что Алан больше не захочет говорить на эту тему, но он говорит с каким-то наигранным весельем:
--
Эта рыжая бестия с рыбьими глазами...
Я выдыхаю.
--
...и оставила мне шрам на память.
Меня обжигает роем налетевших воспоминаний. Я стараюсь побыстрее собрать посуду, бормочу что-то о том, что я должен уехать, и встреча окончена, если Алан еще не понял.
Я запихиваю посуду в мойку и делаю вид, что Алана уже как бы нет для меня в этой комнате.
Я слышу его участившийся пульс, когда он подходит сзади.
Он кладет руки мне на плечи и шепчет:
- Малыш, я тебя обидел?...
Не меня. Рыжую женщину. Что, в принципе, равнозначно.
Я чувствую его горячее дыхание на своей щеке. Он шепчет прямо в ушную раковину:
--
Малыш, на самом деле я ненавижу женщин...
Ага, поэтому ты бил свою рыжую жену, и однажды она рассекла тебе щеку. Кортиком, который всегда прятала на груди.
Алан зарывается носом мне в волосы и шепчет:
-...ты пахнешь лучше них всех...ты пахнешь корицей, лавандой и осенними туманами...
Он тащит меня на диван, разгребает мои гербарии и начинает сдирать потный нестиранный свитер. Я пытаюсь вырваться, но Алан лишь с хрустом ломает мне пальцы на левой руке.
Он шепчет:
-...ты прекрасен, ты восхитителен, у тебя еще детская кожа...
Алан проводит ладонью по животу и начинает расстегивать джинсы на мне.
Меня трясет. Болят сломанные пальцы. Нужно остановить кровь, пока она не запачкала какой-нибудь из моих альбомов, с тоской думаю я.
Перед глазами - он же душит меня подушкой. Давно. Очень давно. Пару веков назад.
Он пришел и не узнал меня.
Его пульс лихорадочен. У меня даже закладывает уши.
Выключите его!
Алан целует мою грудь.
И шепчет что-то.
Целует живот и шепчет что-то.
Выключите его!
А то я оглохну.
Вык-лю-чи-те!
Я в Центральном парке.
Методично - один альбом за другим - я избавляюсь от своей коллекции. Сухие листья горят весело и с треском. Мне не жаль.
Девять.
У меня еще целый час прежде, чем вернется сосед по комнате и обнаружит мертвое тело на своем диване.
Мне незачем скрываться от полиции. Я полностью признаю вину.
Да, это я убил Алана МакКонахи.
Да, этим самым кортиком, на котором мои отпечатки пальцев.
Нет, кровь не его, а моя собственная. Я наскоро перевязал руку обрывком соседской рубашки. Думаю, он не обидится. И вообще ему будет совсем не до того в ближайшие несколько дней.
Да, кортик тот самый, который был у рыжей владелицы доходного дома в Париже девятнадцатого века.
Да, я купил его в антикварном магазине неделю назад на последние деньги, совершенно не осознавая, зачем это делаю.
Да, я ощутил нездоровую радость, когда бессмертный Алан оказался все-таки смертным. А главное, я смог, наконец, насладиться тишиной без его ужасного громоподобного пульса.
Впрочем, не думаю, что в полиции стали бы задавать подобные вопросы.
Да, они и не успеют задать хоть какие-нибудь.
Я видел столько собственных и чужих смертей, что уже нестрашно.