Аннотация: История о жалком и никчемном Александре, который не должен вызывать сострадания
Каумов
Предисловие
Не волнуйтесь, это ненадолго. Хотелось бы только уточнить, что главный герой, то есть Александр Каумов, настолько же далек от меня, насколько арт-хаус далек от классики, хотя оба явления в теории числятся жанрами искусства. Вот, собственно, и все.
I
Что-то хрустнуло за стеной. Александр Каумов, ребенок семнадцати лет, в сонном испуге открыл глаза, и тут же с противным дребезжанием около него прозвенел будильник. Машинально его отключив, он резво вскочил, как будто проспавший, как будто куда-то, зачем-то спешащий человечек, но, на самом деле, Каумов никуда не спешил и ничего ни в каком уголке мира ему совсем не было нужно. Причиной этой утренней нервозности являлась лишь маленькая, жалкая, но вездесущая и всеохватывающая тревога, по какому-то велению случая сокрытая от всех окружающих. Каумов так же быстро одел, замаранные яичным бульоном, штаны, проворно влез в просторную футболку, но вот что-то его сковало, как обычно, и он скучно осмотрелся вокруг себя. Личная его комната была большой по меркам города, здесь можно было бы с комфортом разместить с целый десяток военных, однако сам Александр в таком приволье не нуждался. Его томила ее пустота, и, правда, комната казалась какой-то неживой, необитаемой, в ней совершенно нечем было себя развлечь, и только запылившаяся горстка книг нетронуто валялась в углу около двухместной деревянной кровати. Незастеленный простыней, грязно-белый матрас виднелся из-под давно не стиранного одеяла, и этот матрас, наверное, единственный во всем интерьере нравился Александру и постоянно завлекал его в свои нежные объятия. Каумову иногда бывало даже совестно про себя называть его так грубо - "матрас", для него он был как мягкий, плавный, милый изгиб пространства, в который упадешь, и никакие мысли в голову не бредут и ты мгновенно, растянувшись в блаженной улыбке, засыпаешь, и спал Александр обычно очень долго, по 12-13 часов.
Окно, испачканное следами от ладоней, беспрепятственно пускало взгляды прохожих в его комнату, и он ничего не стеснялся, и, впрямь, к чему стесняться серой пустоты? На улице было пасмурно, пепельные тучи окружили весь город, но дождя что-то не предвиделось: снова все будет чинно, тоскливо молчать. Через дорогу от дома Александра находился траурный, вечно черный завод со ржавыми трубами, из которых без остановки клубился густой, едкий дым. Перед сном Каумов, бывало, безразлично смотрел на него и представлял, будто это крематорий, а дым - растворяющийся в воздухе прах умерших, и что с помощью этого дыма они покидают наш мир в иные, никому не известные вселенные. Однако утром ему бы никогда такая фантазия в голову не пришла, он бы, как и сейчас, апатично и вяло, без мысли и воображения смотрел бы вглубь этой черноты. Странно, где-то далеко внутри себя он даже этому радовался: черный цвет был для него черным, серый - серым, и никаких загадочных примесей в эту связь пространства и ума не добавлялось.
Каумов медленно опустился на стул, и, подняв глаза к беспросветному полотну туч, от вакуума чувств и раздумий стал невзначай вспоминать, что же было ночью. Образцовые родители Александра, Иван и Татьяна, еще позавчера уехали на дачу сходить по грибы да по ягоды и искупаться в последний раз в холодненьком озере, полностью уверенные в своем золотом, безгрешном чаде. А сынишка-то, оставшись один, заскучал, нашел деньги где-то в пыли под кроватью, позвал друга и вместе с ним выпил. Ах, какая детская, ребяческая грязь, ах, какое движение саморазрушения: водка, сигареты, музыка, разговоры - хоть какое-то веселье, хоть какая-то тень веселья! Они мирно, тихонько-тихонько сидели в гостиной, скучали друг от друга, пока не опьянели, а чтобы и впредь не скучать - пили все больше и больше, и так до последней капли. Какие-то смутные обрывки, фрагменты ночи рядились теперь в безотрадные, потускневшие одежды, но тогда торжественные слова, какие-то еле выговариваемые клятвы звучали слишком правдоподобно, и было наслаждение, и что-то на дне души однозначно шевелилось. Когда кое-как управляемые сознанием потоки образов иссякли, Каумов, ни мгновения не задумавшись о воде или о жажде, побрел на кухню - воды попить.
Размеренной походкой он пришел в тесную, маленькую, неудобную кухню. Его взгляд так энергично перебегал с предмета на предмет, ни на чем не концентрируясь, что он и не сразу приметил своего спящего за столом друга - Антона Чебестова. Вообще же, Александр называл его своим другом только для удобства обозначения: Антон был подлый и высокомерный, общение с ним напоминало безостановочное облизывание слизняка, но жизнь не предоставляла Каумову особенного выбора и этому мешку костей он временами бывал очень даже рад. Чебестов поразительно неумело кичился своим надуманным талантом, чтобы поддерживать самооценку на должном уровне, и это подростковое стремление к незаслуженной гордости собой отравляло всю его, по сути, безобидную и даже местами робкую сущность. Выстругав какой-то метод, чтобы люди ему вмиг доверяли свои проблемы и волнения, отталкиваясь от призрачного самолюбия, он учил их, как и где надо поступать, что надо сделать, чтобы положение наладилось, а потом, когда его план очевидно проваливался, он от всей души злился на человека, который не сумел просто пойти по безукоризненной прямой его бестолкового совета. Каумов так привык слушать его, что все эти внушения и жизненные премудрости проносились мимо его слуха, но, в конце концов, оба оставались друг другом довольны, как будто проходили легкий сеанс психотерапии. Иногда, конечно, случались и ссоры между ними, но такие незначительные, что и заикаться о них совестно, однако ж Каумову эти мелочи были все равно что песчинки в глазу: они тут же выводили его из себя, и он начинал отчаянно бегать за своим другом и выпрашивать у него прощения, только бы линия внутреннего спокойствия не нарушалась. В глазах Чебестова Александр был сущий глупец, над которым можно и поглумиться, и иногда заставить его что-то сделать в своих интересах, а для Каумова Антон был вредной привычкой и хоть каким-то ориентиром, даже никудышным идеалом, то есть только под его началом Сашка хоть куда-то себя направлял, а так - он бы и сидел без конца в своей комнате и бессмысленно смотрел на завод.
Антон крепко спал, полностью одетый, окунув голову в хлебные крошки и жирные капли на столе. Длинные, черные, чуть вьющиеся волосы опустились в самую безобразную размазню чего-то съестного, прыщавое лицо, тщетно измазанное вдоль и поперек тональным кремом, изобразило гримасу обывательского недовольства, а православный крест Чебестова упал в граненый стакан, светясь серебряными кристаллами в прозрачной луже водки. Какая-то сытая свинья застыла в натянутой между его губами слюне, и так вдруг омерзительно стало Каумову, что он решил как можно скорее отправить своего дружка из теплой квартиры на все четыре стороны. Естественно, все должно было происходить в рамках какой-то непонятной, общепринятой игры обоюдного притворства, таковы негласные правила, и твердо сказать "Проваливай!" Александр никак не мог.
- Эй, эй, Антон, просыпайся, - начал он сначала шепотом. Никакого эффекта.
- Скорее, скорее! Родители сейчас приедут! Давай-давай! Ну же, черт возьми!!!
Жалобно проворчав, Антон еле-еле разлепил свои веки, и злобно посмотрел на какой-то замедленный объект, разливающий кофе. Мерзкое было утро. Поставив перед другом кружку, Каумов сел напротив и с неожиданным оттенком боязни повторил.
- Слушай, ну правда, прости, но лучше бы не задерживаться.
Чебестов безмолвно кивнул в ответ. Молчание казалось невыносимо напряженным, и только чтоб от него избавиться, Александр механически спросил.
- Завтра увидимся?
- Не думаю. Я песню с Димой записываю. Тьфу ты, какой горький!, - пропищал охрипшим басом Антон.
- Жаль, - держался в рамках игры Каумов. - Кстати, я тот текст свой про бойцов забросил, не получается. Музыку даже записывал под него - без толку. Я думаю, лучше бы сейчас рассказик какой написать, в голове что-то интересное наклевывается.
- Господи, я не могу понять, отчего все твои увлечения так быстро перегорают! Мне нравился тот текст, - вроде как искренне просипел Антон, - а ты... Как ты мне надоел! Туда-сюда, как кузнечик, прыгаешь, и нигде тебе не усидеть, так и перелетаешь с музыки на литературу, с литературы на режиссуру, с режиссуры на психологию. Да что я говорю-то...
-Ну, я... ищу себя, а это, может, до поры до времени мои маски, - весь сжался как-то внутрь себя Каумов. Чебестов, мигом почувствовав свое превосходство, унижающе усмехнулся, встал и, чуть шатаясь, прошел в коридор. Александр, как пес, последовал за ним.
- Ты пойми, Сашка, маски - вещь замечательная и, если ловко ими владеть, много дорог в этом мире перед тобою откроются. Но окутать себя дурманом образа - то же искусство, а ты, видимо, считаешь, что достаточно просто на день сменить модель поведения, и все: ты поразил всех своим шармом. Нет! У тебя ничего не выйдет, ты же знаешь, не такой ты человек. Сам по себе ты лучше, а твои смешные попытки надеть какую-то яркую, пеструю маску скрывают это твое нечто первоначальное, что-то, наверное, и впрямь очень хорошее. Пожалуйста, ну, хватит дергаться и метаться, это не возымеет результата. Если продолжишь, то станешь тогда, скорее всего, просто бессвязным набором недоделанных масок и брошенных образов, не более, и все от тебя отвернуться. Маски ведь только затем нужны, чтобы плохое скрывать, а ты с их помощью, наоборот, все слишком напоказ выставляешь, - в упоении закончил Антон.
"Что же тогда твой образ не скрывает твоей гадкой личины?", -подумал, но не осмелился произнести вслух Каумов. Он угрюмо молчал, одевая джинсы и рывком перекидывая вокруг своей тоненькой, жилистой шеи темно-зеленый шарф. Его вновь незаметно, внезапно для него самого вывели из равновесия, и какие-то острые частицы завертелись в голове и под диафрагмой. Хотелось куда-то себя применить, но всюду, в каждом порыве и стремлении встречал он тихое отторжение, и замирал, охваченный одиночеством в неприятной, холодной клетке беспокойства. Весь воздух за этой решеткой был настолько пропитан убийственной скукой, что для того, чтобы присесть, подумать, оценить, нужно было усилие, а в слабости воздух позволял лишь отчаянно, не жалея себя, биться крепким черепом о железные прутья. Несмотря на омерзительность внутри этой клетки, несмотря на явные бреши, сквозь которые легко можно было вылезти в лапы умиротворения или потоки определенных грез и желаний, Каумов оставался здесь, бездействуя и до самого нутра дрожа тревогой, мраком, и все никак не хотел он поднять взгляда, чтобы наконец увидеть, что вокруг - свобода, эфир обычного, приятного существования. Александр сам запирал все входы и выходы и в тесноте страдал от медленно-медленно разъедающих электрических покалываний. Теперь он в клетке, не рвется наружу, сидит одичалым зверем и смотрит на то, что ненавидит.
Чебестов - успешный, земной, счастливый, недостижимый выходит во двор, уверенно, словно все у него подчинении, озирается по сторонам и спокойно, гордо закуривает, едва ли задумываясь о том, какой он вирус сейчас для своего раболепного Каумова. Наверное, единственное, что их по-настоящему объединяло - то, что они совсем не умели чувствовать людей - они были лишены той избирательной интуиции, которая позволяет окружать себя верными, честными и сразу видеть трагедии и комедии всех прочих. Правда, Сашка все же признавал свое бессилие, а Антон был бесповоротно убежден, что природа одарила его разборчивостью и всеведением. Они стояли рядом, любуясь спящей окраиной, мерзли и молча курили. Им вновь стало скучно друг с другом.
Антон уж скрылся из виду, а Александр все не находил себе места, безобидным медвежонком переминаясь с ноги на ногу. Отыскав скамейку, он присел и машинально закурил следующую сигаретку, тупорыло и лениво пронзая взглядом блеклую, бледно-желтую травинку, но, вероятно, зрачки его уже были готовы в один момент вслепую рассыпаться и без разбора разбежаться ко всем точкам пространства.
II
Дома однообразно чередовались, как в калейдоскопе из одинаковых стеклышек. Где-то ревел мотор погибающего автомобиля, под ногами вертелся рыжий, озябший кот, рядом из окна высунулась полуобнаженная девушка, но все это проносилось скрытно, неощутимо - улица была пустынной, как гробница, и голые деревья, и последние опадающие листья, монотонно летящие к грязной почве, и издыхание мотора: все пахло тусклой статикой. Откуда ж тогда такое раздражение? Каумов мечтал как будто вывернуться из себя, вытряхнуть все мешающие потроха и вернуться к обыденному, бледно-розовому состоянию. По привычке, чтобы не усугублять положение, он достал наушники, и стал слушать музыку. Он не выделял для себя каких-то исполнителей, каких-то жанров, а просто фоном для серой жизни устанавливал разносортные, но, по сути, никчемные песенки с теряющимся в метафорах смыслом.
Чье-то приятное женское контральто заставило его случайно наткнуться внутри себя на образ нежной и чистой Вареньки. Он не до конца чувствовал, а, вернее, не до конца осознавал, любит ли он ее или нет, но она точно немножко сводила его с ума. Рассыпанные по ее личику в какой-то необъяснимой гармонии веснушки так и манили расцеловать их, а потом спуститься к улыбающимся губам и слиться в абсолютном, сладком, как месть, поцелуе. Каумову грезилось временами, что вместо черного завода сияют на него из-за окна два ее голубеньких кристаллика, и он блаженно растекается в жару, в лихорадке по креслу, наслаждаясь этим устремленным лишь на него одного взором. Белая фигура Вареньки, словно изваяние из гипса, иногда так будоражила его, что он не мог усидеть на месте и все метался, метался, лишь бы себя чем-нибудь занять, отвлечь. Ее детские, беспомощные, будто осыпанные пудрой, ручонки, как во сне, манили его к себе: он видел, как спадают вниз все тонкие, кружевные, соблазнительные одежды и открывается этот девственный, белоснежный мир. Если бы не милая Варечка, Сашка, скорее всего, так бы и увяз в трясине беспокойства, тревоги, всеохватывающей пустоты мысли и чувства, но с ней он встретился всего раз, и вот: сколько беззаботных бредней, сколько трепетных химер-мгновений. В тот день она была с ним учтива, даже несколько сочувственна, но и зародыша какой-нибудь симпатии, влюбленности там в помине не было, однако Каумов уж забыл и искренно поверил, что он - таинственный призрак, неустанно странствующий по ее сердцу. Вечерами, забывая о ее голубеньких, гипнотизирующих глазках, Александр, бывало, грезил каким-то рвущимися вовне развратными истязаниями, внутренне возвышаясь до грубого, жестокого, но властно-милосердного повелителя. И сам он, наверное, пугался этих сладострастных картин более всего. Однако никакими силами не удавалось ему отогнать, одолеть их, и уже не мог он представить себе отношения с девушкой без этих болезненно-приятных, изнывающих в огне, ласк, но с ней он даже внутри себя робел, лишь вспоминая ее смущенный румянец, восхищаясь ее чистотой и непорочностью. Для него это была та самая ewige Weiblichkeit, к которой тело само липнет, как мед, но которая свята до той степени, что к ней нельзя прикоснуться. Однако ж не только ее целомудрие пугало его, он и сам был какой-то немощный, исключительно мечтающий садист. Энергия его хилой плоти шла вразрез с напевами мутного сознания, где изо дня в день в какой-то дымке мелькали тела, приказы, насилие и самая искренняя покорность.
Варенька уж надоела своей красотой, до которой далеко, за которой надо куда-то ехать, ухаживать, стараться, бороться с отчаянием и пустотой. "Зачем?", - проносилось у Александра в голове, и он даже радовался, что не мог найти толковой причины ехать в холод на другой конец города. Он вообще жил практически безвылазно на окраине, крутясь в ногтевой грязи у городской суеты, а в сердце, в центр, где кипит жизнь, он выезжал лишь по крайней нужде. Чтобы избавиться от назойливого образа, Каумов встал и как-то бесцельно, медленно побрел, но тщетно: она - всюду, и только время постепенно, кое-как унесет ее из головы. Где-то на дне сознания двигалась, кричала правда: "Надо бы к Вареньке поехать! Там упоение, там счастье!", но рефлекторный самообман уже приятно окутал Каумова, и он, сгорбившись, одиноко плутал по одним и тем же тропинкам и дорожкам. Холод за это время уже покрыл инеем его ум, но Сашка знал, что вскоре и вовсе будет лютый мороз, а потому деваться ему было некуда. Кроме промозглости ничего Александр в мире теперь не видел и не чувствовал: он как бы оторвался от его теплой груди, от его щедрых сосцов, и голодный шел в никуда.
Внезапно в отрешенные глаза блеснул еле видимый свет ксеноновых фар; Каумов вроде подумал с секунду, хотя фактически просто остановился на месте, и вдруг импульсивно, непонятно зачем запрыгнул в мимопроезжающий автобус. Он сел у окна, прижав под себя ноги, и стал пристально смотреть на свое тоскливое, осеннее лицо.
Наверное, никогда не видел он себя так отчетливо. И так страшно становилось от полной ясности того, что это - "я" и что это "я" - навсегда. Никогда не испытывал Каумов такого четкого, определенного осознания, и долго не мог он оторвать от прозрачного стекла свой взор, совсем забыв о нескончаемом мельтешении домов, машин, людей, деревьев. Его тусклые, серо-голубые глаза высовывались из-под грузных век и грациозных, порхающих, каких-то буквально женских ресниц. Брови его были по-детски умилительно вздернуты, а губы отчего-то надулись в двух толстеньких, оскорбленных, розовых гусеничек. Скулы резко выдавались из-под тоненькой, аккуратно натянутой кожи, напоминая какие-то обглоданные, иссохшие кости, скрытые посреди арийского черепа. В целом, лицо Александра было чистое, чуть красное после мороза, и шелковое, как атлас: без бороды, усов и прочей мало-мальской растительности. Прическа его была самая обыкновенная: темные, щекочущие ушные хрящи, прямые, взъерошенные волосы, которые Александр никогда не расчесывал, погружаясь для самого себя, для неуловимого самоудовлетворения в образ полухмельного, равнодушного и веселого приятеля.
"Да кто же я такой? Что есть мое, только мое в этом дурацком мире?", - нечленораздельно, неуправляемым вихрем носилось в его голове - и все риторически, и все без ответа. Сознание Александра аномально полое, ничего там как следует не рассмотреть: на фоне черной, первозданной пустоты все витают хаотичные частицы, наделенные какой-то бессмысленной, уродливой информацией. И нельзя было поймать хоть одну эту проклятую частичку: она вмиг растворялась, опускаясь в эту черную, невидимую глубину. Каумов не владел ни острым умом, ни феноменальной памятью: он с рождения был безвольный, как будто лишенный души, толстосум, который от безделья беспорядочно пожирал знания, обвивался, как плющом, чужим бисером, но ему все было мало, и натура такая: никогда ему не будет достаточно. Что самое удивительное, Александр даже не страдал по поводу относительности всего и вся в этом мире, как иные мудрецы, не прошедшие катарсис, у него не рождалось сомнений насчет той или иной догмы, того или иного утверждения: все вертелось, кружилось, лишаясь своей сути, и Сашка, как обреченный странник, скитался меж искушающих плодов мировоззрений и миропониманий, которые оставалось, казалось, только выбрать, сорвать, и жизнь, наконец, потечет в свете хоть какого-нибудь небесного светила. Благодетели мира сего даровали ему выбор, но не научили выбирать, и вот он апатично влачится, давимый со всех сторон чужими целями, грезами и мечтами. Изо дня в день он рыщет по книгам, по статейкам, по сайтам, перескакивая с лоскутков Ницше на цитаты из Библии, с интерактивной геометрии Лобачевского на манящую теорию фармацевтического заговора, хотя, кажется, лучше б вместо этой бесполезной мути встречался преспокойненько с друзьями, учился в школе, как все, помогал бы родным, искал семьи и счастья, обретая вновь ту самую прекрасную и добрую, почти крестьянскую простоту. Ах, забавно, отнял ведь кто-то избранный эту блаженную простоту, посчитав человека великим, огромным, и тони ты теперь пьяный в потоках, которые здесь в мире отовсюду, из каждой щели бьют, и все равно, насколько это несообразно для твоего теплого, бытового ума. Где-то обязан оставаться осадок, и неужели никто не боится тех причудливо-ужасных форм, в которые он может незаметно превратиться? Пусть Сашка не сталкивался до сих пор в силу возраста с реалиями, будучи в меру, по-обывательски изнеженным, за это разве должно ему весь земной срок томиться? Он мыслит невыразимыми абстракциями, он, может, и есть медиум, пророк, посланник Бога, да все ж человек: и ни выразить, ни осознать ему настроение космоса, вселенной. Спросите у кого-нибудь из его приятелей, как бы эдак емко описать Каумова, и они вам твердо, без запинки ответят: "Ни рыба ни мясо". Он никого никогда особенно не привлекал: к нему ничто не может тянуть, нет у него твердого, непоколебимого "своего", которым, как сетями, можно было б обольщать и привлекать, он - пустышка, незаметно появляющийся раз у кого-нибудь в жизни, совсем ненадолго, где-то на далеком горизонте, и вскоре бесследно оттуда пропадающий. Каумов от собственной же слабости покорно терпел такое положение, от каждой мельчайшей дисгармонии вмиг раздражаясь, а потому проводя практически каждый день в желчной тревоге и ядовитом беспокойстве. Все эти нервозные, а иногда и психопатические флюиды нельзя было облачить в конкретную форму, применить их куда-либо, а значит приходилось сидеть, ждать, скучать, глядеть, терпеть, и все безучастно...
Независимое пролетело время, автобус был уж где-то загородом и, оторвавшись, наконец, от своей детской физиономии, Александр посмотрел за окно. Такое неожиданно-приятное удивление вдруг охватило его, когда вместо серых домов, серого асфальта и тесных улиц, увидел он яркое, деревенское, русское раздолье. На пологой равнине, в шаткой последовательности стояли друг за другом деревянные дома, покосившиеся заборы, полуразрушенные, а где-то дотла сгоревшие сараи и маленькие, убогонькие дачные участки. Кое-где горел тусклый свет и дымила золистым дымом труба. Каумов как будто слышал, как мирно трещат поленья в печках, как будто ощущал, какими нежными волнами расходится по дому тепло, и даже раздражение пропадало у него от неизъяснимой, ничего не понимающей радости! Высокие клены раздевались, небрежно скидывая с сухих веточек листья, которые, качаясь по гладкому ветру, опускались все ближе и ближе к свободной земле, где в братской могиле лежали тысячи таких же, друг на друга похожих разноцветных листочка. И сам Александр так похож был на эти обреченные листья, колеблемые неутешным, мягким ветром, что становилось отрадно от вида чьей-то, но словно твоей участи. Сменился пейзаж: пропали дома, возник из ниоткуда хвойный лес, а вместе с ним и разнородный русский мусор: от стеклянных бутылок до ржавых полозьев рельс, раскиданных по грязным, мшистым канавам. Сменилось, как по приказу, и настроение - вновь это чертово электрическое покалывание и запертая со всех сторон клетка. За лесом и мусором поджидал маленький, сельского типа городишко с рынком, торговым центром и серыми, пятиэтажными домами, пропахшими насквозь цветущим маком, алкоголем, дешевым табаком и злобной бедностью. "Конечная остановка, просим всех пассажиров покинуть салон", - механически протрещал в динамике женский голос, и Александр лениво вышел на улицу.
На него тут же дыхнуло едкой прохладой и, кутаясь в едва ли утепленную куртку, он пошел вперед. "Что это? Не может быть!", - в трепетном, боязливом восторге зазвенели его чувства, когда он вгляделся в мертвецки усталый народ, что маршировал ему навстречу. Как же она выделялась среди этих людей! Аполинская Варвара гордо, обаятельно ступала прямо к Александру, и легко, ненавязчиво, ни чуть не смущаясь, смотрела ему прямо в глаза. Она так заманчива, потому что не идеальна, но чем-то неправильным, что мысль не способна уловить, цепляет свою жертву намертво. Внутри у Сашки все перевернулось: какая-то мышь пробежала и все переворошила, опрокинула, разбила, и ноги сами по себе, без участия ума, нервозно, в замешательстве ускоряли шаг навстречу ей. Казалось, с уст уж были готовы сорваться робкие слова приветствия, как Варенька, избегая встречи, тихонько повернула за угол и исчезла. Ей не хотелось обременять себя неудобным, стеснительным разговором с этим скучнейшим Каумовым, тем более она спешила на занятия по конному спорту, да и какое ей вообще было дело до его раздражений, дерганий и болезненных метаний? Все в тоскливой, непроницаемой дымке, и Сашка вдалеке от дома, и снова совсем один.
III
Через дорогу находилось небольшое кладбище, замкнутое в кованой, черной, покосившейся ограде. "И нафига я сюда приехал? Чего я здесь ищу?", - нелепо стучалось что-то внутри. Кажется, садись в автобус, поезжай обратно и спи себе целый день, поправляй здоровье и мечтай, однако нечто неведомое, мистическое, по крайней не ощутимое Каумовым, повелительно влекло его к могильнику. Все тело словно взяли под уздцы и, грозясь кнутом, местью, вели в разрушительные объятия мертвых. Перед кладбищем летали вороны по невысоким кучкам перекопанной земли, слетались роем мухи на застывший посреди тротуара лошадиный помет, медленными роботами передвигались рядом люди и чем-то ехидным, сардоническим смердел вокруг весь воздух. Ни единое чудо не могло бы сейчас удивить Александра, напротив, он все ждал, когда же появится из-под асфальта какая-нибудь скверная, огромная нежить и громогласно расхохотавшись, прошепчет ему над ухом: "Попался!".
Какой же все-таки человек мастер ретушевки! Грозное, сырое, пропахшее смолой и смертью кладбище встречало посетителей обиходно-социальным стендом с информацией и расписанием, сторожевой будкой, где вечно хмельной сторож беззаботно смотрел телевизор и какой-то лавкой, где корыстные торгаши в любое время суток радушно упакуют вашего родственничка под землю, поставив над его прахом наспех изготовленных памятник. Как же все это чуждо Александру! Он всюду видит только ее: нагую, губительную, неотступную - в каждом имени, в каждом портрете, во всех этих тщетно-поэтических эпитафиях. Вот военный в фуражке улыбается с черного камня жемчужной улыбкой, а здесь - чья-то милая, заботливая жена мигает эмалевыми глазками, за ней - богатый немец, тлеющий в христианском кресте, и сбоку - совсем еще дитятко, семнадцатилетняя девчонка, грациозно упавшая когда-то в пьяном угаре с седьмого этажа. И все это крутится неудержимым потоком, размывается, расчленяется, а после в единый миг сливается в страшный крик, лишь от здорового ума запертый в груди. Ветер свищет, воет и деревья в ниглеже, готовясь к буре, дрожащим хрустом склоняются к могилам. Мокрые сучья, похожие на грязные когти, ласкают тусклые, черно-белые лица, скребутся внутрь по дешевой, лязгающей эмали. Узенькие тропки, засыпанные желтыми листьями, выводили Александра к новым скорбям, к новым именам, которые изучаешь, как ребенок - высшую математику, и все ждешь, что какая-то неизвестная формула сработает, и мертвец, словно ошпаренный кипятком, весь обгорелый, кричащий от боли, вылезет в серый свет. Каумов - сам, как мертвец, как сгорбленный призрак, парящий легкой походкой над землей, думал, как бы наладить связь, контакт с этими надгробиями, чтобы отсюда, из мира живых узнавать, чем там мается сгнивший Шекспир, что нового выдумал истлевший Фрейд, ведь сколько пользы для всех сфер общества! И все бы он беспорядочно перемещался от одного гения к другому и сам бы стал наконец нелепым, совершенно изуродованно сложенным пазлом гения. Какие-то независимые, полностью самостоятельные образы возникали в его голове, и окружающий гнет: все эти фамилии, слезы, камни, кресты вмиг улетучивались. Ему представлялось, как Антон подъезжает к какому-то помпезному замку на блестящем фаэтоне, приглашает его садиться и ехать в резиденцию к Ною на чашечку кофе... О, как все это пусто!
Александр чуть не упал с отвесного холма, предавшись этому неконтролируемому потоку. Кладбище кончилось. Вниз спускалась витиеватая тропинка, постепенно исчезая перед вольным, пустым русским полем, объявшим свободой многие гектары блеклой, желто-коричневой ржи, которую вскоре должен припорошить белесый снег. Впав в какое-то забытье, растеряв даже прелестное воображение, полым сосудом побрел Каумов назад. У выхода впервые пробился меж клубных туч единственный, милосердный солнечный луч. Ворон, раскричавшись истерическим карканьем, взлетел, и над черным бугорком блеснул в небесном свете золотистый нимб. По крайней мере, так показалось Сашке. У него уже давно с голода жалобно ныл желудок, и он, не прощаясь с забвением, покинул территорию могильника, повернул за угол и вошел в магазин. Только на кассе он вспомнил, что у него совсем нет денег. Плохо. Воздух все тот же. Надо сходить помочиться и возвращаться домой: и спать, и спать, и спать.
Мрачный и холодный он свернул во двор. Все одно и то же: в центре - детская площадка, от нее расходятся по подъездам мамаши с детьми, а у подъездов - подходящие, темные кусты. Александр не успел до конца расстегнуть ширинку, как равнодушным глазом уловил следующую сцену: у скамейки двое мужчин яростно избивали кого-то ногами, без сожаления хватали за волосы, плевали на обездвиженную тушку и дальше били.
- Подонок, тварь, - шипел сквозь зубы первый.
- Получай, гнида, - и второй с размаху, свирепо впечатывал голову избиваемого в асфальт.
- Помоги-ите, - захлебываясь рвотой и кровью, хрипел избиваемый. Его не было инстинктивно жалко, как бывает жалко бездомных собачек или бессильных перед бесчинством родителей детей. Это был обычный толстоватый, зрелый мужчина в синем пуховике и в грязных штанишках с опухшим, задыхающимся, багряным лицом. Непонятна причина, по которой он оказался в таком положении, но и за несколько метров можно было учуять, что он был, кажется, жутко пьян. В окошке на первом этаже безудержно ревел маленький мальчик, разглядывая эту страшную картину. А двое разъяренных старались изо всех сил и, была бы у них под руками арматура или увесистый камень, забулдыгу уже б забили насмерть, но и так ему явно оставалось недолго. Его всхлипываний и омерзительных шипений никто не слышал, а люди в таких городках обычно целыми днями по домам сидят, и нашли бы его только к вечеру - окоченевшего и бездыханного, если бы вдруг не случилось невероятное.
Каумов, в оцепенении сжавшийся за кустами, размышляющий, как бы незаметно отсюда ускользнуть, внезапно прозрел. Он ясно и твердо осознал, что пусть мужчина пьян, возможно, сверх того еще и порочен, и глубоко виновен перед всем светом, что пусть он не скулящий песик и не беспомощный ребенок, а все же - человек. Человек! "И я, я один имею возможность спасти!" Почему он не мог практическим умом дойти до того, что надо позвонить в скорую, в полицию, а пока те приезжают, пройтись по квартирам, поискать крепких мужичков и окончательно спасти - непонятно, только он, не робея и не боясь, пошел, выпрямившись во весь рост, прямо к скамейке.
- Эй, хватит!, - твердо и даже нагло звенел его голос. Мужчины не услышали. Тогда Александр решительно похлопал одного по спине и, когда тот обернулся, повторил.
- Перестаньте.
- Эге!, - одновременно рассмеялись ему в ответ два свиных рыла. - Шел бы ты лучше отсюда по добру по здорову.
- Вы же его до смерти изобьете!, - в искреннем, сострадательном возмущении вскрикнул Каумов. Удивительно, что он говорил, действовал полностью сознательно, пообещав себе во что бы то ни стало помочь мужчине. Уверенность, сила - то, что он не мог приобрести за годы тщетных попыток переломить свое нутро, пришло по велению жизни, случая.
- Давайте договоримся: вы его оставите, а я в полицию не пойду, и все обойдется, и всем ведь только лучше будет.
- А давай ты заткнешься, - брякнул первый, и за ним второй. - Или лучше смотри!, - и крепким ударом переломал бедняге нос, откуда мигом новым потоком хлынула кровь на бледнеющее лицо.
- Помоги-и, - сипел избиваемый. - На еще!, - усмехался второй, - и замшевым ботфортом он бил прямо в ребра; послышался тихий хруст. - Что ты сделаешь?, - расплывался он в довольной, бесстрашной улыбке.
Каумов, окончательно совладав с собой, не колеблясь и не сомневаясь, оттолкнул его, но тот, лишь легонько пошатнувшись, вернулся на прежнее место. В следующую секунду Александр уже валялся со звоном в ушах в тех самых темных кустах, и над лицом его зависла грязная, измазанная в каком-то кале, подошва. - Уходи!, - грозно шепнул чей-то бас. Не помня себя, Сашка ринулся со всех ног прочь, забыв позвонить в скорую, в полицию, полностью закрывшись в себе, в своей, как он посчитал, ни чем неисправимой слабости. Добежав до остановки, он импульсивно сел в автобус и заплакал.
IV
Интересно, представлял ли себе Каумов, какое значение впоследствии приобретет этот день, болезненно выбивающийся из однообразно-томительной колеи? И ведь как все-таки непропорционально устроена жизнь: годами сидишь, гниешь, ждешь хоть малейшего движения, хоть крошечного колебания среды, чтобы предать импульс мысли и телу, и вдруг в один момент на тебя обрушивается неудержимый шквал каких-то по обыкновенному ужасных реалий, а за ними вслед врываются гнет, давление, невыносимое чувство необратимости и бесповоротности этого проклятого времени. Вот оно давит, что есть мочи, создавая определенную, острую, как заноза, точку, и в бесконечном пространстве мягких, ветром подбитых абстракций образуется брешь, через которую приходят к человеку и болезни, и одержимости, и юродивые блаженства.
Для Каумова это был именно тот самый шквал. Его сверстнику, скорее всего, избиваемый и кладбище показались бы привычными мирскими мелочами, но Александр ехал теперь, как с фронта, нравственно и физически искалеченный. Его резко хватил озноб, на лбу выступил пот, и быстро-быстро мчало куда-то слабое сердце. Он улыбался, но новой - циничной, алчно-нездоровой улыбкой, как будто отчаянно усмехаясь перед лицом чего-то неизбежного, несокрушимого.
Слева от него сидели двое: практический лысый мужчина с желтыми от никотина усами и мечтательно-стыдливая, прекрасная для своего возраста женщина, его подруга. Она снисходительно глядела в бескрайние дали и властно, и так нежно убирала со своих ног его красную, рабочую руку, а он, слегка неопрятный и испачканный, застыл от удовольствия у нее на плече. На ее белом, благородном пальто оставались небольшие пятна, но эти пятна надо было принять, чтобы помочь, чтобы спасти безотрадную душу. И она знает: нельзя отвергать таких покорных дурачков, как этот чумазенький человекопес: нет на всей земле созданий чище, чем они. Сашка же, ощущая ее естественный, но тщательно скрываемый стыд, намеренно смотрел все более пристально и нагло, желая вызвать слезы, и так увлекся этим, что до самой своей остановки не мог оторвать взгляда.
Дома его ждала, наверное, самая неприятная картина, про возможность которой Александр в случившейся суматохе совсем забыл - вернулись родители. Иван Каумов, такой в меру грозный и мужественный отец, имеющий прибыльный бизнес в транспортной отрасли, сидел у телевизора и бездумно, ненужно смотрел отрывок из американского сериала про подростков. Татьяна Каумова, верная и глупая женщина, его жена, занималась чем-то на кухне. Сперва навстречу Сашке вскочил отец и протянул ему свою волосатую руку.
- Нет, нет, - спокойно и твердо чеканил неестественные слова Александр, - я занимался на этих выходных, погулял немного, да и все...
Знал бы читатель, каких титанических усилий стоила Каумову эта развязность, это привычное домашнее притворство, существующее всюду среди средних людей, чтобы не сбивались ритмы скудной на радости и горести семейной жизни, которая, кажется, делает человека без сопротивления настолько статичным, что тот совсем перестает удивляться, что каждый раз все хорошо, что каждый раз все одинаково и без изменений. Так и стоит Иван, опираясь на свой дорогой дипломат с документиками, действительно веря словам сына, когда, на самом деле, перед ним - раздробленное, никчемное, жалкое существо, которое перешло из прежнего, равнодушного вакуума в непереносимую боль, природная защита от которой - бес, складывающий каждую эмоцию, каждое движение, каждую суть в плоть какого-то мерзкого душевного гнойника. Неужели не заметен никому тот новый огонь, пылающий в глазах Александра? Расфуфыренная, пышная Татьяна тоже подошла поздороваться с сыном, как будто в слепую целуя необычный румянец его щеки. Он тихонечко улыбнулся ей в ответ, а внутри себя все пресекал навязчивую мысль вцепиться зубами ей в шею, да так, чтобы ряды зубов соединились в следующий раз уже под ее кожей, противно-приторной от дешевых духов.
- Ах, смотри, Сашка, что я нашла там в сувенирной лавке. Надо же, даже в этой Богом забытой деревушке ей нашлось место!
Татьяна достала из-под фартука металлическую цепь, на которой висела крохотная копия "Сикстинской Мадонны".
- Мне нравится, - неловко просипел Александр, вскипая внутри от негодования на эту широкопотребительскую, омерзительно-ленивую любовь к искусству, в которой не было ни капли выстраданной самоотдачи, а значит не было и не капли любви к недоступному, но Татьяна считала себя ценителем и могла часами впустую щебетать про тот или иной шедевр Микеланджело, Дюрера или того же Рафаэля. Она любила всякую безделушку, в которой виднелся хоть намек на что-то возвышенное, а Иван мог финансово обеспечивать ей эту слабость. "Серая гармония", - так еще год назад обозначил себе Сашка брак своих родителей.
- Ох, что-то устал я, пойду посплю, - сказал он, наконец, открывая дверь в свою электрически заряженную комнату.
- Сладких снов, дорогой, - взвизгнула Татьяна, а потом шепнула на ушко мужу, - какой прекрасный у нас сын! А сын в это же время никак не понимал, что с ним происходит, и недоумевал, почему от грязного сношательства его родителей (которое он очень отчетливо себе представлял) родился он, человек, а не какая-нибудь склизкая змея или жаба. Вместе с ним в комнату, окна которой неизменно выходили на завод-крематорий, где, как теперь окончательно был уверен Сашка, сжигают трупы, внесся какой-то легкий, неуютный ветер, даже листья тетради на столе немного всколыхнулись. Что-то хрустнуло за стеной. Каумов снял с себя одежду, лег в постель, бессознательно разодрал в кровь левую ладонь, и повернулся на бок, но сон впервые за долгое время не хотел приходить. И тут Сашка явственно ощутил, что с ним такое, что произошел невозвратный переворот мира с ног на безголовую шею. Вся информация, вся эта нелепица, которую он к чему-то знал, перемешалась, перепуталась, как разбросанные нитки, но внешнее сдавило всю эту еле натянутую на нервах сеть в один несуразный клубок, из-за чего мысли приняли страшнейшие формы без посторонних пределов, отстранненые от понятия истины или лжи, хотя в каждой мысли этого совершенно обновленного Сашки была, конечно, и примесь правды. Внезапно вынырнули все обрывки, все эти выдернутые знания, фильтруясь сознанием до той степени, что чье-то пыльное, старое становилось чистым, новым, своим. Каумов теоритически знал и это, а противиться никак не мог. Сколько раз с помощью сторонних источников он приходил к тому, что нет ничего до конца личного для существа общественного, но теперь всякая чушь, всякое видение и всякое озарения казались ему сугубо внутренними от его избранности, от его нечеловеческих привилегий.
Он лежал и представлял, а себя при этом убеждал в том, что по неведомому, высшему велению видел бесконечные кубы тюрем, замкнутых в один огромный куб-тюрьму. Это была такая проекция пространства, уменьшавшего объекты в размере в алгебраической прогрессии, оставляя между ними минимальное расстояние. Ничего не существовало для взгляда, кроме одной большой тюрьмы с миллиардами этажей. И тут, казалось бы, пора было бы отчаяться искателю свободы, но встает вопрос в уровне твоего положения, то есть насколько твоя клетка приближена к центру-точке. В каждой клетке обитает всего по одному человеку: никто ни с кем не соприкасается, все лишь любуются друг другом через прозрачную решетку. Каумову хотелось блевать, потому что во всем этом видении был исключительно белоснежный цвет, ярчайший и стерильный, абсолютно ненавистный тем, для кого счастье - в грязи. А таких много. И в этом тошнотворном порыве на ум ему пришла презабавная мысль: "Счастье же зависит лишь от уровня смирения. Рай тогда - вот там, в са-амом центре. Да-а-а... Только ведь высшие существа пускай расставляют этих манекенов по "коэффициенту раболепия", ха-ха-ха, человек не отследит всех безупречных тонкостей, будь он тысячу раз великий поэт. Не-е, невозможно. И окончательный бунт невозможен, потому что в любом случае он наткнется на стену, бунт - признак отчаяния, означающие, что и вы, высшие существа, такие же глупцы."
Cтрашнее всего было то, что даже сейчас, в состоянии больной, голодной концентрации, мысли и образы беспорядочно сменялись, как и прежде, и ум без тщательной проработки, без окончательных вердиктов и выводов тащился дальше, в самые темные тупики пустой казуистики. Вслед за тюрьмами, без ассоциативных остановок и прочего естественного, встал образ Земли-лабораторной инсталляции, внутри которой инопланетяне боролись с вирусом homo sapiens, несущего им заразу непокоренной природы. Люди-микроорганизмы вечно мучались и сопротивлялись чему-то, что сами никак не могли определить, при изначальном и бесповоротном проигрыше, чем отравляли через какой-то необъяснимый канал и инопланетных обывателей. Потом Сашка стал мечтать, как будет управлять собой с помощью слов-режимных команд, обходя силой этих команд любой психологический рефлекс. "И стану я тогда роботом", - думал меньше всего похожий на робота в этом городе человек. Так плелись друг за другом мысли, и было очевидно, что прекратится это бессмысленное мельтешение только на точке полного невозврата.
В момент, когда Каумов был готов уже провалиться в сон, когда человек начинает видеть совсем бредовые, неуправляемые галлюцинации, которые никогда не вспомнит на утро, он как бы переместился насекомым-невидимкой на люстру и посмотрел на кровать оттуда, сверху. Вместо Сашки лежал на простыне смешной паучок, имевший вместо привычных восьми глаз заплывшее каким-то липким, ржавым жиром око и круглое, как будто полое брюшко, из которого торчали ножки-соломинки, на которые паучок никогда бы не смог встать.
V.
Что-то хрустнуло за стеной. Наступило утро героя гадкой, третьесортной сказки. Уже какой-то небесный наблюдатель-статист, глядя на разбитого Каумова, записывал в свой блокнотик: "Циник-слабак с гордыней недостойного - и все отчаянное." От себя ему хотелось добавить - "биомусор". Земная Татьяна не была столь прозорлива и, нелепо-ласково улыбаясь, пела сыну наподобие птички с механическими связками.
- Просыпайся, родной. Просыпайся, милый...
"Фу. Какое все рафинированное. И я - принцесса на горошине. Убожество!" Не пожелав никому доброго утра, избегая малейшего контакта с родителями, Сашка по выработанной годами инерции умылся, позавтракал, собрался, оделся, выпил кофе и пошел в школу. На улице кофейный налет перемешался с сигаретной горечью. Ему хотелось сплюнуть все это разом, но какие-то процессы шли в организме неправильно, и выходило, что каждый раз он лишь по чуть-чуть делился с землей частичкой себя. Слюна перемешивалась с полуснегом-полудождем и, перенаправляемая ветром, снова и снова возвращалась обратно к Каумову. Он не мог да и не хотел смотреть на окружающее, где было отвратительно и гадко, но все равно не до такой степени, как внутри его самого. Тусклые, грязные хрущевки сдвинулись над его головой, как пьяные судьи, закрывая собой черное небо, однако ж его это ни капли не волновало, он упрямо глядел сквозь асфальт и быстро-быстро шлепал по слякоти. Кто-то из одноклассников окликнул его, чтобы поздороваться; он сделал вид, что не заметил и практически уже побежал дальше.
Переодеваясь в школьном гардеробе, он никак не мог избавиться от внутреннего голоса, шептавшего, когда он оглядывался по сторонам: "Вы чужды мне, вы чужды мне, вы чужды мне....", хотя вокруг шмыгало туда-сюда очень много таких же полых, ничтожных людей, как и он сам. Мелькали руки, между делом протягиваемые к нему, и каждую хотелось прогрызть до пурпурно-великолепного синяка.
Первым уроком было обществознание, где Сашка с самого пробуждения планировал поспать. Сначала повторяли типы общества - какая-то жирная замухрышка на вопрос учителя залепетала: традиционное, индустриальное, постиндустриальное. На следующий же вопрос, каковы плюсы и минусы каждого типа, она лишь разинула рот и, смущенно улыбаясь, села на место. Сашка когда-то любил эту учительницу: она единственная учила детей чему-то настоящему, близкому к жизни, даже к ее современному течению, хотя сама была по-милому, по-доброму стара. Теперь Каумов просто-напросто перестал искать исключения: он ненавидел всех. Его не тронула и ее искренняя речь, когда она беззаветно начала объяснять те самые минусы, несмотря на то, что большая часть беседовала, играла, спала; но рассказывать таким разгильдяям, чтобы праведные слова остались хоть на каком-то уровне сознания, покрытые какой угодно гадостью - вот настоящее благородство учителя.
- Знаете, зайки, по секрету с вами поделюсь. Самый непревзойденный, самый нежный, самый... лучший для истинного гурмана вкус - вкус тайны, вкус скрытой от глаз общественности информации потерялся. На народ сегодня вываливают все: от дешевых кальсонов до хищных масонов, - улыбнулась она. - На сегодняшнем пиру исчезло чувство голода, потерялось все самое прекрасное из-за этого ослепляющего изобилия. И секреты, и кремлевская подноготная, и интеллектуальные клады - все вплоть до эзотерических мистерий высшего порядка, в том числе. Это очень хитро властью придумано, дети мои.
Всем было откровенно плевать, что она там бормочет. На задней парте кто-то даже в тайне распивал в честь намечающегося дня рождения водку. Каумова клонило в сон, но выходило так, что он единственный слушал ее, лежа на парте с закрытыми глазами. Заговорили про политику, и как же невероятно бесила его тупорылая ограниченность людей все без разбору классифицировать: режимы, формы, устройства - это все настолько поверхностно, что даже искажает суть. К слову, учительница сама об этом не раз говорила, да и знал Александр об этом, скорее всего, именно от нее. Тем не менее, ему нравились разговоры про власть, особенно запало в душу словосочетание "легальное принуждение". Когда он услышал его в первый раз, что-то застыло внутри в неизъяснимой сладости, которой не надо было теперь пробираться сквозь толщу совести, чтобы попасть прямиком в область его нездоровых душевных наслаждений. Наконец, он уснул, а разбудил его к концу урока вопрос какого-то застенчивого двоешника-интроверта, из-за которого Сашка противно хихикнул.
- Простите, а "Бога" с большой буквы писать?
На перемене класс остался в кабинете, и Александр стал внимательно рассматривать одного паренька, в котором он чувствовал что-то от победившего визави на дуэли. Сам же себя он чувствовал побежденным, хоть и не хотел это признавать. Паренек тот еще недели две назад был серее мыши: никого не привлекал, ничем фантастическим не занимался, словом, был такой вот обычный дворовый пацан. Звали его, кстати, Владимир Войнов. Раньше он никогда не сталкивался лицом к лицу с Александром, не бился с ним ни за какие позиции, радостно с ним не сходился и скандально не расходился, но существовали они оба в явной взаимозависимости, как два магнита. За прошедшие выходные чувствовалось, что один из этих двух социальных магнитов, которые до сих пор стояли друг к другу близко-близко без всякого сопротивления, поменял свой заряд и резко,по закону природы рухнул вниз, а второй, хоть ничего и не сделал, взлетел в небеса, оставаясь, правда, таким же магнитом, как и раньше, то есть без сильного, харизматического притяжения к себе всего и вся среди людей. Каумов словно ушел куда-то под почву, где расщепился на тонкие, плодоносные нити грибницы, из которой, в свою очередь, вылез опрятный, лакомый гриб, получавший энергию из этих питательных, сильных для инородного, слабых для самих себя сетей. Войнов оказался теперь в кругу прелестных девчонок, которые роем кружились около него, что-то жужжали, как осы вокруг пышного цветка, угощали его чем-то вкусным, некоторые без малейшего стеснения уже обольщали его - и все это из-за чужого падения! А Владимир, гордый и независимый, мимоходом им отвечая, с полярно противоположной Сашкиной, а значит, тоже больной искоркой в глазах, смотрел над этим стадом милых дам куда-то, где рождалась его империя, его четвертый Рим, ведь он - Бог! Он переполнен собой: ему и информация никакая вовсе не нужна, его наполнил в один день он же сам, при том без какого бы то ни было умысла. Удивительно! Каумов смотрел на него, не отрываясь, и холодный, лихорадочный пот уже стекал с его лба. Что-то такое унизительное для Сашки чувствовалось в самом существовании Войнова, что хотелось либо убить его, либо удавиться самому. По-другому, жить на одной планете было невозможно.
Каумов рассудительно встал, словно немощный старец, еле держась на ногах от усталости, кое-как добрел до парты, где хихикали вертлявые, костистые, подобные разноцветным ужам, девчонки в окружении своего кумира, которого они сами еще до конца таковым не осознавали, и вцепился тому в палец своей слабой челюстью. Один сплошной визг! Каумова насилу оттащили все эти рабыни внутренне всемогущественного и абсолютно закрытого в своих намечающихся планах эгоиста, и разбежались туда-сюда: кто - за водородной перекисью, кто - нежно дуть на ранку. На эти крики пришла учительница, как-то наигранно ахнула и помчалась звонить родителям того и другого. Войнов же, злобно сверкнув глазами, басом Посейдона или Зевса обратился к раздавленному от необратимого бессилия Александру.
- Извиняйся!
- Да пошел ты, - свалившись на стул, кинул Александр.
Сам бы, конечно, Сашка из-за той самой гордости недостойного никуда бы ни ушел, но тут вернулась запыхавшаяся учительница, попросила его собраться и спуститься в гардероб. На прощание он показал всему классу средней палец, бормоча себе под нос что-то вроде: "Никогда и ни за что я здесь больше не появлюсь. Чужие, чужие, чужие и все монстры!". Домой его забрали перепуганные, встревоженные родители, обескураженные неожиданностью произошедшего. Они тут же решили, что, во-первых, пускай побудет их сын какое-то время на больничном, а во-вторых, что надо бы вызвать доктора. Спустя пару дней должен был прийти психотерапевт Эвлеанский Герман, армейский приятель Ивана.
VI.
Прошло две недели. Старые, мокро-грязные пейзажи окраины исчезли: все скрылось под блестящим на морозном солнце снегом, и только завод по-прежнему выделялся своей сально-ржавой стеной и клубами пепельного дыма, как жирное пятно на свадебном платье. За окном вовсю искрилась приятным холодком румянощекая зимняя магия, вовлекающая романтических людей в свою мирную эстетику, выходящую далеко за рамки голубого-голубого неба. Сашка, в чем он сам себя расхваливал, окончательно избавился от этой романтической падкости на непознаваемо-прекрасное, и во все эти две недели он ни разу не вышел на улицу.
В первые дни он кое-как справлялся с навязчивым желанием замкнуться в этой крохотной точке невозврата, он боролся - без разбора ползал по статьям, просматривал лекции, даже выписывал что-то в свой блокнот, но вскоре ему это надоело, и он стал целыми днями лежать на своем восхитительном матрасе, переполненный деструктивными образами и мыслями. Вокруг нас, людей, происходит столько невидимого и непонятного, чему мы из инстинкта сохранения здравомыслия с незапамятных времен не ищем объяснения, чтобы защититься изнутри от чего-то невообразимо страшного, потустороннего или обманчиво приукрашенного. Александр же сломал свою природу - мелочи, которые Человек за годы тяжкого своего бремени на Земле перестал замечать, ощущать, на которые совершенно перестали отзываться его физиология, разум, чувства, любые их рецепторы, Сашка открыл их для себя и, более того, стал изучать, пытаясь найти им объяснение. Или он просто так считал, что человек что-то там утратил, а, на самом деле, весь этот бред был лишь его болезненной галлюцинацией. Например, каждое утро, потом - каждые три часа, затем - каждые тридцать минут, и так все чаще и чаще Каумов слышал странный хруст и скрип, сдавленный среди стен в его доме, растекающийся по ним еле уловимым эхом. Истолкование было неутешительным: в особенности, потому что Александр верил в него, как Будда - в карму. Он считал, что за дешевыми обоями его комнаты скрипели без конца шестеренки каких-то неведомых механизмов, обеспечивающих постоянное присутствие в любом месте планеты Старшего Брата, которого Сашка представлял себе в виде какой-то паразитирующей организации, состоящей из эдаких симбионтов искусственного интеллекта и человека, испокон веков осуществляющих над нами незримый контроль. Паранойя развивалась стремительнее некуда: Каумов сжег все свои записи, очистил жесткий диск компьютера и не имел более никаких источников информации, кроме собственных мыслей, с которыми он научился работать, как с настоящей книгой, имея возможность в любой момент обратиться к любому умозаключению из прошлого.
К сожалению, мысль-то его лучше всего было бы пресечь, так как весь этот стихийный поток привел к тому, что Александр выдумал в своей голове глобальный человеческий мор, который он отныне мечтал воплотить в жизнь - как только он до конца проработает план, он начнет творить. Фундаментом этой варфоломеевской фантазии была убогая, не слишком оригинальная идея, провозглашавшая, что человек ужасно греховен с рождения, а искупить свои грехи и грехи всех своих отцов можно только насильственным самоубийством Человека. Суть же Сашкиного плана состояла в том, чтобы создать, на первый взгляд, не более, чем увлекательный, обязательно - вирусный детектив, где убийцей становился бы читатель. Книга, по задумке автора, могла иметь несколько финалов, и каждый зависел бы от действий определенного читателя-игрока в этом детективе, где все описывалось бы в соответствии с литературными канонами и традициями за исключением того, что текст сопровождался бы для захвата аудитории потрясающей анимацией, но... везде, в каждом финале, до жути неожиданно убийцей оказывался бы вдруг сам читатель. Однако ж развлечение масс было побочной задачей, а во главу угла ставилось тончайшее психологическое воздействие, настолько сильное, что после выхода книги в свет загипнотизированные люди должны были б пойти убивать друг друга любыми подручными средствами, и захлебнулся бы, наконец, греховный мир в крови неудержимого террора без деления на "своих" и "чужих".
Когда пришла вторая неделя отчуждения, Сашка уже потерял самую надежду найти в мире хоть одного праведника: он вообще абсолютно перестал делить мир на плохое и хорошее, пускай бы с миллионом оттенков. Он только свято верил, что каждое действие на Земле - непоправимый грех. Он смотрел, как отец его режет мясо на кухне, как мать пилит ногти - и везде он усматривал страшнейший порок, и сам томился чем-то вроде генома греха, понимая, что безвозвратно включен в эту цепь пустым, никчемным звеном. Иногда мелькали мысли и о личном самоубийстве, но хитрец-разум шептал, что и смерть пускай только благо людям приносит, поэтому прежде надо написать эту чертову книгу. В успехе же предприятия Каумов ни на секунду не сомневался.
Каждые три дня его навещал Эвлеанский. Это был благородный, аристократичный мужчина средних лет с узкими губами, длинным, еврейским носом и холодно-тусклыми глазами ледяной голубизны с еле заметными, глубочайшими синяками под ними. Вся кожа на его гладко выбритом, бледном лице иссохла и сморщилась, от чего он ужасно напоминал ходячего мертвеца. Самой же раздражающей деталью его внешности был эластично извивающийся, как капюшон кобры, кадык, резко выдающийся вперед. Герман был всегда минималистично одет и дотошно чистоплотен: каждые пять минут он обязательно сморкался и каждый час смазывал каким-то ароматным кремом свои тонкие руки. Этим утром он пришел как всегда во время, вообще он жил без сбоев в ритме какой-то собственной Часовой Скрижали, тщательно вымыл руки и прошел в пустую, теперь стерильно чистую комнату Каумова, где сел на кресло, скрестил ноги и руки и стал спрашивать свои глупые вопросы, иногда отвлекаясь на некрасивую сентенцию или скучную историю из собственной жизни. Александр никогда ему не доверял, что было вполне закономерно в его положении, и, как ему казалось, он умело притворялся перед этими орлиными, острыми, как перец чили и как лезвие катаны, глазами. Сегодняшний разговор уже подходил к концу, и Герман, как обычно, занудно бубнил себе под нос.
- Так здесь у нас еще и синдром хронической усталости накладывается. Та-ак... все совпадает с помешательством, мой юный друг, - впервые внезапно произнес Эвлеанский. Каумов занервничал и, не зная, что ответить, произнес в ответ.
- А вы больше классифицируйте. Я по признакам еще и в беременных могу записаться. Знаем мы все это... Слушайте, доктор, разве вы не верите в уникальность?, - пытался он увести диалог от неприятной темы.
- Как же не верю? Очень даже. Да привычка только, ничего не поделаешь. А как же по-другому диагнозы ставить? Ведь знаешь, без этой классификацию, которую ты так люто ненавидишь, хаос наступит, как бы неправильно оно ни было.
- Так избавляйтесь-то от привычек!, - заводился, как по нажатию кнопки, Каумов. - Неужели ничего не придумать нового, усовершенствованного? Чего вам стоит?
- Да, я могу приказать себя избавиться и ясную, твердую цель поставить. Да только курильщик тоже может указать себе - "не кури", но на словах-то всего не решишь.
- Ох, вы - замкнутый, ограниченный человек! Мы сами наделяем, черт возьми, слова силой их воздействия, так что при должной обработке и простое словечко "убей" без угрызений какого-то атавизма двадцать первого века заставит людей бездумно убивать. Тут ведь языковедам лишь стоит за основательную работу разграничений смыслов взяться, углубить эти самые смыслы и все!, - безрассудно впадал в какой-то дикий транс Александр, испепеляя все вокруг своим безумным, но все еще детским взглядом. - На слово, как на крюк, можно будет людей нанизывать. Лишь простая команда "убей" - никаких завуалированных шифров для лабиринтов подсознания; "убей" при тщательном заточении этого слова сможет подчинить своему безграничному, бездонному смыслу четко очерченное действие объекта. Знаете, слова, как лезвия, как лезвия, затачивать надо, чтобы острее, невыносимее в подкорку входило. Во-от. Слово - и кранты человечеству, хи-хи. Жаль только, что я не вмещаю в себя филологическую академию, придется самому трахаться с этой наисложнейшей работой. Ладно, главное - цель, средства - любые: это уж как все лучшие мудрецы нам завещали...
Герман коротко усмехнулся, на миг пресытившись победой, связал беспорядочно щебечущему Сашке руки и щелкнул пальцами, чем вывел того из этого необъяснимого транса. "Лучшая сыворотка правды - это вызов, теперь-то я убедился", - торжественно думал Эвлеанский, пока ожидал фельдшера. Каумова отвезли в больницу, однако ж он был до конца уверен, что сбежал сам, потому что дома родители могли отвлекать его от грандиозных, требующих множества усилий, планов.
Герман вернулся домой, когда на город уже опустилась беспросветная ночь, и на лице его не было и тени дневного торжества. Он грустный сел в свое кожаное кресло, расстегнул удушливый ворот рубашки, и, обращаясь к висящей на стене иконе Богоматери, с робким всезнанием сказал.
- Эх, загубила цивилизация беззащитного паучка. Плохая это все-таки примета. Спаси нас и сохрани!
Пролетели года: давно женился Чебестов, давно умерла от наркотиков Аполинская, давно мотает срок за педофилию Войнов, давно состарились несчастные Иван и Татьяна, а Каумов так и не смог вернуться домой.