Вернулся сын с базара. Он принёс сетку яблок, прямо с нею прошёл в кабинет. Было лёгкоморозно, бесснежно. Накануне дождило, теперь на стеклянистом асфальте хрупал ледок.
Если бы Антон оставил сетку на кухне, то всё равно бы его приход сопровождался яблочным благоуханием. Мама Таня появлялась с морозца в аромате сон-травы, Антон пахнул яблоками, Ирину, его сестру, сопровождало веяние полыни, душистой, но горькавой.
Я только что никнул к столу, чувствуя, как необходимыми словами полнится сердце и что скоро забуксовавший роман о нашем с женой детстве стронется во мне. Некстати ворвался в кабинет сын, и я, не оглядываясь, отмахнулся поверх плеча ладонью.
Антоново дыхание сбоило.
— Па, сегодня воскресенье.
— В будни я служу. Боюсь, перестаю быть литератором.
— Наверстаешь, па. Иного времени не займу.
Сызмалетства Антон не навязывал мне себя: проникновенно в нём укоренилось понимание моей неотступной заботы.
— Что, сынок, стряслось?
Ярче обычного румянились щёки сына. Видать, взволновался нешуточно, по крайней мере, невздорно, как зачастую случается у мальчишек.
Болтливость заедает людей. В той среде, где я обрелся, было вконец муторно от трёпа, и я думал, предаваясь отчаянию, что море молчаливей, чем люди.
Неразговорчивость Антона утешала меня. Покамест бежали к базару, он уст не разомкнул.
Сразу за боковым входом на базар стояли подростки. Двое из них выделялись длиннотой, ушанками лоскутного собачьего меха, байковыми куртками, обтяжными в поясе, бумажными штанами, взбугрёнными над коленями. Близнята. Один из братьев держал клетку, набитую снегирями, другой — шест с прозрачной петлёй. Держать в неволе снегиря — я не слыхал об этом, да и предположить не смел. Невмоготу было представить себе снегиря вне зимнего простора, стужи, без сугробов, над которыми он вышелушивает семя из крылаток ясеня и клёна. Изнурит снегиря комнатное тепло, погаснет розовое оперенье.
— Па, ты не понял,
— Вразуми.
— Цена — рубль. Покупаем всех — и на свободу. Сторговались оптом за червонец, а сидела в клетке целая дюжина снегирей. Подросток собрался высыпать их из клетки, однако Антон остановил его. Он кидал снегирей, как голубей: резко от себя, земле впродоль. Снегири окажись поблизости, на рябине, и пацан с шестом побежал к ней. Быстро он захлестнул петлёй шею самого нижнего снегиря. Стайка сидела, не шелохнувшись, когда пацан подводил к ветке шест, и даже не обеспокоилась от всплесков крыльев повисшего на леске снегиря.
Неосторожность снегирей раздосадовала Антона, он метнулся к рябине, на бегу сдёрнул с головы шапку. Ловчий спрятал под куртку снегиря и уже налаживался возносить шест, да подбежал Антон и швырнул шапку. Шапка ударилась в рябиновую вершинку, снегири заколыхались, мало-помалу подались через базарные ряды в сторону церкви Георгия За Верхом.
Близнецы подрали туда. За ними, тоже длинноватый, трюхал Антон. Он был склонен к полноте, но не это тяжелило его шаг: литой резины боты, оправленные сукном, — их забыл его дед по матери Пётр Павлович Буданов, гостивший у нас. Сколько я помню Антона, почти столько он обнаруживал искус отпускать на волю птиц и животных. Впервые, годиков двух, открыл у соседа окно, куда и вышмыгнул индийский скворец. Сосед натаскивал скворца пению с помощью овсянки и соловьиной славки. Скворец стал завзятым певуном, и вдруг Антон не без умысла отворил ему окно. Сосед долгонько убивался о скворце и при случае корил Антона за преднамеренное преступление, а в подвыпитье прочил ему будущее диверсанта. Уже школьником, пропадая днями в кочевом зооцирке, Антон узнал, что лошадь, которую он подкармливал хлебом, морковью, яблоками, забьют на кормёшку хищникам. Льва он признавал не только царём зверей, но и людей, уссурийским тигром (до чего же картинный!) зачаровывался, пуму пытался усыплять и, как уверял сестру Ирину, склонную к доверчивости, небезрезультатно, в камышовом коте усматривал потомка священных котов египетских фараонов, и всё-таки он увёл лошадь в лес и там отпустил, чтобы она всегда жила на воле.
Я отправился вослед за сыном. Как бы близнецы его не измордовали.
Чуть на отшибе от рядов, где торговали лекарственными кореньями, травами, стручками, готовыми снадобьями, стоял мужчина, опираясь о край прилавка. Лицо угрюмо, крупная фигура напряжена, одежда заношена до лоска и какая-то сборная: солдатская шапка с оттиском выдранной звёздочки на опушке, шерстяной шарф в клетку, брошенный обоими концами за спину, поддёвка, крытая сатином, бурые, в трещинах кожаные сапоги. Не определить по одежде, то ли он горожанин, то ли земледелец, то ли грамотей, то ли из простонародья. Я миновал мужчину, но, не оборачиваясь, всматривался в него. Даже тогда, когда раздался голос, склонный к вещанию, я не обернулся: чудилось, этим он будет смущён.
— Мне нужен человек, — сказал он плотно, будто отлил из стекла, Он сделал паузу, и слово «человек» опрочнело в моём уме, — который бы любил Россию и освободил её.
К чему-то вещему расположилась душа, и всё же неожиданно завершилась фраза. Выпустить на волю снегирей, и то получилось не без неожиданности, да и неизвестно, чем ещё всё закончится. А найти аж освободителя России, каким бы он, хмурый мужчина, предводительствовал, подобно пророку или вождю, такое намерение отзывало былинностью, не лишённой прискорбной опасности. Увы, существовали обстоятельства для возникновения народных недовольств и глашатаев (а когда их нет?): страна жила впроголодь, у нас в городских булочных были битвы за хлебом, займи очередь до полуночи, утром кому-нибудь вздумается перекроить её, вот и начнутся свара, толчея, попытки нахалом прорваться в магазин. И хлеб-то купишь химически розовый, выпеченный из канадской пшеницы западногерманского помола. Испокон веку на нашей земле не засвидетельствованы розовые, ядовитого оттенка буханки. Продуктовая скуднота склоняла к ропоту, возмущению, изверенности. Представлялось несусветным, что не пишутся плакаты протеста, никто не выходит на улицы, не митингует на площадях. Думалось о бессознательной мудрости народа. Веками, тысячелетиями откладывались в генах неудачи бунтов, восстаний, революций, державных переделок, насильнически осуществляемых властителями. Многотерпение, постепенность, непобуждение к общественным разломам — в этом угадывалась мера безошибочного существования: оно не ведёт к катастрофам, войнам, преобразованиям, заносящим людей под заломы жизни, откуда ни унырнуть, ни выбраться.
А страдалец о справедливости всё твердил бесстрашную фразу, смысл которой содержал святую потребность, но грозил обернуться безумством и палаческой карой. Да-да, как мы обездолены, как мы покорствуем, как мы безнадежно нелепы. Неужели мы созданы для безысходности? Мы — народ великодушия, беззаветности, да и безответности. Разве бы мы покладисто дали себя превращать в тиражированных особей, поверивших в созидательность насилия и в постыдность жалости? Мы спасаем другие народы, но получаем вознаграждение самой лютой, сатанински неотступной местью. Наверное, мы слишком доброжелательны, милосердны, всепрощенцы, чтобы благодарностью нам не била жестокость без края и меры?
Антон дерётся с близнецами. Наносит удар — они откатываются по ледку на кожаных подошвах, а то и падают, они достают его — он устаивает, боты не скользят, к тому же он по-дедовски устойчив: пращуры Петра Павловича ходили в завзятых кулачных бойцах.
Я разгоняю драчунов шестом, не щадя и собственного сына. Мы уходим с Антоном обратно, и, едва поравниваемся с мужчиной, тот произносит, приглушенно обращаясь к нам, должно быть, устал от безответности:
— Мне нужен человек, который бы любил Россию и освободил её.
— Дядь, от кого?
— От упырей.
— Кто это?
— Отец объяснит.
— Па?
— Упыри — нечисть, нелюди.
— Кровососы, — донеслось.
— Па, почему он не сам?
— Не надеется справиться. Обжёгся, поди?
— Я вот не забоялся.
— Ты попробовал отпустить на волю снегирей, да и то дошло до драки. Он хочет помочь обездоленным, ан не уверен, что соразмеряет своё нетерпение с народным желанием. Нетерпение, сынок, непростительно: оно оставляло за собой океаны крови.
— Скажи ему.
— Не послушает.
Я знаю, что сказать человеку, который чувствует себя народным защитником. Я и сам не лишён его природы. Но для меня пример нормального развития — звездное небо. Оно постоянно и чуждо нетерпению.
И всё же, всё же, когда мою страну одолевают скорби и ей, неотступно упорной, внушается беспросветность, с надеждой предков думаю: «Нужен Спаситель. Хотя бы пришёл скорей и освободил Россию».