Захарова Черных Вероника Николаевна : другие произведения.

Поводырь

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:
  • Аннотация:
    Старика выгнала на улицу дочь. Он живёт во дворе собственного дома, соседи помогают ему, кто чем может. И он тоже помогает - советом, молитвой. Старик верующий, православный христианин. И подобно поводырю, он ведёт ко Христу тех, с кем сталкивает его Бог.

  УДК 8-32 + 8-97
  ББК 84Р1
  Ч-49
  ПОВОДЫРЬ
  
  (книга издана в 2012 году, стала лауреатом Литературной премии УрФО)
  
  УДК 82-31
  ББК 84(2Рос=Рус)6
  Ч-49
  
  Глава 1.
  
  Поблёскивающая ворсинками норковая шубка никак не вязалась с толстыми, грязноватыми, шершавыми пальцами Саньки Перепетова. Она как будто боялась грубых прикосновений мужлана-сантехника и не давала ему ощутить невесомую мягкость и гладкость её великолепного меха.
  "Дорогущая, зараза", - с ненавистью к шубе подумал Санька Перепетов и перенёс свою ненависть на владелицу норки - свою жену Люську.
  "У самой такая шубища, - кипел он злостью, - а сотню на выпивон и закусон зажимает, жида несносная".
  Он снял шубу с плечиков, расправил на руках. Хороша, конечно, нéчего сказать. Нéчего сказать, хороша. Нéчего, нéчего... Сколько в ней денег, в этой норковой шубище. А дома никого. Никого дома. Что-то он повторяется. От волнения, наверное.
  А тесть Пётр Романыч дома? Санька, таясь, выглянул в другую комнату. Не повезло и повезло. Не повезло, что тесть тут. Повезло, что дрыхнет, и никакая канонада ему нипочём. Ну, а покупателя на шубейку найти - раз кхекнуть. Есть один на примете - жутко богатый, краденое скупает и продаёт. Прибыльное дельце.
  Санька притворил дверь. А, может, не стоит рисковать? Люська догадается, кто шубу скрал. Это даже представить сложно, что она с Санькой сделает. Лучше даже и не представлять. Здоровее будешь. Хмыкнул Санька и повесил Люськину норковую драгоценность на плечики, свернул, да и на антресоль подальше затолкал. Нечего ей тут висеть красоваться. Затолкал - да и забыл об этом. Напрочь.
  Сел Санька на кухне за стол, выпил чекушку, съел тарелку борща. Тут и тесть заявился. Мужик роста среднего, худощавый, седой, с впалыми морщинистыми щеками, с глазами синими. У Люськи не его глаза, материны. Тоже ничего, особенно по молодости.
  - Привет, Санёк, - сказал тесть охриплым со сна голосом. - С борщом воюешь?
  - А чо с ним воевать? - лениво откликнулся Санька. - С ним одна война - до победного конца, то бишь, до дна тарелки.
  Тесть хохотнул.
  - Ладно, пойду во дворе посижу, с мужиками побалагурю, они со смены вернулись, может, чего нового скажут.
  - Скажут, а чего не сказать? - хмыкнул Санька.
  Мужики и сам тесть работали на трубопрокатном заводе и весьма этим гордились. Когда-то. Начался кризис две тысячи восемь, и завод быстро встал - чуть ли не одним из первых. Рабочих отправили в бессрочные отпуска, в том числе, и тестя Саньки, который последние лет двадцать служил на родном предприятии охранником в одной из проходных. Восемьдесят пять годов ему в июле стукнет, а крепок.
  Мужики, жившие по соседству, ещё работали, но по полсмены и с тремя выходными. Говорили, что осенью и их скосят. Пётр Романыч Богуславин выспрашивал у них новости, всякий раз надеясь на чудо: вернутся каким-нибудь образом госзаказы, а за ними - финансы, а за ними и рабочие, а с ними и сам Пётр Романыч: неохота ему дома сидеть.
  Но всякий раз мужики приносили неутешительные вести и всерьёз - серьёзнее уж некуда - обсуждали, где бы им заработать на жизнь, чтоб не помереть под окнами собственного дома. Петру Романычу, собственно, повезло больше них, поскольку он пенсию получал и крохотную зарплату охранника, по зову истинно трудящейся души не прекращая ходить на завод.
  Неделя дождей вовсе пришибла людей, в том числе, и Люську. Раз вечером она выпила домашнего своего вина из садовой вишни, затуманилась, да решила шубку свою посмотреть: как-никак, зима кончилась, надо шубу проветрить и упаковать до холодов.
  Вдруг ворс потускнел, вдруг моль на мех зубы навострила. Сунулась в шкаф, глядела, глядела, спьяну не поняла. А потом нахмурилась, руки медленно в бока воткнула и резко развернулась к сидящим на диване супротив телевизора мужу, отцу и сыну-подростку.
  - Та-ак, - угрожающе протянула она, припечатав взрослых мужиков тяжёлым взглядом. - Где шуба?
  Санька вскинул брови.
  - Норковая? А что с ней?
  - Её нет, - отрезала Люська. - Где она?
  - В химчистку, поди, сдала, да сама забыла, - зевнул Пётр Романыч.
  Почему-то его позёвывание показалось дочери особенно подозрительным.
  - А не ты ли всё ныл, что от моей шубы будет больше проку, если её на рынке загнать? - прищурилась на отца Люська.
  - Ну, и ныл, - пожал плечами Пётр Романыч. - И чего? Это я раздражённый чего-то был, а она на глаза попалась, твоя шубейка заграничная. Есть нечего, а ты шубу купила. Чего уж тут не скажешь...
  Люська закаменела. Санька наблюдал за ней с некоторым испугом: всякое, конечно, было, но чтоб жена от ярости статуей застыла - это в первый раз. Пётр Романыч и его внук Серёжка тоже смотрели на Люську с некоторым испугом.
  - Мам, ты чё? - сипло спросил Серёжка.
  Люська разлепила сжатый в тонкую линию рот и сказала Петру Романычу:
  - Это ты стащил мою шубу.
  - Я?! - изумился Пётр Романыч.
  - Ты стащил и продал. Или шубу верни, или деньги. Если ещё не промотал в своей церкви ненаглядной.
  Пётр Романыч подпёр морщинистую щёку рукой и с интересом посмотрел на дочь.
  - А то что?
  - А то, - отрезала та. - Не отец ты мне тогда. Понял? Выгоню из дома. Валяй шагай на все четыре стороны. Хоть помри под забором. Мне до лампочки.
  Пётр Романыч медленно встал и слегка пошатнулся. Люська поморщилась:
  - Скажешь, сердце шалит? Не дави на жалость - не проймёт.
  - Нисколько не шалит, - сказал Пётр Романыч, глядя на дочь остановившимся взглядом.
  Люська фыркнула и пожала плечами.
  - Чего хочешь говори, - сказала она, - а из дома выметайся.
  - Отца родного не жалко, шубейку какую-то мёртвую жалеешь? - встрял было Санька. - Сдурела, что ли?
  Повернулся Пётр Романыч Богуславин и за дверь собственной квартиры вон вышел. А Люська прошипела мужу:
  - Шубейка, говоришь? А ты в курсе, сколько за неё плачено? Машину можно за эти деньги купить! Знаешь, как я упластывалась, чтоб иметь этакую шубейку? Тебе и не снилось, лодырь безголовый!
  - Знаю, знаю, - кивнул Санька. - Вместе, как помню, и деньжата копили, и в салоне брали. Ты мне всю плешь искарябала своей дурацкой мечтой шубищу норковую заиметь. Сколько недоедали? Сколько вещей полезных из-за этой дуры не купили! Серёжка в обносках, ни одной новой игры ему не взяли, ни велосипеда, а он как просил! Теперь вон не просит, понял, что мать жидой стала из-за шубы. А теперь ещё одно позорище - отца выгнала! Обалдела совсем дурная баба!
  Люська набычилась, руки с боков так и не сняла.
  - Ещё слово скажи - и за ним отправишься, - пообещала она, - не посмотрю, что без мужика останусь. А ты поживёшь на солнышке и под дождиком месяц-другой и, глядишь, в чувство придёшь. А Серёжке даже полезно будет без отца пожить, на пьянки его не смотреть!
  Сказала так и ждёт: что муженёк сделает. Санька тогда отвернулся и в окно уставился, будто заинтересовало его там что-то важное. И перечить жене не стал, хоть и неправда это про пьянки-то. Себе, понимаешь, дороже перечить. Какая радость с тестем одно дерево во дворе подпирать? Никаких, понимаешь, удобств. И жены, к тому же, под боком не будет.
  Ничего, в общем, хорошего. Да и, потом, Люська, может, не сегодня-завтра отойдёт и отопрёт отцу дверь. Не зверь же она. Отца родного на порог не пустить - это вообще дело нечеловеческое! Хотя... тут, конечно, поспорить можно.
  Пётр Романыч как-то говорил, что у зверей и птиц грехов нет, потому что у них бессмертной души не имеется. А у человека душа есть - Бог ему дал. Вот и мается человек-то, потому как душа эта не только из инстинктов и рефлексов состоит, но и из свободы выбора чувств, мыслей и поступков. Светлая и тёмная сторона лишь в человеке борются. Бывает, одно перевешивает другое. Бывает, и надолго. Бывает же - вскипит, взбурлит чернота, а после глядишь, успокаивается человек, в чувство приходит; белёхонек - не белёхонек, а всё ж посветлее становится.
  Хмыкнул Санька, шмыгнул. Хотел было сказать что-то Люське, а не смог. Не смог, и всё тут. И во двор к мужикам не пошёл. И Люську забоялся, и мужиков. Особливо тестя. Чего он ему скажет? И сказать-то ему Санька ничего не может. Боится. Во, что страх с человеком делает! Главное - отчего боится? Не убьют его, не покалечат...
  А лучше всё ж-таки переждать Люськину грозу. Через часок-другой, глядишь, злость её бабская ополовинится, а к утру завтрашнему... ну, ладно, к послезавтрашнему - вообще иссякнет, и тесть домой воротится. А пока переможется у корешей. Кореша-то пропасть не дадут - иль в гараж, иль в сарайку какую приспособят...
  Люська села на диван и защёлкала кнопками телевизионного пульта. Запрыгали кадры, заорало многоголосье. Санька подкрался к окну и выглянул наружу.
  Во дворе, конечно, живо обсуждали последние новости. Герой дня, жертва дочернего гнева и произвола, сидел под деревянным грибком и принимал соболезнования. Похоже, тесть ещё не принял близко к сердцу своё изгнание из родного дома, потому что у него доставало сил рассказывать, слушать, поддакивать и не смотреть на окна своей квартиры, ставшей вдруг недоступней президентской резиденции.
  Кстати, как же его звать-то, Медведева-то? Так. Ельцин Борис Николаич - раз, Путин Владимир Владимирович - два, Медведев... Медведев... вроде Дмитрий, что ли. А батюшка так и не вспоминается.
  Санька тряхнул головой, прогоняя мысли. Любые мысли, кроме односложных. Смотрел, смотрел на мужиков, вздохнул непонятно, сам не понял, что хотел выразить этим вздохом, да присоединился к Люське. Жена есть жена. Хотя тесть - мужик. И мужская солидарность тоже штука немаловажная.
  Фильм какой-то по телевизору примирил супругов. Пришёл со двора Серёжка. Глаза его возбуждённо горели.
  - Мам! - позвал он с порога. - Мужики-то деду сочувствуют. Дядя Лёша его в свой гараж перекантоваться зовёт. Обещает ему еду таскать - картошку да макароны. А дядя Слава старое одеяло уже притащил.
  - Спелись уже, голубчики, - проворчала Люська и отправилась на кухню ужин варить. - Поди, шубу мою на всю кодлу разделили, отчего ж теперь главному зачинщику не помочь? Интересно, куда он деньги спрятал, старый вор. С такой суммой, между прочим, не в гараже, а в заграничном отеле можно шиковать. Только зачем ему вообще жить, подлецу такому?
  - Мам! - сказал ошарашенный Серёжка. - Ты чего так деда обзываешь? Он же дед!
  - Тебе он дед, - отрезала Люська, - и пожалуйста, а мне он теперь не отец. Не отец, понятно? И вообще, молчи, когда мать разговаривает. Не про тебя тема.
  Обиделся Серёжка и в своей комнатушке спрятался. Чем уж там занимался, никто не знал и, похоже, не хотел знать. А Серёжка о дедушке тосковал: уж дед бы придумал им двоим интереснейшее занятие, не заскучаешь!.. А сейчас дед в беду попал. Надо ему помочь. Вот соседи ж помогают, а они ему вовсе не родня, а просто знакомые. А Серёжка деду родной внук. Сам Бог велит ему помогать...
  Вспомнилось про Бога и загрустилось. Это дедушка Серёжке о Боге говорил. У него Он живым представал перед Серёжкой. Как и Святая Матерь Его, и святые подвижники.
  Папа, между прочим, тоже с удовольствием слушал тестя. А у мамы сразу портилось настроение, и она обрывала Петра Романыча на полуслове. Непонятно, почему, но её раздражали такие разговоры...
  Ого. Это значит, её раздражал... Сам Бог?! Ну и ну. Серёжке даже страшно стало.
  Он бросил взгляд на единственную иконку, которую, поджав губы, разрешила-таки повесить на восточной стене мама. Пресвятая Богородица с Младенцем Иисусом на ласковых натруженных руках, кажется, понимала Серёжку и жалела его. Если Её попросить, Она обязательно поможет, - уверял дедушка.
  Серёжка решил сегодня же упросить Божию Матерь, чтобы Она деда не оставила во дворе одного. И чтоб мама вернула его домой. И чтоб не была вечно злюкой.
  "Злюк никто не любит, - вздыхал дедушка, - и сами они не любят никого, и себя тоже".
  Странно, а как же она за папу замуж вышла? И как Серёжка на свет появился? Без любви, что ли?
  Совсем закручинился Серёжка. И потому зубы не почистил - не до того ему стало. Лёг себе спать, но заснуть долго не мог, всё о деде размышлял, о маме и норковой шубище. Он даже вставал пару раз, подкрадывался на цыпочках к окну и выглядывал в ночь. Не видно ни зги. Где-то в этих "згах" непонятных одиноко сидит человек, выгнанный на улицу собственной дочерью... А, может, его какой-нибудь сосед приютил на время? Обещал же дядя Лёша гараж...
  Так Серёжка и уснул с тревожными мыслями и порывом тотчас же найти деда и жить вместе с ним - благо, уже май и тепло.
  
  Глава 2.
  
  Долгая, самая долгая в жизни Петра Романыча ночь наконец-то поблёкла, посерела, посветлела и выпустила, словно родила, неяркое неумытое солнышко. Вот оно тучками умылось, загорелось чище, мощнее, тучи ускользнули на север, ветер высушил мокрое солнце и росу, смёл малую толику обвядших яблоневых цветков и тронул прохладной ладонью седые волосы Петра Романыча.
  Проснулся Пётр Романыч, поёжился. Хоть и май, а ночи-то не жаркие для старика. Хоть и защищало одеяло Славино от прикосновений холода, да кости стариковские проржавели, мышцы одрябли, тепла требуют, жалуясь, что давно они уже не молодые...
  Выделили мужики старому товарищу пол-литра горячительного от замерзаний всяких внутренностей и конечностей, да Пётр Романыч не пьющий, а если б и пил, подействует такое лекарство ненадолго, а дальше что?
  Пётр Романыч отыскал свои окна, потёр ощетинившуюся щёку. Может, подняться домой? Ночь прошла. Авось Люська в ум пришла и подобрела? Э, будь что будет! Не чужая она, родная всё же дочь. Неужто в ум не придёт, сердцем не очнётся?
  Пётр Романыч решительно скатал Славино одеяло, и оно превратилось в солдатскую походную скатку, зажал подмышкой, зашагал к подъезду.
  С каждым пройдённым этажом его уверенность в дочериной отходчивости падала, и он ступал всё медленнее и нерешительнее. У двери он остановился и в сомнении обозрел старое дерево, щедро когда-то окрашенное им в коричневый цвет. Переложил одеяло под другую подмышку. Нет, не прибавилось уверенности.
  Но она ж родная дочь! Разобралась, поди, что пропажа шубы и отец - вещи несовместные. Зачем отцу женская шуба?
  Во-первых она дочкина. Во-вторых, кража, в представлении Петра Романыча, просто непотребство, невозможное просто дело. В-третьих, если даже исключить первые причины, где бы он толканул эту шубу? А если б нашёл, где, и продал-таки, с деньгами-то что делать стал? Ну?
  Пропить бы не пропил, это у нас Санька бы скорее загулял, а Пётр Романыч, как упомянуто было, терпеть пьянки не может. Купить чего? А чего? Продукты? Это когда просто издевательски крошечная пенсия и вообще мировой кризис? Чего, собственно, ни купи, всё одно догадалась бы, что шубейка скрадена.
  И ещё вопросик немаловажный: у кого столько денег имеется, чтоб на норковую - даже ворованную, со скидкой - роскошь все сбережения потратить?
  Простой человек только сплюнет пренебрежительно тебе под ноги, да подозрительно покосится: не насмехаются ли над его бедственным полуголодным существованием. И по шапке надаёт: чё, мол, оскорбляешь ни за что, не про что? Мы, мол, люди благородные, не то, что эти частные и государственные воры, убийцы, спекулянты, развратники без стыда и совести - олигархи наши оторвы... оторванные от Бога...
  Звонок в дверь смёл Серёжку с кухни, где завтракало две трети семьи. Последняя по счёту треть, без которой, собственно, не было бы ни мамы, ни самого Серёжки, стояла на лестничной клетке и мучилась от боли в сердце, униженном и всё же пытающемся надеяться, что несуразная ярость дочери прошла, и она полна стыда и вины.
  Серёжка распахнул дверь и повис на деде.
  - Дед, привет!
  Пётр Романыч крепко прижал внука к себе. Слеза вдруг прошибла его старые, давно, казалось, высохшие глаза. Он сморгнул болезненную слезу, капля протекла по морщинам и задумчиво остановилась на подбородке, явно не собираясь падать на тёмные волосы мальчика.
  - Дед, пойдём завтракать! - звонко велел Серёжка, и Пётр Романыч шагнул через порог, родив вторую слезу.
  Путь ему преградила родная дочь, которую он любил беззаветно и баловал наперекор жене. Уперев руки в бока, Люська смерила отца и сына, схватившего деда за руку, непримиримым жёстким взглядом.
  - Чего вцепился? - грозно прорычала она. - Чего вцепился, как клещ, в этого... в этого гада?! Он тебе никто!
  - Он мой дед, - сказал Серёжка.
  - Пока шубу или деньги за шубу ни притащит, мне он не отец, значит, и тебе не дед, а босяк! - безапелляционно заявила Люська. - Отцепись от него, слышишь? Не то врежу, куда следует.
  - Люсь... - начал ошеломлённый натиском Пётр Романыч. - Ну, ты чего это творишь...
  Люська схватила Серёжку и выдернула его из руки деда.
  - Это ты у себя спроси, что ты такое творишь, - огрызнулась она. - Нечего шубы красть, пьянчуга ты распоследний!
  - Да не крал я никакой шубы! - вскипел Пётр Романыч. - И в глаза её не видывал с марта! К чему мне она, норка твоя ненаглядная!
  - Я-то не знаю, к чему! Тебе, понятное дело, видней, - фыркнула Люська. - Убирайся вон из моего дома. А ты марш на кухню, доедай свой бутерброд и в школу, - велела она сыну.
  Серёжка было заверещал "Не хочу! Я с дедом! Оставь деда! Я хочу с дедом! Ты злая!", но разъярённая пуще прежнего Люська потащила сына на кухню сама, а отцу выкрикнула:
  - Закрой дверь с той стороны, ирод проклятый!
   Пётр Романыч обжал горстью шершавое лицо, сморщившееся от потуги завыть во весь голос. Спрятал вой в груди: нечего ему внука пугать и добрых людей. Собрал себя в одну точку - как в трудные времена, бывало, собирал, закрыл плотно-плотно глаза - так, чтобы не вырвалась из них наружу боль. Да и повернулся себе к выходу из родимого дома. Чего уж тут... И хуже, поди, бывало...
  Хотя такого не случалось, это да. Дочурка, которую в детстве подкидывал к потолку, и она смеялась; дочурка, которую катал на плечах, лечил ссадины и ушибы, водил по врачам, в садик, в школу, в кружки; которой читал книжки и брал в лес по ягоды-грибы и на речку купаться и рыбачить; которой готовил завтраки, обеды и ужины; дочурка, которая его стараниями выросла во взрослую женщину, очень похожую внешне на свою мать, выгнала его из дома, где он жил с нею около четырёх десятков лет.
  Что ж, это случилось, и деваться некуда. И "грибок" на детской площадке вновь встретил своего обитателя.
  - Ты чего отца не впустила? - начал было Санька.
  - Прикуси язык, - процедила Люська. - Тебе же хуже будет.
  Санька и прикусил. Стыдно сказать: забоялся он собственной жены. И чего забоялся? Никогда не боялся, и на тебе...
  Эта фурия прежде не проявлялась в Люськином характере. Вот ведь что вещи с человеком делают. Одно зло.
  Санька пошёл на работу. Здорово, что она у него есть. Сколько людей повылетало из более-менее спокойной жизни на дно пропасти, из которой им карабкаться и карабкаться, чтобы выползти, чтобы лежать на брюхе среди земли и жёсткой травы и с голоду-холоду-беспросветности не помереть.
  Больше всего Саньку, как и многих нормальных людей, зарабатывающих на пропитание честным трудом, а не ложью и жадностью, доводило до белого каления, что этот нагрянувший кризис искусственно создан несколькими олигархами по указке всесильной масонской верхушки, строящей глобальное государство-планету во главе с одним человеком, и которым мало показалось иметь миллиарды, а понадобились триллионы.
  Плевать им на всё остальное человечество, кроме них самих. "Это не люди, это - мясо", - презрительно плюются они, - а вот мы - люди с огромной большой буквы!". А на самом деле - гнойные прыщи на заболевшем теле.
  А Пётр Романыч в это время сидел под "грибком" и пытался о чём-нибудь подумать. Пока не получалось. Мысли беспардонно вторгались извне и вгрызались острыми челюстями... похоже, в сердце. Да, это сердце. Его "местожительство" Пётр Романыч изучал уже больше десяти лет с помощью кардиолога местной поликлиники.
  Впервые в жизни Пётр Романыч на мгновенье пожалел, что всю жизнь брезговал не то, что закурить, но даже взять пальцами белую палочку сигареты. Одурманить себя, пребывая в заблуждении, что прочищаешь мозги - почему бы нет?
  Закрыл глаза Пётр Романыч. Нос потёр указательным пальцем. Глубоко вдохнул прохладный утренний воздух. Что в нём было - он не разобрал. И потому вдохнул ещё раз. Нет. Непонятно. Да просто воздухом пахнет. Это ж просто город. Какие тут ароматы? Ароматы - это в лесу, в поле, в горах, на реке или на озере, на болоте, а в пещере какие запахи? Необыкновенные. Свои.
  - Романыч! - громогласно позвали его, и Пётр Романыч поспешил открыть слипшиеся отчего-то глаза.
  - Ай? - отозвался он.
  Это один из соседей по имени Вячеслав Егорович Леонтович, из подъезда слева, балконы рядом. У Вячеслава месяцев семь назад родилась внучка, балкон заполонили пелёнки, ползунки, распашонки, одеяльца, чепчики, платьица, и курить Вячеслав теперь ходил или в подъезд или, если в нём вдруг просыпалась тяга к длительному походу - вниз, во двор. Иначе невестка ругалась: мол, бельё провоняет!
  Вячеслав внучку любил, и курить ради неё пытался меньше. Пётр Романыч решительно его в этом поддерживал, подвигая на большее.
  - Сидишь всё? - спросил Вячеслав, присаживаясь рядом и дымя в сторону.
  - А чего ж делать? - ответил Пётр Романыч и попытался улыбнуться. - Сижу вот.
  - А ходил к ней? - допытывался Вячеслав.
  Пётр Романыч застыл. А потом с запозданием кивнул. Ответить не смог. Сразу всё ясно припомнилось, и глаза его снова странным образом слиплись. Вячеслав помолчал, пуская вонючий дым в сторону. Этот дым портил и без того сумрачное беспросветное утро. Хотя... почему беспросветное? Руки-ноги есть, голова тоже пока не отлетела, Бог поможет, в обиду не даст. Не пропадёт Пётр Романыч.
  - Чего делать будешь, Романыч? - осведомился Вячеслав. - Я б тебя пустил к себе, да сам знаешь...
  - Да сам знаю.
  - Ну, я всё ж тебе примус притащу. Он старый, но вполне действующий. А керосин я тебе целую бутыль дам.
  - Спасибо, - кивнул Пётр Романыч. - Это точно пригодится.
  Вячеслав бросил рядом с собой окурок.
  - Ладно, я пошёл. Удачи тебе, Романыч.
  - Да и тебе тоже, - попрощался тот.
  Захлопнулась за Вячеславом подъездная дверь. Пётр Романыч нагнулся, подобрал тлеющий окурок с земли, поковылял к урне, выбросил.
  - Чё, Романыч, работёнку у меня отымаешь? - беззлобно окликнули его.
  - Ай? - отозвался Пётр Романыч.
  - Говорю, помогать мне начал?
  Дворник Фёдор Фёдорович Федотов, которого кликали Федюхой, несмотря на пенсионный возраст, зевая, раскладывал рабочий свой инвентарь - метлу, мушки, рукавицы, палку для накалывания мусора.
  - А что ж делать? - хмыкнул Пётр Романыч и сумел улыбнуться. - Помогу, чего там. Делать-то мне особо нечего, а так хоть хлеба дашь.
  - Хлеба дам, - обещал дворник Федюха. - Хлеба не жалко.
  - Так метлу давай, что ли, - велел Пётр Романыч. - Или мешок с палкой.
  - Бери поначалу метлу, - решил Федюха. - А то у меня чего-то спину со вчерашнего дня ломит.
  - Так сиди себе под "грибком", - предложил Пётр Романыч, обрадованный, что нашлось, чем занять и руки, и голову.
  Дворник - хорошая тоже профессия: не благодатно ли содержать в чистоте сотворённый Богом мир? Пётр Романыч не торопился: мёл аккуратно, ни одного уголочка не пропускал. Люська, одеваясь на работу, случайно увидела его в окно и фыркнула:
  - Во-во, самое твоё дело - за нами мусор убирать, ворюга.
  - Мам, ты о дедушке? - крикнул Серёжка из коридора.
  Он уже обувался: в школу спешил. Последняя неделя - и ура, каникулы наступят. Ещё раз ура. Случайно услышав про ворюгу, Серёжка понял, что это о деде Петре. Мама не ответила. Серёжка завязал шнурки на ботинках и, не попрощавшись, рванул во двор.
  Точно! Дед Пётр с метлой дорожки метёт.
  - Дедуль, привет! - подлетел Серёжка к новоявленному дворнику. - Чё делаешь?
  Пётр Романыч хмыкнул, но метлой махать не перестал.
  - Да вот, чай пью, понимаешь, - пояснил он.
  Серёжка хихикнул.
  - Класс! А где твоя кружка?
  - Так разбилась, видишь, какая авария.
  - Я тебе новую из дома притащу.
  - Ладно. Только с чаем сразу. И с сахаром.
  Они рассмеялись. Пётр Романыч отставил метлу.
  - На работу пошёл? - серьёзно осведомился он.
  - Ага, на неё, родимую, - вздохнул Серёжка.
  - Неужто неохота? - удивился дед.
  Серёжка закатил глаза.
  - А чего тут хотеть? - простонал он. - Одна и та же лабуда. Тебе вот интересно было каждое утро на работу мотаться?
  Пётр Романыч задумался. Потом сказал:
  - Так ведь дело не в том - интересно, не интересно, а в том - полезно это или нет.
  - Кому полезно? - скорчил рожицу Серёжка. - Маме да прéподу?
  - Стране полезно, тебе полезно, Богу полезно. Слушай, внучок, ты как будто только народился, простых вещей не знаешь; не научили, что ли?
  - Мура это, - поморщился Серёжка. - Щас другие ценности.
  - Ух, ты, брюхты! - удивился Пётр Романыч. - Это какие такие?
  - Деньги и халява, - быстро отчеканил Серёжка и тут же спросил, пока возмущённый дед открывал рот: - А ты-то как? Плохо?
  - Хорошо, - буркнул дед. - Иди давай в свою школу, хотя там тебя ничему доброму не научат, лучше б ты это время в церкви провёл, о настоящей жизни послушал.
  - Ладно, завтра, - легкомысленно пообещал Серёжка и убежал в школу.
  Пётр Романыч перекрестил его вдогонку.
  - Беготня всё это, - изрёк подошедший дворник Федюха. - Не жизнь, а беготня. Как ты хочешь? Вот бы и остановиться, наконец, а всё бежишь по привычке. Остановишься, когда конец придёт. А оглядываться-то уж поздно. Верно говорю, Романыч?
  - Верно, Фёдор Фёдорович, - вздохнул Пётр Романыч.
  Исчезла за домом быстрая фигурка Серёжки, и метла раздумчиво зашаркала по асфальту, будя несложным своим ритмическим рисунком весь двор.
  За Серёжкой выметнулась из дома Люська. И взгляда не удостоила она старого отца, который всё смотрел на неё и смотрел, пока она не скрылась за тем же домом, что и Серёжка, и следивший за ними обоими Федюха так и не понял, какое чувство скрывали синие глаза старика.
  Вслед за Люськой перешагал через двор и Санька, он опаздывал на работу и потому лишь махнул тестю рукой.
  - Вы как? - крикнул.
  - А ничего, - крикнул в ответ Пётр Романыч и даже головой кивнул.
  И Санька припустил широко, размашисто, и никто не видел, как замедлилось его залихватское движение, когда двор остался позади.
  Соседи просыпались семьями; и то семьями, а то и по одиночке выбегали на деловитое утреннее солнышко, после хмарых дождей и мороси явившее себя, наконец, миру. Кое-кто прослышал про беду старика Романыча, приключившуюся от Люськиной норковой шубы, и приветствовали бедолагу сочувственно и с обещаниями принести чего-нибудь дельного для улучшения его злосчастной жизни. Пока никто не верил, что дочь всерьёз выгнала отца.
  "Дурёха она, бес в ребро уколол, а ты наплюй, иди и всё, ты ж в своей квартире прописан! Имеешь право!" - кипятились они.
  Первый день пробежал под знаменем неверия в случившееся. Вечером, однако, ничего не изменилось: Люська пронеслась с набитыми сумками по двору, не глядя на отца, сидевшего под "грибком", и только крикнула Серёжке, уже с час топтавшемуся возле деда:
  - А ну, домой живо, уроки делать! Не то всыплю - мало не покажется!
  И скрылась в подъезде, не дожидаясь сына. Серёжка помешкал: и деда жалко, и показать надо, что он уже самостоятельный, на мамину угрозу ему с карниза наплевать. Пётр Романыч ласково потрепал его по плечу.
  - Ступай домой, Серёж, мать-то слушать надо. А за меня не беспокойся, я ж не один - с Богом да с людьми, не пропаду.
  - Злюка она, вот и всё, - сумрачно буркнул Серёжка.
  - Да не злюка. Просто обидно ей, что любимая вещь пропала.
  Серёжка подумал, на окна своей квартиры покосился.
  - Вещь... А что она устроит, если живой человек пропадёт? - протянул он.
  - Кто это за живой человек?
  - Да я, к примеру.
  - Кхе.
  Пётр Романыч сжал тонкое детское плечо.
  - Думаю, сразу весь город обегает, все леса и реки обыщет, - серьёзно предположил он.
  - Не, - убеждённо заявил Серёжка. - Милицию вызовет, а потом будет дома сидеть или к подружкам побежит плакаться, а тебя и папу распилит на неровные кусочки.
  Пётр Романыч хмыкнул.
  - Чего удумал, фантазёр... Ну, иди, иди, а то как бы по загривку не попало... а то и ниже.
  Ускакал Серёжка. За ним и Санька, вернувшись с работы, ускакал домой, на ходу поздоровавшись и посочувствовав.
  Глядя, как он удаляется, Пётр Романыч внезапно ощутил сильный голод. Весь день не то, что есть, даже смотреть на еду не мог, хотя ему то молоденькая соседка Катя Амелина миску макарон притащила, то сосед Лёша Болобан - сарделек, а тут в одно мгновенье желудок свело, и живот будто провалился в дыру без краёв и без дна. Кастрюлю борща б зараз осилил без проблем, сковороду жареной картошки со свиными шкварками, чесночком и лучком, чайничек крепкого чая с лимоном бы в себя влил, буханку свежего хлеба бы напластал...
  Он потёр живот ладонью.
  - Романыч, никак, голодуешь?
  Это Вячеслав Леонтович. Ух, ты, да он с подарком! Не борщ, конечно, не картошка жареная с чесночком и лучком, но колбаса с хлебом тоже весьма неплохо для пустого живота. А мечта о чае всё же воплотилась: в бутылке тёмно-коричневая тёплая жидкость. Пётр Романыч прослезился.
  - Спасибо, Вячеслав, за милостыню.
  - Да, ну, чего там!
  Вячеслав присел рядом.
  - Ты-то меня сколько выручал... А это мелочь. Подумаешь, колбаса. Если Люська не одумается, я тебе буду каждый день еду таскать.
   - Уж, конечно, каждый день! Ты что! - стал отнекиваться Пётр Романыч, уминая хлеб с колбасой, запивая чаем. - У тебя что, финансы есть на лишний рот? Кризис только жадных кормит. Внучку-то ведь и растить, и воспитывать, и поднимать надо. Да и молодые твои пока ж молодые - глядишь, за вторым пойдут, а то и за третьим. А всем кушать надо, одеваться, учиться... Так что ты не очень-то меня балуй.
  - Какие уж там второй, третий... с ума ты сошёл, Романыч?! - испугался Вячеслав. - Не-ет, куда их в кризис плодить? И без кризиса-то еле справлялись, а теперь и вовсе. Друг на друге спать, друг у друга есть, друг на друга зло глядеть? Не. Вон в аптеке пусть покупают, что надо, и никаких больше детей. А залетят - разговор один: в больницу на два дня, и весь разговор; делов-то - как петуха сварить. Кризис кончится, пусть тогда находят себе жильё и рожают хоть двадцатерых.
  У Петра Романыча колбаса в горле застряла рыбной костью. Он даже закашлялся. Вячеслав похлопал его по спине, спросил встревожено:
  - Ты чего, Романыч? Подавился?
  Пётр Романыч откашлялся и отдышался.
  - Знаешь, что, Вячеслав! - повысил он голос. - Забирай-ка обратно свою милостыню, колбасу эту с хлебом! И иди давай отсюда, шагай. Шагай, шагай себе от меня подальше. Не хватало мне милостыню на крови получать...
  Вячеслав опешил и безропотно принял обратно свой свёрток. Он ничего не понимал.
  - Пётр Романыч, ты чего?! - изумился он. - Тебя кто укусил-то?
  Злой Пётр Романыч сплюнул на землю, встал да отошёл от Вячеслава прочь. Постоял у черноствольной липы с поблёскивающими клейкими листьями и вдруг быстро вернулся ко "грибку".
  - А иди-ка ты, Вячеслав Егорыч, до дому, а возьми-ка внучку свою Галку - сколько ей там, восемь месяцев стукнуло? - и ещё нож возьми кухонный, побольше, и своими ручищами искромсай её на части! Может, тогда одумаешься?
  - Ты чё, сдурел?! - поразился Вячеслав.
  - А ты думал, аборт - это как? Вот так: ножами да щипцами кромсают и вытаскивают тельце сына или дочки из дуры-матери. А потом или на органы разделывают беззащитного, понимаешь, малыша, или из него крем омолаживающий для старых баб варят, или на помойку выкидывают гнить, понимаешь ты это, дурак?! Вот скажи-ка мне, дурак Вячеслав Егорыч, у тебя в башке это укладывается: женщина-мать мажет свою кожу кремом, замешанным на плоти убитого ребёнка! Укладывается у тебя это в башке твоей дурацкой? Хочешь свою бабу и невестку измазать кремом из твоих внучат, чтоб у них кожа на солнце блестела? Или сына своего в мусорный бак выкинуть - это как, опля и красота?! С душой у людей всё в порядке, а? У тебя вот - в порядке? Как ты считаешь?
  Пётр Романыч всё горячился, размахивал руками, испытывая почти непреодолимое желание схватить Вячеслава за грудки и потрясти его, а ещё лучше - по голове постучать.
  И вообще, найти идиотов, разрешивших аборты и придумавших для этого обоснования, в том числе использование тканей нерождённых младенчиков в косметологии и оздоровлении - просто ужасающих по своей сути - да накостылять им по шее, а потом - нижнее место отдубасить со всего плеча, чтоб в разум вошли и вернули себе хоть маленькую толику сотворённого Богом человеческого облика. А то обрядились в дьявольское обличье и скалят зубы в предвкушении удовольствий жизни...
  Вячеслав сидел, разинув рот, и даже не лез в карман за сигаретами и зажигалкой. Такую яростную отповедь от тишайшего человека, всегда радостного и улыбчивого, несмотря на болезни и невзгоды, он не ожидал услышать.
  Ничего себе! И откуда он всё это знает? Газеты, наверное, читает... Молодец, вообще, старик, да? Жизнь не мимо, а прямо сквозь него проходит! Но про аборты он что-то страшное загнул. Разве такое возможно?
  А ещё он услышал:
  - А вот кабы тебя бы, Вячеслав Егорыч, мамка бы решила из чрева выковырнуть, чтоб послаще есть, помягче спать, и где б ты был тогда? Лежал бы убитый на медицинской помойке, а потом и следа б от тебя на земле не осталось, не то, что косточки единой. А свою невестку Агату в убийцы, смотри, не записывай. Не враг же ты ей!
  Голос Петра Романыча помягчел. Он утих, сел рядом с Вячеславом.
  - Ты не думай, Романыч, - через силу сказал потрясённый новыми мыслями Вячеслав. - Я ж всё понял, не дурак какой-нибудь, как ты меня тут обозвал. Это ты сгоряча...
  - Да не сгоряча, - возразил Пётр Романыч, - а к обстановке. Сказал человек дурость, как дураком не обозвать? А если понял, тогда уж ты прости меня, слепого крота, не увидал, что ты умный да мудрый.
  Покраснел Вячеслав: какой он там умный да мудрый... Живёт так-сяк, и ладно. Не думает ни о чём таком. А мог бы. Один раз живём. Стоит задуматься, как.
  - Ты колбасу-то доешь, Романыч, - попросил Вячеслав. - И прости за всё, чего не понял. Я ж не такой верующий, как ты. Можно сказать, совсем не верующий.
  Пётр Романыч только вздохнул и рукой махнул.
  - Верующий ты там или не верующий - это дело твоё и Бога. Чего я буду вмешиваться? Сам ведь знаешь, что не может живой мир прийти из ниоткуда и уйти в никуда. Разговор не о том. О простом человеческом разговор, понимаешь? Ты себе можешь допустить, чтоб женщина и мужчина своё родное дитя безжалостно убили, лишили его того, чего им самим подарили их родители?
  Вячеслав содрогнулся, представив во всех подробностях подобное убийство и почему-то себя - в виде крошечного мёртвого трупика, расчленённого и брошенного гнить на задворки роддома, того самого, из парадного крыльца которого выходят матери со случайно спасшимися от смерти детьми...
  - Не, - твёрдо сказал Вячеслав. - Такого я не могу себе допустить. Страшное дело получается, видишь ты...
  - То-то и оно-то. А ты Агату уж готов на аборт послать. Кризис ему помешал!
  - Да ладно, Пётр Романыч, не ругайся. Понял я всё. Вон как ты меня вразумил, страшно даже... Колбасу-то доешь?
  - Ну, давай доем, привязался, гляди ты, - проворчал Пётр Романыч. - Домой давай шагай, Вячеслав Егорович, нечего тебе тут бездельничать, меня колбасой закармливать.
  - А ты что ж, опять под "грибком"?
  - А что мне сделается?
  Морщинистое лицо Петра Романыча залучилось.
  - Господь замёрзнуть не даст. А подмёрзну - невелика беда, подумаешь! На всё, Вячеслав Егорыч, воля Божия.
  - А то, - вздохнул, соглашаясь, Вячеслав.
  Они пожали друг другу руки и расстались. Вячеслав не увидел, как старик его размашисто перекрестил.
  А через двор прошла едва знакомая Богуславину старая женщина с сумкой в руке. На лице её мирно сияла улыбка. У неё случилась ИСТОРИЯ.
  
  Отступление первое. МИЛОФАНЯ
  
  Стукнула высокая деревянная дверь, коричнево окрашенная. Вот и серомраморные ступени. Хочется по ним пробежать... да ладно, не те годы. И пошла Милофаня по майской улице, полной грудью задышала. Как не дышать таким воздухом, таким блаженным пробуждением земли? Она дышала, а в глубине души билась родником тихая, но крепкая радость - та, что не быстротечна, а долгá.
  Сегодня её отпустили из больницы домой. И не умирать, как старая Милофаня уж было собралась, прикупив в церкви похоронное приданое, исповедавшись отцу Николаю и пособоровавшись, а жить! Болезнь внезапно, по чуду Божьему, вдруг отступила. Почему, отчего - Бог весть.
  И у Милофани с этого мгновенья началась новая жизнь, словно она, поднатужившись, переступила некий порог - высокий, труднодоступный, но давший себя перешагнуть, чтобы она поняла, к чему шла все эти быстро протекшие годы, и что могла бы изменить для отрады своей души, для приближения к Богу.
  Милофаня дышала весной, её возрождением, пробуждением, воскресением. Ей казалось, что каждый её выдох - громадная потеря драгоценного весеннего воздуха, словно она пытается приблизиться к весне, её тайне, и нечто - а, скорее всего, она сама - отдаляет её тем, что не только вдыхает, но и выдыхает этот необыкновенный аромат.
  Может, дышать почаще? Может, тогда она надышится этими насыщенными запахами оттаявшей мокрой земли, осенних прошлогодних листьев, превратившихся в бурую простынку, которая зимние месяцы уминалась тяжёлыми сугробами, а теперь просыхала и взъерошивалась, когда ветерок отрывал от неё отдельные листики...
  Старая женщина посмотрела на далёкое небо.
  Солнце бросилось на землю всем своим сверканием. Сияй, радуга, пока не набегут тучи-валуны и не истребят твоё сияние...
  Стая сизых голубей сорвалась в небо. Лети, птица, пока не упадёшь камнем вниз...
  От тепла бегут по деревянному остову садовой теплицы, по поленице подгнивающих дров изящные юркие ящерки. Беги, ящерка, пока не усыпят тебя на следующую долгую зиму морозы...
  Старая Милофаня вышла на вершину склона, с которой спускалась пешеходная дорожка. Она очень любила эту аллею. С одной её стороны ряд лиственниц царственно развевал ржавые платья, украшенные чёрными круглыми шишечками, сложенными из похожих на рыбьи чешуек. Пупырышки почек прорвались пучками светло-зелёных листиков-иголочек.
  С другой стороны стояли на тонких ножках ясени с подстриженными в виде шариков кронами. Они застенчиво пытались украсить собою белый бетонный забор, ограждающий от суеты и нескромных взоров прохожих местный больничный городок.
  Как любила Милофаня во время своих частых болезней бродить по больничным скверам и дорожкам! Скверами выступали участки дикого неухоженного леса, чарующего именно своей запустелостью и иллюзией, что больные не в больнице страдают, а в здравнице отдыхают. А дорожки манили чистотой асфальта или светло-серых плит, а также обветшалостью ступенек и неожиданностью поворотов и тупичков, которые иногда заканчивались романтической скамеечкой под сенью распушившейся ивы.
  Больничный городок Милофаня знала, как собственный сад: недаром, видно, лечилась тут по пять раз в году, старая развалина... Особенно прикипела она к двум зданиям роддома - первому и второму отделениям.
  Здания стояли, если не соврать, лет семьдесят, и диковина, что они не разрушились от перипетий непогоды и неудержимого стремления времени, а по-прежнему принимали в свои сыпавшиеся палаты будущих и состоявшихся мамочек.
  Давным-давно и Милофаня - тогда Милочка, Людочка - лежала здесь, вынашивая и рожая своего третьего сына Тимошу. Один он теперь опора матери: дочь да два сына в других городах обосновались, новые корни пустили. У них там свои больничные городки - побогаче, чем дома. Здоровье у всех отменное, так что бывают в них редко, Слава Богу. А Милофаня, то есть, Людмила Афанасьевна по паспорту, живёт теперь у сына и его семьи. Две дочери у него, любимые Милофанины внучки...
  Нравилось старухе-пенсионерке прохаживаться вокруг роддомов. Весело у них. Молодёжь в тёплые месяцы гуляет, любо-дорого смотреть на них и представлять, что скоро появится на свет малыш или малышка и удивит собою весь мир! А плач новорождённых надолго приковывал Милофаню к окнам роддома. Она представляла себе крохотного младенчика, страдальчески переживающего свой приход на этот свет, и мысленно успокаивала его, молилась Пресвятой Богородице, чтоб Она утешила бедолагу...
  Подумала Милофаня, поглядела на белый бетонный забор, на калитку в заборе и решительно повернула направо. Решетчатая железная калитка никогда, собственно, не закрывалась. Но её наличие символизировало некую обособленность, закрытость больничного города. Вот её и не снимали, лишь подкрашивали, когда облезала белая краска.
  Дорожка от калитки сперва одна струилась по земле, а потом раздваивалась и разбегалась в разные стороны - к терапии, к хирургии, к детской больнице и к разным лабораторным одноэтажным корпусам. Кое-где уборщицы уже распахивали настежь окна и усердно тёрли их тряпками. Скоро стёкла засверкают на солнце! И прохожим приятно, и больным легче болезни свои переживать...
  Подошла Милофаня к роддому, голову задрала: не раздастся ли на втором этаже требовательный детский писк? Нет. Тихо. Спят, должно быть.
  Стукнула тяжёлая входная дверь, возгласы разные послышались. Выглянула Милофаня из-за угла, а там муж да родственники да друзья мамочку с доченькой встречают. Радости у всех на лицах полнёхонько! Милофане тоже хорошо, приятно. Вот Господь сколько жизни подарил, не жалко Ему! И девочке, и мальчику, и старой Милофане...
  Уехали молодые, а Милофаня всё стоит, на дверь смотрит: не выйдет ли ещё кто? Пока ждала, осмотрелась. Пусто, конечно, на майской землице, ни росточка, ни цветочка, одна трава... Ну, может, муж с собой охапку флоры принесёт. Тот-то, который уж забрал своих дам, громадный букет роз привёз на своей иномарке свежевымытой! Букет величиной с дочку! Юная мама сияла! А дочурка - личико с мамин кулачок - безмятежно спала и видела понятные ей одной сны с ангелами и Небесными Силами Бесплотными, и Сама Богородица в этом сне дарила ей самый нежный из Своих любящих взоров.
  А вот и снова дверь отворяется. Пригляделась Милофаня, а там молодая женщина лет двадцати выходит, и на руках у неё - белый свёрток, перевязанный скромной, синей ленточкой. Санитарочка женщину проводила, по плечу ободряюще похлопала и дверь за ней закрыла.
  Огляделась женщина, вздохнула. Откинула кончик одеяльца, поцеловала спящее личико. Да, видно, сон и спугнула: захныкал малыш. Мама его на руках покачала, ласковое что-то промурлыкала.
  Затревожилась Милофаня: неужто никто не встречает этих двух? Опоздали? Заняты?.. Или того хуже - никому, стало быть, не нужны?
  Женщина успокоила сынишку, смахнула что-то с глаз. А потом пошла себе по дорожке.
  Милофаня решительно выступила из своего угла ей навстречу.
  - Здравствуй, милая! - радостно сказала она.
  Женщина остановилась, пробормотала "здрасти" и спрятала серые глаза.
  - Поздравляю тебя, доченька, с первенцем! - вырвалось у Милофани.
  - Откуда вы, бабушка, знаете, что у меня первенец?
  У женщины дрогнул голос.
  - Да ниоткуда не знала, - ответила Милофаня и улыбнулась. - Нечаянно угадала. Как назвала-то сыночка?
  - Васькой.
  Женщина сердито махнула рукой.
  - Как его ещё называть? - в сердцах бросила она. - Никому он, кроме меня, не нужен. Запудрили мозги, наобещали всяко, лишь бы любила. Поверила, полюбила. А оказалась на сносях, так и бросили меня, да быстро: ворона каркнуть не успела...
  - Легковерица ты моя страдалица, - пожалела Милофаня. - Ну, это ничего. А сыночек-то твой - подарок Божий, ты его не ругай, ты, родимая, больше о нём думай, а не о своей обиде. А что было - быльём и поросло. Чего ж поделать теперь?.. Крестить-то будешь младенчика?
  Женщина снова приоткрыла кончик одеяльца.
  - А ведь правда: надо бы, - произнесла она. - Сама-то крещёная, а он что - без креста будет жить?.. Как-то я об этом не подумала.
  - Ничего, родимая, - успокоила Милофаня. - Успеешь ещё. Вот завтра в церковь и приезжай. Простынку белую возьми, полотенчико, сорочку... Хочешь, я тебе пособлю?
  Женщина энергично закивала головой.
  - Да, пожалуйста, а то я в этом ничего не смыслю. Мои родители сегодня работают, встретить меня не смогли... А парень мой на заработки уехал, на Север. Нужен ли ему сын - и того не знаю.
  - Вон оно как, - посочувствовала Милофаня. - Печально. Но ты не кручинься, Господь всё по-доброму образует. Пойдём-ка, я тебя провожу.
  Проводила Милофаня женщину с дитём, помогла ей обустроиться маленько в крохотной двухкомнатной "хрущёвке", а после, когда возвращалась, подумала невольно: "И никто-то ей и маленького цветочка не подарил в день рождения сыночка".
  И зашла в ближайший цветочный магазин. Приглянулись ей синие фиалки с бархатными тяжёлыми листиками, весело растущие в коричневом пластиковом горшочке. Совсем и недорогие, кстати. Купила Милофаня горшочек, принесла молодой женщине. Та повеселела. Сказала:
  - Классно! Красивые!
  - Нравится?
  - Да. А звать вас как?
  - А Милофаней кличут, - и старушка, увидев растерянное выражение на лице молодой женщины, охотно разъяснила: - Так-то по паспорту Людмила Афанасьевна, да люди сократили, и стала я Милофаней. Кому проще этак меня называть. А ты сама решай, как хочется меня кликать. Неважно это мне совсем.
  - Вам Милофаня больше подходит, чем Людмила Афанасьевна, - признала женщина. - А меня Ниной зовут, а его вот ещё не знаю, как. Вы ж сказали, Васькой не надо.
  - Не то, что не надо. Красивое имя. Василий. Чего некрасивого? Можно по святцам поглядеть, - посоветовала Милофаня.
  - Это как? - озадачилась Нина. - Что за святцы?
  - Календарь такой, - сказала Милофаня. - В нём расписано, каких святых церковь чествует в любой день года. Сынок у тебя когда родился?
  - Шестнадцатого мая, - назвала Нина.
  - Хороший день, - улыбнулась Милофаня. - В него празднуют память святого Нила Сорского.
  Нина подумала и плечами пожала.
  - А что? - неуверенно протянула она. - Вроде интересное имя. Нилка, Нилушка, Нилок. Вроде складно.
  - Складно, - поддержала Милофаня. - А отчество-то какое будет?
  Вздохнула Нина.
  - Андреевич, - прошептала она и отвела глаза на спящего сынишку. - Если он отцовство признает.
  - А ты Пресвятой Богородице помолись, - горячо посоветовала старая Милофаня. - Она Великая Устроительница наших земных дел.
  - Молиться-то как? Я не знаю.
  - Да своими словами! Помоги, мол, Пресвятая Богородица, чтоб отец от сына своего не отказался.
  - Ну, ладно, - вздохнула Нина, - попробую.
  - Ты пробуй, а я, пожалуй, пойду себе, - решила Милофаня.
  - Навестите нас ещё? - спросила Нина.
  Поглядела Милофаня на молодуху, на ребёночка её, неделя отроду. И кивнула.
  - Приду, навещу, Ниночка, - ответила она. - В церковь-то приходи!
  Милофаня, жалеючи, погладила молодую маму по плечу да и ушла восвояси. Устала она от долгой прогулки: всё ж-таки только что с больницы...
  Вернулась домой. Поглядела издали на босяка новоявленного, обосновавшегося под покосившимся детским "грибком". Старик разговаривал с соседом. Вот тоже беда - дóма лишиться...
  Встретили Милофаню сын Тимоша с женой Любой и сыном Геной. Порадовались, конечно, что старушка-мать жива воротилась.
  Внук, правда, несмышлёныш семилетний, ляпнул громким голосом: "А вы же говорили - вот теперь бабина комната моей будет", но сын зашипел, а Люба затараторила бойкое что-то, и Милофаня постаралась забыть дитячьи речи... понятное дело: как молодым планы на будущее не строить, хотя бы на ближайшее? Тем более, что и сын, и невестка, и внучок верят в то, что Бога нет. Милофаня бы тоже не верила, да не может уже.
  Попила Милофаня чаю со свежими бубликами, что Люба купила, да притомилась у окна. Глядела сонными глазами на прохожих, на играющих детей, на курящую молодёжь, со смешной претензией на взрослость потягивающих пиво и матерящихся со смаком, и ни о чём не думала.
  Кошка собаке трепака дала. Воронёнок летать поучился. Синицы посидели на пустой ветке рябины и упорхнули в сторону парка. Машина по двору проехала, погудела, подождала, посадила мужчину с мальчиком и вырулила на дорогу, порядком подымив и повоняв.
  Прошла по дорожке беременная женщина. Неторопливая, важная, сотканная из тайн и понимания своего предназначения, она осторожно обходила грязные пятна на асфальте и снисходительно, как взрослая на шалость ребёнка, улыбалась, когда до неё доносилась со скамеек ругань её сверстников. Она-то поняла, чем взрослеет человек.
  Проводила её Милофаня пытливым взором, и встала. Поглядела на кухонные часы. Шесть часов. А в семь закроется магазин. Милофаня пересчитала свои деньги, да и улыбнулась своей какой-то скрытой мысли.
  - Я тут схожу ненадолго, скоро вернусь, - сообщила она Тимоше.
  - А ты куда это собралась? - удивился сын. - Едва больницу покинула, а уже в церковь свою, что ли, побежала?
  Вздохнула Милофаня.
  - Нет, - сказала, - не в церковь. В магазин схожу на полчасика.
  - Долго-то не ходи, - напутствовал сын, - а то болезнь вернётся, что будем делать?
  "А ничего, - подумала Милофаня спокойно, - Богу молиться, людям помогать, радость им дарить, только и всего-то".
  Оделась да пошла себе. Купила четыре горшочка с цветущими фиалками и домой принесла, в свою комнату на подоконник поставила. Залюбовалась: хороши! Милые, уютные, домашние... Бархатно-пушистые.
  Фиалки воцарились на подоконнике, и Милофане стало удивительно хорошо. Она с удовольствием поиграла с внуком, поужинала вместе со всеми тем, что Бог послал. Затем оторвала по листику от каждой фиалки, поставила в воду - на развод. И, помолившись у себя в комнате, сразу спокойно уснула.
  К одиннадцати утра следующего дня Милофаня уже стояла у двери роддома с цветастым пакетом, куда были с осторожностью уложены горшочки с фиалками. Затерявшись среди встречающих, она с радостным волнением ждала, когда недра старого, ничем внешне непримечательного, но самого удивительного на земле здания - роддома - выпустят в новую, невиданную, непознанную жизнь драгоценного малыша и его маму - тоже бесценное сокровище...
  Новоявленные папы, деды и бабы, дяди и тёти нервно смеялись, переговаривались, а то просто молчали, то и дело поглядывая на коричневую дверь. Ну, когда же, когда?..
  Наконец, явилось долгожданное, нежно щебечущее чудо, и тут же скрылось в облаке приветствий, поздравлений, пожеланий, восклицаний и умилительных слёз. Среди богатых букетов в руках исхудалой, но счастливой мамочки оказался и горшочек с трогательными фиалками, который ей вручила Милофаня. Почему-то именно фиалки более всего приникли к сердцу женщины, и она, мокрыми глазами разглядев незнакомую, но пылающую счастьем в голубых глазах, старушку, поблагодарила:
  - Спасибо, спасибо Вам... Очень красиво...
  - Это для доченьки твоей, - смущённо пробормотала Милофаня. - Пусть цветут ей на удивленье. Как имечко-то ей?
  - Василина, бабушка.
  - Дай Бог Василинушке твоей крепости здоровья, разума и духа, - совсем уж тихо пожелала Милофаня да отошла поскорее, чтоб никому не мешать.
  Встала в сторонке, под нестриженой годами акацией, и лишь рукой уходящим помахала.
  А тут и новые люди подошли. Здесь уж Милофаня чуть посмелее была: подарила свои фиалки роженице и напутствие погромче сказала. Видит - нравится её подарок. Значит, не зря она это придумала. Не для себя только.
  С пустым цветастым пактом шла Милофаня по маю и ликовала ликованием новой жизни. Всё она уже продумала. Пенсия у неё, конечно, небольшая, да много ли ей теперь в старости надо? Пожевала чего, за квартиру свою долю оплаты внесла, по мелочи чего подкупила, какое-нибудь лекарство в аптеке взяла, остальное на радость женщинам пойдёт, родившим голубочков своих ненаглядных.
  Сын с невесткой, понятно, понедоволятся, а сделать-то чего смогут? Поворчат, покричат, да авось перестанут. Простят старушечью причуду.
  Зато у новорождённых мальчиков и девочек на подоконниках будут цвести голубым, розовым, фиолетовым и синим частички человеческой доброты, человеческого участия...
  Посмотрела Милофаня на часы - ой, пора, матушка-старушка, пора! Ниночку пора навестить! К крещению подготовить! Обещала ж! И несколько горшочков прикупить - какие с фиалками, какие пустые, чтоб рассадить пустившие корешки отростки. И землицы... Разведёт Милофаня у себя в комнатке фиалковый сад... то есть, не сад, а клумбу... и всем будет бархатную красоту дарить! Сколько у неё теперь внучат будет... Пусть не кровных, не родных... Нет же! Родных, кровных! Когда ж мы друг другу чужими-то стали?!
  
  Глава 3.
  
  Ночь пришла с прохладой и непроглядностью. Небо, хоть и яснозвёздное, но безлунное, с только что народившимся месяцем. Глядя на освещённые окна своей квартиры, новоявленный босяк помолился, медленно, обстоятельно крестясь, а потом долго разглядывал звёзды, прежде, чем лёг на скамейку, укрылся старым одеялом и крепко, несмотря на все свои переживания, уснул.
  Никогда ничего интересного не снилось Петру Романычу - или что о войне, или о заводе, о соседях, а ещё любимая жена Домна Ивановна снилась, да не старушечкой сухонькой, а улыбчивой поскакушечкой с яркими чёрными очами в пол-лица и длинной русой косой.
  После таких снов щемило сердце и до слёз тянуло к ней, доброй и мудрой девчушке, уж пять долгих лет покоящейся, как верил и просил у Господа Пётр Романыч, в обители Царствия Небесного. Но Бог, как видно, дарил Своему грешному рабу время на покаяние, продлевая земную жизнь...
  А нынче ночью привиделся Петру Романычу сон странный, ни на что не похожий. Простирается будто перед ним нечто широкое, бескрайнее, непонятное: то ли степь, выгоревшая на солнце, то ли северный, порыжевший после весеннего пожара, лесок, где самая высокая сосна - по колено, то ли светло-оранжевые штильные воды южного моря, отражающие последние лучи заходящего солнца; впрочем, и солнца здесь не видать; то ли простиралась перед глазами глинистая, с медными примесями пустыня, припушённая серой мёртвой травой - этого Пётр Романыч так и не понял, хотя честно пытался разглядеть, вертя головой.
  Пейзаж расплывался, туманился, затирался. Никак не мог уловить Пётр Романыч, что расстилается вокруг него. А под ногами у него будто бы дорога, выложенная то ли корявыми камнями, то ли выщербленными кирпичами.
  Пётр Романыч босой. Стоять на дороге больно. Свернул на обочину. Потоптался Пётр Романыч будто бы на месте, а из-под ног приглушённые крики вдруг раздались. Нагнулся и ахнул: он ведь на живых человеческих головах стоит, переминается! Лица искажены страданием, страхом.
  Переступил Пётр Романыч обратно на колючую дорогу и понял: вперёд ему надо идти, к горизонту. Понятное дело, горизонт он увидит не скоро... Точнее, не увидит никогда, поскольку это условное понятие, но отчего-то он верил, что на этот раз ему невероятно посчастливится, и он побывает именно на линии горизонта, в неосуществимом, в неведомом, непознаваемом изначально - во владениях Божиих.
  И сделал Пётр Романыч Богуславин свой первый шаг по острым тернистым камням дороги, и первые капли крови обагрили серые камни, сглаживая и смягчая их своею болью, своим смиреньем, и на этом самом первом шаге Пётр Романыч проснулся. Проснулся и минуту соображал, где он и что он, и почему внезапно исчезла его дорога к Богу.
  Пётр Романыч помотал головой и сел, протирая одурманенные глаза. Странный, ни на что не похожий сон не отпускал; непонятно, чем томил душу. Пётр Романыч нахмурился и откашлялся. Ну, надо же... Ладно, не дрейфь. Сон, конечно, непонятный, но всего лишь сон. Обрывки дневных дел, дум и забот, дневных впечатлений, да и просто, как нередко бывает со всяким, - нечистая сила надула, что и говорить...
  Снова солнце. Это хорошо. Солнце - как сердце: тёплое дарит надежду, холодное морозит равнодушием, жаркое сжигает страстями. Сегодня хорошее солнце. Доброе.
  Пётр Романыч прищурился на него, улыбнулся, перекрестился, молитву неспешно зашептал. И лишь потом на родные окна взглянул.
  Дочка Люсенька на кухне хлопотала. Чай, конечно, заваривает, бутерброды намазывает. Завтрак есть завтрак, никуда от него не деться.
  Хотя сам Пётр Романыч не любит утром ни есть, ни пить. Если что пожуёт - всё, весь режим питания наперекосяк: и обедать хочется поздно, и ужинать много. Да и в желудке тяжесть. В общем, еда не в пользу. А вот завтрак в половине двенадцатого - в самый раз и всё прекрасно...
  Мать Петра Романыча Фаина Наумовна и жена его Домна Ивановна как раз в это время и подавали кушать. Зазвонили колокола - значит, отслужил батюшка Божественную литургию в храме, и можно щи да кашу хлебать.
  Дочка тоже этому учена была, но школа да училище растворили этот благословенный обычай в атеистическом киселе. Насильно человека к Богу не приведёшь. Насильно и котёнка играть не заставишь. Да и любить - силком разве сладится что доброе?
  Выбежали в школу весенние ребятишки. Скоро каникулы, а радость не полная: из-за кризиса из города никуда не выедешь - не на что. И не увидят внуки бабушек и дедушек, сыновья и дочери престарелых родителей; не искупнутся в озере или в море, мир не поглядят, Россию свою необъятную.
  Даже в пионерские лагеря... как, бишь, нынче их называют? Как-то по-другому, но разница маленькая - просто идеологию из плана дня стёрли... даже, понимаешь, в пионерлагерь ребёнка не отправить - на путёвки-то живые деньги нужны.
  Лично Пётр Романыч не одобрял эти идейные строевые учреждения, но многим просто деваться некуда: отпуска у взрослых маленькие, а каникулы у детей огромные. Не присмотришь - заразгильдяйничает малец-молодец или девица-сестрица, не уследишь - потеряешь где-то во дворах-оврагах и уличных соблазнах легковерное горячее дитятко - как чуть было не потерял своё Пётр Романыч Богуславин. Люся, Люся ты моя, Люсенька...
  Бегут люди на работу, торопятся, по сторонам не смотрят: некогда: вдруг шаг собьётся, и улетит автобус-трамвай-электричка без них. А работой - самой простой или самой трудной, или самой грязной - пуще здоровья дорожат. Трудятся в поту лентяи да халявщики, старые и молодые, сытые и полусытые, голодные и полуголодные.
  Но ведь что коробит, что выводит из себя? Бедный человек теряет зачастую необходимое, а держится за жизнь, цепляется всеми силами, зная, что это невосполнимый дар Божий. А богатый часть средств потерял и тут же хвост поджал, паникой окружился, в смятении забился - и всё из-за того, что яхту ему придётся продать и жить не в замке или частном острове в океане, а в пентхаусе в Москве или Екатеринбурге, и тратить на продукты не пятьдесят тысяч в день, а, положим, всего-то тысчонок десять.
  Расстраивается богатый, что лишается из-за кризиса роскоши и прыг с пятнадцатого этажа или ба-бах в головы жены, детей и в свою черепушку напоследок. Ну, не дурачьё ли? Бросается жизнью, будто её у него десятки, можно новую прожить, а потом ещё новую... Теперь-то проживает свою следующую жизнь. Вечную.
  Проскакал Серёжка, помахав деду рукой и прокричав: "Дед, я с тобой после школы поболтаю!". Промчался Санька, точь-в-точь, не сговариваясь, повторив Серёжкино обещание. Проскользнула, не глядючи на выгнанного отца, дочь Люся. А потом вдруг жена Вячеслава Егорыча притащила обещанный примус да бутыль керосина и спички.
  - Вот спасибо тебе, Танюша, - поблагодарил Богуславин. - Полезная какая вещь.
  - На здоровье, Пётр Романыч, - улыбнулась Танюша, милая женщина, спокойного нрава, работящая и не суетная - прям отдохновение для глаз.
  Пётр Романыч знал, что она очень хотела родить кучу ребятишек, но Бог больше не дал, кроме сына Антона.
  Работала Танюша воспитателем в детском саду. Не работала - всю жизнь им отдавала. Уж взрослыми люди к ней захаживали, не забывали, радости-горести ей рассказывали, детей своих к ней водили. Хорошая женщина, что и говорить.
  Настоящая мать. Ей бы своих голопяток десяточек.... Вячеслав-то её тоже мужик добрый. Про аборты - это он не со зла своего, а по недомыслию, не подумавши сказал.
  - Как твоя внучка? - ласково спросил Пётр Романыч.
  - А ничего, агукает вовсю, ползает, да быстро так - и не ухватишь с первого раза. Встаёт, держится за что-нибудь и ножкой топает, вроде примеривается к первому шагу, - рассмеялась Танюша.
  - В тебе, поди, души не чает, - предположил, лучась, Пётр Романыч.
  - Это я в ней не чаю, - возразила Танюша. - Ух, она какая весёлая, умная, сообразительная! Уж гораздо сообразительнее меня в её возрасте, сразу видно.
  Тут они оба рассмеялись. Не потому, что смешно, а просто потому, что всё, связанное с детством, вызывало в них умиление и радость. К слову, Пётр Романыч всегда ждал и надеялся, что хоть младшая дочь Люся одарит его кучей внуков. Но та, родив Серёжу, безапелляционно заявила, что одного ребёнка ей за глаза хватит кормить, одевать и воспитывать. Убеждениям и мольбам Люська не поддалась.
  - Мне больше никого не надо, рожайте сами! - заявила она.
  - А мужчины рожать не могут! - резонно возразил Серёжка и тут же получил по попе - несильно, правда.
  - Ничего путного они и не могут! - ворчливо подытожила Люська. - Учись давай!
  - Рожать? - невинно уточнил Серёжка и снова по попе получил.
  А до Серёжкиных детей, своих правнуков, Богуславин дожить и не надеялся...
  Танюша помолчала, поглядывая на белое утреннее небо. То ли ясное оно, то ли в нём марево вновь собирающихся в пелену-простыню туч - пока не распознать. Ну, это дело нескольких минут. Летом это быстро: то, что было серо и непонятно, вдруг проясняется и приобретает яркий цвет и чёткие очертания, и наоборот...
  - Я тебе куриные сосиски принесла, крупу и воду. И кастрюлька тут маленькая. Соль. Ага. И ложка, - перечислила Танюша. - На первое время тебе хватит. А там, может, одумается Людмила. Родного отца выгонять - худое дело... - вздохнула Танюша. - Я к ней загляну перед работой: сегодня мне во вторую смену, как раз в её обед попадаю. И поговорю.
  - Не, Танюш, не надо с ней ни о чём говорить, - попросил Пётр Романыч. - Всё образуется. Человек сам должен себя осознать, а извне только дождик, бывает, замочит, да солнце обожжёт-обогреет. Совесть-то извне разбудить сложно без Божьего произволения.
  Но Танюша не согласилась:
  - Ничего подобного, я считаю. Ты сам подумай, Пётр Романыч: как она в тебе родится, совесть? Решил - и родится, что ль? Не-ет, это всё влияние обстоятельств, примера, информации, опыта, других людей. Так что не спорь, Пётр Романыч, навещу я твою Людмилу. Капля по капле продырявит крепчайший камень, а уж Люда похрупче будет.
  И снова Петра Романыча улыбкой одарила.
  - Бесполезно это, - вздохнул Пётр Романыч. - Если б, конечно, шуба нашлась или вор, она б... не знаю, что бы почувствовала... но не муки совести. А просто: "раз не виноват - так и быть, вертайся домой; но чтоб тише воды, ниже травы".
  - Ну, посмотрим. А посуду не возвращай, не надо. Тебе пригодится.
  Распрощались. Пётр Романыч и её перекрестил, пока она шли к подъезду. Не торопясь, разогрел на примусе, чего ему, как милостыньку, подали, поел, не торопясь. Вкусно. Потому что на воздухе, наверное.
  Вышла из Богуславинского подъезда бабка - ну, просто копия Бажовской бабки Синюшки: сморщенная, маленькая, худенькая, седая, а задорная, быстрая, разговорчивая, и голубые глаза по сторонам так и швыркают, на что бы такое занятненькое поглазеть.
  Муж её, Бронислав Антонович, постарше годами и тоже сухонький и морщинистый, почти не ни с кем не разговаривал и не здоровался. А она - нет! Ей дать поболтать - подарок сделать. Любила рассказывать о своих похождениях по магазинам, по инстанциям, по двору, по городу всем подряд - и знакомым, и незнакомым. И непременно хвасталась, что пишет стихи. Предлагала почитать, а если отказывались слушать, не обижалась.
  Очень любила влезать в чужую жизнь: расспрашивала, советовала и следила изо всех сил, что у кого происходит. А потом с заговорщицким видом делилась своими соображениями с другими соседями.
  Водилась за ней ещё одна особенность: она не выбрасывала мусор. Ненавидела это необходимое для человека дело. Пищевые отходы она смывала в унитаз, а прочие выбрасывала в форточку. Старший по дому приходил к ней, ругался, но Алевтина Францевна не обращала на выговоры внимания. Тем более, что доказать мелкое хулиганство непорядочной мадам пока не удавалось.
  Вот и приходилось жильцам терпеть постоянные засоры и отключение воды, а под окнами - помойку. Когда терпенье кончалось, они посылали старшего по дому разбираться с "преступницей", но бабка Алевтина с невинным непонимающим видом хлопала голубыми глазками и уверяла всякий раз, что она тут совершенно не при чём.
  Бабка Алевтина Францевна, завидев одинокую фигуру выгнанного на улицу отца одной из своих опекаемых соседок, озарилась всем своим существом и споро подбежала к страдальцу.
  - Вот, Пётр Романыч, разве ж я не говорила, не говорила, а? Здравствуй, дружок.
  - Здравствуй, Алевтина Францевна.
  У Богуславина было к ней двоякое чувство: с одной стороны, старая дама, со второй стороны - старая дама с претензиями, а с третьей - старая дама-болтушка с претензиями. Всё это осложняло его отношение к мадам Фадеевой, которое никогда ничего дурного касательно себя не воспринимала категорически: так воспитала её ослеплённая любовью и страхом за жизнь любимой дочери мамуленька, давно - лет двадцать назад - опочившая.
  Бронислав Антонович где-то растерял свою оживлённость, жизнелюбие и говорливость. С некоторых пор он замолчал и затворился от всех: даже во двор не выходил, только к почтовому ящику спускался за рекламными листовками, бесплатными газетёнками, счетами и уведомлениями.
  За связи с внешним миром отвечала жена. Ей достало сил всюду бегать, везде бывать и рассказывать каждую мелочь, которую она заприметила по дороге, своему замкнутому, вечно опечаленному какими-то проблемами, мужу.
  - Я говорила, что эта молодёжь - ай-яй-яй, такое плохое поколение! И разве ж мы такие были?! А, Пётр Романыч? Мы-то совсем не такие были, ты ж помнишь? Ай-яй-яй... И что теперь будет, а, дружок ты мой? Так и будешь тут жить, во дворе? Должны ж быть у тебя защитники! Ты, это, сходи-ка в милицию, нажалуйся на Люську. Они-то ей зададут! Как она могла тебя выгнать?! Ах, что за девчонка! Никогда б не подумала, что она так сможет! Ай-яй-яй... А, может, кто из друзей тебя на время приютит? На улице-то простудиться недолго, а после и помереть. Ты, слышь, так это дело не оставляй.
  Богуславин обречённо вздохнул и послушно кивал, слушая словесный водопад "бабки Синюшки", играющей своими голубыми глазками под набрякшими веками. Вставить слово он и не пытался, а на вопросы невразумительно мычал. Наконец, Алевтина Францевна вспомнила, что собиралась в магазин, и после долгих церемоний прощания убежала.
  Богуславин облегчённо утёр вспотевший лоб и ненадолго забылся на своей лавочке.
  Миловидная молодая женщина - Антонина Солопова - ни на кого не глядя, спешила через двор и не обратила внимания на странного жильца "грибка". Авоськи с продуктами оттягивали руки. Но Антонина нисколько не омрачалась ломотой в плечах и резкой боли в пальцах. Она спешила домой, чтобы скорее приняться за готовку. Сегодня она придумала сварить борщ, гуляш с картошкой, а на десерт - кекс с изюмом, любимый Толин. Сегодня муж придёт с работы голодный, а жена ему, как в ресторане: первое, второе, третье...
  Её окликнула Глафира Никифоровна Кутявина, заслуженная пенсионерка и ветеран Великой Отечественной.
  - Тоня, здравствуй!
  - Здравствуйте, Глафира Никифоровна!
  - Ты слышала, что Люся Перепетова сотворила?
  - Не слышала. А что она сотворила?
  Антонина Солопова поставила сумки на скамейку возле подъезда. Руками потрясла.
  - Отца родного из дома выгнала.
  - Отца?! Петра Романыча?! Выгнала из дома?! - ахнула Антонина. - Да с чего это она вдруг? С ума сойти! И где ж он теперь жить будет?
  - Да прямо у нас во дворе, под "грибком". Видишь? Он уже несколько дней живёт.
  - Ой, а я и не видела...
  Антонина оглянулась и вправду увидела сидящего под детским "грибком" старенького, но довольно крепенького Петра Романыча Богуславина.
  - Бедняга, - пожалела Антонина. - И как только Люся так безжалостно поступила?
  - Решила, что отец у неё шубу норковую взял и продал втихоря, а деньги спрятал, - рассказала Глафира Никифоровна. - Будто она своего родного отца не знает! Мог он, что ли, вещь какую украсть? Просто надоел, наверное, старик...
  - Пётр Романыч?! - изумилась Антонина, во все глаза глядя на старика.
  - Никто не верит, что он шубу взял, - вздохнула Глафира Никифоровна. - А ты что - праздник какой справляешь - столько продуктов накупила?
  - Нет, что вы! - рассмеялась Антонина. - Это я ужин Толечке буду готовить. Он ведь голодный после работы придёт!
  Глафира Никифоровна округлившимися глазами смотрела на радостное лицо молодой женщины.
  - Толечка? - машинально повторила она.
  - Конечно. Я его каждый день жду, готовлю ему самое вкусненькое, столько кулинарных журналов накупила! - похвасталась Антонина.
  - Тоня... - растерянно повторила Глафира Никифоровна. - О чём ты говоришь?
  Антонина посмотрела на часы, охватывающие тонким ремешком её запястье, и спохватилась:
  - Ой, простите, Глафира Никифоровна, мне пора. Если не потороплюсь, не успею приготовить ужин к приезду Толечки! До свиданья!
  И, позабыв про несчастье с Петром Романычем, полетела ласточкой домой.
  Глафира Никифоровна с отвисшей челюстью направилась к Богуславину.
  - Привет, старый, - сказала он, присев с ним рядом под "грибок".
  - Привет, молодуха, - улыбнулся Пётр Романыч. - Ты чего сама не своя? Как привидение увидела.
  Глафира Никифоровна похлопала глазами.
  - Привидений не бывает, - изрекла она, глядя на окна Тониной квартиры.
  - А чего тогда странно зришь?
  Соседка помолчала и, наконец, произнесла:
  - Да вот видишь... Антонина Солопова ужин готовит...
  - И хорошо, что готовит. Чем тебе это плохо показалось? - не понял Пётр Романыч и сглотнул слюну: хоть хлебушка бы Бог дал сегодня.
  - Она Анатолию готовит, - пояснила Глафира Никифоровна.
  Богуславин замер. Посмотрел на Антонинины окна.
  - Ну и ну... беда-то какая...
  А Тоня весело, споро крутилась на кухне. Из открытого окна неслись по двору чудные ароматы. Тоня резала, тушила, жарила, пекла, сыпала, добавляла, мешала, пробовала. К пяти часам вечера на плите стояли томящиеся в кастрюле, сковороде и в форме для запекания блюда, на столе - подготовленные тарелки, ложки, вилки, салфетки.
  Скоро Толечка придёт, в карих глазах блеск, на губах улыбка. Скажет: "Тонюська, есть хочу!" А Тонюська скажет: "Садись за стол, только руки помой". "А что у нас на ужин?" - спросит Толечка. "А макароны с колбасой!" - ответит Тоня.
  Толечка поморщит свою курносость, сделает унылое лицо, а Тоня ему - раз! - борщ! два - гуляш с картошкой! три - салат с кальмарами! четыре - зелёный чай с корицей! пять - кекс с изюмом!
  Толечка заахает, обрадуется и схватится за ложку!..
  А потом обнимет жену и пощекочет ей ушко ласковыми губами и благодарными словами... А когда он отдохнёт полчасика, они пойдут гулять... Далеко-далеко пойдут, за край города, в сосновый бор, и будут бродить под ручку по замшелым тропинкам в пятнах прорывающегося сквозь ветви солнечного света, целоваться и мечтать о ребёнке. О втором. Первый погиб во время недавней беременности.
  Тоня озабоченно сдвинула брови. Почему он погиб? Отчего? Память молчала. Женщина пожала плечами. Нет, так нет. Сняла фартук. Повесила на крючок. Села в комнате в кресло. Телевизор включила в ожидании мужа.
  Вечер из раннего постепенно перешёл в собственно вечер, а потом в поздний, а Толечка так и не вернулся домой.
  Антонина наложила себе приготовленную еду и съела всё без особого аппетита.
  Ну, что ж. Толечка придёт завтра. Уж обязательно. Еды в доме навалом. А когда кончится, Антонина снова встанет к плите и наваяет кучу вкуснейших блюд для любимого своего, незабвенного Толечки...
  Пётр Романыч глубоко вздохнул, отвёл глаза от печальной квартиры.
  - Вот ведь... Забрал Бог супруга и нерождённого ребёнка, а ей беспамятство для облегчения даровал, - сказал он сам себе.
  Глафира Никифоровна решительно протёрла глаза кулаком.
  - Совсем, бедняжка, рассудка лишилась... - произнесла она. - Видела я подобное в войну. Лейтенант наш похоронку на семью получил: соседи написали, что его жену и двоих маленьких деток фашисты расстреляли за то, что они - офицеровы. Откуда только узнали? Тоже от какого-то ведь соседа-иуды. День лейтенант молчал. День выл. А на третий стал рассказывать, что, вот, пришло ему письмо от соседей, и там всё хорошо написано: жена и дети на Урал уехали с эвакуированным заводом... Месяца два он ходил, рассказывал о живой семье. Потом и его накрыло...
  - У Тони, видно, такая же история, - согласился Богуславин. - А помочь-то как?
  - А как тут поможешь? Лишь хуже сделаешь. Не примет она худую весть, не поверит. А поверит, так и не знаешь, что с собой сделает... Ждать надо. Отпустит Бог такую слёзную печаль, не может не отпустить. Или к Себе приведёт. А, Петруша?
  Богуславин кивнул.
  - Помолиться б за неё...
  - А и помолись. Чего тебе делать-то ещё? В старости одно дело - за молодых молиться. Это я тебе, как старуха со стажем, говорю.
  Глафира Никифоровна поднялась и ушла к себе, крепко ступая, прямо держа спину.
  
  Глава 4.
  
  Назавтра вечером Антонина подошла к новоявленному дворовому босяку, поспрашивала, поохала, поахала, сочувствуя, подарила подушку - не новую, но не слежавшуюся. Пётр Романыч долго благодарил.
  Антонина же с пяти часов не сводила взора с тротуара, по которому ходили люди: Толечку высматривала. Но нет. И сегодня не видно Толечки. Посидела, послушав стариковскую трескотню, и домой убрела.
  А Пётр Романыч сходил к одинокой старушке Валентине Семёновне Рябинковой, воды попросил. Она ему старый чайник дала и трёхлитровую банку для воды. Вместе с водою и наказала:
  - Чего надо - приходи, не стесняйся. Тряпок каких дам, спичек или чего покушать иногда. Насчёт помыться - не обессудь, брезглива я. Отмывай от тебя потом ванну от копоти, сомлеешь от натуги.
  - Ладно, Валюша, добрая душа, спасибо тебе за Христово милосердие.
  Старушка Валентина Семёновна рукой махнула:
  - Да чего там! И в Бога-то я не верю, Петруша, знаешь ведь. Я ж во всех партиях - от октябрёнка до коммуниста - была первой активисткой, понимаешь?
  - И что, - удивился Пётр Романыч, - никогда у тебя великой иль малой беды не бывало?
  - Бывало, - нахмурилась Валентина Семёновна. - Сколь угодно.
  - И никогда Богу и Матушке Богородице не молилась? - не поверил Пётр Романыч.
  - Никогда! - похвасталась Валентина Семёновна.
  - От так дела... - покачал головой Пётр Романыч.
  - А я и теперь коммунистка, и верю партии! - с вызовом выпалила Валентина Семёновна.
  Тут Пётр Романыч присел на табуретку, стоявшую у трюмо и с интересом уставился на Валентину Семёновну.
  - Партии, значит, веришь? - переспросил он. - И чего она говорит, твоя партия?
  - А лозунг "единство, равенство, братство" - что тебе, плохой лозунг? А "народы всех стран, соединяйтесь"? - вспенилась Валентина Семёновна. - "Все люди братья!"? А "каждому по потребности"?
  - Очень принципиальные лозунги, - с серьёзным видом согласился Богуславин. - Можно сказать, оригинальные. А ты вот, Валентина Семёновна, Евангелие читала хоть раз? Не читала. Только постановления партии и её многочисленных съездов, и не знаешь, что истоки всей вашей коммунистической этики, эстетики и морали - в христианстве! В той самой религии, которую ты, поди, вредоносной называешь. Называешь ведь?
  Старушка надулась. Пётр Романыч хлопнул себя по коленям и встал.
  - Не надувайся, Валентинушка, не надувайся. Прости, если заобижал твои принципы. Но Библию, если хочешь, тебе дам для ознакомления хотя бы. Сама и увидишь, что я тебе лапшу не вешаю.
  - Нужна мне твоя Библия! - фыркнула Валентина Семёновна. - Я атеистка с младых ногтей, чему она там меня научить сможет? Ничего читать я не собираюсь, лишнего в голову пихать.
  - А если знать не хочешь, так чего отрицаешь то, чего не знаешь? - спросил Пётр Романыч.
  - ... Кхе, - после затянувшегося молчания кашлянула Рябинкова. - В общем, не знаю я никакую твою Библию... А может, с оказией и принесёшь когда.
  - Ладно, - покладисто согласился Пётр Романыч.
  Забрал чайник и трёхлитровую банку с водой, распрощался, ушёл. А старая Валентина села на кухне у окна и загляделась на спокойствие будничного двора.
  И припомнилась ей жизнь, что она прожила, а в ней - работа, работа и работа, соцсоревнования, доски Почёта, дефициты, идеологические обещания, требования, обязанности, запреты и воспитанная десятилетиями привычка радоваться незначительному, мелкому - покупке колбасы, например, или новому дивану, или тому, что сегодня дали талоны "на осуществление жизни" и в "Гастрономе" как раз появился сыр, и нет очереди в три четверти магазина.
  Или, наоборот, - глобальному: победе революции на Кубе, советским олимпийским чемпионам, прорыву в космос, съезду КПСС и ВЛКСМ, строительству БАМа и освоению целины, хорошо завершённой страде и юбилейной плавке металла и вообще - торжеству ленинских идей на протяжении семидесяти лет...
  И всегда борьба с тёмными пережитками прошлого. Лекции, журналы, фильмы, мультфильмы, учебники, учителя, бдительные органы всей гурьбой, единым фронтом выступающие против Бога, против Богородицы, против Небесных Сил Бесплотных и людей, в святости проведших отпущенные им лета, борьба против тех, кто верует во всё это и готов перенести скорби, болезни, насмешки и даже смерть, но не распинать Бога своим новым предательством.
  Пётр Романыч во дворе кипятил в её чайнике воду. И Валентине Семёновне захотелось чаю - горячего, с липой или мятой, без сахара, с мягкой карамельной конфеткой вприкуску. Заварила себе и села попивать, рассеянно глядя перед собой.
  Верна была Валентина Семёновна коммунистическим идеям и идеалам, коммунистической партии, коммунистическим реалиям недавнего, с точки зрения истории, прошлого. Сколько самоотверженности явило миру поколения борцов за развитый социализм и будущий коммунизм! Сколько героев войны, труда, великих учёных, писателей и поэтов, художников и артистов! Сейчас разве сравнить?
  Не труд в почёте, а халява, не честность, а воровство, спекуляция и убийства. Не стало идеологии - и вот умирает на глазах Валентины Семёновны и иже с нею дух русского народа, который до этого никто и ничто не могло поколебать.
  И впервые подумалось Валентине Семёновне: а ведь если б сохранилось в русском человеке нечто более ценное, более стойкое, стержневое, чем идеологическая надстройка из теории марксизма-ленинизма, то не появилось бы нынешнего безобразия. И это ценное, стержневое, этот костяк человека и есть, похоже, вера в Бога, в Котором изуверился русский народ. Говорят, пооткрывали церкви, монастыри, зазвонили колокола, люди наполнили храмы до отказа. Почему, интересно? Не верить-то легче, чем верить...
  Но тут Валентина Семёновна усомнилась в том, о чём подумала. А вдруг и правда всё не так, как она привыкла считать, и права была её бабушка, жена городского священника, что "без веры нет России, без Бога нет человека"? Как-то вспомнились нечаянно те давние слова, а ведь никогда не вспоминались...
  Пётр Романыч заметил в окне замершую старушку, махнул ей рукой, но та не отозвалась. Задумалась о чём-то о своём, девичьем-старушечьем.
  - Пётр Романыч! - окликнули его. - Голодуха задохлика из тебя не сделала?
  Тоже соседи. Вовтяй и Митяй, братья-близнецы. Им по сороковнику набежало, а весёлые, что собственные пацанята, которых у них тоже по двое - правда, не близнецов, а погодков.
  - Не сделала! - отозвался Пётр Романыч. - Добрые люди питают золотым пирожком!
  - Каким-каким пирожком?
  - Золотым, - охотно повторил старик.
  - Почему золотым?
  - Потому что из милости. Всё, что из милости, - золотое. А вы на работу пошли?
  Обоим пока крупно везло: на заводе их не сократили, и они остались на прежних рабочих местах; правда, зарплата снизилась вчетверо.
  Нину, жену Вовтяя, сократили из научного института, а жена Митяя Ольга пока работала продавщицей в торговом павильоне на остановочном комплексе и дрожала каждый день, отчего вечером раздражалась на всякий пустяк и плакала.
  Митяй уже её не успокаивал - надоело. Ждал. Надеялся, что пронесёт: хозяин павильона, вроде, крепко держался на ногах и за свой бизнес: кушать-то людям всё равно хочется. Хотя в деньгах и она сильно потеряла. Бывало уже, что хозяин зарплату ей выдавал, что называется, натурой: продуктами кое-какими и даже пару раз вином - правда, средненьким.
  - На работу, слава Богу! - подтвердили мужики-близнецы.
  Пётр Романыч усмехнулся:
  - Ну, наконец-то Бога славите за работу, а то всё "будь она неладна, будь она неладна" твердили.
  - Твердили, и что ж? - сказал Митяй. - Так оно и выходило: пока работа есть, так "будь она неладна", а как ей угрожает чего-нибудь, так "Слава Богу", что она ещё есть. Человеку ж вечно не нравится, как он свою жизнь проживает.
  - Умно сказал, - похвалил Митяя Пётр Романыч. - Складненько этак. Теперь, значит, как и полагается человеку, - "Слава Богу за всё"?
  - Ну, да. Выходит, так.
  Тут и Вовтяй рот раскрыл, чтобы разговор поддержать.
  - А что, Пётр Романыч, Люська твоя не очухалась ещё? Совсем она ковш с металлом себе на голову вылила вместо шампуня, прости, Пётр Романыч, что так сказал. Дура она, и всё.
  Пётр Романыч поморщился.
  - Не дура, Вовтяй, вовсе нет. Не знаешь - что говоришь пустое? Сердита просто за шубу. Отойдёт, дай срок. А пока, что ж, деваться мне некуда. Если милиция не заберёт на исправительные работы, так здесь поживу сколько-то, во дворе.
  - Да просто надо приструнить бабу! - посоветовал Вовтяй. - Как может какая-то там дочь родного отца выгнать?! Она и замечания ему никакого не имеет права давать. Вон, розгами её располосовать...
  Митяй хихикнул, подмигнул Петру Романычу.
  - Не обращай внимания, дед Петруха, это он вчера "Волкодава" насмотрелся.
  - Чего это такое - волкодав? Собака, что ли? - не понял Пётр Романыч.
  - Да сериал российский, фэнтези, его сейчас подростки и бабы смотрят.
  - Не смотрел, - признался Пётр Романыч. - Не люблю фантастику.
  - А чего? - буркнул Вовтяй. - Между прочим, добротный сериал, многие его смотрят, чего ты. Он об истории России, понятно? А фантастика, между прочим, ум тренирует.
  - Да-а? - удивился Пётр Романыч. - Не знал, не знал...
  А Митяй вовсе хохотнул:
  - "Волкодав"? О России? Ум тренирует? Да там Россия - просто место действия, и ничего больше. И ещё мечи, шишаки, булавы и луки со стрелами. А так - сплошная маги. Ты, дед Петруха, магию уважаешь?
  - Магию-то? Мерзопакость уважать - это последнее дело для знающего человека.
  - А ты - знающий, - саркастически заметил Вовтяй.
  - А то! Я ж тебе говорю - мерзопакость. На этой магии я собаку съел.
  Пётр Романыч посмотрел на Вовтяя и вздохнул. Поправился:
  - Ладно, не человека. А то многие не боятся и человечинкой закусывать.
  Близнецы переглянулись. На Петра Романыча уставились.
  - Ты всерьёз, Пётр Романыч?
  - А то. Я против этой магии гору книг святых отцов прочитал, чтоб понять, можно ли уберечь людей от интереса к ней. Так что знаю, откуда она, отчего, почему и к чему приводит.
  - Да к чему она может привести! - воскликнул Вовтяй. - Это баловство одно! Сказки!
  - Когда перед Богом предстанешь, - серьёзно сказал Пётр Романыч, - поймёшь, что это за баловство такое и сказки.
  - А чё? - пробормотал Вовтяй. - Может, и Бога-то нету. Перед кем тогда представать-то?
  - Бога, говоришь, нету?
  Пётр Романыч удивился.
  - Неужто ты и впрямь так считаешь?
  - А чё?
  - А ты, значит, от амёбы произошел? Ну, иди, иди тогда себе, амёба. На работу. Мне, созданному Богом человеку, не с руки с потомком амёбы разговаривать.
  - Чего это - амёбой? - обиделся Вовтяй.
  - Амёба заколдованная! - распотешился Митяй. - Идём, одноклеточное, нечего свою дурь народу показывать! Пока, Пётр Романыч! Мы после работы к тебе заглянем, да принесём чего поесть.
  - Спаси вас Господь, ребята, за золотой пирожок, - поблагодарил Пётр Романыч, и, когда братья пошли со двора, размашисто перекрестил. - Бедолаги, - пробормотал он. - Прикипают ко всякой зловредной штуке. Вечером подойдут когда - я уж с ними потолкую. А то что за дела творятся?
  Попил Пётр Романыч остывшего кипятку, кусок хлеба разжевал. То и дело "здрасти" успевал молвить убегавшим на работу соседям.
  Многие знали про его беду, и мнение образовалось одно: учить уму-разуму следует бабу, родства не помнящую, и все дела. А Пётр Романыч тоже как-то подкачал: слабак, выходит, а не мужик, раз дочке сопливой покорился, не всыпал ей как следует ремнём по мягкому месту да не показал, кто в доме хозяин. Да-а, слабак наш сосед Пётр Романыч...
  Кто-то в глаза ему говорил, а кто-то мнил себя деликатным человеком, кому-то без разницы было, что дед Петруха под "грибком" днюёт и ночует.
  А некий Харкевич Аполлон Гербертович, плюясь холодной слюной, доказывал, что не дело в их дворе бомжам жить, и надо предупредить о прискорбном обстоятельстве органы правопорядка, а иначе и вонь, и грязь, и воровство. Мало нам чужих воров, мы что, своих прикармливать будем?
  Кто-то Харкевича не слушал, кто-то возражал, а несколько человек нашлось таких, что и поддакивали. Поддержанный этими немногими, Харкевич написал заявление в милицию и неделю носил бумажонку в кармане, набираясь злости, чтобы отнести её по назначению.
  Проходя мимо Петра Романыча, Харкевич старательно улыбался соседу, оставшемуся без крова, и даже выдавливал из себя этакие добренькие словечки типа "Ах, как солнышко засветило, Пётр Романыч", "Ах, как вы сегодня особенно хорошо, молодо выглядите, Пётр Романыч", "Не холодно ль вам, Пётр Романыч, не жарко?" и всё в таком духе.
  Пётр Романыч чуял в этом человеке неладное, гниловатое, но, делать нечего, отвечал, стараясь отгородиться от чувства подозрительности христианской любовью.
  Харкевич желал неизменно хорошего дня - чтоб не дуло, не мокрило, чтоб еда перепадала, бандиты не нападали ("Бог миловал покуда", - отвечал Пётр Романыч, а Харкевич отвечал с подтекстом - "Покуда миловал, покуда миловал") и уходил, сутулясь и словно не шагая, а змеясь.
  ... В общем-то, никому новоявленный босяк-горемыка не мешал. Многие жалели его и пытались обустроить как-то его житьё-бытьё: то тумбочку ненужную приволокут, кто - старый стул или почти на последнем издыхании, но, в принципе, вполне пригодное кресло, то кастрюльку, то миску, то ложку, то поварёшку, то двадцатилетний, но абсолютно без дыр плед, или подушку...
  В одно солнечное утро через двор незамеченным прошёл молодой парень, одетый с иголочки, самоуверенный и чуть нагловатый.
  Пётр Романыч увидел, как он вошёл в третий подъезд соседнего дома, а через часа три - как туда же забежали милиционеры и вывели оттуда этого молодого, одетого с иголочки, парня, который смотрел не виновато, а странно задумчиво и спокойно.
  
  Отступление второе. ГЛАФИРА НИКИФОРОВНА
  
  Солнце заливало небо, высвечивало самые укромные уголки парка и улиц, слепило глаза, отражаясь в свежих зеркальных лужах от только что пролившегося короткого шумного ливня, согревающее смеялось над трогательными па влюблённых голубей и играми суетливых воробьёв... Казалось бы, что ещё нужно для счастливого настроения? Только новая афёра с удачным концом.
  Игорёк сияющими глазами взглянул в сияющее небо. Всё должно получиться. Ведь получилось же в прошлый вторник!
  Бланки он взял, удостоверение лейтенанта областного военкомата взял; славная улыбка на славном лице, белая рубашечка в тонкую серую полосочку, тёмно-серые лёгкие брючки, начищенные чёрные туфли, на руке металлические часы - красота сияющая, да и только, как такой красоте не доверять?
  А вот и дом, на третьем этаже которого, в квартире Љ 9, живёт одинокая пенсионерка, которой вчера наконец-то принесли долгожданную пенсию. Этой пенсии - прямая дорожка в Игорев кожаный кошелёк.
  Вторниковская пенсия в две тысячи плюс нынешняя в шесть тысяч рублей (дух захватывает!), и будет восемь. Нормальный заработок за неделю. Не то, что Вовка Пельчев: получает в месяц пять тысяч рублей и ещё хвастается!..
  Между прочим, вечером можно заглянуть в ночной клуб "Капица и К№", оттянуться во всю и спокойно оставить там тысячу на пиво и девочек.
  В подъезде, где жила Глафира Никифировна Кутявина, не было ни кодового замка, ни домофона, что было непривычно, но приятно: не надо впустую тратить время, чтобы уговорить клиентку его впустить. Лисом в гнезде мышей ощущал себя Игорёк. Сильный лис, быстрый и коварный. Ни одна мышь от него не ускользнёт. Вот так.
  Он зашёл в "золотоносный" подъезд, опробовал начищенными до блеска чёрными туфлями каждую из двадцати девяти ступенек, ведущих к заветной двери, и аккуратно пошоркал ногами о видавшую виды соломенную циновку у порога.
  Тёмно-коричневая деревянная дверь несла на себе следы бережливости и бедности хозяйки и поцарапанный, мутный от времени металлический номерок. Девятая квартира. Всё верно.
  Улыбочку на пухлые розовые губки, сияние в глаза, прямую осанку, красные корочки удостоверения в ладони и после короткого вдоха-выдоха - деликатный, но уверенный стук в староокрашенную пенсионерную дверь.
  Глафира Никифоровна только что попила крепкого чаю без сахара, со смородиновым вареньем и вкусными ломкими печенюшками.
  Сегодня её подружка, Валентина Семёновна Рябинкова (Валечка, Валюшка, Валюнчик) приболела и сказала ей по телефону, что "всё, ноги совсем не ходят, опухли, стали, как слоновьи, а помнишь, Глашенька, какие у меня были ножки? Стройные, ловкие, как умели отбивать русские топотушки, кружиться в вальсе, фокстроте, помнишь, подруга?.. да вот ещё простудилась что-то, голова свинцом налита, словно контуженная...
  ... Как зимой сорок пятого снаряд рядом жахнул, а? Ничего не слышала цельных два месяца. Нынче тоже ничего не слышу, ежели старый слуховой аппарат к уху не приделаю. Надо новый купить, а болею, до магазина не дойти... Ладно, пенсия большая, можно не выбирать, какое лекарство во-первых купить, которое - во-вторых.
  А за квартиру сколь платить! Всё одно, деньги не в радость. Старая я глухня, обезноженная седая бабка... Где та девчонка Валюшка? А ты, Глашенька, разве думала, что старость такая горькая?.. Ничего, Валечка, мы ещё повоюем... С кем, Глаша, с кем? Воюем вон со ступеньками, горками и гололёдом, с болячками, слабостью да одиночеством. Ты, Глаш, когда в последний раз сыновей видала с внуками? Я лично - когда мне пенсию прибавили. Прибежала дочка с зятем да с внуками, принялась жаловаться на бедность и деньги выпрашивать. А чем бы мне, старухе, помочь - про то не спросила...".
  Глафира Никифоровна села в любимое старенькое кресло и взяла вязанье - шерстяные носки для Валюшки решила смастерить на её день рожденья. Один носок был готов, а второй уже округлился задорной пяточкой. Очки на переносицу и вперёд, петли считать. В квартире тишина, только ходики бодро тикают, да с улицы слышны ребячьи голоса; наверное, в этот... "штандер" играют.
  От деликатного, но уверенного стука в дверь Глафира Никифоровна вздрогнула. Батюшки, кто бы это мог быть? Вроде некому. Пенсию она получила, Валюшка не придёт, сантехника, газ и электричество у неё в порядке, праздники давно прошли, а сыновья перед приходом всегда звонят... Может, внучка прискакала? Да нет, она в школе должна быть, времени-то около полудня.
  Снова стук. Глафира Никифоровна отложила пушистое вязанье и, шаркая тяжёлыми ногами, отправилась открывать. В который раз она пожалела, что в своё время не сделала в двери глазок: как было бы удобно!
  - Кто там? - громко спросила она у запертой двери.
  Запертая дверь с энтузиазмом отозвалась молодым мужским голосом:
  - Я лейтенант областного военкомата, Глафира Никифоровна, зовут меня Андрей Сергеевич Хлобастов, вот моё удостоверение.
  - И что вам нужно, Андрей Сергеевич?
  Игорёк закатил глаза. Что, так и объяснять ей через дверь? Но пока старуха хозяйка положения, ему придётся потерпеть. Ничего, старая перечница, погоди немного.
  - Глафира Никифоровна, Вы слышали о льготах участникам Великой Отечественной войны в приобретении машины "Ока"? Подошла Ваша очередь на её получение. Вам это интересно?
  С сияющей улыбкой на пухлых губах и неимоверным напряжением внутри Игорёк сделал паузу ожидания. Главное - зацепить карасика на приманку. Клюнет карасик или сорвётся? Молчание за дверью стоило ему, как минимум, двух седых волос. Наконец он услышал нерешительный старческий голосок:
  - Ну, заходите, Андрей Сергеевич.
  С лёгким поскрипыванием и шорохом коричневая дверь с поцарапанным номерком "девять" отворилась, являя взору элегантного мошенника низенькую худощавую старушку с гладкозачёсанными белыми волосами, собранными на затылке в шишечку, с ясными чёрными глазами и чётко очерчёнными, но не крашенными, бровями на маленьком морщинистом личике. Она пропустила Игорька в прихожую. Чтобы показать себя с самой лучшей стороны, молодой человек разулся и прошёл в комнату в одних носках. Глафира Никифоровна заперла за ним дверь.
  - Присаживайтесь,- сказала она и приветливо улыбнулась: видимо, поверила нежданному гостю. - Так что Вы тут говорили?
  Игорек с готовностью повторил то, что сообщил ей, стоя на лестничной клетке, и добавил, раскладывая на журнальном столике чистые бланки:
  - Для того, чтобы получить машину, Вам нужно в течение получаса явиться в военкомат с документами и деньгами на полис обязательного страхования автогражданской ответственности - без него машину не выделяют.
  - В течение получаса? - охнула Глафира Никифоровна.
  - Да. Иначе "Ока" уйдёт к другому очереднику. Полис стоит всего шесть тысяч рублей. Недорого - в сравнении со стоимостью машины.
  - Да я не знаю, зачем мне перед смертью машина, - озадаченно проговорила Глафира Никифоровна. - На военные парады ездить или к подругам? Так я и ездить разучилась: за рулём в войну и сиживала, а потом не до того стало: училась, работала, сыновей растила, дом вела...
  - Вы сможете её внукам завещать или продать и обеспечить себе роскошное будущее, - соблазнял Игорёк. - Или Вам деньги не нужны?
  - Как не нужны, - вздохнула Глафира Никифоровна.
  - Тогда это неплохой шанс их получить! - мягко улыбнулся Игорёк. - Сто восемнадцать тысяч - разве не достойная прибавка к пенсии?
  - Ух, ты... - ошеломлённо выдохнула Глафира Никифоровна. - Сколько-сколько?
  - Сто восемнадцать тысяч, если вы поторопитесь, - ответил Игорёк, демонстративно поглядывая на часы, а потом - в окно.
  Солнце сияло. Небо приглашало напиться синевой. Воробьи неустанно давали концерты, невзирая на равнодушие слушателей, и рыскали за мухами в беспорядочном полёте. Перевалило за полдень. Рыбак, закинувший в речку наживку для глупого доверчивого карасика, напряжённо застыл на берегу, следя за поплавком. Ну, старая, о чём задумалась? Глотай наживку и в котелок!
  - Глафира Никифоровна? - нервно позвал Игорёк. - Вы решились?
  - Ох, милый, - вздохнула та. - Уж и не знаю, что тут делать. Вроде бы хорошее дело... Ну, что ж, давай, оформляй.
  - Прекрасно! - воскликнул Игорёк и быстро начал писать в бланках. - Деньги на полис обязательного страхования автогражданской ответственности - шесть тысяч рублей - можете спокойно передать мне, так быстрее и надёжнее. А я сегодня же привезу вам готовые документы на машину.
  Глафира Никифоровна помедлила, смущённая суммой, а потом засуетилась, засуетилась, захлопала руками по бёдрам, запричитала:
  - Как много-то, всю пенсию, что ли, отдавать?
  - Это обязательный взнос, - осторожно заметил Игорёк. - Все платят.
  - Ну, так ладно, я как раз недавно получила, и потратить-то не успела. Ты уж, Андрюша, оформляй, а я пойду, деньги достану да Валюнчику позвоню.
  - Зачем это? - подозрительно вскинулся Игорёк.
  - Похвастаюсь приобретеньем, скажу, чтоб пирог пекла, - отозвалась старушка, скрываясь на кухне - там у неё стоял телефон.
  Вместо того, чтобы поднять трубку и набрать номер Валентины Афанасьевны, Глафира Никифоровна открыла дверь кухонного шкафа, засунула руку куда-то вглубь кастрюль и мисок и вытащила из посудных глубин что-то завёрнутое в промасленную тёмную тряпку. Она положила предмет в карман халата и позвонила - только не подруге, а "ноль два". После двух гудков дежурный мрачно признался:
  - Милиция.
  - Сынок, - вполголоса стала объяснять Глафира Никифоровна, - в моей квартире сидит мошенник - охотник до чужих пенсий. Минут десять я его ещё продержу, а потом вряд ли. Прозывается он Андреем Сергеевичем Хлобастовым, но не уверена, что это настоящее прозвание.
  - Хлобастов? - оживился дежурный. - Знакомый овощ. Ваш адрес, бабуся.
  - Заленского, двадцать один, квартира девять.
  - Выезжаем, - уверил дежурный и положил трубку.
  В груди Игорька, как только пенсионерка скрылась на кухне, зашевелился червячок, предупреждающий об опасности. Так как он не раз его спасал, к его мнению приходилось прислушиваться, а совету удирать - следовать. Выждав минутку, Игорёк подкрался к кухне. То, что он уловил из телефонного разговора, привело его в ужас и бешенство. Он раскрыт! Как?! Кем?! Милиция?!
  На цыпочках он прошёл в прихожую, взял в руки туфли и попытался открыть входную дверь. Та не поддавалась. Паника овладела Игорьком, а ещё - злая решимость: если что, придушу старуху, чтоб неповадно было милицию вызывать!
  Сзади послышались шаркающие шаги. Игорек сощурил серые глаза, холодные от страха и ярости. Мышь поймала лиса! Немыслимо! Нонсенс! Вот стыд-то! Его планы сорвала старая табуретка! Она лишила его законной добычи! Он так готовился к этой операции, она что, не понимает, скольких трудов и душевных сил стоит тщательно продумать и организовать подобную штуку?! И старая дура посмела вызвать милицию! Ха! Не дождёшься. Одной левой шею скручу.
  Но когда Игорёк, нагло оскалившись, повернулся к бабке, первое, что он увидел, - твёрдо направленный на него пистолет. Руки у маленькой больной женщины не то, что не тряслись, - даже не дрожали. И дуло уставилось прямо Игорьку в лоб.
  - Пистолет заряжен, - сухо предупредила Глафира Никифоровна, - а пуля вылетит точно в цель, поскольку я по субботам занимаюсь в тире. Пройди в комнату, спокойно сядь в кресло, руки перед собой. Не выполнишь или задёргаешься - ухо прострелю.
  - Что я сделал?! - взвизгнул Игорёк.
  - Ты хотел обобрать беззащитного человека и оставить его без гроша, - чётко пояснила Глафира Никифоровна. - Ты хуже фашиста. Тот убивал, чтобы завоевать чужую страну, а ты убиваешь своих ради своей лени.
  - Я никого не убивал!
  - Долго ли? Да и сложно ли будет, когда тебе не хватит пары тысчонок на зубок?
  - Чего, чего? - не понял Игорёк и скрипнул зубами.
  "Попадись ты мне в парке - мигом лезвие в брюхо".
  Глафира Никифоровна качнула седой головой в сторону комнаты.
  - Ну! - с нешуточной угрозой велела она.
  Игорёк пробрался в "арестантскую", сел в скрипучее кресло, положил руки на колени. Он ждал, когда старуха опустит "пушку", чтобы броситься на неё и задушить или оглоушить кулаком по голове. Но та, уверенно держа пистолет и не сводя с него ясных чёрных глаз, достала из комода бельевую верёвку и кинула ему.
  - Обмотай руки - приказала она.
  - Чего?! Спятила?
  Глафира Никифоровна взвела курок.
  - Смазан и готов к употреблению,- предупредила она. - И учти. Я убила на войне десятки врагов. И отработанный рефлекс никуда не исчез. Если меня за твоё убийство посадят в тюрьму, то, сам понимаешь, ненадолго: стара я для четверти века в камере.
  Игорек нервно усмехнулся
  - Можешь не верить, - продолжала Глафира Никифоровна, - но я смогу убить тебя одним выстрелом, если ты себя не свяжешь, и ничто доброе во мне не шевельнётся.
  Игорек молча, с судорожной торопливостью неумело принялся обматывать себе руки.
  - Что ж вы делаете? - жалко заныл он. - Я ж вам не враг. Я вам помочь хотел, - совсем уж тихо и неуверенно пробормотал он.
  - Чем это? - насмешливо поинтересовалась Глафира Никифоровна. - Голодовкой, что ли? Между прочим, люди - не средство для наживы. И не только твоей, - признала она. - Людей надо терпеть и любить, а не измываться.
  - Ха, - пискнул Игорёк и испуганно заткнулся, натолкнувшись на полыхнувший яростью взгляд.
  - Не измываться, представь себе, - повторила Глафира Никифоровна. - И отчего ты такой отсталый?! Ничему доброму тебя не учили, что ли?
  Игорёк угрюмо уставился на сияющее от солнца окно и пробурчал:
  - Чего мне нотации читаешь? Право имеешь, что ли?
  - Имею, - подтвердила Глафира Никифоровна. - Ты устроил на меня засаду и проиграл. А я выиграла, и могу делать с тобой, что захочу.
  - А что, любить-то уже слабо? - съязвил Игорёк. - И ещё там терпеть и понимать?
  Ветеран Великой Отечественной войны глубоко вздохнула.
  - Любить врага трудно, поди, сам-то не пробовал? А понимать тебя нечего, весь ты на ладошке, как голый помидор. Лёгкость у тебя в понятиях, вот и всё. Что, не так?
  - А что плохого? - огрызнулся Игорёк. - Красивой жизни всем охота. И не за лёгкую ли жизнь вы других убивали?
  Глафира Никифоровна даже расстроилась.
  - Ты, поди, в школе по истории "пару" имел, признайся. При чём тут лёгкая жизнь? Быть живыми и свободными - вот за что сражались. Грабежи да обманы тут не предусматривались.
  - А так и получилось, - бросил Игорёк.
  - Получилось, - грустно признала Глафира Никифоровна. - А почему?
  - Понятия не имею, - пожал плечами Игорёк.
  - От Бога отказались. Вместо Бога - добыча, - тихо сказала Глафира Никифоровна. - На войне все под Богом ходили, без Него никак. Кто-то заменил Бога Сталиным и партией, кто-то - Родиной. А Родина без Бога пуста и беззащитна. Знаешь, как молились, чтоб Россию спасти? Я видела, я знаю. Я молилась перед каждым боем, перед каждой атакой, и винтовка в моей руке стреляла без промаха, а танк шёл, как заговорённый.
  - Вы - танк водили? - от изумления Игорёк забыл, что он под прицелом и в бешенстве.
  - А то. Снайпером воевала, танк водила.
  Старая танкистка вздохнула.
  - Крепкий был танк. В октябре сорок пятого подарили его детскому парку. Внучка говорит, что он и сейчас там стоит. Его недавно перекрасили. А что металлу сделается? Он вечный, если в него снаряд не попадёт. Эх, Андрей... или как там тебя... Туда бы тебя, в танк, да в сорок третий год, зима, да на передовую... Уши рвутся от грохота, глаза от жара взрывов чуть не лопаются, руки немеют от усилий танк держать, под гусеницами человеческие тела давятся, земля вперемешку с кровью и мясом. Душа-то отлетела, а тело всё равно жалко: собрать эти куски, опознать невозможно, кого хоронить - непонятно. И нет могилки у семьи, чтоб приходить на неё, вспоминать родимого и плакать. У самого-то тебя точно деды воевали, да, поди, кто и погиб. Иль не знаешь?
  - Знаю, - хмуро ответил Игорь. - Все воевали - и деды, и их братья.
  - Живы вернулись?
  - Нет.
  - А могилки?
  - Нету могилок... Только это ж давно было-то!
  - Это было сейчас, Андрей. Это остаётся сейчас. Потому что всех нас меньше, чем могло бы быть, потому что мы все несчастней, чем могли бы быть, потому что для нас каждый день в году связан с той войной - прошедшей, но не ушедшей от нас. И в твоём сердце она есть, потому что ты - её внук.
  - Меня Игорем зовут, - сказал пленник. - Родионовым.
  - Служил у нас Игорь Родионов, - живо откликнулась Глафира Никифоровна. - Высокий сероглазый парень с русыми усами. Стрелял он метко. А разведчик какой был! Ас! Его разведданные частенько помогали нам в бою.
  - У меня отец - Анатолий Игоревич, - с трудом проговорил паренёк.
  - На моих руках умер, - глухо, с всхлипом прошептала Глафира Никифоровна. - Живот ему осколком разворотило. Бледный, глазищи во всё лицо, а тело едва не пополам разорвано... В небо глядит - и всё повторяет: "Глаша, Глаша, помолись за меня Господу". Я ему плачу: "Иди с Богом, Игорёша...". Любила я его, да ничего себе не позволяла: женат он был, а жена ребёнка ждала... Плачу я, а Игорёша всё повторяет: "Господи, помилуй, прости, что ухожу, оставляю Твою Россию...". Верующим был очень, а сперва-то пришёл к нам атеистом. В одном селе крестился у батюшки, который чудом уцелел в репрессиях, и не узнать его. Любовь в нём жила к людям, сияла прямо, как летнее солнышко, и все к нему на огонь спешили, разные люди, и никого он без доброго слова, без помощи не оставлял. И кипела в нём такая ярость против врагов! А таких, как ты, он шибко жалел.
  - Почему это? - сглотнул Игорь.
  - Говорил - человек, мол, он хороший, а плохое в нём - грехи, вот грехи его ненавижу, буду с ними сражаться, а самого человека жалко: ведь как ему, мол, тяжко с такими-то грехами жить... Слабые люди всегда жалость вызывают. Игорёша старался им помочь стать сильнее. И знаешь, ему это часто удавалось. У него столько было преданных, любящих друзей, соратников! Солдаты верили ему без оглядки. А он такой простой, открытый, с улыбкой... Нательный крестик он мне однажды на день рожденья подарил. Я его как надела, так и не снимала никогда, не смотрела ни на кого, ни на какие угрозы. Сидела одно время за убеждения.... Совсем его крестик истёрся, ничего на нём не видать, а расстаться с ним не могу... Словно Игорёша рядышком... Ох, что-то сердце защемило, и чего я вспоминать стала, ума не приложу.
  Пистолет в её руках задрожал и бессильно упал на вытертый годами палас. Игорь увидел, как яркие чёрные глаза заблестели от слёз, а чёткие брови потерялись в морщинах. Глафира Никифоровна смотрела на стройную фигуру в белой рубашке и серых брюках, на чистое мальчишеское лицо с огромными, во всё лицо, серыми глазами, и плакала, плакала, плакала... А потом прерывающимся голосом позвала:
  - Игорёша...
  И, как подрубленная, рухнула в кресло, перед которым стояла всё это время.
  Игорь вскочил, стряхнул с рук моток верёвки и чуть ли не в два шага преодолел расстояние от комнаты до кухни. Там он лихорадочно налил в чашку воды из чайника, с удивительной быстротой отыскал корвалол, накапал в чашку и в те же два шага оказался возле побледневшей женщины, чернота глаз которой словно вытекала вместе со слезами.
  - Пейте, - велел он.
  Глафира Никифировна трясущимися руками взяла чашку и принялась пить мелкими глотками, то и дело всхлипывая и шмыгая носом. Игорь глядел на неё непонятно, и вдруг его рука поднялась, невесомо дотронулась до седых волос, забранных в шишечку, и утешающее погладила.
  - Не плачь, Глафира, - услышала молоденькая девчонка родной незабываемый голос.
  Резкий стук, звонок в дверь, выкрик "Откройте, милиция!". Игорь посмотрел в прихожую, потом вновь на Глафиру Никифоровну, утиравшую слёзы, нагнулся к её уху и горячо прошептал:
  - Я приду к тебе, я вернусь, я тебя одну не оставлю. Тебе снова придётся подождать. Ты подождёшь?
  - Подожду, - кивнула она.
  - Не плачь, Глафира, - повторил он.
  Игорь с трудом, но всё же справился с тайнами дверного замка. Ввалившимся оперативникам он спокойно сообщил, что он - мошенник, что он обманывал пенсионеров в качестве лейтенанта областного военкомата, и готов дать по этому поводу показания, чтобы всячески помочь следствию.
  - Чего это с ним? - не удержался один из группы захвата.
  Старший, не тратя слов, надел на преступника наручники.
  - Наверное, совесть, - подумав, ответил он.
  
  Глава 5.
  
  С Вовтяем и Митяем поговорить о магии вечером того же дня как-то не пришлось. Близнецы вручили дворовому "робинзону" пакет с хлебом, печеньем, консервами и по домам разбежались ужинать. Буквально минут через пять выбежал младший сынок Митяя, вынес открывашку для консервов, чирикнул "Привет, дядя Петя; этого... приятного аппетита!" и умчался обратно.
  Поговорить толком лишь в субботу пришлось: после обеда сперва Митяй вышел гулять со своими сынками, следом и Вовтяй показался, оккупированный двумя мальчишками. Целая рота, понимаешь, из двух подъездов в пустынный двор выскочила, и тут же весело стало во дворе, многолюдно. Пётр Романыч улыбнулся: все шестеро друг на дружку похожи, едва отличишь, словно из сказки пожаловали.
  Где-то издали промелькнула "бабка Синюшка" Алевтина Францевна. Хотела, видно подойти, поболтать, нагрузить, но узрев кучу народа возле "вседворового любимца", ретировалась, разочарованно вздохнув. А уж ей-то есть, что порассказать!..
  Старшие Неусихины отправили младших лазать на детский комплекс с лесенками, горками, канатами, мостиками, и подсели под Петра Романыча "грибок". Поздоровались, как положено, погоду обсудили, ремонт машин и дороговизну бензина - где ж это видано, что с народа, живущего в стране нефти, драли больше в несколько раз, чем с народа, эту нефть у нас задёшево покупающего?
  Гады олигархи из нефтяной и газовой промышленности, гады, чего говорить. Они за счёт нас шикуют, паразиты! Ни за что, просто за бешеную спекуляцию в одну минуту получают месячную зарплату рабочего! За ужин в элитном ресторане больше ста тысяч платят, а ужинают-то каждый день! Для них, воров, сто тысяч, как для нормального честного человека сто рублей.
  Поглядишь на подлецов - плакать навзрыд хочется: ведь какой пример подают миллионам детей? Честность ничто, труд ничто, милосердие ничто, доброта ничто, нестяжательность ничто, верность ничто, сыновний долг, родительский долг - ничто, патриотизм ничто, мужество глупость, любовь ерунда.
  Любовь к деньгам, к удовольствиям, к сексу, к извращениям, к вещам, еде, жестокости и чужой боли поощряется, а любовь к Богу, к Родине, к людям - ерунда!
  Конечно, ерунда, что за вопросы тупые! И сам тупой - что касается остроты и тонкости души, её способности смиряться, любить и каяться в грехах перед Богом, во всём том, что отличает человека жизни от человека смерти, - олигарх всё больше пыжится в неодолимой страсти наживы. То, что при этом он теряет свою душу, его вообще не волнует: какая ерунда - эта ваша душа...
  Смерть - это где-то далеко, это не для богатых. Богатый будет вечно жировать, сидя на куче своего неправедного богатства, словно американский мультяшный селезень Скрудж, образ которого насаждают русским детям...
  - Богатство можно к себе приманить, - вдруг молвил Вовтяй.
  - Это как же? - встрепенулся Пётр Романыч: вот и выходит нужный разговор.
  А Вовтяй палочку-веточку с земли поднял и давай вертеть в пальцах. Потом переломил надвое, вчетверо, да и бросил обломки под ноги.
  - Прочитал, поди, какую-нибудь очередную муть, - предположил Митяй, фыркая.
  - Ничего не муть! - возмутился Вовтяй. - Ты сам-то что читаешь? Только технические журналы в туалете.
  - Они зато без идеологический подоплёки, - сказал Митяй. - А на твоих книжонках какая только нечисть не нарисована!
  - Именно нечисть! - подхватил Пётр Романыч. - Ты думаешь, Володя, магия, гадания, колдовство, астрология, заговоры всякие - это от Бога? Бог, думаешь, внушает призывать на помощь человеку бесов?
  - Так ведь есть же и белая магия! - заспорил Вовтяй. - И пророчества Ванги - слепой бабки из Болгарии. Она всю правду о людях и о будущем выкладывала, как на духу. И Тамара и Павел Глоба, астрологи мирового уровня! Они лет двадцать предсказывают, наверное. И многое совпадает!
  - И, думаешь, это от Бога? - уточнил Пётр Романыч.
  - А от кого ж ещё? - напористо воскликнул Вовтяй.
  Напористо. Да только в голосе его Пётр Романыч ухватил неуверенную нотку и понял: мало человек знает, сам немного сомневается, а признаться не хочет, чтобы перед собой и знающими людьми не осрамиться.
  Эту трещину сомнения в пропасть бы превратить....
  - Читал я, Володя, Ветхий Завет, - степенно, тоном дедушки-сказочника начал Пётр Романыч. - Обо всём, что случается в жизни, там написано, а в Новом Завете, Деяниях апостолов и Псалтири тем более, - ничего, слышишь, не пропущено. И про магию твою - неважно, белую или чёрную, как это у колдунов разделяется, - там написано. Правда, на самом деле у магии нет белой, доброй стороны. Она вся зло. Вся чёрная.
  - Это ты, Романыч, просто читал и видел мало, - не сдавался Вовтяй.
  - Ага, - глубокомысленно изрёк Пётр Романыч. - Мало.
  - Колдуны и знахари, целители всякие имеют большую силу людей лечить, помогать им. От сглаза, к примеру, или от порчи. А экстрасенсы, знаешь, как в розыске помогают? А народные целительницы всё на свете вылечивают! Пачками от них люди здоровыми вылетают, как на крыльях!
  - Ага, - степенно изрёк Пётр Романыч. - Вылетают этакие счастливенькие и здоровенькие. И прямиком, слышишь, в прорубь на погибель.
  - Да ну тебя, дед Петруха! - махнул рукой Вовтяй. - Чего пугаешь-то? Ещё в древности народ к кому шёл беду поправлять да здоровье? К жрецам, магам, к знахарям. На знахарских знаниях современная медицина стоит, верно, Митяй?
  Брат плечами пожал:
  - Не знаю такого. Я тебе медицинских училищ не кончал. А хочешь, Стёпка в Интернете полазил и всё тебе обскажет, откуда чего произошло.
  - Проще Библию открыть, - ввернул Пётр Романыч. - Так оно и вернее.
  - И чего ты в своей Библии вычитал? - нехотя поинтересовался Вовтяй. - Чего такого, что против магии прёт?.. Эй, парни! Хватит песком кидаться! Отлуплю всю обойму! - закричал он на сыновей и племянников.
  Те на время притихли, а потом набросились на лазалки всякие, устроили погони и стрельбу сосновыми шишками, кто-то покарябался, кто-то навернулся, кто-то шишку набил, и Митяй, вытащив из кармана зелёнку и ватные палочки, отправился к "детскому саду" Неусихиных, чтобы врачевать и нянчить. Это ему было понятнее и приятнее, чем слушать совершенно ему чуждое и ненужное.
  Вовтяй и Пётр Романыч поглядывали на умело организованную Митяем ребячью команду с мячом и разговаривали всё. Вовтяй кипятился, горячился, а Богуславин не торопился, обстоятельно отвечал, а частенько и спрашивал, не кичась, что собеседник ни разу не смог на его вопрос ответить.
  Часа через полтора "интенсивных переговоров" они замолчали. Пётр Романыч любовался ребячьими играми.
  Вон какие смешливые да ловкие пацаны, душа на них, глядючи, радуется. А Вовтяй впёр очи в землю и мучительно размышлял: а если правда всё, что говорил дед Петруха? Что любая магия, любое обращение к потусторонним силам, все эти экстрасенсы, колдуны, целители, академики духовной энергетики, Ванга, гадалки, шаманы, йоги - пустота и зло, о котором было известно человечеству не то, что издавна, а даже изначально. Это пугало, отталкивало даже - видимо, потому, что свои заблуждения всегда почитаешь за истину, но, по правде говоря, и освобождало внутренне.
  В самой глубине души, в том месте, где человек может провести безошибочно линию, добро он творит или зло, Вовтяй чувствовал, что магия противоестественна. Потому что затрагивает невидимые сферы мира, и затрагивает отнюдь не во благо человека.
  - И чего мне: все книжки по магии повыкидывать? - тоскливо спросил Вовтяй.
  - Не то, что повыкидывать, - услышал он в ответ, - а посжигать, чтоб один пепел остался.
  Вовтяй округлил глаза:
  - Сжечь? Они ж бешеных денег стоят!
  - Во-во, - отметил Пётр Романыч, - бешеные. То есть, от бесов. Сам признаёшь ведь.
  - Ну, ладно, - скрипя остатками своего мнения, вздохнул Вовтяй, - я подумаю об этом так крепко, как только смогу. Непривычно мне, понимаешь, магию злом считать. Везде ж её пропагандируют, как панацею от всяческой жизненной гадости.
  Пётр Романыч пожал плечами.
  - От жизненной, как ты говоришь, гадости не экстрасенс спасёт, а церковь православная, и не колдовство, а вера во Христа и покаяние.
  - Ну-у! - протянул Вовтяй. - До этого, до веры, покаяния и всего такого, мне далековато. Как-то не готов я прямо сразу поверить. В смысле, я признаю, что Бог существует, но...
  - Как-то отстранённо, - продолжил Пётр Романыч.
  - Во-во, - кивнул Вовтяй. - Вот это самое слово.
  Вроде, и говорить стало больше не о чем. Пётр Романыч принялся примус налаживать.
  - Ну, ладно, дед Петруха, - пробормотал Вовтяй.
  - Да, да, Володя, ступай себе по делам. Всяко у тебя дел-то поболе моего. Парни вот тебя ждут не дождутся... Ты себе иди, а когда что - так я всегда тут под липами, сам знаешь.
  - Бывай, Пётр Романыч.
  И задумчивый Вовтяй, засунув руки в карманы старых побелевших джинсов, побрёл к шумной компании своих родственников. Нескольких минут ему хватило, чтобы совершенно переключиться с весьма неприятных своей серьёзностью размышлений на незатейливые искренние игры, требующие лишь ловкости и быстроты реакции.
  Пётр Романыч кипятил себе на примусе овсянку с морковкой - дары сердобольных садоводов-пенсионеров Григория Николаевича и Галины Игоревны Просоленко, живших в соседнем с Богуславинским подъезде, - и нет-нет, да устремлял взор на зашторенные окна своей квартиры, и что таилось в этом взоре - никто не мог бы с точностью определить, да и сам Пётр Романыч - вряд ли.
  В нём жило постоянное ожиданье встречи с дочерью, но чего он ждал от неё, похоже, и ему было неизвестно: прощенья ли, покаянья, ласкового слова, открытого взгляда... До сих пор, и неизвестно, до какого времени, он не получал от дочери ни малейшего знака того, что в ней что-то переменилось.
  Она проходила мимо отца хоть быстро, хоть неспеша, но одинаково равнодушно, бездушно, как мимо телеграфного столба. Её не волновало, жив ли её отец. Соседи, подруги совестили её, да Люська лишь огрызалась и затыкала всем рот, невзирая на ранги или близость отношений. От неё отстали и языки чесать стали реже и реже, и, как ни странно, привыкли к собственному "дворовому босяку", многострадальному Петру Романычу Богуславину.
  Школьники прозвали его между собой "Робинзоном" и вообще считали его местной достопримечательностью.
  Сперва ребята дичились и посмеивались над "Робинзоном" да отчасти - над собственным интересом к такому "асоциальному" элементу, но уже через дня три так освоились, что навещали деда Петра по-свойски, приняв его в круг своих "хороших знакомых".
  Они частенько приводили во двор одноклассников и приятелей, чтобы показать им богуславинское устроение нехитрой его жизни возле детского деревянного "грибка". Пётр Романыч их не гонял, усаживал на скамеечку, поил липовым настоем - благо, липа росла рядом, и цвет ещё не сошёл, - да по случаю кормил хлебом или печеньем - чем соседи одарят.
  Серёжка постоянно грелся в лучах теплоты, исходящей от Петра Романыча. Он прибегал со школы, делал уроки и до позднего вечера пропадал у дедушки во дворе, то играя с друзьями, то слушая дедовы были и беседы.
  А каникулы начались - так Люська вообще его дома не видела. Ворчала, кипятилась, запрещала, а толку?
  Уйдёт на работу, а Серёжка шмыг на улицу и лишь слушает вечером, набычившись, громкие тирады матери, всё тоскующей о норковой шубе и лелеющей обиду на отца, снёсшего её (наверняка) какой-нибудь тайной торговке... или торговцу; мало ли их тут развелось по нынешним временам: ведь мало того, что и раньше их густо было, так теперь кризис этот страшный кучу их наплодил.
  Потому, как деваться некуда: и на преступление пойдёшь, чтобы элементарно выжить.
  Уставшая, издёрганная, вынужденная бороться изо всех сил за существование, лишённая не только перспектив, но и порой самого необходимого, и более всего - надежды на возрождение, на так называемую "землю обетованную" (какие слова верные, красивые), Люська легко срывалась и выбрасывала раздражение и отчаянье на мужа и сына.
  Безысходность, будто жёлтый крабовый паук, выпивающий желе, в которое превращаются внутренности мухи или пчёлы, когда он впрыскивает в их тела парализующий яд и пищеварительный сок, высасывала из Люськи все жизненные соки, уничтожала все нравственные и моральные установки.
  И не только из неё. Пресловутый искусственно созданный экономический кризис своим коварным ядом парализовал людей. Он и жизнь, и чувства, и мысль заморозил, свёл на нет, к безличному нулю, низведя людей с предназначенного им божественного пьедестала на грязь земли, разделив их на лагеря, в каждом из которых понимают друг друга и не понимают обитателей других лагерей.
  Почему с нами так жестоко обошлись?! - кричал наиболее многочисленный лагерь, собравший народ с необходимыми профессиями рабочих, служащих, учёных и инженеров.
  В ответ группка, "эксклюзивная" в смысле делания пакостей всему человечеству, откровенно зевала и тщательно следила за своим здоровьем и пополнением счетов в банках...
  Люська летала мимо отца, глядя точно перед собой, и не замечала, что уж её-то видят всегда, и не только, когда она бежит по двору или выходит на балкон развешивать бельё, а и тогда, когда едва угадывался её силуэт или просто ощущалось её присутствие...
  У Марии Станиславовны Роскиной, соседки Валентины Семёновны по лестничной площадке, в феврале умер муж, довольно известный в городских литературных кругах поэт, по совместительству - инженер-технолог на том же трубопрокатном заводе, где работал Пётр Романыч и половина населения двора.
  Супруги жили душа в душу. Мария Станиславовна верила в незаурядность, даже в гениальность Ивана Евдокимовича, а Иван Евдокимович считал Марию Станиславовну лучшим в мире критиком его произведений, хотя она и была обыкновенным бухгалтером на том же трубопрокатном заводе.
  Взрослые дети давно разъехались по другим городам и странам (дочка жила в Голландии, едва сводя концы с концами из-за этого злосчастного мирового кризиса, сын старший жил в Сочи, держал там пару гостиниц для отдыхающих, сын младший жил в другой далёкой стороне - Сыктывкаре и не имел ни пары недель, ни пяти дней отпуска, поскольку вкалывал на частной фирме, а зарабатывали оба то густо, то пусто), и старики, печалясь наедине о детях и внуках, коих видели крайне редко, на людях показывали радость жизни и наслаждение поэзией и встречами с коллегами, приятелями и друзьями.
  Садом-огородом за городом они как-то вовремя не озаботились, и потому с февраля по октябрь не хлопотали над рассадами, грядками, кустами и деревьями, как подавляющее большинство их знакомых, а мирно бродили по ближайшим улицам и парку. Иван Евдокимович сочинял стихи, а Мария Станиславовна их слушала и старательно делала вид, что безпощадно критикует...
  Норковой шубы, между прочим, у Роскиной отродясь не бывало, обходилась то искусственными, то каракулевыми, а то и дублёнками не из дорогих: всё деньги копила-берегла, чтобы выпустить в престижном издательстве добротное, в твёрдом переплёте, на мелованной бумаге, с иллюстрациями и фотографиями полное собрание сочинений Ивана Евдокимовича.
  Городские власти на подобные проекты смотрели более, чем равнодушно, а друзья-поэты сами страстно желали издаться и копили деньги на свои собрания сочинений - желательно, максимально полные. Правда, это было до кризиса. Теперь даже крохотную и тоненькую книжечку не опубликовать: неподъёмно.
  Когда Иван Евдокимович умер, на Марию Станиславовну посыпалась куча событий. Дети, понятное дело, приехали на похороны. И, хоть и горе, а тут же и радость: сыночки мои, доченька моя, как осунулись, как поострели, как постарели... Пообнимала их от всей души, горе пытаясь выплакать. Не вышло. Казалось, полегче стало, ан нет: уехали через пару недель дети, увезли с собой свои плечи, на которые опиралась их старая мать, и тяжесть потери и одиночества с новой силою обрушилась на Марию Станиславовну.
  По первости-то друзья мужа и её подружки позванивали, захаживали, в гости звали иль на какой поэтический вечер, где она восседала почётной гостьей - вдовой незабвенного поэта, по совместительству инженера-технолога трубопрокатного завода, а к лету утих творческий сезон, заярился садово-огородный и отпускной сезон, многие бросились с новой энергией искать работу, и все звонки и дверные стуки в квартире Марии Станиславовны резко сократились.
  Вдова начала чахнуть, побаливать, и тогда заметивший это Пётр Романыч посоветовал ей организовать возле подъезда цветочную клумбу - не только для красоты, что само по себе важно, но и в память Ивана Евдокимовича.
  Кладбище что? Не всякий день туда пойдёшь; в церковь атеистка Мария Станиславовна тоже не приучена была ходить, а роскошная клумба и в дождь, и в солнце будет радовать и утешать одинокое сердце.
  Марию Станиславовну идея восхитила. Есть куда голову и руки приложить. И деньги на это небольшие требуются, и силёнки малые, старушечьи. Цветы - не картошка, не морковка и не свекла, и даже не кустики виктории с её капризами и усами. И Мария Станиславовна взялась за дело с пионерским энтузиазмом.
  Походы в цветочные магазины, ларьки и рыночные палатки, знакомство с сортами и ценами, консультации с подружками-садоводами, покупка семян, луковиц, горшков и земли для рассады, удобрений, лопаты, граблей, резиновых и полотняных перчаток - в общем, работа закипела.
  Пётр Романыч вскопал для Марии Станиславовны две соприкасающиеся клумбы прямо под её окнами, и вскоре чёрные полоски благовоспитанной земли приняли в себя семена, клубни и рассаду. Мария Станиславовна ликовала, глядя на дружные всходы.
  - Цыплятки вы мои, - ворковала она, пропалывая любимцев.
  Пётр Романыч, завидев новоиспечённую садовницу, всегда оставлял свой "дом" у "грибка" и спешил к ней покалякать, похвалить да пособить в чём тяжёлом.
  Мария Станиславовна ожила на глазах. Она гордилась своим новым увлечением, своим трудом и его результатами: кустики красных и жёлтых тюльпанов, синих незабудок, золотых и оранжевых купавок завеселили разноцветьем подножие серостенного дома уже в начале июня. Сперва расцвели незабудочки, за ними купавки. Последними лопнули бокалы тюльпанов. Ни одной соринки не пропускала садовница, и цветы, как былинные богатыри, с каждым часом наливались силой.
  Мария Станиславовна любовалась ими и почти без тоски думала о Ванечке.
  Заулыбалась Роскина, вздыхать перестала, с друзьями-подружками болтать начала, и с Петром Романычем с лёгкими, не с горькими слезинками вспоминала покойного мужа.
  - Молишься об Иване-то? - спрашивал обязательно Пётр Романыч.
  Старушка кивала, вздыхала, а потом вдруг хмурилась и говорила:
  - Пётр Романыч, ну, как я буду о Ванечке как-то там молиться, коли я в Бога-то не верю? Ну, скажи мне, как?
  - Ну, а как же его нет-то? - удивлённо вопрошал Пётр Романыч. - Куда ж, по-твоему, люди-то деваются? Тело, взятое из земли, в земле растворяется, в землю возвращается, а душа куда? Все мысли человека, все чувства его, знания, куда ж, по-твоему, деваются, а, Мария ты моя, свет Станиславовна?
  Вдова всякий раз затруднялась с ответом, и Пётр Романыч всякий раз удовлетворённо произносил:
  - То-то ж, радость моя! Так что молись, Маша, за Ивана Евдокимовича, молись, чтоб ему на том свете хоть маленько легче жилось. И за деток молись, и за внуков, чтоб здоровы были, чтоб к Богу пришли. Да и за себя не забывай, а то как же - про душу-то свою грех забывать.
  Но Мария Станиславовна всякий раз улыбалась скептически и ручкой помахивала.
  - Болтай, болтай, Пётр Романыч, да не забалтывай! - говорила. - Нас вовсе не тому с Ванюшей учили, и переучиваться мне поздновато, понимаешь, дружок. И потом, если Бог-то твой есть, что ж тебя Люська выгнала и живёт припеваючи, нисколь совесть её не мучает?
  - Так ведь Бог и скорби даёт, и радость, - сказал Пётр Романыч, как само собой разумеющееся. - Понимаешь, Машенька? В скорби даёт радость, что, коль достойно её перетерпишь, награда тебе в вечности будет. А в радости даёт скорбь, если она не от Господа, а от страстей. И только в Царствии Божием радость совершенна.
  - А в земном, значит, царстве, она с изъяном, - усмехнулась Мария Станиславовна. - Ты меня, Петруша, не агитируй тут. Я за свою жизнь такая агитированная стала, что самой страшно: заглядываешь внутрь, а под агитками и нет ничего, сплошной обман. Бездна... Ух, ты, посмотри, какие роскошные тюльпаны у меня цветут! Памятные... то есть, в память Ванечки цветут...
  Мария Станиславовна поморгала повлажневшими глазами, отвернулась.
  - Ладно, Петруш, я тут травку подёргаю себе потихоньку, а ты иди, поспешай, поди ж, Фёдор Фёдорович какое дело от тебя требуется, вон чего-то рукой машет, тебя зовёт.
  - Ну, Бог в помощь, Маша, - ласково отозвался Пётр Романыч. - Вечером-то с Валюшей на танцы пойдёшь?
  - Пойду, пожалуй. А ты, может, с нами?
  - А чего ж... И пойду, поддержу компанию.
  - Вот и хорошо. Пока-пока, Петруша.
  И старая женщина нагнулась над клумбой, придирчиво оглядывая землю: не пропустила ли она какой нахальный сорняк, пробравшийся на жирные харчи с дикого полуголодного приволья?
  Шедшая мимо Алевтина Францевна остановилась возле неё, но не для того, чтобы помочь, а чтобы поахать:
  - Ах, Машенька, это просто здорово, что ты цветочки посадила! Так тут красивенько, живенько! Ой, если б я не продала сад, я бы пропадала там с зари до зари! Знаешь, как я люблю с этими цветочками, помидорчиками возиться! Большое подспорье на пенсии! Ведь пенсия-то у нас, ну, прям такая маленькая, как жить на неё прикажешь? А тут цветочки! Всегда приход к деньгам. Разрешенье-то у тебя есть, чтоб сажать и продавать? Ну, так дадут, как не дать? Это ж не предпринимательство!
  Мария Станиславовна, бледнея, растерянно глядела на "бабку Синюшку" снизу вверх.
  Пётр Романыч спохватился и пошёл на неё, заставляя пятиться прочь.
  - Здравствуй, Алевтина Францевна, с магазина идёшь?
  - С магазина. Уж я тебе скажу, и цены там у них! Проще помереть, чем жить. Ты же знаешь, я о смерти не понаслышке знаю-то. А Люська твоя что, так тебя и не пускает домой-то? Ай-яй-яй...
  - Не пускает, не пускает, - согласился Пётр Романыч. - Скоро пустит, должно быть. А твой Бронислав как?
  - Да живой, чего ему сделается? Лежит всё, в окно смотрит.
  Богуславин насторожился.
  - В окно смотрит?.. Плохо... Может, я ему священника приглашу - отца Михаила из Покровского собора?
  Алевтина Францевна легкомысленно помахала сухонькой ручкой.
  - Ой, да ты что, какой священник! Жив ведь он! Да и вообще, Петруша, Бога нет! А священники только наживаются на дурачках, которые в Него верят! Уж я-то знаю. У меня у самой сын был и помер. Где Он был, твой Бог?
  Она бы ещё говорила и говорила, но Фёдор Фёдорович Федотов решительно сунул Богуславину метлу:
  - Неча отлынивать, помощничек! Давай мети! Мне за час управиться надо!
  "Бабка Синюшка" весело попрощалась и утекла домой, к безучастному мужу. Федюха сказал:
  - Недавно опять она унитаз помидорами забила. Весь день подъезд без воды мучился. Я ей говорю: "Ты чё, старая ведьма, делаешь со своими помидорами?!". А она: "У меня и помидоров-то нет, у меня от них аллергия!". А сама только что кило понесла жрать.
  Он кивнул на хлопотавшую над клумбой Марию Станиславовну:
  - Вроде повеселела немного. А то всё никакая ходила, бродила, как привидение. Я тебя вот чего зову. Серёжка твой подался с друзьями куда-то на речку, удочки взяли они. Так просил тебе отдать, чего ты с него давеча спрашивал. Держи, а я тебе не почтальон, а вовсе дворник, делать мне больше нечего, ваши посылки разносить, давно б отдал Люське деньги иль эту шубу проклятущую и жил, как человек, чего маешься?
  Выговорившись от души, Федюха помолчал, разглядывая Петра Романыча. Тот улыбнулся, сказал:
  - Давай посылку, Фёдор Фёдорович, чего ждёшь-то?
  - А чтоб "спасибо" сказал.
  - Спаси тебя Бог, Фёдор Фёдорович, - Пётр Романыч без иронии склонил голову.
  Дворник шмыгнул носом (некстати засопливел) и протянул ему две книжицы: одну толстую, а другую тоненькую.
  Пётр Романыч любовно их огладил, поцеловал.
  - Чёй ты их целуешь, Романыч, обалдел, что ли?
  - Нет, Федюш, не обалдел, - сказал Пётр Романыч. - Это ж Библия и молитвослов. Наконец-то читать буду. Соскучился.
  - А чего ж раньше не вытребовал?
  - Да не знаю. Правда, не знаю, - признался Богуславин. - Видно, отшибло понимание.
  - Бывает, бывает, - откликнулся Федюха. - Это завсегда. Особенно, как хлебанёшь как следует - ух, как оно отшибает, понимание это!.. Чайком не угостишь?
  - Да с удовольствием! Спички у тебя есть примус зажечь? Мои кончились.
  - Щас организуем.
  Дворник похлопал себя по карманам, извлёк потёртый картонный коробок.
  - Можешь не возвращать, - разрешил он.
  Заладил Пётр Романыч примус, чайник закоптелый поставил на огонь.
  - Ух, лето, поди, жаркое будет, - степенно вздохнул Федюха, принимая горячую кружку.
  Пётр Романыч поглядел на небо, застланное лёгкомысленными маленькими облачками.
  - Может, и жаркое, - согласился он.
  - С одной стороны, не замёрзнем, - заметил Федюха, - с другой стороны, упаримся... В садах одно дело и будет - грядки поливать. А картоха, слушай? И вообще, во всём сельском хозяйстве? Всё ж засохнет! И опять мы либо импортную дрянь будем жевать, отравляться ихними ядами, либо с голодухи пухнуть.
  - Не впервой пухнуть-то, - заметил Пётр Романыч. - Другое дело, старики привычные, а молодёжь с рельс съедет и грабить пойдёт.
  - Точно, - подхватил дворник. - Припрёт - так Родину предадут и сбегут куда-нибудь в сытое местечко. Мало ли их теперь вокруг России, сытых мест-то этих? Нынешним Родина - не мать, а тюремщица. Пьяница, шлюха, воровка, убийца, но никак не мать.
  Фёдор Фёдорович хлебнул светлого, на цветочках-листочках, чая. Допил.
  - Ничего у тебя чай, - одобрил он. - Душистый. Хотя непривычно, конечно... Ладно, пойду, пивные бутылки пособираю. Может, сдать успею, всё ж прибавка к зарплате. А ты не подметай, это ж я так, для Фадеевой. Пока.
  - С Богом, - напутствовал Пётр Романыч, прихлёбывая пустой чай.
  Ему хотелось есть, но сегодня он, похоже, на голодной диете. Его пенсию забирала дочка и ни копейки ему не давала.
  "Чего ему давать, ворюге? Пускай за шубу расплачивается!" - вот и весь ответ на требования Саньки отдавать отцу его собственные деньги.
  Окна богуславинской квартиры открыты настежь. Тоненькая фигурка в майке и шортах хлопочет над плитой. Кудряшки взлетают при повороте головы и спешат вновь опуститься на плечи.
  А вот мама её, Домна Ивановна, волосы никогда не стригла и на бигуди не наворачивала. Длинная пушистая каштановая, а потом - седая волна волос никогда не знала ножниц. Домна Ивановна скручивала её в тяжёлый клубок или сплетала в тугую косу и закрепляла множеством тонких шпилек на затылке.
  На Домну Ивановну - тростиночку с каштановой безудержностью, стремящейся вырвать из себя все шпильки и растечься по спине рекой, распластаться по ветру, завораживая всех шедших мимо, - оглядывались не только мужчины в полном расцвете сил, но и старики, и подростки, и женщины. А Домна Ивановна глазоньки свои тёмно-карие опустит, губы ненакрашенные улыбкой тронет - так, что сразу кажется, будто она твой самый близкий и понимающий тебя человек, и торопится себе, поспешает по многотрудным своим делам.
  Как тосковал по своей Домне Ивановне Пётр Романыч... Так и ждал поминутно, что коснётся его плеча невесомая ручка, да тихий ласковый голос, любимый, сотканный из певучих звуков и едва слышимых придыханий, позовёт его в дорогу незнакомую, в даль светлую, к престолу Господа Бога.
  Но не шла к своему оставленному на земле мужу раба Божия Домна Ивановна. Не донёс ещё Пётр Романыч свой крест до Господней Голгофы, чтоб сложить его к стопам Сына Человеческого и сказать с глубоким чувством исполненной судьбы: "Вот он я, Господи! Суди меня!"...
  Вечер наполз на город. Вячеслав Егорыч, проходя домой, дал "дворовому Робинзону", "мученику за норку", буханку хлеба. Пётр Романыч поблагодарил его:
  - Спаси тебя Бог за золотой пирожок.
  - Да на здоровье!
  Разговаривать вечером не всегда получается, когда дома полно забот, и Леонтович оставил соседа наедине с буханкой.
  А тут вышли из дома Мария Станиславовна, Глафира Никифоровна и Валентина Семёновна, да такими дамами, такими из себя все принаряженными, насурмлёнными, надушенными! Матроны прямиком направились к босяку, сидящему под липами, замахали руками.
  - Петруша! Что сидишь, липу растишь? Забыл обещанье?
  - Какое ж? - откликнулся Пётр Романыч.
  - Какое! Ничего себе заявочки! На танцы нас обещал сводить - забыл, что ли? Вот и Глафира наша присоединилась. Радость у неё - вора поймала, а у того совесть проснулась, обещал приходить навещать по-доброму, - поведала Мария Станиславовна.
  - Здорово! - восхитился Пётр Романыч.
  - Ну, идём? - сказала Валентина Семёновна.
  - А, на танцы... Так пойдём, разве я в отказе? Причесаться-то дадите? И смокинг надеть?
  Они посмеялись ласково, взяли мужчину под ручки с обеих сторон и потихоньку повели его со двора, не заметив, каким взглядом провожала компанию "бабка Синюшка" Алевтина Францевна, возвращавшаяся с сумкой продуктов домой. Ей страстно хотелось присоединиться к соседям, и удержало её только два момента: сумка и старое платье. И причёски никакой. Она повздыхала, повздыхала, а дома нажаловалась молчавшему Брониславу Антоновичу, как ей одиноко, как её все не любят, как она устала без развлечений, и как хочет сходить на танцы в парк.
  Муж слушал, но будто и не слышал. Вот уже неделю он не спускался к своему почтовому ящику и просто лежал, изнемогая от старческой немощи, не пытаясь поделиться с женой предчувствием скорой смерти и желанием позвать священника. Он знал, что в ответ Алевтина Францевна прочтёт ему целую лекцию о том, что Бога нет, раз он не сохранил их Павлушу.
  А Богуславина и трёх старых дам ждал городской парк. Один его укромный уголок давным-давно отдали пенсионерам в качестве танцплощадки. Близко от центральных ворот, слева от главной парковой улицы высилась ротонда с белыми колоннами и голубым куполом. В ней либо устанавливали аппаратуру или караоке, либо выступал маленький вокальный ансамбль.
  Заасфальтированный круг в обрамлении скамеечек и высоких кустов акации оживал по выходным. Старики обоих полов приходили сюда, садились парочками или "троечками", болтали, хихикали, стреляли глазками, жеманились, флиртовали. А когда звучала музыка - шли танцевать. И, казалось, отступали от них и старость, и хвори, и бедность, и кусающие их житейские проблемы... Оставалась переживаемая ими молодость с её силой, задором, новизной чувств, верой в себя и в будущее своей страны, в котором им - самое место!
  Богуславин чувствовал себя кавалером. Он приосанился, ступал важно, чуточку горделиво. Вон какие у него дамы - красота! Вокруг него шли-торопились одинокие старушки и старики; некоторые с друзьями-подружками, некоторые с супругами. Место встречи - танцплощадка.
  Там пока было тихо. Пожилые танцоры оживлённо беседовали и смеялись, ожидая музыку. Где-то на скамеечке сидела и Милофаня. Танцевать ей не хотелось, а вот послушать музыку, посмотреть, как танцуют другие, полюбоваться - это ей сегодня в самый раз после очередного похода в роддом.
  Пётр Романыч, Валентина Семёновна, Глафира Никифоровна и Мария Станиславовна стояли тесным обособленным кружком.
  - Ой, Семён Яковлевич пришёл! - радостно вздохнула Мария Станиславовна. - Он так здорово танцует!
  - Все старушки по нему страдают, - поддакнула Валентина Семёновна. - Думаешь, пригласит?
  - Пригласит, уж как же! - рассмеялась Глафира Никифоровна. - У него очередь желающих в два километра! Хочешь записаться? И вообще, у нас сегодня собственный кавалер имеется. Верно я говорю?
  - А что ж! Выкинем коленца-то! - пообещал Пётр Романыч. - Хотя давненько я не плясал. Уж и забыл, когда. Думаете, справлюсь?
  - Как тебе не справиться? Ты, Петя, всё можешь, - уверила Валентина Семёновна. - Недаром тебя Домна к рукам быстрёхонько прибрала: чуяла, что за мóлодец ей достался.
  Мария Станиславовна вдруг толкнула подругу локтем в бок.
  - Смотрите, Софьины!
  На танцплощадку заворачивала странная пара: симпатичный темноволосый парень и скрючившаяся в инвалидном кресле полная блондинка с большими синими глазами. Старики любовно приветствовали их. Парень завёз молодую женщину на круглую площадку ротонды. Она что-то тихо говорила ему, а он устанавливал аппаратуру, включал микрофон.
  - Чего это они делают? - спросил Богуславин.
  - Это Софьины, - сказала Глафира Никифоровна, ласково улыбаясь. - Они где-то познакомились года два назад. По-моему, даже в парке. Года полтора дружили, прямо как в наше время, а потом поженились. И, кажется, удачно: улыбаются всегда, за руки держатся... Вот-вот, посмотри, что сейчас будет.
  Раздались первые такты "Севастопольского вальса", девушка поднесла к губам микрофон и запела красивым, одухотворённым голосом. Старики взволновались и парами вышли на танцплощадку. Богуславин галантно пригласил на вальс Марию Станиславовну, и они закружились среди нарядных пар. Затем он держал за талию Валентину Семёновну, затем Глафиру Никифоровну, а потом они притаптывали втроём...
  Вернулись они счастливые и усталые, благодарные друг другу, и расстались у подъезда. Женщины зазывали было кавалера на чай, но тот вежливо отказался, сославшись на сонливость.
  
  Глава 7.
  
  Первым проснулся Пётр Романыч. Несколько мгновений он не мог понять, где находится. Когда понял, поискал хозяйку, а найдя, постоял в дверях да и пошёл восвояси, морщась от ноющей боли в избитом теле.
  Двор уже засуетился, пропуская через себя малышей, топающих из детских садов, проголодавшихся подростков, оттягивающихся по полной в наконец-то наступивших сегодня каникулах; уставших после рабочего дня, не дающего надежду на будущий рабочий день, взрослых - потерявших гарантии, основу, смысл и привлекательность жизни - привлекательность не в плане развлечений и пускания во все тяжкие, как призывают буквально отовсюду СМИ, кормимые одержимыми богатством и властью людьми; "звёздными", а на самом деле, пустыми, угнетающими своей ложью, кичливостью, бездарностью, хамством "богемными тусовками"; роскошными магазинами с фантастическими наборами продуктов, вещей, мебели, безделушек, - а привлекательность добродетелей и Божиих заповедей, жизни во спасение души и стремления приблизиться к Богу, любить Его, всех и всё, что окружает человека во временном мире.
  При выходе из подъезда Богуславина подстерегла Алевтина Францевна. Голубые глазки её горели торжеством.
  - Вот, Пётр Романыч, разве я не говорила, что так будет?
  Она показала на разорённую клумбу.
  - Вот она, нынешняя молодёжь! Срам, а не молодёжь! Зачем, спрашивается, садить на всеобщее, так сказать, обозрение? Для цветочков забор нужен. А тут, пожалуйста теперь, оборвали всё и теперь сидят где-нибудь у кладбища или у вокзала, продают Машкины цветы. Им прибыль, а Машке убытки. И столько трудов зря.
  Богуславин поморщился.
  - А с тобой-то чего? Будто тебя побили, - заметила Алевтина Францевна.
  - Так, упал со скамейки спросонья, - пробурчал тот.
  Алевтина Францевна с преувеличенным сочувствием покачала головой.
  - Ай-яй-яй, бедненький ты мой... Да уж, конечно, хорошо ли в нашем возрасте на скамейках спать, верно же? Так тебе ж, родненький мой, в больницу бы надо! Люська-то твоя отдала тебе документы?
  - Схожу к ней, схожу, - неохотно ответил Богуславин.
  - Сходи, сходи, чего ж...
  Тут она посмотрела на "грибок" и ахнула:
  - Батюшки мои, посмотри-ка, Пётр Романыч, что это там у тебя делается?
  Он присмотрелся и зашагал к месту своего бытья-житья. Алевтина Францевна увязалась за ним, сгорая от любопытства.
  Кроме обычной суеты, в одном уголочке двора появился ещё один её островок - как раз вокруг Петрароманычева "грибка". Богуславин увидел старый зелёный "Москвич", облепленный любопытными во главе с Федюхой Федотовым. Их постоянно отпинывал и шугал Лёшка Болобан - сосед Петра Романыча сверху. Лешка сливал бензин, снимал руль и приборные панели. Богуславина первым заметил соседский мальчишка Борька и закричал пронзительно:
  - Вон он идёт!
  Лешка Болобан выпрямился навстречу Петру Романычу и спросил:
  - Ну, что, Пётр Романыч, Людмила повинилась?
  Пётр Романыч на вопрос не ответил, а сам, в свою очередь, спросил:
  - Ты, Лёш, автомастерскую открываешь?
  - Скажете тоже, Пётр Романыч, - улыбнулся Болобан. - Это вам в подарок крохотная крыша над головой, раз Люська в себя не пришла. Я с ней разговаривал, так она на меня чуть с кулаками не набросилась.
  Пётр Романыч в удивлении разглядывал новый "дом". Ничего не скажешь, в его ситуации это действительно спасение от непогоды, холода и ревматизма - сколько ж можно на ночном ветру скамейку собой устилать?
  Ничего не мог промолвить Пётр Романыч. Заплакал молча. Алевтина Францевна всё качала и качала головой, радуясь, что может поделиться сногсшибательной новостью с мужем. Впрочем, когда она протараторила рассказ Брониславу Антоновичу, тот не отреагировал. Смотрел на жену и молчал. А потом перевёл взгляд на окно...
  Лешка Болобан от благодарного слова смутился, неловко похлопал старика по плечу.
  - Да чего вы, Пётр Романыч! Не от сердца ж отрываю, а вообще хотел в металлолом сдать. Ну, хоть послужит ещё доброму делу. Ладно вам...
  Ребятишки и мужики, окружавшие зелёный "Москвич", зашумели: мол, всё в порядке, дед, всё в порядке.
  - Иди, проверяй, - пригласил Федюха, - а то вдруг не влезешь со своей шикарной причёской.
  Короткостриженный как раз перед скандалом с норковой шубой Пётр Романыч усмехнулся, решительно стёр влагу с глубоких морщин и открыл зелёную дверцу.
  Внутри, конечно, шиковать не приходилось, но всё же это было в сто крат лучше детского полуразвалившегося "грибка". Весь оставшийся вечер Богуславин осваивал свои новые хоромы. Кое-что в багажник аккуратно сложил, что-то в салон.
  Торопящаяся домой с работы Люська оторопела, увидев посреди двора рядом с "грибком" и скамейкой зелёный "Москвич". Смотрела, смотрела, не останавливаясь, чуть шею не свернула. Но не остановилась. А, заходя в подъезд, презрительно фыркнула и дверью пронзительно хлопнула.
  Пётр Романыч, всё время ей кивавший, пытаясь поздороваться с родной дочерью, не получил от неё ни знака приветствия. Поколебался: идти к ней за документами или уж в какую-нибудь другую оказию? А, может, Богу помолясь, рискнуть? Ладно, сходит. Только пусть уж спокойно поужинает. С другой стороны, наверное, проще было бы Саню попросить, чтоб он взял их из ящика в секретере и вынес ему. Или Серёжу. Так оно проще.
  Тут Пётр Романыч вспомнил о Марии Станиславовне. Вернулась ли она домой и как? Он нашёл её окна. Фуф-ф, на кухне свет. Зайти? Прихрамывая и морщась, Богуславин поплёлся к дому. Тяжело ступая, взобрался на семь ступенек и нажал на белую кнопку. На звонок долго не шли, и Пётр Романыч нажал на кнопку снова.
  - Кто там? - тускло спросили у него, наконец.
  - Петька Богуславин, - отозвался старик. - Пустишь князя на чай? Меня избили сегодня...
  - Слыхала уж, - ответила Мария Станиславовна, отпирая дверь. - Проходи, что ж с тобой поделать.
  - Ничего, - согласился Пётр Романыч. - Дитя не переделать, а старость и подавно. В магазине-то всё купила, что нужно?
  - На завтра оставила, - ровным спокойным голосом ответила Мария Станиславовна. - Щи пустые будешь? Из крапивы.
  - Буду, - обрадовался Богуславин. - И даже без хлеба.
  - Отчего ж? Хлеба дам, не волнуйся. Как же воду с травой - без хлеба? Этак пронести может. Мой руки и садись, угощайся.
  - Спаси тебя Бог, Маша, - произнёс Пётр Романыч и вскоре уже похлёбывал горячий суп.
  Потом чаю с сухим печеньем попили. Ни слова друг другу не сказали, только изредка поглядывали в глаза. Мария Станиславовна аккуратно поставила чашку на стол, провела по краю пальцем. Не глядя на "почаёвника", она полуутвердительно спросила:
  - Думаешь, вразумил?
  Пётр Романыч промолчал. Он понял, о чём она. Мария Станиславовна отвернулась, рассеянно уставившись на игравшую с ветром листву жасмина, посаженного Иваном Егоровичем лет десять назад. Жасмин буйно цвёл крупными белыми цветами.
  - Не знаю, возможно ли вообще их чем-нибудь вразумить, - наконец произнесла она. - Чтоб у них совесть проснулась.
  Пётр Романыч всё молчал.
  - Горя у них настоящего никогда не было, - продолжала задумчиво Мария Станиславовна. - Ни радости настоящей, ни горя... Самая горячая радость - "оторваться"... неважно, где, неважно, с кем... Ночью в соседнем дворе с пивом, сигаретами, наркотиками, на природе с пивом, с сигаретами, наркотиками, в ресторане, в клубе, на дискотеке, на концерте - с пивом, сигаретами, наркотиками. Вторая горячая радость - купить что-нибудь престижное. Или даром получить. Верно же?
  Пётр Романыч кивнул, но не сказал ни слова.
  - А самая большая беда какая - знаешь, Петя? - говорила Мария Станиславовна, не отрываясь от цветущего жасмина. - Если чего-то из этого списка у них нет. Или это "что-то" отнимут те, кто их посильнее. Вот и всё настоящее горе...
  - Самое большое горе - Бога они не знают, - высказался Богуславин. - От него и всё остальное горе. Понимаешь, Маша?
  Мария Станиславовна легонько махнула рукой.
  - Так и мы Бога не знали, - возразила она. - А вся молодёжь была целеустремлённой, жертвенной и, в большинстве своём, целомудренной.
  - А родители твои, поди, атеисты? - тихо поинтересовался Пётр Романыч.
  Мария Станиславовна подумала.
  - Нет, вроде... Точно, нет. В церковь, помню, ходили, меня всё агитировали с ними пойти. Молитвы какие-то вдалбливали...
  - А дедушки-бабушки?
  - Те вовсе...
   - Вот тебе и ответ, - сказал Пётр Романыч так же тихо, спокойно, без напора.
  - А что за ответ? - без особого желания спросила Мария Станиславовна.
  - Наше поколение по инерции катилось, Маша, - объяснил Богуславин. - Наше-то поколение - вымоленное. А за нынешнее кто молился? Никто. Не к небесному призывали, а к земному. Не к Богу, а к Мамоне. Разувериться легко. Поверить трудно. Не каждому дано.
  - Наверное, - безучастно ответила Мария Станиславовна. - Только поздно уж мне в религию ударяться.
  - Почему это поздно? Ты - работник одиннадцатого часа, вот и всё, голубушка ты моя,- улыбнулся Богуславин.
  - Кто-кто?
  Мария Станиславовна нахмурилась.
  - Что это за работник одиннадцатого часа? Никак не приспособлю к себе такую профессию.
  - Не профессия это, Маша, а притча Господа Иисуса Христа, которую Он рассказал Своим ученикам.
  - Да-а? Ну, расскажи.
  - Хозяин виноградника, - начал Богуславин, - нанял утром на работу за один динарий несколько работников, и в поте лица они до позднего вечера трудились на его винограднике. В полдень он нашёл ещё людей, которые не могли найти себе работу, и нанял их. И вечером, уже в одиннадцать часов, он увидел праздных людей и предложил поработать в винограднике и им. Те пошли, поработали всего один час. А при расчёте хозяин всем дал одинаковую плату - один динарий: и тем, что весь день пахали, и тем, кто полдня, и тем, кто всего час потрудился.
  - Несправедливо, - резюмировала Роскина.
  Пётр Романыч улыбнулся.
  - Тут смысл не в справедливости, а в милости, - возразил он. - С рождения ли человек Богу послужит, с половины ли жизни, или раскается в грехах перед смертью - неважно: награда одна - Небесная обитель в Царстве Бога нашего. В этом и состоит великая милость и любовь нашего Создателя. Конечно, чем ближе человек к Богу в земной жизни, тем ближе он к Нему и в жизни вечной в ином мире, но суть одна. Человек спасётся, когда бы ни пришёл к Богу. Лишь бы потрудился в поте лица.
  Мария Станиславовна встала, налила кипятку в свою чашку и в чашку Петра Романыча, капнула заварку. Попили чаю вприкуску со свежими батончиками. Пётр Романыч подумал: "Пора идти. Засиделся. Да и Люся давно поужинала. Надо к ней, и правда, зайти за документами. Вдруг не прогонит. Серёжка, интересно, вернулся из Вовкиного сада? Должен бы...".
  - Спаси тебя Бог, Маша, за твоё гостеприимство, - поднялся из-за стола Богуславин.
  - Да ладно тебе, - отмахнулась Роскина. - Было бы за что. И Бог тут не при чём. Чего ты его вечно к месту и не к месту приплетаешь?
  - И всё ж-таки ты подумай: вот ты уверена, что Бога нет, а вдруг Он всё-таки есть? Всё тогда переворачивается с ног на голову, а?
  Мария Станиславовна лишь бровями безразлично шевельнула. Заперла за горемыкой дверь, в кресло села. Посидела, посидела, бессмысленно глядя на портрет Ивана Егоровича - Ванюши. И заплакала.
  Одиночество, обида, безнадёжность, пустота сжали её изношенное сердце. Она всё плакала и плакала, вытирала чужие свои щёки рукавом платья, сморкалась в подол и не могла, не хотела остановиться. Горела у неё грудь, так горела, что никакие слёзы не остужали это невероятное полыханье.
  На улице темнело, и в квартире темнело тоже. Стихли рыдания, переродившиеся в редкие короткие завывания. Потом и они прекратились, оставив плутать между стен заплутавшееся эхо всхлипов.
  Марии Станиславовне показалось, что исторгнувшийся из неё вой ударился о портрет Ивана Егоровича и матовой блёклостью растёкся по стеклу. Поблазнилось, конечно. Но отчего на фотографии погрустнели смеющиеся глаза, и вниз опустились уголки губ, навечно приоткрытые в широкой улыбке?
  Мария Станиславовна смежила стянутые усталостью веки и откинула седовласую голову на спинку кресла.
  Неужели такое возможно, что Бог существует? И после смерти, в иной жизни, она встретит своего Ваню?.. Нет, это просто сказка. Очередная теория, призванная увлечь за собой толпы последователей с целью обогащения верхушки. Пётр - обычный шальной заблудший старик. Теперь и без жилья. Ещё и вор, к тому же.
  А обвиняемый Пётр Богуславин в это время стучал в дверь собственной квартиры. Он волновался, гадая, кто откроет ему, и как себя вести. Если Серёжа или Александр, то ничего, даже здорово. Может, и дочка рядом с ними помягче будет. Хотя при свидетелях она, скорее всего, больше взъярится. А если отворит она, то вдруг, наоборот, отца пожалеет? Всяко ж бывает.
  За дочку Пётр Романыч денно и нощно молился.
  Услышь, Господи, молитву никчемного отца, не сумевшего удержать в ребёнке крупицу веры...
  - Чего тебе?
  Перед Петром Романычем возникло смуглое из-за коридорного сумрака лицо Люси. Мрачные глаза притягивали родимостью и отторгали злобой. Люська ждала, не отпуская дверную ручку.
  - Дочушь, - пробормотал Пётр Романыч, - мне б документы свои забрать.
  - Какие ещё документы? - неприязненно переспросила Люська.
  - Ну... паспорт там... медицинский полис, пенсионное удостоверение...
  - Зачем тебе? Потерять хочешь? Или продать? - как преступника, допрашивала Люська отца.
  На разговор выглянули из комнаты Санька и Серёжка и улыбнулись деду. Пётр Романыч тоже им улыбнулся. Остатки улыбки достались Люське, и она тут же вызверилась:
  - Чего лыбишься? Живёшь хорошо? Ну, значит, и без документов отлично проживёшь в своей долбанной машине. Лёшка Болобан совсем сдурел - дарить машину такому вору, как ты. Ты ведь и её сплавишь, как мою норковую шубу! Куда ты её дел?!
  - Да не брал я её!
  - Ага, рассказывай! - презрительно бросила Люська.
  - Доча... Подумай, как я мог у родной дочери украсть?!
  - Смог и не пукнул, - злобно рявкнула Люська. - Знаю я тебя. Пока меня нет, ты за углом водку глушишь со старичьём вроде тебя. Деньги за шубу поровну поделили?
  - Да говорю тебе! - начал было Пётр Романыч, но вдруг затух и вздохнул безнадёжно.
  Люська ждала. Богуславин снова вздохнул и промямлил, глядя просительно в родные глаза:
  - Люсь... ну, так документы-то... Вдруг в больницу понадобится или милиционеру, к примеру. Мало ли...
  - Принесёшь шубу или деньги за неё - получишь документы, - отрезала Люська.
  - Мам! - возмутился Серёжка. - Ты что?
  - Сколько можно беситься, не надоело? - подхватил Санька. - Весь двор, все знакомые кудахчут: спятила баба, из-за норковой шубы набекрень встала, упёрлась и не сдвинешь тебя!. Умом-то и сердцем разживёшься когда-нибудь или пипец, всё в унитазе?
  - Саш! - поразился выкладкам зятя Пётр Романыч.
  - А чего она? - набычился Санька. - Надоело.
  - А мне не надоело, - с вызовом сказала Люська. - Идите все трое, знаете, куда? Вы двое марш в комнату, пока по шее не навалила, а ты, папочка, выметайся в свою берлогу, в дворовую свою тачку, там тебе место.
  И дверью хлопнула поскорее: забоялась, что муж и сын больше взбрыкнут, характер покажут и к старику Богуславину присоединятся. Тогда точно по улице живой не пройдёшь - обсмотрят, обшушукают, заобсуждают, обгадят и на верёвку с радостью подвесят, чтоб смаковать каждую чёрточку, каждую волосинку, каждый взгляд. А назад не повернуть. Потому что выше Люськиных сил простить отца, поверить, что он не лжёт, что и в самом деле не брал он пресловутую эту печаль - шубу норковую.
  Люська отправилась на кухню мыть посуду. Мельком бросила взгляд в комнату. Муж и сын сидели рядышком на диване и шептались. Тоже мне, секреты. О драгоценном своём старике шепчутся, ясное дело. А чего о нём шептаться? Подумаешь, дело. Нечего было шубу красть.
  А мужчины мечтали. Они увлечённо рисовали себе возможную жизнь во дворе вместе с Богуславиным, и в жизни этой намечалось больше романтики, чем правды, больше развлечений, чем труда, больше солнца, чем дождя. Сплошное, в общем, здоровье и никаких головных болей, насморка, ушибов, царапин, маеты с животом и кишками из-за плохого питания. Скорее, это больше приключение, пикник, чем то, что происходило бы с ними на самом деле.
  Одной стороной своего понимания они осознавали, что фантазируют, а не планируют свой уход из комфортабельной квартиры в неустроенность "грибка" и старого, с дырявыми порогами, зелёного "Москвича" Лёшки Болобана.
  А с другой стороны, им льстила эта иллюзия мужской свободы, выражающейся зачастую в чесании языка и безответственности. "Попировать" - в гаражах ли, на рыбалке ли, в подворотне ли, на работе ли, - а потом завалиться домой, а там уют, борщ и свиная поджарка с картошкой, ласковая жена с косой до пояса с поллитрой на подносе, бесшумные послушные ребятишки - спортсмены и отличники, и все тебя уважают только за то, что ты мужиком родился, мужиком жил и помрёшь в том же качестве, и никто ничего никогда не должен от тебя требовать, а только ублажать прихоти и отпускать почаще погулять.
  Санька искренне верил в эту теорию и не верил тем мужикам, которые вдруг хотели работать для страны и для семьи, и находили именно в труде истинную свободу настоящего мужчины. Как можно искренне желать не лениться, а трудиться? Конечно, бред! Всякий согласится.
  Санька зевнул.
  - Давай "ящик" включим, - предложил он сыну, - найдём передачку полезную, будем смотреть и отдыхать. Ты как?
  - Давай! Класс!
  И намерение их присоединиться к деду, облизанное мечтами, словно кондитерской глазурью, исчезло без следа. Они посмотрели телевизор, выпили обязательный вечерний кефир и легли спать, не понимая, отчего так муторно на душе. Едва смогли уснуть, пряча своё бодрствование ото всех и не подозревая, что никто из них не в силах сомкнуть глаз.
  Люська думала о работе, где сегодня ей уже намекнули о реальных планах сокращения в связи с мировым кризисом; об украденной отцом норковой шубе, о его наглости, и представляла себе во всей красе ужасающее будущее - нищету, голод, помойки.
  Санька думал о работе, где сегодня всем "в связи с мировым кризисом" выплатили меньше, чем в прошлый месяц, и рисовал будущее семьи в самых чёрных тонах; о рыбалке, которая из развлечения переросла в серьёзное дело по добыче еды; о шубе, непонятно куда запропастившейся; о тесте, который ютится в зелёном "Москвиче" и, похоже, рад, что кончились его ночёвки на скамейке под "грибком".
  Серёжка думал о школе, которую вдруг не удастся окончить из-за мирового кризиса, и тогда придётся работать там, где дадут, а что могут дать мальчишке без образования? Одноразовые поручения, вот и всё. Службу в армии. Или в банду какую вписаться? Банда - это, конечно, крайний случай. Да и вряд ли дедушка будет счастлив, если внучек перейдёт на другую сторону закона...
  А ближе к полуночи мысли у Перепетовых враз разлетелись в ночи, угасли искрами, подарили успокоение - как раз тогда, когда Пётр Романыч произнёс последнее слово вечерней молитвы.
  Он ещё постоял на коленях, прислушиваясь к симфонии городской ночи, а потом с трудом встал. Пора забираться в "Москвич", передохнуть немного. Ясная безветренная ночь звала его молиться снова и снова, и Пётр Романыч повернулся на восток. Если б он был посвящён в сан, то непременно бы отслужил всенощную, а потом литургию...
  Но не дал Господь Петру Романычу такой радостной судьбы - священствовать.
  Дал сына, погибшего в восьмидесятых годах в ненужной, постыдной афганской войне и спасшего своей жизнью двенадцать русских парней и афганскую женщину с младенцем и семилетним мальчонкой. Дал дочь, которая, ухаживая за смертельно больным горе-туристом, вернувшимся из Индии, подхватила экзотическую лихорадку Эбола и ушла в мир иной вслед за своим подопечным.
  Дал сына, которого при захвате зарвавшегося маньяка, убийцы детей и подростков, достал грязный разделочный нож - любимую игрушку педофила во время пыток невинных жертв.
  Дал дочку, которая в семнадцать лет, возвращаясь с выпускного бала, была всмятку переломана КАМАЗом, спасая двух беспечных малышек, переходивших улицу в неположенном месте.
  Пьяный водитель протрезвел в КПЗ и после отсидки мирно дожил свои дни в деревне. Малышки выросли и каждый год в годовщину смерти и рождения своей спасительницы приезжают на кладбище и встречаются на могилке с её отцом...
  Дал Господь и дочь, единственную, оставшуюся в живых. Людмилу.
  За неё-то больше всех молился Пётр Романыч. Пережив старших братьев и сестёр, она сильно замкнулась и резко отошла от церкви. На мягкие уговоры родителей Люда отмалчивалась. А когда скоропостижно скончалась мать Домна Ивановна, она из светлой весёлой Людмилы превратилась в Люську - колючую тёмную злюку.
  Чем она через пару лет после смерти матери пленила Саньку Перепетова, даже отец не мог понять. А Санька знал её ещё Людмилой. Ему стало её жаль; в жёсткости и отчуждённости он увидел муки души, раненой и охолоделой от этих непрошенных, неизлеченных, непрощённых ран, нанесённых гибелью всей семьи Богуславиных.
  Пожалел и понадеялся, что, словно Руслан из Пушкинской сказки, сумеет согреть хрупкую белокурую красавицу, вернуть Людмилу из царства теней, и она станет доброй женой и любящей матерью.
  Серёжка родился сразу, легко, без осложнений, но Людмила детей больше не захотела, и тем обделила мужа, мечтавшего о куче ребятишек, похожих на него и на жену. Организм Людмилы отлично справился и с беременностью, и с родами, и восстановлением, и был готов вынашивать новые плоды любви, но молодая женщина, носящая в себе груз тяжёлых потерь братьев и сестёр, ужаснулась возможному повторению прошлого, и наотрез отказалась от повторного материнства. Она сделала всё, чтобы не "залететь", и заявила мужу, что один ребёнок - это всё, на что она способна.
  Оба, кстати, хотели ещё детей. Санька, поняв, что от жены ничего не добьёшься из-за её давних страхов, намеревался даже развестись и найти плодовитую женщину со спокойной душой и неунывающим характером, тем более, что истерзанность и окаменелость Люськина так никуда и не делась за все годы жизни в браке, и Санька махнул на эту проблему рукой, думая, что растопить его ледышку-благоверную возможно лишь принцу на белом коне, то бишь, большой любви, снабжённой деньгами.
  Но семью от развода спас Серёжка. Он сильно любил отца, и тот не смог его бросить. Вот пока и жили, пока в Саньке не изжила себя надежда на обновление и перемены к лучшему. А даже и изживёт - куда он денется-то теперь? Всё одно хуже будет... Не в монастырь же идти, раз в бабе разочаровался.
  Тесть как-то просветил его насчёт призвания быть монахом. Если из-за неустроенности в жизни собрался в монастырь - жди беды: каждая мелочь раздражать будет, потому что в душе не смирение, а обида из-за гордыни. Какая тут молитва? Какое тут спасение? Лишь раздражение и нарастающее озлобление против всех и вся.
  Ближе к вечеру из дома номер двенадцать, что стоял напротив дома номер четырнадцать, где жил Богуславин, вышла незнакомая ему женщина, которую он видел часто, но не был знаком. Низко опустив голову, она медленно пошла прочь от дома. Петру Романычу почудилось, что она уходит навсегда, и чуть было не бросился за ней следом, а потом сам себя затормозил: чего лезть? А, может, она просто в магазин?
  Подумал так, и вдруг по голове себя шлёпнул: чего стесняться? Ну, пошла в магазин - и Слава Богу. А если не в магазин? Тогда он в нужный момент понадобится.
  Он догнал женщину, негромко позвал:
  - Простите, что надоедаю! Не в струю попал?
  Женщина обернулась.
  - А, это вы, Робинзон! Слышала вашу историю. Вам чего-то нужно? У меня денег немного.
  - Да я наоборот, - признался Богуславин. - Показалось, что вам помощь нужна.
  У женщины поднялись брови.
  - Мне? - удивилась она. - Вроде нет... Как бы вам сказать... Спасибо, конечно, но всё в порядке. Я справлюсь. Я знаю, куда теперь идти. Правда.
  - А куда?
  - Ну... Так только к Богу. В Нём моё спасение. Не в племянниках же.
  И зашагала дальше, не оборачиваясь.
  "Что ж у неё такое случилось?".
  Богуславин озадаченно почесал затылок.
  
  Отступление третье. АГАФЬЯ ГАВРИЛОВНА
  
  Агафья Гавриловна осторожно поводила массажной щёткой по густым своим седым волосам.
  Она смотрела в зеркало на знакомую-перезнакомую пожилую женщину в полинялом ситцевом халатике и удивлялась сама себе: когда она успела состариться?
  Десять последних лет так насытили её жизнь событиями и переживаниями, что она совершенно не следила за течением времени и о том, как это время сжигало её силы и остатки молодости.
  Вот она какая теперь - старушка старушкой. А ведь недавно девчонкой бегала по осени по разгромленному фашистами родному селу, раскапывая разоренные огороды в поисках картошки, моркошки, свеклы, лука, горошка... Яблочки-падалицу жевала, твёрдые терпкие груши, сочные вяжущие гроздья черноплодной рябины. Искала много, находила мало. Что находила, за то Богородицу благодарила и несла домой - младшим братьям и сестрёнке-инвалиду.
  Мать немцы угнали в Германию, там она, похоже, и сгинула в концлагере. Отец пропал под Севастополем во время боёв. Агафья стала для семьи и отцом, и матерью - кормильцем, нянькой, сиделкой, воспитательницей, учительницей... Надорвалась.
  Замуж-то вышла, а детей Бог не дал им с мужем. Да и жила-то она с ним хоть и счастливо, да недолго: арестовали Серафима за религиозные убеждения и, понятное дело, антисоветскую пропаганду, да и сгноили на Соловках. Сгорел крепкий мужик, богатырь русский, истинный крестьянин, за шесть лагерных лет.
  Правда, о смерти его Агафья узнала лишь в начале девяностых годов, когда принялись поднимать и рассекречивать архивы. Свидетельство о смерти Серафима Агафья прочла со слезами. Чуяло сердце, что нет любимого мужа в живых, а всё ж на чудо надеялась. Но нет. Не свиделись больше на этом свете.
  А саму Агафью попугали, попугали в зелёном кабинете с портретами вождей да отпустили под подписку о невыезде и неусыпное наблюдение. Наблюдали зорко, но за чужой душой уследишь разве? Агафья много молитв помнила, жила себе потихоньку, работала, а сама молитву про себя творила, и спокойной ей. Хоть запроверяйтесь, всё равно ничего не поделаете.
  Детей у Агафьи так и не случилось. Много лет ухаживала она за больной сестрой, потом похоронила её и жила одна в городской однокомнатной квартире, дорабатывая до пенсии мастером-штукатуром в одном из строительных управлений. По выходным её тянуло в храм, она выстаивала пятичасовые службы, не чуя усталости. Всё Агафье в эти одинокие годы казалось простым и надёжным, ничего не требовало суеты.
  И вдруг... сколько воды утекло?.. Ух, ты, а уже десять лет ровно.... Скончался младший брат Агафьи, а за ним через месяц ушла и его жена. Погибли их дочь с мужем, оставив троих детей. Сирот забрала Агафья: другие братья и большими семьями обременены, и жильё тесное, и расстояния дальние.
  Опекунство оформили на Агафью. Безропотно приняла она на себя трудную заботу о двух внучатых племянниках-близнецах и племяннице - Ване, Коле и Марии. Мальчикам едва исполнилось двенадцать лет, а девочке всего девять.
  Испуганные жестокой переменой судьбы, тоскующие о маме и папе, ребятишки льнули к двоюродной тётке и в то же время дичились её, жались друг к другу и неохотно выполняли школьные задания и необходимую домашнюю работу.
  Как только ни старалась Агафья, чтобы дети успокоились и снова приняли в свои сердца радости и заботы этого мира! И еду повкуснее готовила, и гуляла с ними, и вникала в их проблемы и увлечения, защищала, помогала.
  Конечно, еда не отличалась изысканностью, одежда - роскошью, дом не изобиловал побрякушками, безделушками, компьютерными и электронными новинками, но Агафья отдавала детям всё, что накопила за всю жизнь в своей одинокой душе, жаждущей любви и находящей её в Боге.
  Она пыталась и племянников привести в храм. Но ребята походили на службы, послушали, как молится каждый день тётка, а потом их утянули за собой неверующие друзья, школа, секции, студии, кружкú... Агафья не заставляла их. Только молилась жарче, веря, что Господь не оставит сирот, вернёт их к Себе.
  Агафья Гавриловна положила массажную щётку на трюмо. Потёрла ладонями лицо. Какими крохотными стали её когда-то большие синие глаза, какими блёклыми... Она водрузила на нос очки для чтения. Какие толстые стёкла. А прежде очи её видели то, что маячило на горизонте. Постарела она, что и говорить, сдала сильно.
  Выросли её племянники, учиться пошли. Выбрали-то себе не рабочие специальности, а интеллигентные какие-то: экономисты, менеджеры, программисты...
  Все отделения платные, что за время такое! Думала, думала Агафья Гавриловна, что делать, да и надумала продать свою однокомнатную квартирку и жить вместе с племяшами в их трёхкомнатной, доставшейся им от родителей.
  Все деньги положила на книжку, половину тут же ушло на платные факультеты. И идут ещё: Маша на первом курсе только... А близнецы Ваня и Коля - на пятом. Хорошо учатся, Слава Богу, успехи у них. Даже работу предлагают после выпуска. Как не порадоваться?
  Десять лет она детей на себе несла. Вот и принесла к началу их самостоятельного пути. Вроде бы и не нужна племянникам опекунша - вот уж несколько лет, как юридически она свободна, как лесная синичка. Но куда пойти доживать отпущенные ей Господом годы? Некуда. И в селе её родная пятистенная изба прогнила насквозь. У братьев в каждой комнате - муравейник. Да и как она оставит Ваню, Колю и Машу одних? Мало ли чего учудят без присмотра. Хоть, вроде, все взрослые, а всё равно соблазны да искушения в дурную сторону увести быстро могут.
  Агафья Гавриловна взглянула на часы. Скоро студенты нагрянут, пора ужин готовить.
  Агафья Гавриловна отправилась на кухню. Бодрым шагом, между прочим. Сегодня у неё в меню пирог с картошкой и грибами. Начинка - дело рук Агафьи.
  Это она садила, окучивала, копала и прятала в овощную яму картошку, а ещё - морковку, свеклу и лук. Это она ходила в дальние леса и собирала грибы. Охотников до лесных урожаев нынче мильоны, куда не заберёшься, обязательно встретишь алчного до грибов и ягод горожанина или крестьянина, знающих все тропки и полянки и неприязненно поглядывающих на своих конкурентов, не имеющих полезной привычки оставлять дозревать неспелые ягоды и грибницу.
  "Ну, чисто комбайн прошёл, всё смёл", - ругаются крестьяне, а поделать ничего не могут. Закона, вишь, такого нету, чтобы запрещать горожанам бросаться на лес, как на вражеские доты, а не как на грудь щедрого кормильца. А потом удивляются: и чего это леса так оскудели?!
  "Охо-хохоньки...", - вздохнула Агафья Гавриловна, жаря в глубокой сковороде грибы.
  Она снова глянула на часы. Как раз к приходу Вани и Коли поспеет пирог. А к Машиному возвращению его придётся разогревать...
  Когда белый пирог отправился в духовку, Агафья Гавриловна взялась за тряпку. Ничего, сил ещё полно. Ещё повоюем с нуждой, с проблемами и первоочередными задачами! Главное - все вместе будем воевать! И тогда победим.
  Агафья Гавриловна - женщина в соку, вполне может работёнку какую-никакую поискать. В смысле, вторую. Гардеробщицей или мойщицей, или ночным сторожем. Вообще надо обратить внимание на газетные объявления.
  Там есть куча предложений приземлёно потрудиться рученьками - как раз то, что с малолетства умеет Агафья Гавриловна. Убрав три комнаты и остальные "полезные метры", без которых, прямо скажем, никуда, "Гюньша-опекунша", как иногда, смеясь, прозывали её Ваня, Коля и Маша, взяла с полки в прихожей газету "Работа плюс зарплата" и уселась за журнальный столик в гостиной. Очки нацепила. Не нашла вблизи карандаша, зато узрела жёлтый маркер, гораздо удобнее.
  Читала Агафья Гавриловна объявления, отмечала подходящие, на часы поглядывала, пирога дожидалась.
  Запáх пирог готовым тестом. Посмотрела на него "Гюньша-опекунша". Так-так, пять минуток на доводку и можно вынимать, в чистое полотенце кутать.
  Пока ждала сыновей и дочку... то есть, племянников и племянницу (вон как они, родимые, сердце-то бездетное собою заполнили!), разок газеты просмотрела - ничего не пропустила? - и позвонила по нескольким номерам. Ну, понятно: то возрастом не вышла, то место занято. В одном, правда, отбрыкиваться от пенсионерки не стали, выслушали, сами о себе рассказали, телефончик попросили с обещанием в ближайшее время отзвониться. Понравилось Агафье Гавриловне, как с нею обошлись. Именно поэтому решила, что и этот номер - не про неё. Ничего. Газета каждый день выходит. Найдётся и для неё работа.
  Взгляд её, пробегавший мелкие строчки, наткнулся вдруг на объявление, не отмеченное ею.
  "Требуется маляр-штукатур на восстановительные работы в реставрируемые женский монастырь. Жильём обеспечиваем. Обращаться по адресу: село Лемарино, улица Покровская, дом пять, иерей Григорий (Поспелов)".
  Агафья Гавриловна приподняла брови. Интересное объявление. Жаль, что телефона нет. Чтоб разобраться, подходит ли ей эта работа, надо туда ехать, за полтора часа от города. Она, понятное дело, не поедет. Хотя очень бы хотелось восстанавливать монастырь вместе с другими... Но у неё - сынки да дочка... то есть, племянники и племянница, куда они без неё? Работы и в городе навалом, найдётся и для неё что-нибудь.
  Закрыла Агафья Гавриловна синие глаза. Заснула. Сегодня можно. Сегодня у неё выходной. А завтра утром на работу до вечера. Проснулась женщина. Лениво тронула рукой слежавшуюся седую прядь. Щёки потёрла. На часы взглянула. Поздновато как! Племяши давно должны уж прийти. Где они ходят?
  Агафья Гавриловна вышла на балкон, вгляделась во двор и во все входы-выходы с него. Людей полно. Где ж её родимочки-кровиночки любимые? И тут она их увидала. Все трое - высокие, стройные, красивые, модные - сидели на сиденьях детской карусельки и разговаривали. Почему-то невесёлыми были их лица. Азартными. Озабоченными. Что случилось?
  С оплатой учёбы что-то не так? Агафья Гавриловна быстро прикинула в уме пять разных сумм: одну - полученную за квартиру и три - оплата учёбы на несколько лет вперёд, плюс остаток на коммунальные услуги, одежду детям, новый компьютер для Вани, фотоаппарат для Маши, сотовый телефон для Коли и ещё там пара позиций, типа отдыха и звукозаписи в студии первой песенки Маши, которую она сочинила и хотела показать миру. Наивная девчачья мечта, но братья поддержали сестрёнку и вполне серьёзно обсуждали с ней альтернативное будущее.
  Троица встала и неохотно поплелась к дому. Агафья Гавриловна поспешила с балкона на кухню - пирог ставить разогревать для честной компании. Да-а, трудновато стало ноженькам бегать. К вечеру после работы они больше на гиппопотамьи похожи, а не на человеческие, а уж тем более, на женские. А в поликлинику сходить всё недосуг. Ну, когда-нибудь. Самое главное - дети, пусть они и не дети, а достаточно самостоятельные молодые люди.
  Агафья Гавриловна тепло улыбнулась на звук открываемой двери.
  - Здравствуйте, родные мои, - заторопилась она их встретить. - Что-то вы припозднились сегодня, жду-жду, никто не идёт. На балкон вышла, гляжу - а вы вон где, на карусели катаетесь. Вечер-то и вправду хорош! А ваша "Гюньша-опекуньша" пирог спекла, давайте руки мойте да за стол! Чего невесёлые такие? Двойки получили, что ль?
  - Да не, нормально, - промямлил Ваня. - С чем пирог-то?
  - С грибами и картошкой, ну, и лука накрошила, как вы любите. Ну, марш в ванную!
  У Агафьи Гавриловны было прекрасное настроение: все дома! Она хлопотала на уютной кухне, наполненной вкусными ароматами и чуть приглушённым светом люстры. Какая у неё дружная большая семья! Как радостно на сердце, словно одарили нечаянной долгожданной встречей с давно утерянным из виду дорогим человеком... И внезапная эта встреча будет встречей навсегда. Радость навсегда - это ли не чудо!
  Агафья Гавриловна нарезала согревшийся пирог, налила горячего чаю с молоком, а кому-то - яблочный компот. Всем угодила. Пирог исчез с тарелок в момент!
  "Спасибо" протараторили, но из-за стола не улетели. Сидят, глаза друг на друга натыкаются. Выдохнул тут Коля, рот открыл, чтоб сказать, и закрыл, будто не отважился. Локтем Ваню в бок толкнул. Тот плечами пожал и в узор на скатерти уткнулся.
  - Да что с вами! - воскликнула Агафья Гавриловна.
  - Да ничего такого, - наконец звонко ответила Маша, с упрёком глянув на братьев. - Просто мы решили выселить тебя из нашей квартиры, ведь ты давно нам не опекун.
  Она толкнула Ваню в бок, и тот, рассматривая скатерть, поддакнул:
  - Мы взрослые, у нас своя личная жизнь, а ты нам всё же... это... не мать. И мы... это...
  - Можем теперь и одни управиться, - подхватила снова Маша.
  Она одна смогла посмотреть тётке в лицо. И торопливо опустила голову.
  Агафья Гавриловна стояла, крепко сжимая в кулаке тряпку, которой только что вытирала рабочий стол возле мойки. Она долго ждала, когда что-нибудь почувствует, и не дождалась. А потом поняла, что это и есть пустота. Она почувствовала пустоту. Надо же. Оказывается, и её можно почувствовать...
  Смотрела на выросших её стараниями и незаметными каждодневными жертвами детей и ничего не чувствовала. Так, говорят, бывает в бою, когда в тебя влетает осколок снаряда. Только что ты был целёхонек, а теперь у тебя нет ноги или руки. Или острый кусочек горячего металла впился в грудь рядом с сердцем. Или в само сердце. Сперва, говорят, и не чувствуешь ничего. А потом она приходит. Холодная затмевающая боль. Наверное, и к ней придёт. Надо лишь подождать немного.
  - Мы тебе дадим месяц, чтоб ты подыскала себе жильё, - сказал Коля. - Ну, и с переездом поможем.
  - Навещать будем, - пообещала Маша.
  - Звонить, - добавил Коля.
  Они помолчали. Маша испытующе воззрилась на тётку.
  - А если ты добровольно не съедешь, - выпалила она, - мы в суд пойдём, и тебя судебные приставы выселят! Мы у юриста узнавали, правда на нашей стороне, а у тебя прав на нашу квартиру нету.
  - Зато она может... - неуверенно возразил было Ваня, но в его бока с силой врезались два локтя, и он замолчал.
  - Не волнуйтесь, не буду, - произнесла, наконец, Агафья Гавриловна.
  Она поняла, что может: стребовать с племянников денег за свою проданную однокомнатную квартиру, которые пошли, идут и целенаправленно пойдут на оплату обучения сыновей и дочки... то есть, племянников и племянницы.
  Как-то сразу сильно заныли ноги. Еле стронулась с места Агафья Гавриловна - будто кто ей ступни к полу приклеил, не отодрать.
  На каком-то новом пределе бесчувствия, после которого бы рванул неистовый, разрушающий шквал, Агафья Гавриловна странной, чуть подпрыгивающей походкой отправилась в комнату, где прожила десять прекрасных лет. Она сняла и положила на кровать фартук и выцветший ситцевый халатик, надела платье, носки, платок на голову повязала. Паспорт в авоську положила и расчёску. Может, надо было напоследок окинуть взглядом комнату, но глаза не послушались. Они могли смотреть только вниз. Так, опустив голову, прошла Агафья по длинному коридору к окончанию её прежней жизни, открыла дверь и перешагнула порог, повторяя про себя три слова: "Лемарино, Покровская, пять", чтобы не раскололось на мелкие осколки её спасительное бесчувствие.
  Впереди наступала ночь. Но где-то там, за трудными часами одиночества и невыносимого шквала боли её ждал дарованный Милостивым Богом рассвет, сулящий новую надежду.
  
  Глава 8.
  
  Утром Пётр Романыч отоспался на славу: разморило его в тёплой машине. Рабочий люд покинул свои квартиры, и довольно высоко сияло в вышине июньское солнце, когда он почувствовал себя, наконец, бодрым и полным сил.
  Правда, душа терзалась, и не от привычной, а некой близкой боли, ожидающей его, казалось, вот-вот, чуть ли не сегодня, чуть ли не сейчас, и потому Пётр Романыч, умывшись, холодной водой из чайника, принялся беспокойно мерить шагами двор, то и дело поглядывая по сторонам.
  Потом забрался в "Москвич", чтоб его никто не видел и горячо помолился. Посидел. Вылез. Ноги - понести не понесли из-за боли от синяков и ушибов, но исправно потащили его к подъезду Марии Станиславовны и Валентины Семёновны.
  Жасмин радостно сверкал на солнце идеальной белизной своих крупных цветов. Окна, как всегда, зашторены. А вот кухня видна через неплотно задвинутые занавески. Впрочем, она пуста. Значит, Мария Станиславовна читает в большой комнате. Или разбирает там же архив Ивана Егоровича. Может, убирается или телевизор глядит. Может, и спит ещё.
  Потоптался, потоптался Пётр Романыч возле соседского подъезда, а тут один их соседей вышел - Гоша-циркач, который частенько подкармливал "дворового Робинзона". И сейчас, поздоровавшись, протянул ему свёрток с бутербродами и пластиковую бутылку с морсом из черносмородинового варенья.
  - Спаси тебя Бог, Георгий Андреич, - с чувством поблагодарил Пётр Романыч.
  Гоша, абсолютно не стареющий, приятный на лицо, мускулистый мужчина, который пару дней назад проводил тридцать седьмой день рожденья, а выглядел на все двадцать пять, улыбнулся чуть смущённо:
  - Да ладно вам, Пётр Романыч! Сколько вы меня в детстве прикармливали - вообще не сосчитать. Простите, что мало принёс, завтра побольше принесу. Вечером-то мы с Тиграшей выступаем.
  Тиграша - ручной тигр, вскормленный Гошей с младенчества в его собственной квартире. Он был ещё подростком, но уже умел в составе труппы взрослых животных выполнять нехитрые трюки, которым его учил дрессировщик Георгий Андреевич Лахтин. Гоша семь лет, как был женат, и пять, как стал отцом мальчишки, которого назвали Радомиром. Гоша любил Тиграшу и жену Лену, и обожал сына - крепкого черноглазого бутуза, как две капли воды, похожего на Гошу в таком же нежном возрасте.
  Тиграша жил с ними, и это беспокоило всех без исключения, кроме самого Гоши. Впрочем, он обещался отвезти вскорости Тиграшу в свой цирк и намеревался проделать эту сложную операцию в следующие свои выходные - понедельник-вторник. В субботу-воскресенье он выступал на арене с другими хищниками
  Прежде платили Лахтину хорошо, теперь - еле сносно: потенциальные зрители из провинции в большинстве своём с 2009 года развлекались по средствам - на берегу ближайшего водоёма с бутылкой дешёвого пива и жареными на костре соевыми сосисками и хлебом; или ещё где-нибудь в бесплатном месте с тем же набором продуктов. Так что цирк не жил, а выживал, зал зиял обширными дырами пустых мест, костюмы штопались, а не шились на заказ у модного кутюрье, а хищники не лакомились мягкой сочной вырезкой, а переламывали кости с остатками на них хрящей и сухожилий.
  Гоша тревожился о животных, о цирке, о Лене с Радомиром, о беспризорном Петре Романыче и его запутавшейся в норковой шубе, утонувшей в смертях близких дочери, и чем беспокойнее было у него на душе, тем неспокойнее становился Тиграша. Он топорщил усы, приподнимал верхнюю губу, морщил нос, мотал башкой с круглыми ушами и подрагивал кончиком хвоста.
  - На репетицию, Гоша? - спросил Пётр Романыч.
  - На репетицию, - кивнул Гоша.
  - Славно.
  - Славно, - согласился Гоша. - Да вот каждый день боюсь - погонят наш цирк по миру.
  - Куда ж они его тебе погонят? В дом культуры?
  - По дорогам, Пётр Романыч, по дорогам, - всерьёз ответил Гоша. - Как в ужасные средневековые времена, представляете? Бродячий цирк, ползущий на повозках к деревне, чтоб грязным, полуголодным крестьянам дать такое представление, чтоб они раскошелились на кормёжку людей и животных.
  - Ну, Гош, ты какую-то шибко мрачную картину нарисовал, - стал успокаивать циркача Пётр Романыч. - Вот увидишь, Бог тебя не оставит. Всех нас не оставит, всю Россию.
  Гоша посветлел.
  - Хорошо, если не оставит. Ну, я пошёл, пока работу не отняли.
  - Иди с Богом, Гоша...
  Один позавтракал, другой отправился зарабатывать на этот завтрак себе и семье. Старый-старый Пётр Романыч посидел на скамейке у подъёзда Роскиной, потом решился и, поднявшись на первый этаж, позвонил в дверь. Никто не отозвался. Пётр Романыч не отступал. На шум выглянула из противоположной двери Валентина Семёновна.
  - Тебе чего, Петь? - спросила она, приглаживая седые волосы.
  - Да вот проведать хотел, - объяснил Богуславин. - Вчера-то Марии, похоже, не по себе было, как бы, знаешь, не вышло чего.
  Валентина Семёновна забежала в квартиру, надела стоптанные босоножки и вернулась на лестничную клетку.
  - Ну-к, давай я потарабаню, - решительно сказала она.
  В руке бывшая учительница держала деревянную толкушку для картофельного пюре. Она с энтузиазмом поколотила в дверь. Сверху опустился сосед Григорий Николаевич Просоленко, начинающий пенсионер, тоже с трубопрокатного завода.
  Жена его, Галина Игоревна, по счастью, работу в департаменте занятости населения пока не потеряла, и Григорий Николаевич неожиданно для себя превратился в домработника. Он похохатывал над новым своим статусом и добросовестно занимался повседневными делами. Пока выходило не так идеально, как у Галины Игоревны, но Григорий Николаевич не падал духом и утверждал, что он будет в скором времени образцовым домохозяином, не хуже жены.
  - Чего барабаните? - с любопытством осведомился он. - Поздороваться решили? Я ей утром звонил по телефону, хотел узнать рецепт картофельных оладьев, но не дозвонился. К врачу в поликлинику, может, ушла? Или на рынок? Хотя из магазина она совсем недавно сумку с продуктами принесла... Всё-таки, я думаю, в поликлинику пошла. Сердце, то да сё...
  - Попозже зайду, - выслушав Григория Николаевича, спокойно сказала Валентина Семёновна. - А вы оба ступайте себе по своим делам-заботам. Петруш, тебе в туалет надо? Почиститься там, помыться, бородёнку расчесать? Заходи-ка давай, да поторопись, сквозняк голову продует. А ты, Григорий, мне попозже позвони, скажу я тебе твой рецепт, я его тоже знаю, это известное блюдо.
  Так она загнала мужиков в помещения, дала задания, а те и рады были переключиться с безполезного занятия на полезное...
  Пётр Романыч не только в туалет зашёл, но и в ванной с чувством помылся - так, что аж хрустел от долгожданной чистоты. Хотел одежонку свою схватить, а её нет.
  - Валечка! - крикнул он испуганно. - Мою одежду похитили!
  - Обноски-то твои, что ли? - отозвалась Валентина Семёновна. - Я их в мешок затолкала, потом постирать кому-нибудь дашь, хоть Катерине Амелина из восьмой квартиры, у неё современный "индезит" за два часа чёрную вещь до белой отстирывает.
  - А я по двору нудистом дефилировать буду? - ехидно предположил Пётр Романыч.
  - О, какое слово выискал, грамотный какой, - ответствовала Рябинкова и громко добавила через закрытую дверь ванной: - Я тебе подобрала вещички из гардероба моего покойного Бориса Алексеевича. Не выбрасывала что-то, не выбрасывала, сама не знала, почему. Понятно теперь, почему. Вещи не новые, зато по размеру и чистые.
  И прибавила, подумав:
  - Можешь не возвращать, когда всё своё постираешь.
  - Спасибо, Валечка, - глухо сказал Богуславин.
  Она услыхала.
  - Да не за что, Петруша. Ты нам в былые года больше помогал... Я одежду на стул положу возле двери, а сама в комнату пойду, так что не стесняйся.
  - Спасибо, - так же глухо повтори Пётр Романыч, сглатывая комок в горле.
  Странно он себя как-то чувствовал в спортивном костюме покойного Бориса Алексеевича... словно он тут рядом вдруг появился. Осмотрел будто Богуславина, одобрил, как сидят на нём куртка и штаны. И остался рядом неясным ощущением присутствия.
  - Я готов! - крикнул Пётр Романыч.
  - Подошло? - Валентина Семёновна выглянула и покивала головой. - Ничего, ничего, весьма прилично... Ну, да вы ж словно родные братья были: те же фигуры, та же стать... Картошку будешь? Или кашу тебе сварю. Овсяную. На воде. И без масла, ты уж извиняй.
  - Извиню, - улыбнулся Пётр Романыч. - Помочь?
  - Помоги, раз силы есть. Доставай кастрюлю, воды налей, зажги газ, поставь кастрюлю на огонь, - деловито перечислила Валентина Семёновна, повязывая фартук.
  Вместе они приготовили кашу, чай, поджарили вчерашнюю варёную картошку, поели, поглядывая то во двор, то на часы в ожидании возможного прихода Марии Станиславовны. Потом Пётр Романыч помыл посуду, со стола прибрал, несмотря на протесты хозяйки.
  - Чего б тебе ещё сделать, Валечка? - спросил он.
  - Да что ж ты ещё сделать-то можешь? - грустно ответила Валентина Семёновна. - Сиди уж, отдыхай.
  Зазвонил телефон. "Хоть бы Маша!" - пожелал Пётр Романыч.
  - Алё, - сказала в трубку Валентина Семёновна. - Здравствуй, Григорий Николаевич, здравствуй. Да как же, помню, что обещала. Листочек и ручку взял? Ну, записывай. Берёшь, понятно, картошку, чистишь её, трёшь на крупной тёрке...
  Пётр Романыч разочарованно цокнул и пригладил куцую седую бородёнку. Не Маша. Он дождался, когда телефонная трубка со стуком легла на рычажки, и сказал:
  - Валечка, пойду я к себе во двор.
  - Иди, иди, - охотно позволила Рябинкова. - А увидишь Марусю - стукнешь мне в окошко. Обязательно!
  Он вышел во двор и увидел, как с тяжёлым пакетом уходила со двора куда-то невестка Вячеслава Егоровича - Агата Леонтович. На всякий случай Богуславин её перекрестил.
  
  Отступление четвёртое. АГАТА ЛЕОНТОВИЧ
  
  Агата вошла в палату номер двести тридцать шесть. Хмурые тучи за окном нагоняли серость во все уголки квадратного помещения. Даже белые простыни теряли свою чистоту и казались пропитанными противной домашней пылью. Почти на всех кроватях лежали женщины. Одна зевала над ярким журналом, две болтали, четвёртая сладко дремала, пятая читала маленькую книжицу. Кровать у окна была свободна, и Агата, поздоровавшись со всеми, твёрдым шагом направилась к своему временному прибежищу.
  - На аборт? - понимающе поинтересовалась соседка, смуглая тридцатилетняя брюнетка с синими глазами.
  Агата коротко кивнула.
  - Первый? - снова спросила брюнетка.
  Агата расщемила губы.
  - Второй. В смысле, первый аборт, а ребёнок второй.
  - Не бойся, - жизнерадостно поддержала её другая дама, лежащая напротив. - Я уж три аборта сделала, на четвёртый иду, всё знаю. Укольчик в вену сделают, ты заснёшь, а проснёшься - уже всё в порядке, ты свободна, как ветер, и уже через три часа можешь бежать домой.
  - Да я знаю, - вздохнула Агата. - Просто...
  Она замолчала. Нахмурилась.
  - Чего? - подтолкнула её брюнетка.
  Агата посмотрела в пасмурное окно.
  - Здоровье можно потерять, - нехотя пояснила она. - Да и вообще... Неуютно.
  - Да ладно тебе! - махнула рукой дама напротив. - Что там может быть вообще? Совесть мучает, да? Так там нет пока ничего, один комок биологической ткани и всё.
  - Есть, - возразила Агата. - Уже одиннадцать недель.
  - Подумаешь! И с бόльшим сроком абортируют, когда уже все части тела есть, а тебя что там - то ли рыбёшка, то ли морской конёк. Не переживай, подруга, - успокоила Агату другая женщина, крашеная рыжая. - Меня Надей зовут. А тебя?
  - Агатой.
  - Ба, полька, что ли?
  - Не знаю.
  - Ой, девоньки, скорее б всё кончилось! - томно протянула брюнетка. - Я б ещё успела в выходные на шашлычки съездить к друзьям на дачу! Там такие мужчины будут - закачаешься!
  - С одним-то докачалась уже, - по-доброму усмехнулась Надя. - Поди, самого импозантного выбрала, а, Карина?
  - А как же! - согласилась Карина.
  - Ребёнок бы красивый получился, - вдруг подала голос женщина, лежавшая у самой двери читавшая маленькую книжицу.
  Карина смешалась. А потом с вызовом поглядела на всех и бросила:
  - А я ещё красивее потом рожу! Когда-нибудь.
  - Все мы... когда-нибудь, - произнесла женщина у двери и накрыла одеялом русую голову.
  - Волнуется, - шепнула Карина. - Не обращай внимания на эту Веру, у неё с абортом тёмная, видно, история.
  Агата легла на кровать. Смеркалось. Позвали ужинать, и палата зашевелилась, одеваясь в яркие халаты. Вера и Агата вышли в коридор последними. Агата заметила, как странно обсмотрели их группу женщины из других палат.
  "Чего уставились? - занервничала она. - Это ж разовая операция; подумаешь, клубок ткани! Там даже мозгов нет, чтоб всё понимать!".
  Её сопалатницы спокойно отужинали, болтая о мужьях, любовниках, сожителях, одиночестве, рецептах, здоровье и шмотках. Агата тоже что-то говорила.
  А вот Вера молчала, не поднимая глаз от тарелки.
  Агата невольно поглядывала на неё, удивляясь её сдержанному поведению и более чем скромному виду: длинным русым волосам, забранным сзади в тугой пучок, застёгнутому прямо у горла длинному тёплому халату в светло-зелёных цветах, без кокетливых излишеств, а самое главное - выражению округлого лица: вроде бы замкнутому, но в то же время одухотворённому. В оживлённых лицах соседок, сколько Агата не искала, не нашла такого незнакомого, завораживающего выражения.
  После ужина палата номер двести тридцать шесть в полном составе решила погулять по коридорам отделения. Шестеро женщин шли по парам. Агата с Верой оказались последними.
  Почему-то разговаривать не хотелось. Группка встала возле стены в маленьком холле, между большим зеркалом и холодильником. Вера задержалась, не стала к ним присоединяться. Агата почему-то тоже, и вскоре она стала свидетельницей того, как широко открытыми глазами смотрели на абортниц проходящие мимо пациентки.
  - Как они уставились! - невольно отметила Агата.
  Вера кивнула.
  - Да. Нормальные женщины глядят на матерей-убийц, на изгоев.
  - Ну, уж, на изгоев, - покоробило Агату. - Обычная операция. Да и среди них самих, думаешь, никто аборта не делал?
  - Делал, возможно. Но всё равно это противоестественно... И они считают себя после этого хорошими жёнами и прекрасными матерями. Бедные люди.
  Агата растерялась. В голосе Веры не намёка на сарказм, только жалость. Но ведь она тоже пришла на аборт! Агата сказала это вслух. Вера отрицательно покачала головой.
  - Нет, я не на аборт. У меня полипы в матке, будут выскабливать. Я забеременеть хочу.
  Агата осторожно спросила:
  - А у тебя есть дети?
  Вера взглянула ей прямо в глаза.
  - Есть. Четверо.
  Агата ахнула.
  - Куда тебе ещё?!
  - Очень хочу маленького в руках подержать, расцеловать его всего, побаюкать, поагукать, порадоваться, - тихо ответила Вера.
  - А-а... - озадаченно протянула Агата.
  - Не понимаешь? - Вера сочувственно улыбнулась. - Сама-то разве по маленькому не соскучилась?
  - Да у меня и есть маленький, - сказала Агата.
  - А второго, значит, хочешь убить? - вдруг жёстко сказала Вера. - Больше у тебя не будет, поверь. Твой ребёнок - это ты сама и лучше тебя. Ты саму себя убиваешь, когда убиваешь его. Неужели жалости нет к родному малышу, крохотуле, который так беззащитен, так доверчив, так тебя любит уже в твоём чреве?! В матери заложено Богом, что она защищает своего ребёнка всеми силами, бережёт его, любит... а ты хочешь его замучить, на частички разрезать, убить. А потом в ящике для отходов - детское тельце в крови! Абортницы - фашисты, а не женщины. Как они могут одного оставить, другого убить? А если б мама тоже их убила в утробе, где б они были? Где б ты была, Агата? Там же, на помойке, с раскинутыми ручками, сведёнными пальчиками, раскрытым в крике ротиком, с глазёнками, застышими от боли, ужаса и от совершённого мамочкой предательства! Вместо жизни - смерть, вместо любви - даже не ненависть, а лишённое смысла безразличие. Какой любви лишается мать-убийца! Самой искренней и трогательной - любви своего ребёнка... Для меня несколько часов рядом с этими нелюдями - как вечная пытка. Никогда мне не было так плохо. Никогда.
  Вера резко отвернулась от Агаты и исчезла в коридоре.
  Потрясённая Агата несколько долгих секунд не могла дышать.
  Когда она, наконец, вздохнула, то решила: "Сумасшедшая. Напугала. Откуда она выкопала эту гадость? Она врёт. Врёт. Ничего там в животе нет. И на помойке просто комочки ткани... Да он и не чувствует ничего, у него же мозгов нет, нервов нет! Всё она врёт. Сумасшедшая... Точно в Бога верит! Верующие все дураки и свихнутые ... Да мало ли какие обстоятельства бывают! У меня, например... И так живём друг на друге: родители да мы втроём. Куда нам ещё одного? На потолке его, что ли, укладывать? И деньги... Где я их в кризис возьму? Много она понимает, эта Вера... И врёт она. Всё врёт".
  Но Агата где-то глубоко-глубоко в душе знала, что Вера не врёт, и оттого ей было ещё гаже.
  Чем заняться до сна? Смакованием того, что сказала Вера, - не хочется. Читать не тянет. Телевизор скорее отталкивает, чем прельщает. Разговаривать... уже доразговаривалась. Гулять? Как гулять, если её сотоварки будут каждый круг ей встречаться и звать к себе поболтать.
  "Что осталось в ассортименте? Позвонить родителям? Мужу? Скажу, что я в больнице очень испугалась одной дуры верующей. Очень смешно. Да и лет мне сколько? Всего двадцать пять. Ещё успею за вторым пойти. А тут снова столько надоевшей суеты, забот, волнений! Нет, я правильно поступаю, что иду на аборт. Одного малыша достаточно".
  "Ладно, пойду почитаю", - решила Агата и уверенно вернулась в палату номер двести тридцать шесть. Вера сидела на кровати и читала маленькую тоненькую книжицу.
  "И сколько можно читать одну хлипкую брошюрку? - удивилась Агата. - Стишки, что ли? Или этот... молитвенник?".
  Обиженная словами Веры, она не стала спрашивать, а прошмякала тапочками к своей койке. В тумбочке её ждал новый номер "Каравана истории", не открытый даже. Агата устроилась удобнее под одеялом и развернула первую страницу.
  Через полчаса, отупевшая и уставшая от красивеньких кричащих фоток и окружающих их вздорных сплетен и забывающейся тут же информации, Агата зевнула и сморилась сном. Скользкий журнал сполз с кровати и гулко шлёпнулся на пол. Вера вздрогнула и обернулась. Агата спала.
  ... Она лежала в темноте, уютной и родной. Ей было сытно, комфортно. Рядышком билось мамино сердечко, и в ушках журчал мамин голос. Неважно, о чём она говорила. Главное, что он журчал и успокаивал, убаюкивал.
  Ничто не предвещало беды. Она нагрянула нежданно. Агата почувствовала вначале тревогу, потом страх, а затем - дикий, просто невыносимый ужас. Что-то металлическое пробиралось к ней, чтобы ущипнуть! И ущипнула. Оторвала кусочек тела.
  Агата от боли закричала: "Мама! Мама! Мне больно! Защити меня!". Но металлические щипцы неумолимо оторвали от неё другой кусочек, пальчики, ручку, ножку.
  Агата кричала. Истекала кровью, изуродованная, искалеченная. Её кусочки извлекали на свет и бросали в круглый холодный таз. И откуда-то сверху Агата увидела валявшиеся частями в тазу свои собственные ручки, ножки, тельце, оторванную головку с остекленевшими, широко открытыми от ужаса и боли глазками. Агата закричала. Но не проснулась, а унеслась ввысь.
  ... Она никогда не была в таком солнечном месте, где буквально всё испускало свет и слепило глаза. Невероятно звучный, добрейший и печальнейший Голос тихо проговорил единственную фразу:
  "Поколение праведников послал Я вам, а вы убиваете его!".
  И Агата стремительно упала в пропасть, где простиралась тьма тьмущая, ледяная и обжигающая одновременно.
  Дно пропасти неожиданно мертвенно светилось, и в этом противном противоестественном свете, который и светом назвать трудно, Агата увидела четырёх женщин из палаты номер двести тридцать шесть, которые завтра собирались предать мучительной жесточайшей казни своих детей.
  Они стояли по грудь в чёрном слюдянистом камне, и лица их кривились от боли. Рядом с каждой из них сидел ребёнок. И возле себя Агата обнаружила белоголовое дитя, которое подняло к ней серые глаза, радостно улыбнулось и звонко крикнуло: "Мама!".
  И четверо ребятишек откликнулись. "Мама! Мама! Мамочка!" - колокольчиками билось вокруг.
  И вновь раздался печальный Голос, от доброты которого ожил мертвенный свет, а женщины облегчённо расправили сгорбленные спины.
  "Поколение праведников послал Я вам. Поколение, жаждущее Любви, Правды и Истины. И вы убиваете его. Взгляните, кого убиваете вы своими собственными руками!".
  И перед Агатой предстало будущее всех четырёх детей - и её сына Ванечки. Острый кол пронзил её насквозь, и она не могла дышать. Слепота поразила глаза.
  "Ванечка, сыночек, помолись за меня!", - сдавлено прохрипела Агата.
  Кто подсказал ей эту просьбу? Она не знала. Вечность отступила, когда чистый родной голосок жарко взмолился: "Господи, пожалей мою маму, помилуй её и спаси! Я её так люблю, что страдаю вместе с ней! Видишь, Господи, в моём сердце занозы от того кόла, что поразил мою мамочку!".
  И отошли куда-то и страх, и жгучая боль, и слепота, когда милосердный великий Голос ответил на детскую мольбу: "Милую мать ради сына, хотя мать не помиловала сына своего".
  И наступили благословенная тишина и покой без сновидений.
  Утром Агата проснулась раньше всех. Она помнила всё до мельчайших подробностей. Постоянно её память возвращалась к Ванечке. Какой он любящий, любимый! Сыночек родимый... Лучше всех радостей мира...
  Женщины зашевелились. Через три часа их детей ждала смерть. Агата молча встала и стала спокойно собирать пожитки и заправлять постель.
  - Эй, ты куда это? - удивилась Карина. - Что, сразу после аборта домой собралась?
  - Это зря, - подала голос одна из женщин. - Лучше здесь прийти в себя, а то может осложнение случиться.
  - Точно-точно, - согласилась Надя. - Не торопись сразу удирать.
  Агата обвела их всех жалеющим взором.
  - Я не смогу убить Ванечку, - сказала она. - Никогда бы себе не простила, и Бог не простит такого злодейства. Я знаю, я видела. Мой Ванечка меня будет сильно любить и жалеть. Он очень хороший. Он монахом будет и многих людей спасёт.
  Палата разинула рот и онемела. Вера счастливо улыбалась. Агата подняла тяжёлый пакет и направилась к выходу. У двери она обернулась.
  - Надя, твоя дочь будет единственной из твоих детей, кто в старости пригреет тебя и не даст умереть от голода и болезни: ты будешь парализована восемь лет. У тебя, Карина, сын станет известнейшим педиатром, умным, добрым, бескорыстным человеком, и у него будет шестеро детей, которые будут обожать тебя. Ольга - Вас ведь Ольга зовут?
  Та машинально кивнула.
  - Ваша девочка выучится на учёного-биолога. Она очень верная и послушная дочь. А Вы - Наташа? Призвание Вашего сына - педагогика. Он чудесный учитель, и столько детей спасёт от пороков!... Вот кого вы все собираетесь сегодня убить, - резко подытожила Агата, - а потом в помойке увидите тех, кто никогда не станет вашей любовью, опорой и счастьем. А я не хочу, чтоб мой сын валялся гнить в мусорной куче и ручки тянул не ко мне, а в никуда.
  И она захлопнула за собой дверь.
  -- Спятила, - хмыкнула Наташа, но никто не засмеялся.
  Женщины переглянулись и головы опустили. Задумались.
  Глава 9.
  
  ... Хоронили Марию Станиславовну Роскину всем двором. Провожали старушку к месту вечного её упокоения её родные, уплаканные до красности, коллеги и друзья. Батюшка её не отпевал: дочь и сыновья заказали оркестр.
  Посидели у тела усопшей с платочками у глаз, пока вереница печали проходила перед гробом, бросили на крышку комья чёрной земли. И вот заваленная венками из искусственных, нарочито ярких цветов могила осталась одна хранить в себе прах женщины, умершей в кресле перед портретом любимого мужа в тоске, безысходности и в безверии.
  Что могло ожидать её в ином мире? - грустно размышлял Богуславин, стоя возле траурного холмика, хранящего в себе самую загадочную из тайн мира, самое непостижимое и непонимаемое, и в то же время совершающееся со всяким живым организмом - от бактерии и плесени до человека; самую реальную и самую сверхъестественную тайну - смерть.
  Земля хранит в себе жизнь и смерть. Жизнь зарождается из смерти: новый росток - на останках сгнившей плоти растений, насекомых, птиц, животных... Новая жизнь после смерти. Это так неприемлемо для обезбоженного создания, лишённого самого естественного для души - веры в Того, Кто сотворил всё это в шесть основополагающих дней, давших начало отсчёту времени...
  "Господи! - молился Пётр Романыч, глядя на безобразно яркие, будто фальшиво праздничные, искусственные венки и цветы. - Упокой душу усопшей Марии... пусть она и не считала себя рабой Твоей, Господи... но Ты пожалей её, заплутавшую и заблудшую, и прости ей грехи её, неверие её, и подари ей жизнь, хотя и вдали от Тебя, но с надеждой на Твою любовь..."
  С кладбища идти пешком далековато, но Богуславин словно и не чувствовал ни ноющей после избиения спины, ни предательской слабости от старости, потому что душа его пылала в молитве Богу: "Упокой, Господи, душу усопшей Марии и прости ей вся согрешения вольные и невольные...".
  Молитва вела его, придавая силы. Он сам не помнил, как оказался в родном дворе. Сел в зелёный "Москвич" и тут же уснул без сновидений. Ему не снилось ни то, как несколько дней назад взламывали дверь квартиры Роскиных, ни слабый, но тошнотворный запах, ни бездвижная, чересчур расслабленная фигура с поникшей головой, ни открытые остекленевшие глаза, ни трёхсуточная суета - ничего из того, что он видел, чувствовал и пережил. Господь дал ему отдохнуть.
  Пётр Романыч спал до позднего вечера, а потом проснулся от стука дождя по крыше автомобиля и уже не смог уснуть до рассвета. Он всё корил себя за то, что не остался тогда у Марии Станиславовны, не догадался, как она страдает, не нашёл тех утешительных слов, которые бы осторожно вынули из сердца ядовитое жало страха и обиды и с мягкостью исцелили бы стонущую душу, неосознанно стремящуюся к вере и не находившую её в себе...
  Если бы он остался! Господь бы помог ему, вразумил, дал бы такие мысли и слова, которые излились бы бальзамом утешительной для всех людей истины - Бог есть, и Он милосерд! - и открыли бы Марии Станиславовне дорогу в Царствие Небесное...
  Почему он этого не сделал?! Богуславин не мог найти ответа.
  Солнце застало Богуславина на ногах. Он рьяно принялся за уборку своего "дома" и широкой полосы земли вокруг него. Глаза слипались, но спать больше не хотелось.
  Странное состояние. Прежде оно возникало, когда на заводе ночной аврал случался, или сидели с друзьями до утра в государственные праздники, или по молодости гуляли с женой Домной Ивановной по тихим улицам, и ночь охватывала их со всех сторон, или когда тайком от коллег стояли длинные ночные службы в церкви на Рождество Христово, Крещение и Святую Пасху.
  Тогда точно так же слипались глаза и не хотелось спать. И требовалось приложить к чему-нибудь руки, чтобы утолить жажду деятельности, а когда она утолялась, организм мгновенно отключался и с блаженством отдыхал несколько часов, чтобы потом полным сил суетиться дальше...
  Так получилось и у Петра Романовича. Выдохся его энтузиазм, и он буквально свалился на сиденье "Москвича", утонул во временном небытии.
  Проснулся он голодный. Но к голоду он уже привык, поэтому не шибко обеспокоился. Вздохнул, увидев в окошке женское лицо, и последние оттенки сна растворились в светлых голубых глазах, глядевших на него с тревожной заботой.
  - Пётр Романыч, - позвала девушка Катя Амелина, - вы как? Нормально себя чувствуете?
  - Нормально, Катюша, спасибо тебе за внимание, - отозвался Богуславин, протирая глаза. - Помочь тебе чем, ягодка-малина?
  Катюша закраснелась, словно упомянутая ягодка, и заторопилась:
  - Нет-нет, спасибо, ничего не надо, - заторопилась Катя. - Я наоборот... Валентина Семёновна сказала, вам постирать надо... Так я заберу, что надо, да постираю.
  - Ой, Катя, да зачем? - засмущался Пётр Романыч. - Как-то мне неловко. Чего ты будешь мои грязные обноски стирать? Я, может, как-то сам постираю в ближайшее время.
  - Да вы что! - разволновалась Катерина. - Где ж вам стирать? Глупости какие. Давайте без разговоров всё, что носили. Машине-то какая разница, что стирать и сколько. Она и не такое осилит.
  Богуславин не стал ломаться и с благодарностью вручил молодой девушке собранный Валентиной Семёновной пакет с его грязной одеждой.
  - С меня причитается, Катя, - серьёзно сказал Пётр Романыч, но Катя улыбнулась и махнула рукой:
  - Будет вам смеяться, Пётр Романыч. Через денёк-другой принесу.
  И убежала на своих точёных ножках.
  Антонина пробежала с сумками - опять Толечке праздничный ужин готовить, тот самый, который она несколько дней будет сама есть, не дождавшись прихода мужа, который год назад погиб в автокатастрофе. Он погиб, ребёнок во чреве погиб, а она жива.
  "Зачем её Господь на земле оставил?" - всякий раз, завидев тонкую фигурку с копной светло-каштановых волос, размышлял Пётр Романыч. Не выдумывалось ничего по-настоящему конкретного, и Пётр Романыч сдавался. Только и оставалось - молиться за бедолагу...
  После похорон Марии Станиславовны двор зажил прежней неторопливой жизнью. Всем показалось, что это логичное завершение пути старой женщины, у которой несколько месяцев назад умер муж. Это про таких, как они, говорят: "они жили долго и счастливо и умерли в один день". Ну, не в день, а в месяц, и не в один, а в несколько, но всё же близёхонько друг от друга.
  Ещё на первой могиле постоянный памятник не поставили, а уже вторую могилу насыпали. Теперь вместо двух памятников всего один поставят. Две фотографии на керамике рядышком приклеят.
  Правда, всего лишь сто лет назад, и даже меньше, никаких портретов к памятникам не прибивали. Барельеф какой-нибудь, скульптура-символ, крест и две даты с надписью-афоризмом. И хотя по-православному это правильно, но человеческое любопытство часто мучается неудовлетворённостью: как же выглядел этот рано умерший юноша или та молодая женщина? Что успела сделать древняя старушка или старик? Хочется взглянуть на этих людей, сравнить их черты с чертами современных молодых и старых, живущих сейчас на земле. Прикоснуться к прошлому через его портреты...
  Через два дня, как и обещала, Катя принесла выстиранную и высушенную одежду. Пётр Романыч с некоторым удивлением огладил чистые вещи, вернувшие себе первоначальные, хоть и поблёкшие цвета.
  - Забыл, как они и выглядели, - признался он Кате. - Серое белым стало, оранжевое - жёлтым, чёрное - синим. Низкий тебе поклон, Катенька.
  - Да ну, чего там! Машина ведь стирала, - улыбнулась Катя. - Я у вас через недельку снова всё заберу и постираю, ладно, Пётр Романыч?
  Но Богуславин твёрдо отказался: нечего мужика нежить, как-нибудь сам разберётся. Катя ушла. Богуславин сидел на скамье и поглаживал, поглаживал пахнущую приятным парфюмом ткань. И не стыдно тебе, старый лапоть, от людей помощь принимать, будто ты болезный какой или инвалид? Руки есть, голова на месте, ноги ходят, а ты из себя немощного строишь. Надо бы работёнку подыскать, чтоб на хлеб и хозяйственные мелочи хватило. Надо бы... Но кто его без документов примет? Не отдала ему доченька паспорт. Сходить, пока её нет дома, и забрать? Зять и внук препятствовать не будут, сами вручат... Зато потом достанется им на орехи!..
  Ладно, придумается что-нибудь. Вдруг у Люси настроение изменится, и она сама ему паспорт вынесет? А что? Вполне вероятно. Не зверь она, верно?
  Из подъезда вышел Вячеслав Леонтович с авоськой в руке. Вид у него был задумчиво-ошарашенный. Он прямиком зашагал к зелёному "Москвичу".
  - Романыч, привет, - выдавил он и прокашлялся.
  - И тебе здравствуй, - приветливо отозвался Пётр Романыч. - В магазин послали?
  - В магазин.
  Вячеслав сел на скамейку и уставился на свои окна.
  - Романыч. Ну, всё. Я снова дед.
  - Ух, ты! - обрадовался Пётр Романыч. - Ну, поздравляю! Когда ждать-то?
  - Нескоро, в будущем феврале, - отстранённо сказал Вячеслав Егорович. - Татьяна спрашивает, что молодые спрашивают, будешь ли ты крёстным.
  - Я? - не поверил Пётр Романыч. - Босяк? Может, получше кого найдёте, помоложе, хотя бы? Побогаче, с квартирой?
  Вячеслав с упрёком воззрился на него.
  - Ты чё, Романыч? Какой там побогаче и с квартирой? Или, думаешь, счастье всё ж-таки не в деньгах, а в их количестве и способе добывания? Тебя мы с малолетства, как говорится, знаем. Знаем, что крестник словно родной сын для тебя будет. Или дочь. Уж как получится. Ну, согласен?
  Богуславин вздохнул и покачал головой:
  - Я б согласился, Слава, не сомневайся, да только толку ли от меня будет? Пара лет - и помру. И останется твой внучок без крёстного... Помоложе всё ж поищи. Вон Гошу Лахтина, например.
  - Ну, ладно, - с сомнением согласился с кандидатурой Леонтович.
  Он громко крикнул, оборотясь к своим окнам:
  - Та-ань! Он помирать собрался через пару лет!
  На балкон вышла Танюша в лёгком синем халате и погрозила мужчинам пальцем.
  - Я вот вам дам помирать! Не хватало ещё глупости городить!
  - Ты хоть о беременной-то помолишься? - негромко спросил Леонтович. - У неё срок в феврале.
  - Да, - тихо пообещал Богуславин и с недоумением посмотрел на свои большие, высушенные временем руки: неужто они могли бы держать нежного младенчика?
  В феврале... Доживёт ли он до февраля? Его вдруг холодом обдало, вызвав крупную дрожь.
  Вячеслав ушёл. Пришёл Гоша - унылый, словно поздняя моросящая осень. Домой сразу не захотел идти, несмотря на то, что его ждали Лена, Радомир и Тиграша.
  - Что пасмурный такой? - спросил Богуславин, протягивая ему сухарик - это его угостила сегодня после обеда чета Просоленко.
  Гоша Лахтин сухариком не побрезговал. Стал грызть и молчать. А сгрыз - бросил в сердцах:
  - Ну, и что теперь мне делать прикажете?! На площади возле Белого дома с Тиграшей выступать?! Ненавижу их всех, этих сволочей! Набили мошну, уже изо всех щелей лезет, и всё им мало, подлюгам!
  - А пуще всего им надо русского человека согнуть, - вставил Пётр Романыч в паузу. - А не согнуть, так сломать.
  - Посмотришь вокруг - так оно и сталось, - угрюмо заметил Гоша.
  - И надежды, думаешь, нет? - прищурился Пётр Романыч.
  - И надежды нет, - припечатал Гоша.
  Пётр Романыч помолчал. Взглянул вдруг на мусорный ящик невдалеке и пробормотал уныло:
  - Видно, скоро и мне придётся в помойках рыться, чтобы выжить. Хоть бы что нормальное выбрасывали, съедобное или ноское. Шубу, например...
  - Норковую, - продолжил Гоша и невесело усмехнулся.
  - Норковую, - согласился Пётр Романыч. - Колбасу свеженькую, хлебушек, сыр...
  - Копчёные рёбрышки, - подначил Гоша.
  - Ну, копчёные рёбрышки не по моим зубам и животу, - отказался Пётр Романыч. - Мне вообще бы куриного бульончику или щей, кашку гречневую, пюре картофельное с мяконькой котлеткой, - помечтал он. - А ты бы, Гош, чего хотел?
  Задумчивый Гоша машинально перечислил:
  - Вырезку, мясо с костями, овсянку, отруби, овощи, витамины.
  Пётр Романыч взглянул на него сбоку и улыбнулся:
  - Это Тиграша бы захотел, - уточнил он. - А ты лично?
  После паузы Гоша так же машинально перечислил:
  - Вырезку, мясо с костями, овсянку, крупы разные, фрукты разные, овощи разные, сладости разные и молоко.
  - Я думал - чай или кофе, - сказал Пётр Романыч.
  - Это само собой, - вздохнул Гоша.
  - Ну, так всё и будет, - пообещал Пётр Романыч, - немного времени пройдёт, и всё необходимое у тебя будет.
  - Бог не оставит? - спросил Гоша.
  - А чего ж? И не оставит. А ты сомневаешься?
  - Сомневаюсь. Я теперь во всём сомневаюсь, - хмуро ответил Гоша Лахтин. - Даже в Тиграше. А это опасно, понимаете? Зверь все оттенки нашего настроения чует - и откуда у него это? Соответственно с этим и действует. А Тиграша вообще подросток, опыта нет, понимания тоже. Не знаю, чем это обернётся...
  - Боишься?
  - Есть немного, ничего не попишешь.
  Гоша вздохнул, хлопнул ладонями по коленям.
  - Может, пора его в вольер перевести? - осторожно посоветовал Богуславин.
  Ответа он не услышал. Гоша встал со скамейки. Прощально кивнул "дворовому Робинзону" и, загребая ногами, сутулясь, побрёл к дому. Похоже, в цирке дела падают в никуда, в пропасть. А чем тут поможешь? Работал бы Пётр Романыч на мясокомбинате... или, хотя бы, на птицефабрике... в колбасном цехе тоже можно... Эх, чего мечтать о несбыточном? Что там мясо - Богуславин и копейки-то Лахтину подать не может, сам вон побирается, из соседской милости живёт. Не было б милости - давно бы в гробу лежал, землёй задушенный. Тело - земле, душа - небу. Как Богом подарено, так им и взято...
  Ещё не темно было, когда вечернюю тишину всполошил истошный крик, и что в этом крике было больше - страха, боли, негодования, потери или отторжения от случившегося - различить бы, наверное, не смог бы и самый знающий эксперт по звукоизвлечению.
  Пётр Романыч вскинулся, похолодев: крик этот своей безысходностью возвещал о беде... а то и о трагедии. Кого-то теперь ждала совершенно иная судьба, поворот в неизвестность, в чистое поле, на котором теперь предстоит строить новый дом, а в нём новую жизнь.
  Если получится. Ведь начинать с первых шагов, с первых камней - несомненный риск, несомненная смелость, и кто-то обладает внутренними силами и деятельной надеждой, а кто-то нет, и тогда новая жизнь по сути своей превращается в жизнь затхлую, гнилую, беспринципную, нацеленную на элементарное выживание земляного червяка, и при этом не найдёшь в сей погибельной гнили ни кротости, ни смирения, ни веры в Божие произволение, в Божию любовь...
  Что же с тобою будет, человечек, после крика, едва не перешедшего в вой?
  Пётр Романыч вглядывался в горящие окна. Откуда крик? Вот ещё один, уже больше похожий на женский визг. И ещё несколько подряд. Затихло всё. Богуславин всё стоял и всматривался в каждое окно, ища то, в котором в один миг изменилась жизнь.
  Через полчаса он различил в тусклом свете фонаря над дверью подъезда женскую фигуру с ребёнком на руках и довольно большой сумкой через плечо. Несмотря на тяжесть, женщина буквально летела по асфальту, не чуя ноши, гонимая страхом прочь из родного дома. Богуславин узнал Лену и Радомира Лахтиных. Что могло случиться?!
  Он хотел их догнать, но не смог, позвал - не откликнулись. Пётр Романыч проводил их взглядом, хмурясь и особенно остро чувствуя, что случилось что-то жутко нехорошее.
  Он поторопился в подъезд, где жили Лахтины, и взобрался, отпыхиваясь, на третий этаж. Дверь в квартиру распахнута. Стоны и жалобное ворчание слышались изнутри. Картина растерзанного Тиграшей Гоши и самого зверя, вгрызающегося в тело хозяина, поразила его в самое сердце своей реальностью, и он рванулся в коридор, из коридора в комнату.
  На полу, скрючившись, спрятав окровавленную голову в угол дивана, лежал едва живой Гоша.
  "Живой!" - вздохнул Пётр Романыч и торопливо глянул на оранжевую в чёрных зебриных лентах тушу, прильнувшую к полу. Тигр посмотрел на него и тоскливо заскулил.
  Пётр Романыч обернулся к телефону и набрал "ноль три". Звонкий женский голос представился, деловито поинтересовался, что произошло, и, похоже, совсем не дрогнул, когда услышал, что человека разодрал тигр.
  - В цирке разодрал? В зоопарке? Убежал в парк?
  - Нет, дома разодрал. Какая разница, где? Тигр-подросток разодрал хозяина. Он сознание потерял от боли, но живой. Кажется, в основном, лицо пострадало и руки.
  - Адрес? - лаконично запросила диспетчер "скорой".
  Богуславин сообщил координаты, свою фамилию, получил обещание "ждите" и повесил трубку. Тигр, поджав хвост, прыгнул в другую комнату, и старик его запер.
  Если б мог, всю Гошину боль на себя принял. Пётр Романыч налил в тазик воды, взял полотенца в ванной и принялся осторожно промокать с Гоши кровь. Какая она тёмная, липкая, густая. Ничем её не отмоешь. Только размажешь. Кажется, что никогда от неё не избавиться, так и будет вопиять о себе оттенками коричневого: здесь, мол, я, здесь, не отмоете меня никогда, потому что во мне человек есмь!
  "Лицо шибко покусано. И руки. Немало операций Гоше придётся вытерпеть, - мучился Пётр Романыч.. - Как же помочь-то ему, бедолаге?".
  Звонок в дверь. Врач. Немолодой мужчина с бородкой, с не уставшими, а вполне яркими глазами, быстрыми энергичными движениями тут же принялся осматривать раненого.
  - Тигр где? - спросил.
  - В другой комнате закрыл, - успокоил Богуславин.
  - Понятно.
  Никакого набора стандартных фраз врач при этом не произнёс, и Пётр Романыч ощутил в себе странное чувство благодарности за это молчание.
  Врач поставил укол Гоше и велел санитарам забирать раненого в больницу. Пётр Романыч с трудом отыскал Гошин паспорт и медицинский полис, отдал врачу.
  - Куда его повезёте? - спросил он, провожая его до двери.
  - В хирургию, - ответил тот. - А насчёт тигра советую позвонить в зоопарк. Сами-то вы его не вывезете, да и вообще... Кстати, милиция по закону обязана его усыпить. Вы в курсе?
  - Э-э... нет. Гоша будет по зверюге страдать... Он его очень любит.
  Богуславин вздохнул. Врач, наблюдая за действиями санитаров, напомнил:
  - Милицию-то вызвали?
  - Вызову.
  - А вы кто будете пострадавшему? - спросил врач, открывая дверь и пропуская вперёд санитаров с носилками.
  - Сосед.
  - А жена его где?
  - С ребёнком убежала. Испугалась тигра, я думаю.
  Врач пожал плечами.
  - Что ж она "скорую" и милицию не вызвала? Это ж элементарно! Или так сильно испугалась?
  - Скорее всего...
  Закрывая за собой дверь, врач напоследок заметил:
  - Если б не вы, этот человек к утру бы скончался. А так просто пара лет пластических операций - и всё. Прежней красоты, правда, уже не будет. До свиданья.
  - До свиданья. С Богом, - попрощался Пётр Романыч.
  Прикрыл, не запирая, дверь и вернулся к телефону. "Ноль два" ответило не сразу, лениво и чуть ли не позёвывая. Пётр Романыч ясно и чётко - чтоб не переспрашивали по несколько раз - рассказал обстоятельства вызова.
  - Едем, - обнадёжил дежурный по городу, и Богуславин остался наедине с Тиграшей.
  Он зашёл в комнату. Зверь лежал, положив окровавленную морду на лапы. Богуславин помолился про себя, перекрестил тигра, осторожно присел рядом с ним, медленно погладил густую короткую шерсть. Тиграша принимал чужую ласку терпеливо, чуть ли не равнодушно.
  - Несчастные вы все, несчастные, - пробормотал Богуславин. - Тиграша, ты что, не вытерпел, что ли? Худое настроение хозяина - оно ж, конечно, раздражает... Но оно ж временное, ты пойми... Хотя... чего я с тобой разговариваю? Надо было с Гошей разговаривать. Настоять, чтоб он тебя в зоопарк вовремя увёз. Старый я пень, трухля без ума...
  Пётр Романыч перебрался на диван, и там сидел, пока по ушам не ударил негромкий, в общем-то, звонок: из-за Радомира Гоша купил слабошумное изделие: зачем кроху пронзительными воплями пугать?
  Но сейчас и тихий звонок показался пронзительным, беспардонным. Пётр Романыч сорвался с дивана. Не Лена, конечно, - милиция. Лена спасала сына и себя, с чего ей обратно в логово боли и смерти возвращаться? Потому и "скорую" не вызвала. От шока. А кто бы хладнокровным оставался, когда на твоих глазах тигр любимого человека терзает?..
  - Отдел уголовного розыска, капитан милиции Станислав Сергеевич Поливанов. Что там у тебя за дела, батя? - пробурчал первый из вошедших милиционеров и увидел в один миг всю картину. - Где тигр?
  - В комнате.
  - А пострадавший, значит, в больнице?
  - Да. "Скорая" забрала.
  - А нас чего вызвал?.. Ладно, сейчас протокол составим. Верно, Карякин?
  - А что мы будем с тигром делать, Станислав Сергеевич? - с опаской спросил второй мужик в мундире. - Нам его в отделение доставлять в качестве вещдока? А ты, браток, кем будешь - свидетелем или виновником?
  - Всё шутишь, Мартин Васильевич? - пробурчал Станислав Сергеевич. - Свидетель он, свидетель. А тигра придётся усыпить. По закону положено.
  Богуславин забеспокоился.
  - Всё ж-таки усыпить? - спросил он. - Хозяин очень его любит.
  Станислав Сергеевич Поливанов развёл руками.
  - Опасное животное причинило вред человеку. По закону обязаны уничтожить.
  У Богуславина разболелась голова, застонало сердце, до этого мгновения не дававшее себя знать. Богуславин как-то враз осунулся, потерял силы, словно в его старом организме обозначился некий предел впечатлений.
  - Как всё произошло-то, Пётр Романович? - вздохнул Поливанов, садясь за журнальный столик и вытаскивая из чёрной папки бланки и ручку.
  Размазанную по полу кровь он волшебным образом сумел обойти, не замарав ботинки.
  - Сидел тут во дворе, - в третий раз за последний час рассказал Пётр Романыч. - Вижу, из подъезда Лена Лахтина с сыном выбежала. Решил посмотреть, чего там. Может, конечно, они просто разругались, а вдруг нет? Тем более, дома тигр.
  - Представляли уже, значит, что может случиться? - понимающе хмыкнул Поливанов. - Ну-ну... Карякин, вызови пока ветеринаров, пусть приедут, заключение дадут. И потом увезут, куда полагается. Пётр Романович?
  - Забрался на третий этаж, - продолжил тот, - дверь отворена, я туда. Гоша был сильно покусан, без сознания лежал, тигр рядом. Я "скорую" вызвал, они его скорее в больницу забрали, в хирургию, а я вас вызвал.
  - Поня-атно, - раздумчиво протянул Станислав Сергеевич и постучал ручкой по столу. - Почему сразу милицию не вызвали, вместе со "скорой"?
  - Да забыл вот! - пояснил Пётр Романыч и машинально приложил руку к левой стороне груди, потёр кожу, словно ожидая облегчения колющей боли. - Потому как не всякий раз такое случается. В шоке пребывал. Так ведь и Гоша, Слава Богу, не умер. А живого-то в первую очередь спасать надо было. А потом уж разбираться...
  - Это верно, - всё так же раздумчиво протянул Поливанов. - Ну, что ж, Пётр Романович, подпишите показания и спать идите. А завтра в десять утра жду вас в отделении, в кабинете номер двадцать девять.
  - Зачем это? - удивился Богуславин.
  - Процедура требует, - вздохнул Станислав Сергеевич. - А дверь мы закроем и опечатаем, пока хозяйка или хозяин не вернётся. Куда, интересно, она побежала, Лена Лахтина? Ведь жену пострадавшего Леной звать?
  - Леной, - подтвердил Пётр Романыч. - Скоренько вы узнали.
  - Профессия, - скупо улыбнулся Поливанов.
  По столу снова ручкой постучал. Раздумчиво повторил; не для дела, как будто бы, а просто чтобы разговор поддержать:
  - Так куда, интересно, она с сыном побежала?
  - К матери, небось, куда ей? - осторожно ответил Пётр Романыч. - Но телефона я не знаю. Равно, как и адреса. Не обессудьте уж, Станислав Сергеевич.
  - Ну, мы люди опытные, найдём, - уверил Поливанов и широко, как рекламный американец, показал в улыбке довольно хорошие, не гнилые и не коричневые от никотина и от крепких тонизирующих безалкогольных напитков зубы. - До встречи, Пётр Романович.
  - До свиданья, Станислав Сергеевич, - с лёгким поклоном ответил Богуславин, встал и пошёл себе, вымотанный и поникший, не желая досматривать последний акт трагедии с Тиграшей.
  Он забрался в зелёный "Москвич" и тут же заснул, несмотря на горечь, разлившуюся, казалось по всему телу.
  Он не ощутил, как вокруг машины прокрался Аполлон Гербертович Харкевич, углядев милицейский "форд", засновал возле него, а потом выспрашивал у Поливанова, что случилось. Поливанов коротко его отбрил безотказными словами "тайна следствия, гражданин, ничем не могу помочь".
  И Харкевич окружил лестью Карякина. Мартин Васильевич парой фраз описал трагическое происшествие и участие в нём Петра Романыча, а в ответ услышал подленькое нашёптывание, донос на "героя дня" - типа бомжует во дворе, честные люди его боятся, дети могут заразиться, женщины от вони немытого тела нос затыкают, и вообще это рассадник всех пороков - пьянства, разгильдяйства, азартных игр, а может, что и похуже, стóит только покопать поглубже; "а вот вы его дочь Люду поспрашивайте!".
  Карякин внимательнейшим образом выслушал, покивал и сообщил, что завтра в десять часов утра предмет соседского "доброжелательства" как раз подойдёт к ним в ОВД. Тогда его и по этому делу допросят.
  Харкевич поблагодарил, сунул Карякину листочек с доносом, промокнул платком лоб и лысину на макушке. Он сиял от удовольствия, словно китайский фонарик с четырьмя светодиодами.
  Злорадно прищурившись на автомобильное жилище нарушителя его спокойствия, худощавый невысокий мужичок с круглой и лысой, как у Колобка, головой с утешенной совестью правдолюбца отправился почивать в свою кричаще обставленную квартиру - поскольку Харкевич уж несколько десятилетий, ещё при советской власти, отменно спекулировал разной разностью - от швейных принадлежностей до шуб из искусственного меха, которые вмиг расхватывали леди экономического класса, любящие брать то же самое, что леди первого класса, но подешевле и лучше даже вообще на халяву.
  Людей Харкевич не любил, но никогда свою нелюбовь не показывал - по примеру умершего не так давно отца, хитрющего дельца, который научил сына всем ходам и психологическим трюкам. Помер, кстати, в мучениях, от рака предстательной железы, и за год угасания изучил всех родных, всех близких, всех знакомых, всех незнакомых - приходящих к нему по долгу службы.
  Харкевич ужаснула такая безобразная смерть, и он начал её безумно бояться. Кинулся искать секреты долголетия, потом - секреты спасения души, в бессмертии которой неистово поверил, так как не хотел умирать. Нашёл, в конце концов, удобную секту и, войдя в неё пассивным членом, успокоился, не зная ещё, в какую ловушку попал.
  Петра Романовича Богуславина он возненавидел сразу, как переехал в этот дом на улице имени Заленского - директора трубопрокатного завода в тридцатые годы двадцатого века. Шибко не похож он был на Харкевича. Антипод. Свою противоположность Харкевичу хотелось рвать зубами, чтобы не видеть, не ощущать в его лице укора себе, своим предпочтениям, своему миру.
  На лице, конечно, у Харкевича улыбочка приветливая, а за лицом - чернота щупальцами расползается, сердце озлобляет, способы уничтожения придумывает. Богуславин - противник не из слабых, надо признать. На каждую подлость исподтишка, затеянную Аполлоном Гербертовичем Харкевичем, реагировал невозмутимо, даже добродушно. В общем, особого внимания не обращал и не переживал.
  Харкевича это бесило, злило до темноты в глазах. Но что он мог поделать? Только совершить нечто более ужасненькое и подленькое, чем прежде. Например, засадить его в тюрьму.
  Норковая шубка-то пропала-то не сама по себе, это ясно. Кто-то её на ручках унёс, прибыль втихаря получил и спрятал где-то в пожитках своих. Поискать, между прочим, не мешало бы. Правда, двояко тут выходит: с одного боку поглядеть - здорово было бы улику неопровержимую в отделение доставить, с другого боку присмотреться - денежки хорошие, прибыток к своему собственному капиталу заиметь бы...
  Поневоле задумаешься и разорвёшься, желая заполучить обе антагонистичности вместе и сразу. Что предпочесть?
  Харкевич метался. Он стоял в черноте раннего утра на балконе и жадно всматривался в деревянный "грибок", возле которого спал в роскошном подарке дурака Лёшки Болобана ненавистный бомж Богуславин. Что предпочесть? Что? Что больнее стукнет по Богуславину? Тюрьма? Потеря денег? Жаль, у-у, как жаль, что нельзя поживиться и отомстить одновременно! Ж-жаль, жаль, жаль, жаль, ж-жаль!..
  Но хоть триллион раз повторяй, что жаль... а выбирать всё равно придётся. Завтра уйдёт Богуславин в ментовку, так не поискать ли деньги в его помоечном скарбе?.. Эх, не получится... Столько глаз... В большинстве, доброжелательных. Мигом отфутболят... И чего они нашли в этом старом бомже?!..
  О! Придумал! Он же тут недавно избил мальчиков! Одного их них Харкевич знал. Не панибратски, конечно, но всё же... Найти парнишку не составит труда, уговорить подать заявление - проще, чем гвоздь в плотину забить, тем более, если за это денежек немного отвалить.
  За избиение, конечно, в тюрьму не сядешь, если пострадавший отделался лёгким испугом, но хоть на ночь да запихают в КПЗ! И тогда реально поискать в логове "Робинзона" деньги за проданную негодником шубу. Когда купюры зашелестят в руках Аполлона Гербертовича, он поймёт, его озарит, в какую сторону их всё-таки употребить!
  С этим решением Харкевич и отправился спать в свою постель - одинокую, потому что жена его - такая же, под стать ему, хапуга, - и сын, мальчишка одиннадцати лет, уехали отдыхать к бабке в Геленджик на полтора месяца.
  Харкевич жену не любил, потому что не умел и не мог любить людей, но уважал её за деловую хватку, смётку, беспринципность и хамство - где и с кем нужно. Сына терпел и воспитывал в нём подобие себя.
  И, в общем-то, жизнь получалась, ничего не скажешь. Урвать-то ведь проще, чем удержаться. Смотреть на чужую работу легче, чем вкалывать самому. Правда, свою деятельность Харкевич гордо называл именно трудом. Ведь он, бывало, и на табуретку ни на минуту не мог присесть, не то, что на дорогущий диван, до того его засасывала круговерть дел.
  Именно круговерть: из одного дела рождалось другое, из другого вытекало третье, параллельно им решалось четвёртое, а где-то на периферии намечалось пятое.
  Прилипавшие к чете Харкевичей деньги делились на несколько кучек: на оборот бизнеса, на еду, на вещи, на сына, на удобства и развлечения (совсем чуть-чуть) и на банковский счёт (весьма приличная сумма). Харкевич никогда не был доволен полученной от спекуляций и всяких тёмных делишек прибыли, поскольку был уверен, что мог бы получить гораздо больше, чем получил. А деньги, пришедшие по случаю, он ценил гораздо больше.
  Харкевич широко, долго зевнул, аккуратно протёр пальцами слипающиеся глаза. Чего ждать? Ждать, понимаете ли, абсолютно нечего. И он пошёл спать.
  Завтрашние события приведут всех участников к предварительным итогам. А подержать Богуславина в КПЗ поможет устроить один Харкевичев знакомый сотрудник милиции, чьей дочери он достал шикарное свадебное вечернее платье, ему самому - фирменный костюм, и всего по пятьдесят тысяч каждая одёжка, а не по сто, как то же самое, но настоящее стóит в элитных бутиках.
  Харкевич держал два магазинчика в разных концах города, в которых отмывал деньги, добытые перепродажей краденого и кое-чего ещё, похуже. Харкевич любил деньги и риск, поэтому и ушёл по ту сторону закона. Но был так скрытен и потаён, так умело "мылил" кого надо, что считал себя защищённым от людей в погонах на многие попадающие под статью нарушения.
  Ну, всё. Тёплая подушка, прохладные простыни, привет, сон, залезай в голову, покажи красивую жизнь, полёт и исполнение желаний...
  Наконец, Аполлон Гербертович уснул, надеясь днём начать работу по устранению Богуславина.
  Лена Лахтина, испуганная страшным зрелищем и не отогнавшая свой страх и мысли об одиноком вдовьем будущем - ибо она не знала, что муж, хоть и без сознания, но жив, чутко дремала.
  Уснул и сам Гоша, которого напичкали сложным наркозом и сильными лекарствами во время ночной операции.
  Уснули, возможно, и врачи, сшивавшие Гоше лицо, и уснули вздыхавшие при виде месива из кожи и мышц операционные сёстры...
  А через два-три часа мир вновь забушевал, заплескался и поплыл - по и против течения Божественной о нём мысли, но всегда безвозвратно теряя свои мгновения, секунды, минуты и тысячелетия, жалея или не жалея о прожитом.
  
  Глава 10.
  
  В десять часов утра Богуславин прошёл к Поливанову - голодный, неумытый, обросший щетиной, с воспалёнными глазами, запыхавшийся - как есть, босяк, и добавить нечего. А Поливанов нагружен сведениями, как авоська у женщины после работы, он погружён в разного рода информацией, как водолаз в старый мутный пруд, покрытый плотным полотном ряски, словно льдом, и выталкивающий из себя газы из мягчайшего нетронутого ила...
  Поливанов ясно себе это представил, потому что недавно побывал на таком вот пруду, где в прострации торчали в настырной зелени ряски коричневые узкие горлышки пивных бутылок, грели бока красочные жестяные пивные банки - лёгкие, словно сухие шары перекати-поля; где застыли в неподвижности брошенные когда-то пустые пачки из-под сигарет, палки, обёртки от мороженого и шоколада и прочая мелкая дребедень; где, наконец, лежал утопленник, спьяну булькнувшийся в непроглядную темень воды, чтоб освежиться во время бесшабашной, безголовой попойки, и найденный рыбаками в прошедшие выходные...
  Дело Лахтина предельно понятно и без повторных пояснений участников и свидетелей жуткого происшествия. Предстояла изматывающая бумажная волокита, чтобы безболезненно поставить на тонколистную папку надпись "В возбуждении уголовного дела отказать", и с облегчением кинуть дело в архив на несколько лет.
  Больше изуродованного Георгия Лахтина и сломавшейся его жизни, включавшей семью и профессию укротителя крупных хищников, Станислава Сергеевича тревожил Богуславин, а, точнее, заявление его соседа "по двору" некоего Аполлона Гербертовича Харкевича, о котором известно было мало - только то, что он "чепэшник" с двумя зарегистрированными легальными магазинчиками в разных концах города, что у него жена и сын, которые в данный момент "отсутствуют по причине присутствия в Геленджике".
  Поливанов хмыкнул: не пленились ли домашние Харкевича посулами тамошней тоталитарной секты "анастасиевцев", основанной неким Вовкой по прозвищу Мегрэ в целях поправки своих унылых финансовых дел?
  Этот Вовочка придумал и написал ахинею о сибирской девице-целительнице, родившейся в тайге без врачей и ухода, воспитывавшейся медведицей и зверями, от них, видимо, научившейся думать и говорить, втюрившейся в первого же встреченного ею побитого невзгодами мужичонку, родившей без проблем дитёнка и вещавшей миру о его обустройстве, сути, гибели и спасении.
  В общем, эстетическая муть с привязкой к местности - к Сибири и к Геленджикским древним дольменам, в коих якобы обитают мудрейшие духи умерших, знающих то же, что и эта баба-"маугли" Анастасия, и чуть больше - типа конечной цели бытия.
  Многие на "анастасиевцев" клюнули. Сектанты уже несколько лет миллионы рублей и валюты огребают, кормят Вовку по прозвищу Мэгре и себя самих.
  Доверчивых, незащищённых людей - просто удивляешься, какая куча. Так и прут на "мегрэвскую" приманку.
  Книжки про эту бабу Владимир Мегрэ выпускает каждые полгода. Где только темы находит?! Хотя, конечно, темы на земле валяются, подбирай и действуй. Заказал литераторам-фантастам, те ему опусы пластают про всё неземное-нечеловеческое, а он сигары покусывает и на белый мрамор, как говорится, плюёт... И посмеивается, подлец. Сколько душ загубил!
  У Поливанова любимая племянница выскочила замуж за "анастасиевца" и всё. Канула в омут. В общину какую-то уехала, строить дом и жизнь. А если встречается с родными и знакомыми, то пытается оболтать, охмурить, чтобы прозрели и спаслись, отдав за это "анастасиевцам"-"мегрэистам" кругленькую сумму. Приведёт кого в секту - ей почёт и уважение. Как и в любой тоталитарной организации. А если пусто - по голове затюкают, до полного уничтожения доведут - сперва морального, нравственного и духовного, а потом физического.
  Племянница с зятем этому не верят, плечами пожимают, посмеиваются: мол, "глупые вы остальные люди, глупые"... В зеркало гляньте, дураки зелёные.
  Поливанов подавил безсчётный по количеству скорбный вздох и досадливое кряхтение и переключил думы на Богуславина. Прорвавшийся в кабинет двадцать девять в восемь утра Аполлон Гербертович Харкевич - язык сломаешь - с пеной утра доказывал опасность Петра Романовича для окружающих.
  По идее, засадить мужика на пятнадцать суток просто: живёт во дворе в антисанитарных условиях, в какой-то старой прогнившей машине возле детского "грибка", портит, так сказать, всю картину благопристойности.
  Харкевич утверждает, что дед пьёт, матерится, собирает вокруг себя тунеядцев и режется в домино, в карты на деньги, подозревается в краже дочерниной норковой шубы, которую, похоже, успел продать, а деньги спрятать. На них и живёт, мол, сейчас, безобразие просто, все соседи, весь двор возмущён, едва терпят подобное своеволие, а недавно этот старый бомж бросился на юношей из приличных семей, просто без причины! Поколотил мальчиков. Конечно, ребята обижены, унижены и тоже возмущены. Ох, товарищ майор, ведь вы майор? Я сразу отгадал - товарищ майор, нет, ну, так не сегодня-завтра станете, Станислав Сергеевич, низко в ноги кланяюсь от всего двора, помогите, изолируйте нас от этого человека! А мы не забудем, готовы всегда во всём помогать...
  Ну, и человечек! Маленький, а всего Поливанова с ног до головы словоблудием забросал, словно навозом, никакой Геркулес эти Авгиевы конюшни не вычистит - не осилит масштаба. А ведь не выгонишь заразу, он же бумагу накатал в двух экземплярах, чтоб уж наверняка делу ход дать. А тут и Карякин вдруг решил, что стоит этим Богуславиным заняться. Уж успел Поливанову подмигнуть. Подмазал его Харкевич, что ли? С него станется - догадался Поливанов, - этот запросто сунуть в лапу сумеет, да так, что стыдно отказаться, не стыдно принять.
  И чем это, интересно, Богуславин занаждачил корыстную душонку Харкевича? Чего он к нему прицепился? Не иначе, своя выгода имеется. Может, и не денежная вовсе. Ну, к примеру, различные они по духу, и потому Аполлону Гербертовичу Харкевичу вся жизнь Петра Романовича Богуславина словно куст хрена в середине ухоженной грядки виктории. И фамилии-то, фамилии!
  Поливанов хмыкнул и покачал головой, разглядывая первый лист заявления худого круглоголового мужичка. Фамилии тоже на двух горизонтах - на том, что спереди, и на том, что сзади: Богуславин, получается, Бога предназначен славить, а Харкевич, получается... плевать на Него?
  Стук в дверь вернул Станислава Сергеевича к делу.
  - Войдите! - громко разрешил Поливанов.
  Зашёл Пётр Романыч - с голодным выражением неумытого, обросшего бородой лица, на котором воспалённо смотрели потускневшие глаза. Он запыхался и трудно дышал. Поливанов привстал, здороваясь. Он никогда не обращался с посетителями дурно или исходя из его наружного вида. Люди, конечно, всякие, но ты себя-то уважай и не порти свою личность самолюбованием в деспотизме.
  - Вас будто гнал кто-то, Пётр Романович, - полувопросительно сказал Станислав Сергеевич.
  - Да сам... гнал, - с паузой, отпыхиваясь, ответил Богуславин. - Ведь приказали к десяти, а организм-то старый, спит себе и спит, еле проснулся... простите уж... виноват.
  Поливанов поморщился, досадуя на себя: чего прицепился к деду? Понятно, что не по прихоти и не в блаженстве старости он во дворе ночует.
  - Простите, Пётр Романович, - сказал он серьёзно. - И в мыслях не было упрекать.
  - Бог простит, Станислав Сергеевич, - улыбнулся Богуславин; правда, улыбка вышла немного грустной и болезненной. - А мне что ж, всё сначала рассказывать?
  Станислав Сергеевич подпёр щёку рукой. Он сегодня не спал, слушал Харкевича после Карякина и чувствовал себя смурно и заваленным до горла навозом. Впрочем, коровий навоз пахнет довольно... по-деревенски. Не противно, во всяком случае. Поливанов хмыкнул, а потом кхекнул, поняв, как странно прозвучало его хмыканье.
  - На свежую... э-э... голову лучше, - пробормотал он.
  Пётр Романыч без выражения рассказал ночную трагедию и замолк. Поливанов поблагодарил, помедлил, повернул к нему бумагу.
  - Прочтите и, если верно, вот здесь подпишите, - коротко приказал он.
  Пётр Романыч прочитал, подписал.
  - Всё, Станислав Сергеевич? - устало спросил Богуславин.
  - Было бы всё - так было б отменно, Пётр Романыч, - начал Станислав Сергеевич.
  - А чего ж не хватает для этого "всё"? - спокойно спросил Пётр Романыч.
  - Заявление на вас поступило, уважаемый Пётр Романыч, - вздохнул Поливанов, и во вздохе его, кроме усталости, прозвучало явное сожаление.
  - Заявление? От дочери? - вырвалось у Богуславина и, пока он ждал ответа, у него дрожала душа в ожидании горя.
  - Почему от дочери? - сперва не понял Поливанов, а, догадавшись, замотал головой: - Нет-нет, Пётр Романыч, не от дочери, успокойтесь. Это вы насчёт норковой шубы? Она, конечно, в этой писульке фигурирует, но как факт, не более. Не официальное обвинение. Конечно, в своё время придётся и о ней спросить.
  - Что спрашивать? Я о ней ничего не знаю. Висела она в шкафу, висела, а почему исчезла - кто её разберёт, - хмуро сказал Пётр Романыч и непроизвольно почесал колючую впалую щёку. - Прятать-то мне её негде, всегда я на виду: что ни сделаю, кто-то да увидит, что именно сделаю... А продать такую вещь за часок - другой невозможно, сами знаете...
  - Если сговора не было, - ввернул, как бы случайно, Поливанов и зорко вгляделся в "дворового Робинзона".
  Нет, он не ошибся: подозреваемый глаза не прятал, и в них явно читалось непонимание сути поливановского предположения. Правда, за двадцать два года "пахоты" в органах внутренних дел Поливанов видел тысячи таких вот непонимающих глаз в ответ на элементарный вопрос "как вы совершили это преступление?", и мало у кого из этих тысяч взгляд подкреплялся фактами.
  Чтобы утверждать наверняка, надо с человеком долго общаться, узнать о нём не только от него самого, но от "контактёров" - родных, друзей, коллег, знакомых, соседей по дому, по саду и гаражу, продавцов близлежащих магазинов, соцработников, которые навещают его раз в месяц, врачей, наблюдавших его в поликлинике и больнице... А первое впечатление - штука хоть интуитивная, но для закона - недостоверная.
  - Какого сговора? - переспросил Пётр Романыч. - Вы, в смысле, что я заранее сговорился с кем-то, что он шубу припрячет и продаст при удобном случае, а деньги разделим, когда время пройдёт?
  - Типа того, верно вы поняли, - кивнул Станислав Сергеевич, а сам зорко наблюдал: не моргнёт ли, не сузит ли глаза, не вспотеют ли виски, не пробегутся ли пальцы по столу нервной дрожью, не спрячутся ли вниз стиснутые в кулак руки..
  Признаков того, что человек лжёт и скрывает что-то, много. Одни явные, другие уловишь едва, но уловишь при намётанном глазе. По всем явным и неявным признакам Богуславин искренен.
  Но кто его знает, вдруг он где насобачился правду так затаивать, что и за правду её уже не воспринимал? У него ж за плечами громадный жизненный опыт. В том числе и военный.
  Пётр Романыч глубоко вздохнул.
  - Можете, конечно, поискать, товарищ следователь. Да только... Ну, силы потратите, время, деньги. Не жалко - так что ж, ищите себе на здоровье. Мне в это время в тюрьме посидеть? Что ж, хоть нормально посплю - под крышей да на койке, - и он неожиданно улыбнулся, словно в этом нашёл утешение своему незавидному положению.
  Поливанов шевельнул бровями в лёгком удивлении. Он почему-то оказался доволен, обнаружив некую странность в бомже, с которым свёл его, как это ни поразительно, тигр. Хотя, конечно, и странности никакой нет: какому обездоленному нищему не покажется заманчивой достаточно сытая, тёплая и безопасная жизнь в "казённом" доме? Когда ничего нет, в тюрьме хорошо, ровно прибыток появился - койка, крыша, баланда. А когда на воле всё, то в тюрьме - ничего. В этом случае, конечно, выть и упираться - главное дело. И Поливанов построжел.
  - Ну, о шубе позже, - сказал он. - А смысл заявления на вас...
  - "Доноса" - сказали бы в тридцатые годы, - пробормотал Пётр Романыч.
  - Э-э... не могу с вами не согласиться. Так смысл заявления банален: мешаете вы жильцам близлежащих домов фактом вашего бездомного проживания и опасностью, исходящей от вас.
  Пётр Романыч озадачился:
  - Опасностью? Чем я опасен-то? С ножом, что ль, на всех бросаюсь в пьяном виде?
  - Вот почитайте копию, - Поливанов протянул белую бумагу, испещрённую чёрными строчками.
  Узловатые пальцы с грязными ногтями приняли листик нехотя, брезгливо. Прочитав, что написано, Пётр Романыч хмыкнул.
  - Так что? - спросил Поливанов.
  - Складно... Поди, так оно и есть. Кроме шубы. Нищие-то кому нужны? Разве Богу.
  - А вы в квартире прописаны или зарегистрированы?
  - Прописан. А квартира дочкина. Я ей подарил два месяца назад.
  - Зачем?
  Поливанов чиркнул ручкой по новому листочку.
  - Дело к смерти. К чему ей лишние хлопоты с оформлением наследства? Хлопотня всякая... А тут уж всё своё, сиди себе спокойно, живи себе дальше, - пояснил Пётр Романыч.
  - Прямо король Лир, - с некоторой досадой проворчал Станислав Сергеевич. - А дочь обрадовалась случаю и нашла способ отца выгнать.
  - Что? - не расслышал Богуславин.
  - Говорю, в суд можете обратиться, - повысил голос Станислав Сергеевич, - с иском о том, чтоб вам не чинили препятствий в проживании на этой жилплощади.
  Пётр Романыч испугался.
  - В суд? Против дочки? Зачем это? С ума я, что ли, сошёл? Как есть, так и что ж, пусть дальше будет. Её воля, её собственность. Захотела прогнать - прогнала. Бог ей судья, а не я. Заслужил, верно, грехами своими родительскими. А примет - приду, слова остудлого не скажу.
  Поливанов похлопал глазами, ничего на это не сказал, уткнулся в свою писанину. Пётр Романыч подождал, подождал; наконец, вымолвил ожидающе-покорно:
  - Арестуете меня, товарищ капитан?
  - Да нет пока, - уверился Станислав Сергеевич. - Проверка фактов сперва нужна. Дело нудное, долгое... А, может, нам с вашей дочерью поговорить? Дикое это дело - родного отца выгонять.
  Пётр Романыч махнул рукой.
  - Не стóит, Станислав Сергеевич, прошу вас, не надо, - быстро проговорил он. - Как есть, так есть, не надо вмешиваться. Люся человек... сложный, твёрдый. И досталось ей в жизни немало. Пусть её. Разберёмся сами. Ну, а если меня арестуете, ничего, не переживайте, я жалится не буду. Приму, чего надо.
  "Странный дед, - снова мелькнуло в голове Поливанова. - Мысли у него какие-то... как у блаженного. А, может, у него с непривычки "крыша" начинает съезжать? Вот был бы номер". А вслух произнёс:
  - С Георгием Лахтиным всё в порядке?
  - Лицо подштопают, думаю, а как у него в душе... не сломается ли? Не знаю. Человек он смелый... да только теперь с сильной оглядкой будет к зверю подступать. А зверь такое сразу чует и слушаться не станет, потому, как владеет человеческой волей, а этого нельзя допускать, такому человеку со зверем не справиться, не допустит до себя зверь. Так что, неизвестно, вернётся ли Гоша в цирк укротителем... Всё от его характера пойдёт, от поддержки семьи.
  - Возможно, возможно, - протянул Поливанов. - Тут я с вами не спорщик, Пётр Романович, психологию животных и дрессировщиков не изучал, не довелось как-то за двадцать два года службы. Я всё больше по извращениям человеческой психики: преступник и его жертва. Однобокое суждение, согласен, да ведь только оно и полезно в нашей профессии.
  Пётр Романыч подумал, помолчал и отрицательно качнул головой.
  - Неверно вы это говорите, Станислав Сергеевич. Если в отношение меж обычными честными людьми не разбираться, не понимать, что ими движет, как понять, извратился этот простой человек или человек с уже извращённой гнильцой себя выказал в преступлении? Сами ж, небось, многажды встречали: человек с незапятнанной репутацией, честный и со всем хорошим, с добродетелями всякими, а чего-то не выдержал и извратился, да к вам и попал на препарацию, так сказать.
  Поливанов на это ничего не мог ответить, ртом только пожевал.
  "Ну, и дедок! Откуда он такой взялся, где таких растили-ковали?" - подумал он и неразборчиво промямлил:
  - Это точно. Палец вам в рот не клади, скушаете.
  - Что? - не расслышал Пётр Романыч.
  - Ничего, товарищ Богуславин, мысли вырвались... Значит, жили-поживали в собственной квартире, а с мая, значит, бомжуете в собственном дворе?
  - Вот бомжую, - вздохнул Пётр Романыч.
  И улыбнулся этак легко, словно утру хорошему, сельскому улыбнулся, в то его время, когда туманец порошит траву, листву да тёмные влажные срубы с квадратиками окошек, обрамлённых деревянным кружевами ставень; загадочный сей туманец превращает обычную деревеньку в древнерусское поселение - далёкое по времени, и потому сказочное, нетутошнее, словно явившее себя через преграду столетий на одно это туманное летнее утро, пахнущее дымом; грустнейшая взвесь мельчайших микроскопических капелек, бессильно пытающихся взлететь высоко-высоко, скрывает берега узкой речушки и мелководной заводи и дарит волшебную обманку - фантазию моря с берегом русской глубинки...
  Стоишь будто в родной деревеньке, на берегу своей, в пять шагов шириной, речке Синарке, глядишь на неё, да на пойманный плотиками прудик, на берега, словно резинкой, стёртые туманом, и, отрешившись от привычного, мысленно увидишь - или, наоборот, не увидишь - безбрежные воды черноморские, в которых купался лет двадцать назад, которые помнятся и о которых печалишься иногда до сих пор...
  А что такое море? Это море жизни, море света, море любви, море надежды, море веры, море радости, море заботливости, море доброты, море милосердия, море радуги, цвета которой мы можем различать. И это море бесконечного радушия, безбрежного и обильного, море всего на свеет - дал нам Бог, для Которого дать нам это море - значит, проявить Себя во всей Своей благости и величии. Ведь это Его мир. Мир, в котором явлена светопрозрачность бытия.
  Станислав Сергеевич встряхнулся.
  - В заявлении написано, что вас опасаться надо: пьяница вы, дебошир, игрок, матершинник.
  - Прямо так написано?! - оживился Пётр Романыч.
  - Вы ж читали.
  - Читал. Да как-то мимо пронеслось, - признался Богуславин. - Не о том думал. Простите дурака.
  Поливанов вновь придвинул к нему злополучные листочки, в раздражении и на себя, и на Аполлона Гербертовича Харкевича, и на листочки проклятые. Исстричь бы эту пакость, чтоб и буковки понятной не осталось... Но...
  Тут тебе и второй экземпляр, ушедший наверх, и "верх", к которому второй экземпляр ушёл, и Карякин, въедливый и занудный, и Харкевич тот же, который пропасть бумажке не даст; а пропадёт - к ответу притянет и, чего доброго, получит ответ по полной программе. А Поливанов будет сидеть смирно, поджавши хвост... или что там у него имеется на данный случай... и тявкать себе в одиночестве, потеряв, к примеру, не только репутацию (подумаешь!), но и звёздочку на погонах, которых и так не густо по сравнению с выслугой.
  Меньше бы выпендривался, - говорила жена, уходя к полковнику. И с женской точки зрения была права. Хотя... смотря с точки зрения какой именно женщины. Другая может - единственная - не ушла бы и к маршалу...
  Поливанов подавил вздох - более насмешки над ситуацией, нежели сочувствия к себе, "страдальцу в погонах".
  А Пётр Романыч всё читал. Поливанов глянул на часы. Ого. И тут же сознание почернело на мгновение, страстно желая не работать в реальности, а умчаться поскорее в сумасшедшую виртуальность сна. Поливанов проморгался.
  Пётр Романыч отдал ему писульку Харкевича, потёр пальцем кончик носа.
  - Вон оно, значит, как со стороны-то выглядит, - проговорил он медленно, но был не обиженный, а словно озарённый новым взглядом на себя. - Это, значит, вон я какой, а то всё навыдумываю, будто я такой хороший да сякой пригожий, а хорошего да пригожего во мне и муравей не увидит... Правильно Аполлон Гербертович про меня написал, и проверять нечего, сажайте меня, куда надо... ну, коли надо ему.
  Сказал и примолк, а сам улыбается, вот ровно как недавно, словно в утре деревенском купается, на мостках стоит, на пруд глядит и в тумане видит не близкий бережок зелёный, весёленький, а море - точнее, фантазию моря, потому как оно не наяву, и море это переменчиво и прекрасно в любом своём проявлении.
  Поливанов почувствовал, что нижняя челюсть у него куда-то провалилась, и он едва успел поджать губы, чтобы не раскрыть рот. Зубы щёлкнули.
  - Ну-ну, - пробормотал он и вдруг потянулся всем телом до хруста в косточках. - Ладно, Пётр Романович, пока отпускаю вас восвояси, вот вам пропуск, ступайте. Разберёмся и уведомим вас официально.
  - Понятно, - сказал Богуславин. - Спасибо.
  - Не за что. Всё равно заявление надо отработать, к порядку призвать и вас, и вашу дочь Людмилу Петровну Перепетову. Я и Харкевича призову, если он клевету здесь понаписал.
  Пётр Романыч было дёрнулся сказать, но Поливанов коротко велел:
  - До свиданья, Пётр Романович.
  - До свиданья, - покорно ответствовал Пётр Романыч. - С Богом, Станислав Сергеевич, и вообще всего хорошего.
  Он пару раз склонился перед воплощением закона и вышел, забрав листочек пропуска. Закрыв за собой дверь, он, охваченный внезапным бессилием, вдруг внезапно рухнул на скамейку в коридоре. Что это с ним такое приключилось? От волнения, что ли? Всё ж-таки боялся попасть в тюрьму, боялся... Ишь, хорохорился перед майором - мол, нары мне нипочём... ещё как, видно, почём. Ни разу ж на них не сиживал, не лёживал, как оно будет? Разве не переживши, поймёшь...
  Он отёр старое колючее лицо.
  - Господи, помоги... - услышал вдруг возле уха испуганный ребячий вздох и повернулся к вздоху всем телом.
  Не ребёнок - женщина, но как ребёнок: сухонькая, маленькая, без возраста. Ей могло быть с той же долей вероятности и двадцать лет, и пятьдесят. Густые соломенные волосы, светло-голубые глаза, тёмно-пшеничные ресницы, тонкий носик, некрашеные, чуть полноватые губки. Ключицы выступают, как у девочки. А руки натруженные, корявые, немолодые. И взгляд. Не из-за девчоночьих страхов этот затравленный невыносимый взгляд, полный непередаваемой смеси отчаяния и упования на одного только в этом мире реального, истинного Заступника - Бога нашего, родивший призыв "Господи, помоги"...
  Женщина смотрела перед собой влажными глазами, в которых остановились слёзы, и молчала.
  - Доченька милая, - вполголоса произнёс Пётр Романыч. - Ты чего тут сидишь?
  Женщина посмотрела на старика и сморгнула влажность с глаз, быстрым движением смахнула родившиеся слёзы.
  - Да ничего, простите, я так, вырвалось. Простите за беспокойство.
  - Какое тут беспокойство? - пожал плечами Богуславин. - Беспокойство будет, если помочь не дадите. Зовут вас как?
  - Светой. Светланой Руслановной. Белоцерковская фамилия.
  Женщина шмыгнула тонким носиком и перестала быть незнакомой.
  - Царская фамилия! - одобрил радостно.
  - А судьба нищенская, - невесело усмехнулась Светлана Руслановна. - К пятидесяти годам подбираюсь семимильными шагами, а просвета что-то нету...
  - К пятидесяти? - подивился Пётр Романыч. - А я вас за девчонку-несмышлёнку принял!
  - Ага, многие принимают, - привычно отозвалась она. - Уж надоело, мешает очень: многодетная мать, а вечно с пеной у рта приходится доказывать, что мне далеко не двадцать, и все эти десять балбесов - мои собственные дети, а не из детсада и школы я их украла.
  - Ба! - вымолвил Пётр Романыч. - Неужто десять?!
  - А то. Старшие-то работают сами, отделились уже, а средняков да мальков куда денешь, раз появились?
  - А что ж ты одна стараешься? - начал допытываться заинтересованный Пётр Романыч. - Соработник-то твой, супружник где? На диване перед телевизором прохлаждается? Иль его в кризис с работы выставили?
  Бледное, с горсточкой мелких веснушек личико Светланы Руслановны жаром полыхнуло.
  - Да не то, чтобы лежит... - промямлила она, уставившись в пол. - В общем, какая разница?
  И она вдруг, нахмурившись, гордо посмотрела на собеседника.
  - Вы сами по себе, а я по своей беде мытарюсь, чего вам до нас... до меня? Идите домой: внучата заждались, бабушка...
  - Не волнуйся, Светлана Руслановна, - тёплым голосом утешил Пётр Романыч. - Я ж не со зла, не с любопытству спрашиваю, а, правда, помочь хочу. Я, конечно, не глава города, не начальник, не мафия, а и мы что-нибудь смогём! А?
  Думал ободрить, а у неё снова на щёки закапало, и заледенело всё.
  - Ну, чего ты, дочка, - растерянно кинулся к ней Пётр Романыч, - что за Царевна Несмеяна, понимаешь. У меня и платка нет... Чего ты, дочка?
  - Я щас, щас... - всхлипывала Светлана Руслановна, доставая и кармана старого невидного платья комок платка и яростно вытирая глаза. - Фу, дурь какая, стыдно прямо...
  Пётр Романыч вдруг вспомнил, что он-то новой знакомой не представился, и заторопился.
  - Простите, Светлана Руслановна, вы меня не бойтесь, я пенсионер трубопрокатного нашего завода, именуют меня Пётр Романыч Богуславин, и я вполне положительный дед.
  - Положительный? - переспросила Светлана Руслановна и вздохнула несколько облегчённо. - Это хорошо... приятно, что положительный.
  - Конечно, приятно. А здесь-то, доченька, чего позабыла? - приступил к ней Пётр Романыч.
  Светлана Руслановна отмахнулась, теряя уверенность, которой и прежде не могла похвалиться.
  - За неуплату коммунальных услуг вызывают в суд, - безжизненно поведала она. - Обычное дело. Сколько таких, как я? Ужас!
  - А у вас квартира большая?
  - "Большая", ух! Дом-развалюха на северо-восточной окраине. Знаете, где рабочие кварталы, а потом карьеры Соломинские, а за ними садовые участки, и от деревни осталось несколько домов по двум улицам.
  - Горелово? - узнал Богуславин.
  - Оно.
  - Лет пятьдесят-шестьдесят назад добрая деревня была, богатая, - задумчиво сказал Богуславин. - Народ там был крепкий, работящий, непьющий. Живности всякой-разной держали, веру хранили. У дядьки Степана жил старенький священник, отец Гавриил, после лагерей век доживал. Умный был служитель, мудрый, многих к Богу привёл, многих отрадой оделил... Светлый бы батюшка. Царство ему Небесное. Давно я там не бывал. Значит, сады теперь и несколько домов.
  - Ну, да.
  - Понятно. А вы в какой развалюхе живёте?
  - В пятистенной, с высоким крыльцом, с просторными сенцами, во дворе сарайки, и даже будка для собаки, и туалет на огороде. Ставни резные, с лебёдышками... - начала рассказывать Белоцерковская.
  Пётр Романыч заволновался.
  - Неужто с лебёдышками?
  - Да. А что?
  - А на крыше флюгерок - кованный петушок?
  - Есть такой. Ржавый совсем. И не вертится. Мы когда вселились лет семь назад, он уже не вертелся. А что, вы жили в этой избе?
  - Не я. Священник, отец Гавриил. Он меня крестил. Крестик как-то через знакомых достал. Совсем простой крестик, а до сих пор ношу, хоть и поистёрся. В славном доме вы живёте, Светлана Руслановна.
  - Славный, лёгкий, - согласилась женщина, - но совсем старый.
  - Лет двести ему, наверное, - припомнил Пётр Романыч. - И что, за него много берут квартплаты?
  - Считается, отдельный дом. Газ подвезён, холодная вода, - перечислила Белоцерковская, - электричество. Набегает прилично, если учесть, что куча ртов, а зарплата одна, а детских пособий - их вообще крокодиловы слёзы.
  - Почему зарплата одна? - уцепился Богуславин.
  Лицо Белоцерковской зажарило. Она опустила пшеничные ресницы.
  - Мужика в моём семействе нет, - сказала, как шепнула она. - Набегами появляются. Пообещают всего, или пожалятся на судьбу, растаешь, примешь и паспорт не спросишь, к сердцу прижмёшь, а через девять месяцев - с прибытием, космонавт, да только летай-ка ты один, без папки, потому что папка удрал и адреса не оставил, расти, кровиночка, как дикая былиночка... А мне стыд от людей, что в загс мужика не успела сводить, не удержала... Ну, вот, всё рассказала, легче теперь вам от меня?
  - Легче, - серьёзно признался Богуславин. - Как есть легче. Рядом с добрым-то сердцем любому легче.
  Она вздрогнула: не ожидала, что ответят ей.
  Ходят по коридору люди безрадостные, заботные, хмурые, а они двое сидят на жёсткой скамеечке у дверей следователя и судьбы свои переплетают житейские.
  - И не помогают тебе отцы твоих детей?
  - Не. К чему им? Накладно. Утешились на груди у бедной дурочки и умную богатую себе искать улетели, соколы. Нищая жена кому нужна?
  - Добрая жена и нищая нужна, - сказал Пётр Романыч. - Мужик с понятием такую не пропустит, без гроша возьмёт, спасибо Богу и её родителям скажет.
  - Ну, это утопия какая-то, - недоверчиво сказала Светлана Руслановна, - это, может, до революции кое-где и было, а в основном всё не так. Вы же знаете.
  Богуславин кивнул:
  - К Богу-то тропка узкая, трудная, и жена богатая многим доброй кажется. Но при богатстве со злой женой разве жизнь?
  Женщина помолчала. Потом посмотрела на часы.
  - Что-то не зовут...
  Дверь напротив с цифиркой двадцать четыре распахнулась, и толстющий кучерявый следователь, глядя голубыми очами сквозь модные прозрачные с фиолетовым отблеском очки, красивым баритоном пригласил:
  - Светлана Руслановна Белоцерковская? Прошу, проходите. А вы что, ко мне? - воззрился он на Петра Романыча.
  - Нет, спасибо, я уже обработанный, - отказался Пётр Романыч.
  Следователь хмыкнул и закрыл за женщиной дверь.
  - Ну, дай Бог тебе, раба Божия Светлана, разрешения твоих дел. Да и я подумаю, чем помочь смогу. Не все тяготы, поди, обсказала... и так ясно, чего спрашивать.
  Он поднялся и, размышляя о новой знакомой, отправился на улицу, где царило солнце и суета. Современное здание милиции, соединённое переходами с отдельными зданиями суда, прокуратуры и автоинспекции, стояло на пологом пригорочке. По левую и правую стороны стеклянных дверей дремали деревянные скамейки цвета обжаренных зёрен кофе. Все шесть работали вовсю, держа на себе людей и незаметно для глаз проседая под их тяжестью.
  Кто-то, омрачённый заботами и проблемами, поисками выхода из тупика и страхами за свою свободу, материальное положение и жизнь, понуро вперился в трещинку на асфальте или в крохотного муравьишку, изучающего очередную соринку, и ничего более не воспринимал, кроме своих мыслей.
  Кто-то, разрешивший трудное личное дело, отдыхал от праведных трудов, не веря открывавшимся дверям в состоявшееся счастье, и не чуял силы в ногах, ослабевших от великого облегчения души...
  Кто-то мимо шёл, присел передохнуть после долгого пешеходного пути по длинным, нескончаемым улицам большого города и теперь опасливо поглядывал на здания, содержавшие деятелей закона и правопорядка.
  А вот эти пострелята, мал-мала меньше, что тут забыли? Облепили кофейную скамейку, словно птичья разнопёрая стая из воробьишек, голубков, галчат, воронят. Даже колибри в коляске затесалась. Она сосала старую зелёную соску, серыми глазками наблюдала за толпой старших братьев и сестёр и, похоже, считала это удачным развлечением.
  Петра Романыча осенило: это ж клан Белоцерковских, не иначе! И, правда, совсем не в масть. Будто тут не семья сводных родственников мамку ждёт, а дворовые ребятишки поиграть собрались.
  Хотя есть в них что-то неуловимо общее, делающее их дочерьми и сыновьями именно Белоцерковской Светланы Руслановны, и никого другого. То ли выражение глаз, то ли общий оттенок поведения - серьёзный, скромный, без лишних дурачеств, свойственных дитячьей компании.
  Они что-то вполголоса обсуждали, и, судя по вырывающимся из их тесной группки словам, - взрослые свои житейские проблемы; вертящиеся вокруг зарплаты матери, обносков, еды, разваливающегося дома на окраине города в рабочем районе, мест в детсаду, школьной формы, учебников и канцпринадлежностей.
  Только как о невероятной, просто невозможно далёкой мечте, говорили она об отдыхе вообще и, в частности, о поездке в ближайший дешёвый ДОЛ - детский оздоровительный лагерь. И ещё - и о несбыточном в принципе путешествии на юг, к морю.
  Но мечтать иногда просто безоглядно хочется, особенно, когда рядом родные люди, у которых всё то же и так же, как у тебя, и такие же шансы воплотить свою безоглядную мечту.
  - Вы Белоцерковские? - спросил у ребят Пётр Романыч.
  Те замолчали и глянули на него синими, серыми, зелёными, карими, чёрными глазами. Девочка-колибри перестала сосать старую соску, подняла к высокому для неё дяде нежную чистую мордашку с малюсеньким носиком и вопросительно гугукнула, протягивая к нему крохотную ручку Пётр Романыч рассмеялся:
  - Какая она у вас общительная!
  - В папашу, - охотно пояснил мальчик лет семи. - Дядя Слава любил поболтать.
  - Поболтал, заскучал и удрал, - рассказал историю появления на свет младшей сестрёнки мальчик постарше.
  - Вместо него теперь она осталась болтать, - сказала девочка лет двенадцати. - А вы кто и зачем вам Белоцерковские?
  - Вы мамин знакомый? - спросил старший брат, у которого уже пробивался первый пушок на подбородке.
  - Да несколько минут назад у дверей следователя познакомились, разговорились. Не поверил было, что вас у неё десятеро. А вас вон сколько. Красота! И ж поди мама-то вас и назвала славно, а?
  - Ещё бы! - вразнобой подтвердили Белоцерковские. - У нас все хорошо называются. Танюхе вон один годик, Людмилке четыре, Дениске семь, он в школу пойдёт. Катюхе девять, Илюхе одиннадцать, а Ванюхе тринадцать, Максимке пятнадцать, а вот старшие у нас дома не живут, они отдельно. Диману двадцать один год, он в институт после армии поступил. Даше двадцать три уже, она уже замуж выскочила. А у Маши - ей уже двадцать семь стукнуло - сын ровесник нашей Таньке. Во как!
  - Здорово! - восхитился Богуславин.
  - А вас как звать, и сколько вам годов? - спросил семилетний Дениска.
  - А меня Пётр Романыч Богуславин.
  Дети переглянулись.
  - У вас такая классная фамилия. И имя ничего.
  - Как у Петушка Золотого Гребешка, - сравнила четырёхлетняя Люда.
  - Или как у Петра Первого, - солидно вспомнил старший брат Максим.
  - Или как у апостола Петра, - улыбнулся Пётр Романыч. - Знаете такого?
  - Не.
  - Рассказать? - предложил Пётр Романыч.
  Ребята переглянулись: вот ведь пристал человек, чего ему тут надо? Никто его не знает, никто его не звал... С другой стороны, когда ещё мама вернётся, можно и послушать.
  - Ну, давайте, - за всех согласился Максим.
  - Садитесь, - пискнула зеленоглазая Катя.
  
  Глава 11.
  
  Пётр Романыч втиснулся в освобождённое местечко. Девочка-колибри Таня сказала "ы!" и протянула к деду ручонку. Пётр Романыч взял её за невесомый пальчик и осторожно подержал.
  - Ты тоже будешь слушать, болтушка? - ласково прищурился он, и та требовательно произнесла своё "ы!". - Ну, слушайте, мои дорогие. Давным-давно, две тысячи лет назад, даже больше, на берегу великого моря, синего в ясный день, как сапфир, и серого в шторм, как дымчатый кварц, жила-была семья рыбака по имени Иона. Двое сыновей было у Ионы - Андрей и Симеон, и с малолетства помогали они отцу рыбу ловить для еды и для продажи, сети плели да чинили, крючки делали, корзины для улова, да и протча всяко. Многому научил их отец, и, выросши, стали Андрей и Симеон умелыми сноровистыми рыбаками. Знали они, в какое время, в каком месте какая рыба клюёт, какие сети и снасть для неё нужна, и частенько домой богатую добычу приносили. Гордились ими постаревшие мать и отец. И радовались их послушанию и набожности.
  - Послушанию - понятно, - прервал Максим. - А почему они набожности радовались? Это смешно!
  - Почему ты так думаешь?
  - Все говорят. Отовсюду. В Бога сейчас единицы верят!
  - Разве?
  - А нет, что ли? - насупился Максим.
  И его братья и сёстры с любопытством воззрились на старика, вторгшегося в их компанию.
  - Во-первых, в Бога люди всегда верили, этого ведь ты отрицать не можешь, э... как звать тебя?
  - Максим.
  - Да. Максим. Изучал ты историю древних веков?
  - Ну, изучал. Так первобытные люди во что только не верили: в солнце, в дверей, в деревья, в предков! - воскликнул Максим.
  Пётр Романыч озадаченно почесал затылок.
  - Как запущено... - пробормотал он несколько испуганно, представив, что уходивший в сторону разговор тянет не на четверть часа, а на цикл полноценных вузовских лекций, адаптированных для детей и подростков.
  А его слов ждали: никто не открывал рта, никто не баловался и не удирал поиграть к фонарям и подстриженным кустам на лужайке. Все вперились в старого человека, странного и непохожего на других взрослых, и выражение их лиц поразило Петра Романыча: казалось, все они, несмотря на разный возраст, имеют одно одинаковое чудесное свойство - умение слушать. Не иначе, мама научила. А кто ещё? Только в семье доброму и научат. И плохому, к сожалению, тоже.
  - А я знаю про Бога, - вдруг заявила Катя.
  - А ты кто?
  - Я Катя. Я в школе учусь.
  - И о Боге в школе стали рассказывать? Невероятно! - подивился Пётр Романыч. - Поди, основы православной культуры, наконец-то, ввели? Хороший предмет. Важный. Повезло вам, милые мои пострелы и пострелятки!
  - Ничего такого с культурой нам не ввели, - фыркнула Катя, - это с сентября введут. Просто у нас в классе новенькая девчонка верующей оказалась. Она из Сарова к бабушке жить переехала. Там какой-то военный город прямо вокруг старинного монастыря построили, вот балбесы, да? Думали, поди, что Бог им бомбы святить будет?
  - А чего она переехала? Надолго? - обеспокоился Пётр Романыч.
  Катя беззаботно ответила:
  - А у неё все померли, одна бабушка и осталась. Мы её, конечно, жалеем, а она поплакивает и всё Богу молится. Говорит, что ей надо молиться, чтоб родители в рай попали. Над ней некоторые смеются, как над ненормальной, что она в Бога верит. А разве Он есть?
  - Ну... докажи, что нет, - спокойно предложил Пётр Романыч.
  - Ну... - замялась Катя и переглянулась с братьями и сёстрами. - Просто Его нет, и всё. Как тут доказывать?
  - Его ж никто не видел, - вмешался Максим и авторитетно продолжал: - Космонавты никакого Бога в космосе не видали.
  - А планета Земля? - мягко возразил Пётр Романыч. - Как думаешь, она почему населена такой богатой жизнью с её неимоверно сложными законами, инстинктами, рефлексами и, самое главное, сознанием и волей человека? Нигде ж во Вселенной больше такого нет, ни на одной планете Солнечной системы.
  - Это не доказано. Может, и есть! - с вызовом сказал Ваня.
  - Это ты фантастики начитался, - миролюбиво заметил Богуславин. - Любишь ведь фантастику?
  - Люблю. Она интересная.
  - Чем?
  - Ну... Воображение будит.
  - А Библия, думаешь, воображение не будит, - уточнил Пётр Романыч. - Ты читал Библию? Евангелие? Кто-нибудь из вас читал?
  Все дружно помотали головами, лишь Катя пискнула:
  - От Насти слышала.
  На неё посмотрели.
  - Та новенькая, что у бабушки живёт и в Бога верит, - напомнила Катя. - Она даже книжку приносила. Куча там всяких картинок. И слов куча кучей.
  - И что ты расслышала, Катюша? - спросил Пётр Романыч.
  - А я не очень расслышала, - пролепетала Катя. - Что Бог родился Человеком, плотничал, учил всех правильно жить, за это Его арестовали, пытали и как-то страшно казнили на вершине какой-то горы. А через три дня Он воскрес. Как в сказке. Но так ведь на самом деле не бывает!
  Пётр Романыч сощурился.
  - Как же не бывает, когда было, и до сих пор бывает!
  Ребята опешили:
  - Как это?
  - Господь Иисус Христос воскрешал умерших - девочку, например, или друга своего Лазаря, или юноши - сына вдовы. И это записанные очевидцами случаи. А сколько было незаписанных? Или вот про клиническую смерть слышали? Много людей, оживших после клинической смерти, по-другому осмыслили мир, себя, суть жизнь... Конечно, это сложновато для вас, вы ещё маленькие...
  - Ничего подобного! - закричали возмущённо ребята. - Мы все большие и всё понимаем!
  - ... но поймите главное: воскрешение есть! - твёрдо сказал Пётр Романыч. - И Бог есть. Или вы думаете, из ничего просто так возникла жизнь? Непонятно, почему, непонятно, из чего, непонятно, для чего? А так всё ясно: Бог создал всё, что мы видим и не видим, что ощущаем и что не ощущаем, что знаем и не знаем, сотворил жизнь и человека по образу Своему, чтобы мир стал прекрасен и одухотворён!.. Кхе... Вот уж не хотел лекцию читать... Хотел про апостола Петра рассказать... Не устали непонятное слушать?
  - Не! Мы скажем, когда устанем! - обещали мальчишки и девчонки Белоцерковские.
  - Мама нескоро вернётся, - сказал Дениска, - через час ещё, наверное.
  - А тебя как мама называет, шустрик? - спросил Пётр Романыч. - Дениска?
  - Дени-иска... - удивлённо протянул шустрик. - Вам кто сказал?
  - Кхе... - кашлянул Пётр Романыч. - А я, как бажовский дед Кокованя; не думал, не гадал, нечаянно попал... Значит, мама через часок вернётся, говоришь...
  - То-то и оно-то, - вдруг важно изрекла четырёхлетняя пигалица Люда. - Ты, дедушка, сказку будешь рассказывать, или я на травку пойду поиграю?
  Что тут поделаешь? Надо рассказывать, раз дети согласны слушать, и раз время есть. Покашлять, что ли, чтобы определить начало? Жаль, борода не длинно отросла, а то бы подёргал - или огладил с солидностью купца или первого на деревне сказильщика-побывальщика.
  - О чём молились рыбаки Пётр и Андрей? - спросил Богуславин. - О хорошей погоде и тепле, о богатом улове, о здоровье, о хлебе и прочем всяком житейском. Были они терпеливы и смиренны, незлобивы и всегда спокойны и радостны, потому что на Бога уповали. Никакого труда, никаких лишений не боялись. Натруженные их руки золотыми были. И вот однажды...
  Пётр Романыч обвёл синими своими, чуть прищуренными глазами молчаливых слушателей.
  - Однажды, - распевно продолжал Пётр Романыч, - в те места, где жил Иона с женой и сыновьями Симоном и Андреем, пришёл удивительный Человек, Который проповедовал наступление Царствия Божьего на земле. Он говорил, что смерти нет, а есть жизнь временная, телесная, и есть вечная, безтелесная. И говорил, как надо провести жизнь на Земле, чтобы потом жить на Небе, без болезней, страданий и забот, в радости и славословии Бога, а не в огненных пропастях, где всегда мрак, боль и скрежет зубов, и нет никакой надежды, как в царстве Кощея Бессмертного - читали такую сказку?
  - Читали! И смотрели, - с готовностью вскричало несколько голосов.
  - Отлично! - одобрил Пётр Романыч. - Вы... как это сейчас называется... продвинутая молодёжь? Клеевые чуваки? Не ожидал, право, что вы русские сказки знаете. Сейчас больше всякие ужасы придумывают - про "людей-мух", "людей-пауков" и вообще всяких "людей икс", суперменов и супермонстров.
  - И трансформеров, - добавил солидно семилетний Дениска.
  - Во-во, точно, спасибо за существенное дополнение, - поблагодарил Богуславин.
  - А щас такие фильмы и книги, что страшнее Кощеева царства вашего в мильон раз! - выпалила Катя и насупилась.
  - Трусиха, трусиха! - задразнил Дениска, но его тут же одёрнули:
  - Ничего Катюха не трусиха, она просто воображаемого боится, - сказал Илья. - А в жизни попробуй её испугай.
  - Она даже Драйку не боится, - присоединился к брату Ваня.
  - Кого-кого не боится? - не понял Пётр Романыч. - Какого Драйку?
  - Не какого, а какую. Это соседская коза, - объяснил Ваня. - Она злющая. А Катюха её не боится. Играет с ней и бегает наперегонки.
  - А вы что, не играете и не бегаете? - спросил Пётр Романыч.
  - А нас она бодает и к себе не подпускает, - растолковал Илюша.
  И все коротко всхихикнули. Максим легонько подтолкнул Богуславина в предплечье:
  - И что это за Человек был, Который так учил?
  Пётр Романыч внимательно поглядел на него и, улыбнувшись, с готовностью ответил:
  - Это был Господь наш Иисус Христос, рождённый Девой Марией. Но не о Нём сейчас разговор, а о Петре, верно?
  Ребята покивали.
  - Так вот. Учение Сына Человеческого привлекло к Нему много народа, а ещё в тысячи раз больше искало Его, желая исцелиться от болезней и избавиться от бесов, вселившихся в них во время их земной жизни.
  - Это точно сказки, - уверенно заявил Максим. - Как это может так быть, чтоб бес вселился в человека? Бесов придумали первобытные люди, потому что не знали, почему гром гремит и ветер дует, или отчего люди болеют и помирают. Это всё придумано, и верить, будто бесы настоящие, смешно.
  - Люди строгой, праведной жизни, - ответил на это Богуславин, - люди, близкие к Богу, или, наоборот, требующие вразумления, видели бесов воочию. А древние боги Греции и Рима, думаешь, кем на самом деле являлись?
  - Богами и являлись, - пожал плечами Максим.
  - Нет. Теми же бесами. Им люди поклонялись, просили удачи в делах, богатства, здоровья, и бесы, бывало, давали просимое. Зато и отнимали много: спасение души. Так что бесы существуют, Максим. А нынче вообще времена для них золотые: никто их не боится, о них мультики и фильмы снимают, песни и книжки сочиняют, спектакли ставят, маски продают, статуэтки, картинки, сатанинские секты образуют. Те, конечно, рады, нападают на людей, отвращают их от Бога. Только вам, поди-ко, не интересны такие сложные материи, непонятны. Давайте-ка я дальше про апостола Петра расскажу. Ладно?
  Ребятишки проворковали "ладно" и пошебуршились на месте, сбрасывая лёгкую усталость от неподвижности.
  - И вот, - сказал Пётр Романыч так же напевно, как раньше, - в один прекрасный день Иисус Христос стоял на берегу Геннисаретского озера, окружённый людьми, желающими услышать Слово Божие и исцелиться. И увидел Он недалеко на берегу две рыбацкие лодки. Рыбаки из них вымывали сети. Сети были пусты. Господь вошёл в лодку Симона Ионина и попросил его отгрести подальше от берега. Там лодка остановилась, и Господь, сев, стал говорить собравшимся Слово Божие. И Симон с братом Андреем слушали Его с удивлением и радостью. А после проповеди Иисус Христос обратился к Симону с просьбой: "Отплыви на глубину, и закинь сети свои для лова". Симон удручённо признался: "Наставник! Мы трудились всю ночь и ничего не поймали, но по слову Твоему закину сеть". Так братья и сделали. И как же они были потрясены, когда в их сеть хлынуло столько рыбы, что сеть рвалась от тяжести! Симон и Андрей призвали на помощь своих товарищей из другой лодки, и вместе они так наполнили рыбой оба судёнышка, что те начали тонуть, сравнявшись с водой. В ужасе от такого чуда Симон припал к ногам Христа: "Выйди от меня, Господи! Ибо я человек грешный". А Господь ласково успокоил его и Андрея: "Не бойся. Идите оба со мною, и Я сделаю вас ловцами человеков". Братья Ионины покорились с радостью. Они вытащили обе лодки на берег, оставили всё - и улов, и дом, и отца с матерью, и последовали за Христом. А у Петра была верная, любящая жена. Узнав, что муж её уходит за Человеком, Которого стали уже признавать за Мессию, за Спасителя мира, она тоже всё бросила и присоединилась к мужу, стала спутницей Христа, его помощницей. Так и началось служение рыбака Симона, которого Христос нарёк "Петром", то есть, "камнем", и поставил Своим учеником, и избрал одним из двенадцати апостолов.
  Пётр Романыч перевёл дух и оглядел ребят.
  - Устали слушать? - сочувственно спросил он. - Могу и в другой раз дорассказать, если хотите. Придёте ко мне во двор, и поговорим. Как добраться, прямо в точности расскажу.
  - Не, вы щас дорасскажите, - потребовали старшие Белоцерковские. - Всё равно маму долго ждать.
  - Интересно же! - поддержали младшие. - Мы такого не слышали ни от кого. А что потом с Петром стало?
  - Ну, потом что стало... - сдался Богуславин. - Потом пришли Господь с учениками в селение Капернаум, и Христос начал в синагоге - то бишь, в еврейском храме, - проповедовать Своё Божественное учение. И вдруг один человек, в котором жил бес и мучил его, закричал не своим голосом: "Оставь, что Тебе до нас, Иисус Назарянин! Ты пришёл мучить нас! Знаю Тебя, кто Ты, Святый Божий!".
  - И Христос испугался? - замирая, спросила Катя.
  - Как это - испугался? - улыбнулся Пётр Романыч. - Христос - Бог, кого Он может испугаться? Нет, Катюша, Он великую власть над ними имел. И Симон-рыбак, ставший апостолом Петром, увидел, как по слову этого кроткого Человека "Замолчи и выйди из него" нечистый дух сотряс бедолагу, вскричал громким голосом и вышел из него!
  - Да ну?! - ахнули мальчишки.
  А девчонки просто пискнули.
  - И что? - шмыгнул носом Денис.
  - И все ужаснулись, конечно, - сказал Пётр Романыч. - "Что это? - говорили они друг другу и самим себе. - Что это за новое учение, что Он и духам нечистым повелевает с властью, и они повинуются Ему?". Пётр всё это видел и вместе со всеми постигал существование иного мира и Бога, облёкшегося в человеческую плоть, и властного над иным миром. Пётр обычный рыбак, книг он сроду в руках не держал и не привык философствовать и умничать. Он честный, суровый, прямодушный человек, с простыми радостями и горестями. И вдруг ему довелось постичь такое! Такую тайну! Такую истину о жизни и смерти! Не колеблясь ни на секундочку, он принял Христа как Бога, а Его учение - как Божие Слово. И разделил с Господом нашим бóльшую часть Его пути... Ой, ребятки, что-то пить мне хочется, совсем горло сухое... Да и вам уже надоело песчаного деда слушать...
  - Во-первых, не надоело вовсе, - сказал Илюша, - а во-вторых, как это - песчаный дед?
  Пётр Романыч улыбнулся:
  - А так это: песок из меня сыплется, вот и весь сказ, свет Илюшенька.
  - Понятно, - кивнул Илюша. - А в-третьих, воды вам дадут, правда, Максим?
  - Пожалуйста!
  И Максим протянул Петру Романычу пластиковую бутылку с водой.
  - Кипячёная сойдёт?
  - Даже предпочтительнее всего, - обрадовался Богуславин. - Спасибо.
  Он глотнул тёплой воды, утёр губы и подбородок, отдал бутылку Максиму. О чём же им дальше рассказать? О тёще?
  - Так вот. Вышел Христос из синагоги, привёл Симона Петра и Андрея и братьев Зеведеевых в дом Ионин. А там тёща Петра металась в сильной горячке, уж не знали, будет ли жива, до того слаба стала. А Господь наш Иисус Христос взял её за жаркие руки и поднял на ноги. Огонь в теле тут же охолонился, сила наполнила все жилы больной женщины, и вот она, здоровая и радостная, стала служить Христу - подавать еду и питьё. А вечером к дверям дома принесли больных, и Христос их исцелял, изгонял бесов. Устал страшно, но не жаловался. А как вы думали? Ведь Он милостив, бесконечно добр и терпелив. Не то, что мы...
  Он, собственно, не ждал ответа, но ему ответили понимающе:
  - Конечно, устал. Столько человек вылечить за вечер и всю ночь ещё. После такой работы два дня отсыпаться надо.
  - А Он не стал, - тихо продолжил Пётр Романыч и оглядел ребят.
  Те смотрели на него выжидающе.
  - Рано утром в одном пустынном месте, где не ходил человек, а лишь верещали кузнечики и пели пташки, Он встал на колени и принялся молиться.
  - А о чём? - спросила Катя.
  - О людях, о мире, лежавшем перед Ним. Когда Его нашли Пётр с рыбаками, Он сказал: "Пойдём в ближайшие селения и города, чтобы Мне и там проповедовать, ибо Я для того пришёл". И проповедовал по всей стране Галилее. И дал Петру и другим апостолам власть лечить и изгонять бесов.
  - Мне б такую власть! - мечтательно вздохнула Катя. - Я бы тогда всех-всех вылечила от самых опасных болезней! Инвалидов бедненьких в первую очередь.
  - Тихо, Катюха, не мешай! - цыкнул на неё старший брат. - Давайте дальше, Пётр Романыч.
  "Гляди-ко, имя запомнил!" - мельком удивился Богуславин и крепко задумался, вспоминая, какой же эпизод ему рассказывать дальше - о том, как Пётр по морю шёл навстречу шедшему по водной глади моря Христу, или о Преображении Господа?
  И кто тянул его за язык, когда он обещался рассказать ребятишкам об апостоле? Вот и рассказывай, пока слушают. Вздохнул старый Богуславин, на своих юных слушателей покосился: слушают? Ждут, пострелы...
  Надо самое главное им поведать, такое, чтоб запомнилось и в общую картину сложилось. А это, конечно, события на Тайной Вечере и в Гефсиманском саду на горе Голгофе и Воскресение Господа. Как сложно говорить об этом детям, да ещё таким - лесенкой по летам.
  - Прошло три года. И начались дни, ради которых Господь сошёл на землю и воплотился в Человека, - задумчиво начал Пётр Романыч. - В праздник Пасхи собрались Христос и Его ученики в одном доме. Это была их последняя радостная встреча на земле, последняя совместная трапеза, на которой Спаситель умыл ноги апостолам и подарил нам самое удивительное Таинство - Причастие.
  - Это значит что? - тут же спросил Илья.
  - Это соединение с Богом. Ты приходишь в церковь, молишься, принимаешь из рук священника Тело и Кровь Иисуса Христа, воплощённые в хлеб и вино. То есть, Самого Бога в себя принимаешь! Непостижимо, да?
  - Ух, ты! - согласились Белоцерковские.
   - И вот там-то, на последней вечере, Христос предрёк: "Все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь".
  - А наш Пётр что сказал? - нетерпеливо перебил Илья.
  - Он с горячностью воскликнул: "Если и все соблазнятся, но не я".
  - Правильно сказал, молодец! - одобрили Белоцерковские, и девочка-колибри, засыпая, напоследок тоже гукнула одобряюще.
  - А Господь посмотрел на своего верного ученика и тихо молвил: "Истинно говорю тебе, что ты ныне, в эту ночь, прежде, нежели дважды пропоёт петух, трижды отречёшься от Меня".
  - Вот ещё! - раздались юные голоса. - Чтоб Пётр предал Христа! Он не предатель!
  - Конечно, нет, - успокоил Пётр Романыч. - Пётр очень любил Господа и горячо повторил: "Хотя бы мне надлежало им умереть с Тобою, не отрекусь от Тебя".
  - Класс! - отозвались Белоцерковские.
  - И вот пришли Господь с двенадцатью учениками Своими в Гефсиманию, в прекрасный тенистый сад. Христос попросил: "Посидите здесь, пока я помолюсь". Он знал, что скоро придут арестовать Его и пытать, и бить...
  В Катиных глазах показались маленькие слезинки.
  - Он взял с Собою Петра, Иакова и Иоанна Зеведевых и сказал им такие слова: "Душа Моя скорбит смертельно; побудьте здесь и бодрствуйте".
  Пал на колени и воззвал Богу: "Авва Отче! Всё возможно Тебе; пронеси чашу сию мимо Меня; но не чего Я хочу, а чего Ты". Вот помолился, вернулся на поляну к Петру, Иакову и Иоанну, а они спят непробудно и, понятно, не молятся о Нём.
  Господь мягко разбудил их и сказал Петру: "Симон! Ты спишь? Не мог ты бодрствовать один час? Бодрствуйте и молитесь, чтобы не впасть в искушение: дух бодр, плоть же немощна".
  И, как знаете: в сказках волшебное число "три"? Три брата, три сестры, три зáмка, три вопроса, три собаки... И здесь три раза отходил Христос и молился, а по возвращении заставал учеников Своих побеждёнными непробудным сверхъестественным сном, и говорил им: "Вы всё спите и почиваете? Кончено, пришёл час: вот, предаётся Сын Человеческий в руки грешников...".
  Пётр Романыч замолчал.
  Как наяву, предстал перед ним чёрный в ночи старый сад, освещённый лишь звёздами и луной... или узкотелым месяцем? Неважно. И на небольшом лужку, возле серого, поблёскивающего искорками кварца или слюды валуна стоит на коленях худощавый высокий мужчина с бородой, с длинными волосами, и взор его мудр, печален и кроток. Он глядит на небо и повторяет, повторяет, ужасаясь участи Своей, предначертанной Ему от начала времён: познать предательство Своего ученика, быть судимым неправедным судом, быть униженному, избитому, презираемому, распятому, как разбойник и убийца, на огромном деревянном кресте, умереть человеком и воскреснуть на третий день Богом...
  - Иисуса предал один из апостолов - Иуда Искариот, - вздохнул Пётр Романыч, и на его слова горячо отозвались:
  - Ну да?!
  - Вот сволочь!
  - Коза паршивая! Драйка!
  - Драйка лучше! Не сравнивай!
  - Я б его встретил!
  - Я б его расцарапала и искусала!
  - А я б его по коленке, по коленке!..
  Когда Белоцерковские утихомирились, Пётр Романыч продолжил, словно и не слышал гневных реплик:
  - Иуда Искариот был жаден до денег и пошёл к врагам Иисуса, замышляющим Его убить. Предстал перед ними и сказал: "Предам вам Учителя за тридцать серебряников". А в те времена это были очень большие деньги. Немалый участок земли можно было на них купить. И вот по доносу Иуды Искариота арестовали Иисуса Христа и повели на судилище. Пётр не решался идти близко к Нему, но и убежать, затеряться среди домов не мог. Пришёл он во двор первосвященника, где судили Господа, и сел там среди служителей. Горел в ночи костёр. Пётр пытался согреться возле него, но обычный огонь не грел его потерявшуюся, метущуюся душу! Вдруг одна женщина...
  Пётр Романыч понизил голос. Ребятишки затаили дыхание.
  - ... служанка первосвященника, увидела Петра и признала его за апостола: "И ты был с Иисусом Назарянином!" - сказала она. И что вы думаете?
  Белоцерковские затаили дыхание, не сводя взглядов с лица Петра Романыча.
  - Пётр испугался и отрёкся!
  - Ух, ты! Вот так да! - пронеслось среди ребят.
  - "Не знаю и не понимаю, что ты говоришь", - сказал он во всеуслышание и поспешил на передний двор, чтоб его не остановили и не арестовали тоже. Побоялся верный ученик испытать те же муки, что предстояло испытать Учителю. Вдруг слышит: петух прокукарекал.
  - Кукареку! - вставила Люда.
  - Точно. Звонко прокукарекал, но не радостно, а словно часы отбивал. Заглянула на передний двор та женщина-служанка, что узнала его на нижнем дворе, и принялась убеждать всех, кто стоял рядом с ней: "Этот из них!". Пётр побелел весь и опять отрёкся от Христа: "Не я, мол". Совсем немного времени прошло, и опять сказали Петру люди: "Точно ты из них, ибо ты галилеянин, и наречие твоё сходно". А Пётр, представляете, голубчики мои, стал клясться и божиться, что не знает Человека, о Котором ему говорят. Только он произнёс эти трусливые слова, как вновь услышал пение петуха.
  - Кукареку! - вставила Люда.
  - Точно, - кивнул Богуславин. - И вот, как запел петух во второй раз, вспомнил Пётр слова Своего Учителя, Спасителя мира, что трижды отречётся он от Него, не успеет петух дважды прокукарекать. И слёзы потоками залили его лицо, горькие, горестные слёзы. Сильно каялся Пётр, сильно плакал и стенал.
  - И Христос его простил? - спросил Максим.
  - Простил, - негромко ответил Пётр Романыч, и Белоцерковские перевели дух.
   - Это здорово, - сказали они.
  - Почему? - тут же заинтересовался Богуславин.
  - Значит, Христос его сильно любил, - сказала Катя, - а это всегда здорово. Ведь мама же тоже нас всегда любит и прощает.
  - Совершенно верно, - заявил Илюша. - Во-первых, любовь выше предательства, а во-вторых, любовь - это надёжность... и вообще хорошо.
  - Верно.
  Пётр Романыч легонько потрепал Илюшу по невесомой светло-русой шевелюре.
  - Ну, а дальше-то что? - нетерпеливо затеребил Дениска.
  - Осудили Христа, Сына Бога Живаго, на лютую смерть. На горе Голгофе поставили три огромных деревянных креста и прибили к ним двух разбойников, а посредине - Иисуса Христа.
  Ребята содрогнулись.
  - Это ж больно! - воскликнули они невольно.
  - Просто нестерпимо, - согласился Пётр Романыч. - Невыносимая, дикая боль. Человек висит на пригвождённых к дереву руках и даже кричать не может, задыхается. Умер Господь. Пётр всё это видел. И страдал безмерно. Сняли Господа с креста, положили в пещеру, завалили вход большим камнем. Три дня мучился Пётр от невосполнимой утраты, от угрызений совести. А на третий день Иисус Христос воскрес.
  У Белоцерковских гора с плеч свалилась.
  - Ух, ты!
  - Ништяк!
  - Прямо взял и воскрес?!
  - Клёво!
  - Он же Бог, - пояснил Пётр Романыч. - Для Него нет ничего невозможного, если это к спасению души человеческой и к Славе Божией ведёт. Вот воскрес Иисус Христос и пришёл к Своим ученикам в новом теле. Случилось это так. На берегу Тивериадского озера собрались апостолы Пётр, Фома Близнец, Нафанаил, сыновья Зеведеевы и ещё два ученика. Пётр отправился ловить рыбу. Остальные решили ему помочь. Снарядили лодку, выплыли в море, всю ночь по морю рыскали, но ни одной рыбки не поймали. Вот те раз! Вся рыба будто умчалась к горизонту провожать солнце. Утром апостолы подплыли к берегу. Глядят: стоит на камнях одинокий Человек, совсем им незнакомый, и одет в светлые одежды. "Дети! - спросил этот Человек. - Есть ли у вас какая пища?". А у них и не было ничего, ни одной рыбки. Тогда Он и говорит: "Закиньте сеть по правую сторону лодки, и поймаете". Переглянулись рыбаки, глаза у них увлажнились от воспоминаний, и сделали то, что сказал им прохожий Человек. И только закинули - ба! вот тебе, медведушка, и сладкий медок! - поймали столько рыбы, что и сеть в лодку не поднималась от тяжести, представляете?!
  - Уау! - выдохнули Белоцерковские.
  Но Максим вдруг усмехнулся:
  - Просто утром клёв лучше.
  На него запшикали.
  - Не настолько же! - фыркнул Илюша. - И около берега, к тому же.
  - И что, Христос им открылся? - спросила Катя.
  - Да, они прозрели и увидели, что перед ними их Учитель, - сказал Пётр Романыч. - Иоанн шепнул Петру, что перед ними Господь. Пётр бросился в море, не в силах терпеть ожидания, пока тяжёлая лодка не пристанет к берегу, и поспешил к Нему, а другие ученики стали грести к земле, таща за собою сеть с набившейся в неё рыбой. Причалили, вышли на берег, а Господь стоит и улыбается им. "Принесите, - говорит, - рыбу, что вы только что поймали". Апостол Пётр вытащил из моря сеть, выпростал из неё целых сто пятьдесят три рыбины! Господь пригласил апостолов: "Придите, обедайте". Но все стояли и набирались храбрости спросить, кто Он, и правда ли, что Он - Сам Христос?
  Пётр Романыч взял у Максима бутылку с водой, открутил пробку и выпил несколько глотков.
  - Ну, Пётр Романыч! - заканючили ребята.
  - Сейчас, сейчас. Секундочку... Господь взял хлеб и рыбу и протянул ученикам. Они взяли и ели. И пока кушали, Господь обратился к Петру со словами: "Симон Ионин! Любишь ли ты Меня больше, чем они?", и тот отвечал с трепетом: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя". Христос ему велит: "Паси агнцев Моих". Прошло сколько-то времени, и Господь снова спросил Петра: "Симон Ионин! Любишь ли ты Меня?". И Пётр ответил: "Так, Господи! Ты знаешь, что я люблю Тебя". - "Паси овец Моих", - заповедал ему Господь.
  - А зачем Он спрашивает? - полюбопытствовал Дениска. - Он что, неуверенный такой?
  - Отчего же? В том-то и дело, что Он всё знает про каждого человека.
  - Всё-всё? - не поверил Дениска.
  - Так уж прямо всё! - передёрнул плечами Ваня.
  - Люда! - сказала Катя. - Не ёрзай! Чего тебе?
  Девчушка призналась:
  - Пить хочу! И есть!
  - Не ной, - осадил её Максим. - Сейчас дам тебе компоту и хлеба. Ешь, пей и помалкивай. Поняла?
  - Поняла, - прошептала Люда и глотнула из поданной братом бутылочки.
  - А Христос что, телепат, - спросила Катя, - что знает всё о всех?
  - Он Бог, - ответил Пётр Романыч, стараясь не улыбаться. - А Богу всё ведомо. Ты только подумать решила, а Бог уже эту мыслишку знает, и знает, кто её тебе подсказал - ангел Божий или нечистый дух.
  Катя озадаченно почесала макушку. Она явно не могла себе представить, как это - чтоб ты ещё о чём-то и думать не начинала толком, а уже об этом знает во всех подробностях неведомый и невидимый Бог.
  - А спрашивал Господь Петра три раза потому, что Пётр три раза отрекался от Него, - продолжал Богуславин. - В последний раз, когда Христос спросил Петра "Любишь ли ты Меня?", тот опечалился так сильно, что чуть не заплакал. И сказал: "Господи! Ты всё знаешь. Ты знаешь, что я люблю Тебя". И Сын Божий завещал ему пасти овец Божиих, Его овец - то есть, тех, кто уверовал в Него и, оставив всё, пошёл без оглядки за Ним. Позже, когда Иисус Христос вознёсся в Своё Царствие Небесное, Пётр взял в руки посох, помолился и отправился проповедовать о Нём по всей стране. Много пережил он, тысячи дорог исходил, тысячи тысяч ко Христу привёл, и скончался в старости, славя Бога. Вот и конец рассказу.
  И Пётр Романыч мысленно вытер со лба пот.
  - Как вы прекрасно говорите, Пётр Романыч, - громко прозвучал в тишине мелодичный тихий голос.
  Все обернулись.
  - Мама!
  - Светлана Руслановна! Ну, всё в порядке?
  Тоненькая женщина махнула рукой и с тоской оглянулась на массивное здание.
  - Даже говорить не хочу, до того тошно, - призналась она. - Лучше поедем к нам чай пить. Если у вас время есть. И пока дом не отобрали.
  Дети тут же вскочили со скамейки и облепили её, требуя подробностей, подтверждения и надежды.
  - Ты ж многодетная одинокая мать! - возмутился Богуславин. - Разве так положено - мать и детей крова лишать?
  - А им что, - вздохнула Светлана Руслановна. - Или деньги плати, или выметайся в муниципальную коммуналку, где живут типа нас - злостные неплательщики и... ну, не типа нас - алкаши и наркоманы. Как я поведу детей в такой рассадник грязи? Я и мимо-то вести не хочу, а тут - жить с ними... Вы мне скажите: должны дети мразь всякую в себя впитывать, чтоб сильными духом стать, закалёнными? Или лучше того же любовью достигать? Вы мне скажите...
  Голос её прервался, и она неистово обняла детей, а те прижались к ней, и так стояли молча. Пётр Романыч всей пятернёй прошёлся по своему лицу, стирая с него усталость.
  - Ну, чего приуныли, Белоцерковские? - бодро воскликнул он. - Неужто с Божией помощью беду не одолеем? Всё в Его власти. Посмóтрите вот, прибежит к вам однажды тётенька с бумажкой, а бумажка будет ордером на коттедж! Ну, или на пятикомнатную квартиру с огромными кладовками, антресолями, с встроенными шкафами, с громадной лоджией... И фикус дадут.
  - Фикус - это, что ли, фигу? - подал голос Илья, а Светлана Руслановна нервно хихикнула:
  - Фикус - это растение такое...большое, с жёсткими овальными листьями. Они до семидесятых годов, наверное, в каждой квартире стояли. Правда, Пётр Романыч?
  - Стояли, стояли! - весело подхватил Богуславин. - И в нашей стоял. И я поливал его, заразу, через каждые два дня. Большущий вымахал, жутко мешал по квартире бегать. Всегда мечтал его выбросить. Мама не давала. А сейчас он редкость. Так что для вас фикус - действительно, фига... тоже дерево, между прочим.
  - И что на этой фиге растёт? - почтительно спросил Дениска.
  - На этой фиге растут фиги, - исчерпывающе просветил Пётр Романыч.
  Младшие Белоцерковские невольно покосились на свои кулачки и состроили из них известную фигуру. Прыснули: представили, как на ветках среди листьев вместо яблок и груш фигушки созревают.
  - Это плоды такие, - уточнил Богуславин, и рассмеялся купно со всеми. - Ладно, - решил он. - Поехали к вам пить чай. У меня-то вместо дома - автомобиль.
  Белоцерковские встрепенулись.
  - Как это - автомобиль? Как это?
  - Так это. В автомобиле я живу. А вы разве нет? - нарочито удивился Богуславин.
  - Разве нет! Разве нет! - заголосили Люда, Денис и Катя.
  - Ну, надо же! А где ж вы живёте? В тракторе? В самосвале?
  - В комбайне! - радостно завопили малыши.
  - Что ж, комбайн - это хорошо. Это мощно, - оценил Пётр Романыч. - Поехали. Только у меня денег на проезд нету. И на чай с бубликами тоже. Бомж ведь я бездокументный, - вздохнул он виновато.
  - Ничего, - успокоила Светлана Руслановна, - У нас билеты льготные, а вам мы купим. Чай у нас есть, а вместо бубликов сухари домашние с чесночком. Будете в чай макать?
  - Помакаю. А как же? И очень даже с удовольствием, - причмокнул "дворовый Робинзон", чем вызвал смех.
  
  Глава 12.
  
  Они снялись со скамейки, словно пара грачей в окружении грачат, и "полетели" к автобусной остановке. Как в сказке, транспорт подкатил чуть ли не мгновенно, стая загрузилась в салон, и пошла-повилась по улицам дальняя дорога. Девчушку-колибри Танюшку положили маме на руки, усадили пару у окна, дедушке дали на коленки Люду, и рассыпались по пустым креслам, переговариваясь, горячо обсуждая историю про апостола Петра.
  Проползли за стеклом новейшие дома вперемешку с новыми, потом новые вперемешку с не очень новыми, потом не очень новые вперемешку со старыми, а старые потом - вперемешку с ветхими. Скверы заменились заброшенными кустами и неухоженными, разваленными деревьями, чистота - помойкой. И вот, когда начался так называемый частный сектор, давно просящийся на слом по причине своего полного противопоставления наступающему модерну, особнякам и пентхаусам, возле бетонной плиты, символизирующей остановочный комплекс, автобус выпустил, наконец, своих беспокойных пассажиров.
  Малыши обступили маму. Катя по-взрослому озабоченно везла коляску с "колибри" Таней, которая выспалась и теперь вовсю "разговаривала" и требовала внимания и поиграть, а Петра Романовича вело по корявой облупленной дороге с ямами и шишками мальчишеское кольцо из Максима, Илюши и Вани. Ребят "зацепил" автомобиль в роли дома.
  - А если вы в машине живёте, - выпытывал Ваня, - значит, вы вовсе ведь не бомж?
  - Отчего это ты вообще решил, что я бомж? Мм?
  - Ну, раз вы живёте в "тачке", - решил Ваня логическую задачку. - Если б в "хате" жили, тогда б не жили в "тачке". Значит, бомж. Или не бомж, раз в "тачке" живёте?
  - Что-то я с тобой запутался, друг Ванюша, - рассмеялся Пётр Романыч. - Живу я, конечно, не в "хате", а в "тачке", но прописка, как и у тебя, у меня имеется, понимаешь?
  - А чё вы в "тачке" кантуетесь? - выведывал Ваня. - Раз прописка есть, не имеют права выпинывать.
  - Не имеют, полная твоя правда, - согласился Пётр Романыч. - Да только поговорку знаешь: "насильно мил не будешь"?
  - Знаю, а при чём тут она?
  - Дочка меня разлюбила, понимаешь ли... Разлюбила и вон выгнала.
  Илюша неожиданно хрюкнул от смеха.
  - Ты чего? Чё смешного-то? - напустился на него Ваня.
  - Да сказку вспомнил, - стал оправдываться Илья. - Прямо по сказке получается, когда лиса зайца из его же избушки выгнала. Вы, конечно, на зайца не похожи, - признал он.
  - Что, ушами не вышел? - улыбнулся Богуславин.
  - Особенно ногами и шерстью, - дополнил Илюша.
  - И ростом, - включился Максим.
  Все четверо с удовольствием посмеялись, хотя смешного, собственно говоря, в их словах и не проглядывалось. И в будущем - тоже.
  - А почему вас дочь выгнала? - серьёзно спросил Максим.
  - Я же объяснил - разлюбила.
  - Ерунда. Сколько б ни разлюбила, квартира тут при чём? Сколько людей вместе живут - не живут, а грызутся, а бомжевать их пушкой не заставишь, - резонно заметил Максим. - Тут другое что-то.
  - Секрет? - спросил Илюша.
  - Не секрет, просто нелепая история, - неохотно ответил Пётр Романыч. - Она решила, что я сделал то, чего я не делал, и мне не верит, что я не при чём.
  - Фигово. Трындец. Абзац, - прокомментировала мужская верхушка Белоцерковских.
  - И давно вы в "тачке" кантуетесь? - спросил Ваня.
  - Я сперва под "грибком" на детской площадке звёзды в небе считал. А машину мне недавно сосед подарил. Теперь вот в ней отдыхаю... Почти со всеми удобствами.
  - Представляю, - усмехнулся Максим. - Скоро и мы под "грибами" жить будем. Как плесень.
  И он, словно заядлый курильщик, сплюнул в сторону. Пётр Романыч осторожно положил руку на его плечо.
  - Что ж ты себя, плесенью хочешь считать? - буркнул Ваня. - Я тогда "КК" возьму и перестреляю всю эту сволоту в КЖКХ.
  - Думаешь, они лично виноваты? - задумчиво спросил Богуславин и, почувствовав, как ослабло напряжение в мышцах Максима, снял руку с его плеча.
  - А кто? Ну, кто?
  Ваня вскинул на него серые глаза.
  - Ты не представляешь, какой сложный вопрос задал. Всеобъемлющий, я бы сказал, всепространственный и вневременный. Ты-то как прозываешься?
  - Ванькой, - сумрачно назвался Белоцерковский.
  - Люди, от которых зависит твоё личное благополучие, Ваня, заботятся не о благополучии страны, а только о своём собственном.
  - Страна-то тут при чём?
  - В сильной, благополучной великой стране, - пояснил Пётр Романыч, - каждый человек силён, благополучен и велик. Потому что цель у власти такая - придать силу, создать благополучие, твёрдые духовные и нравственные устои для каждого человека. Представь: если у страны такая прекрасная задача, значит, она крепче алмаза стоять будет. И люди в ней счастливы. А у нас всё не так. Не в этом у страны задача, а совсем в обратном.
  - Ну, и в чём же? - спросил Максим.
  Пётр Романыч присмотрелся к убогости и безпросветности, в которой они шли.
  - Ну, чтобы сто человек, к примеру, имели бы всё, а миллиард на них горбатился и помирал в невыносимых условиях. И чтобы награду за муки у них отнять, лишив веры в Триединого Бога, - ответил он.
  - А причём тут вера в Бога и награда какая-то? - пожал плечами Ваня. - Медаль, чё ль, дадут? Или триста тысяч евро?
  Пётр Романыч хмыкнул и повеселел даже.
  - Триста тысяч евро? - переспросил он. - Это слишком мало за целую жизнь скорбей, ты не находишь?
  - Мильон? - повысил цену Ваня и разулыбался, заразившись весельем попутчика.
  - Выше, выше бери, Ванюш - свет Иоанн Батькович!
  - Георгиевич, - поправил Ваня.
  - Ого! Царское у тебя отчество! - отметил Богуславин.
  - Почему царское? - возразил Максим. - Разве у нас цари Георгии были?
  - А, может, и были! - вскинулся Илья. - У тебя ж по истории "трояк".
  - Да хоть "пара"! Всё равно я знаю, что никаких Георгиев в России на троне не сидело! - стоял на своём Максим, и Пётр Романыч его поддержал:
  - В России точно не было. Георгий - вообще не русский, он римский воин, православный христианин. Его замучили до смерти язычники, которые бесам поклонялись.
  - За что? - нахмурился Илья.
  - За то, что верил в Единого Бога Отца Вседержителя и не предал Его, как Иуда Искариот, не отрёкся, как святой апостол Пётр, не поклонился языческим идолам-истуканам, как еврейский народ во время своего сорокалетнего путешествия по пустыне в поисках обетованной земли, - суровым голосом отчеканил Богуславин.
  Мальчишки помолчали, глядя под ноги. Затем Ваня вполголоса спросил:
  - Трудно ему это было... боль терпеть. Георгию вашему.
  - Легко, - отозвался Пётр Романыч, весь словно устремившись вдаль, в то время и на ту площадь, где люди пытали человека.
  Живым предстал перед ним воин Георгий, победивший змея-диавола и саму смерть. В ноздри ударил запах каменной пыли, песка и крови, сухости воздуха от палящего солнца. В ушах звенели комары, не заглушающие злобные выкрики мучителей, удары бичей, свист ножей и неуместное, казалось, гуление голубей, пересвист соловьёв и канареек, тихое ржание коней и ещё какие-то неясные неопределяемые звуки... А перед глазами - площадь, залитая кровью, и юноша светозарный, восходящий в Небеса в окружении блистающих чистотой ангелов.
  Как передать такую картину мальчишкам, которым никто не сказал, что их создал Бог, какими словами расписать, чтобы затеплился в них огонёк веры? Эх, какой уж он там проповедник или миссионер... Иоанна Златоуста бы сюда, в наш последний век, истощающий терпение Господа... Он бы воспламенил сердца, озарил души светом понимания этого и иного мира, а главное - понимания смысла жизни и смерти, который так упорно ищут атеисты, находя лишь ложные пути и погибельные ответы.
  - Легко, - повторил Богуславин мальчишкам. - Его-то ведь ангелы утешали. Он знал, какая его ждёт награда за мученичество. И когда умер от мучений, душа его сияющей предстала перед Богом. Понимаете, милые мои дотошники? И теперь мы к нему с молитвой обращаемся, и он помогает, потому что дерзновение у него есть - Бога за нас, грешных, просить.
  - А какая его ждала награда? - удивился Ваня, не терявший из вида самое главное для себя и не услышавший ответа. - Он же умер!
  - Вечная жизнь, - сказал Пётр Романыч. - Вечная жизнь в свете и любви Божией, в непередаваемой красоте Небесной обители. Уж поверь, выше этой награды не было и нет, и не придумано ещё ничего подобного.
  - А богатство разве не хорошая награда? Бог мог бы его спасти от смерти и золотом наградить, - прищурился Максим. - Еда, особняки, путешествия, одежда, машины, яхты и ...
  - И прочая дребедень, - подхватил Богуславин, перекрывая последнее слово Максима "слава". - Вот неужто ты считаешь, Максим, что вот помрёшь ты и заберёшь куда-то туда, неведомо куда, в место, о котором ты никогда в жизни не догадаешься, деньги, машины, яхты, особняки, побрякушки, игрушки разные и земную свою славу - скандальную или путь даже заслуженную? Заберёшь?
  Максим помолчал. На Петра Романыча посмотрел. Хмуро буркнул:
  - Понятия не имею.
  - Не возьмёшь! Чего тут - "понятия не имею"! - засмеялся Ваня. - Куда, правда, возьмёшь-то? Если некуда?
  - К тому же, душа ни водить машину не сможет, ни кольца-браслеты надевать, ни на курорте отдыхать, - улыбнулся Пётр Романыч. - Вообще ничего материального сделать не сможет. И телевизора не увидит. Вещи привычного тебе мира после смерти никому не доступны. Вот какие дела. И чем ты себя будешь услаждать после смерти? Ни покурить, ни выпить, ни покайфовать от наркотиков, ничего! А желать этого ты будешь жгуче, безумно, никуда твои амбиции и пристрастия не денутся. Только их не утолить никогда. Представляешь, мука какая? Попробуй на неделю отказаться от своего самого любимого удовольствия, и поймёшь, что может тебя ожидать в ином мире, куда ты - хочешь или не хочешь, веришь ты в Бога или не веришь - всё равно попадёшь...
  - Вот мы и притопали, - сказал в образовавшуюся паузу Илья и кивнул на спрятавшийся за старыми пышными кустами сирени тёмно-бревенчатый дом.
  Всё в этом доме вопило о старости, плакало о ней гнилью, мхом, лишаями; или не о ней, а о рассвете своём и силе сокрушалось?
  - Не знаю, - напоследок заявил Максим, - правда это или нет. Как проверишь? Всё это какое-то непонятное. Непривычное. И сложное. Легче жить, как жилось.
  Ответить на это пространно Пётр Романыч не успел: их ждали у ворот Белоцерковские. Единственное, что успело вырваться, было:
  - А что, тебе лучше жилось? И нравилось, как живётся?
  И глаза Максима неуловимо изменились. Он промолчал, но лоб между бровями прорезала поперечная складка.
  "Ага! - подумал невесело Богуславин. - Думать приходится? Ну, думай, касатик, думай, признаки истины замечай".
  Он огляделся.
  Дом Белоцерковских - явно не единственный уцелевший в этом районе - бывшей деревне Горелово, объединённой с городом. Вокруг таких же развалюх раскидано с десяток, а то и поболе. Над ними и пара краснокирпичных коттеджиков на пару метров возвышается - простые, без архитектурных и дизайнерских изысков коробки с окнами и дверями, с остроконечными крышами, в скаты которых воткнуты печные трубы.
  Убогие избы сжаты со всех сторон такими же убогими четырёх- и трёхэтажками, с тенистыми захламлёнными дворами без урн, скамеек, детских горок и лесенок - без всего того, чем изобиловали дворы в центре города и около него.
  Власти, видимо, не догадывались, что и на окраинах, на самых непроходимых отшибах, где уже и не город, а глушь, схожая с умирающими в бескрайности и в бездорожье лесостепи сёлами, таким же образом, как и в центре, рождаются дети, и им тоже хочется качаться на качелях, кататься с горки, лазать по лестницам игровых комплексов и в песочнице стряпать куличи и строить крепости из песка...
  И в то же время Пётр Романыч знал один двор, дома которого стояли вдоль достаточно оживлённой трасы - второстепенного въезда в город, - которому шикарный игровой комплекс поставили ради галочки, для отчётности. А двор-то ни одного малыша уже лет десять не видел. Ни один ребёнок на его земле не пробежал, потому что жили тут либо бездетные, либо старики, к которым дети с внуками дорогу забыли. Кому там лазать по лесенкам и в песочнице возиться?
  Как парадокс, ни одной скамейки у подъездов или у комплекса старичкам так и не поставили. Конечно, чего им на лавочках сидеть-отдыхать? Пусть косточки в режиме детского экстрима разминают! Так и покрываются качели и яркие конструкции пылью, съедаются ржавчиной. А во дворе, где полно разновозрастной детворы, - сломанная горка и турник, врытые насмерть в землю лет сорок назад.
  - Заходите, заходите, - смущённо, торопливо пригласила Светлана Руслановна. - Правда, у нас тут бедно очень... Чай сейчас поставлю. Вы садитесь, а хотите, побродите, поглядите, как мы тут живём тут можем.
  - Поброжу, погляжу, чего уж, - охотно сказал Пётр Романыч. - Или лучше дров нарубить, самовар поставить, картошку прополоть?
  - Картошку мы пропололи давно! - звонко откликнулась Катя.
  Первым делом "песчаный" дед на резные ставни с лебёдышками взглянул да на ржавый флюгерок в виде петушка. Сохранились... Зашёл со всеми сперва во двор, потом в избу.
  На руках у Кати сидела Танюшка и упорно порывалась слезть на пол и чем-нибудь заняться, а Катя её так же упорно не пускала. Тогда Таня сперва поджала губы, а потом открыла ротик и заревела так оглушительно, что реплику Петра Романовича - "мол, какие молодцы" - никто не расслышал. Да и, впрочем, какая разница? Понятно, что молодцы.
  Светлана Руслановна забрала у Кати негодующую младшую дочь и поставила её на старые чистые половики. Порыскала на печке, нашла пластмассовую машинку, всю в царапинках и потёртостях, и сунула девчушке. Та немедленно бросила её на пол, встала на четвереньки и целеустремлённо направилась к ней. Взяла, села, потрогала колёсики, снова бросила. Снова поползла. Похоже, именно так она представляла себе принцип езды автомобиля.
  Пётр Романыч тут же включился в игру: с некоторым напряжением усевшись рядом с Танечкой, он вполголоса принялся её выспрашивать, что-то рассказывать, а потом взял машинку и повозил её по полу. Таня машинку забрала, поглядела на бородатого дедулю, на машинку... и снова бросила.
  - Похоже, ей нужен мяч, - вывел Пётр Романыч. - Есть у вас мяч?
  Ваня за всех развёл руками.
  - Только дырявый, - сообщил он. - И затерянный.
  Пётр Романыч кхекнул:
  - Серьёзно... У Серёжки спрошу, когда вернусь. Вдруг остался у него какой-никакой... недырявый и не затерянный.
  Он подумал, что Серёжку и его друзей вообще стоит потрясти на предмет старых игрушек и полезных мальчишечьих находок. А Вячеслава Егорыча и его Таню надо потрясти насчёт вещей... Хотя теперь не потрясёшь, с их новым прибавлением-то... Ну, они зато других молодых мамаш знают, могут у них поспрашивать насчёт одежды и игрушек.
  Катя и Светлана Руслановна суетились, выкладывая чашки, ложки, блюдца.
  - Чай будем с блюдцев пить, - авторитетно заявила четырехлетняя Люда и вытащила из послевоенных времён, окрашенного в жуткий зелёный цвет "двухэтажного" буфета с мутными стёклами полотняный мешочек и торжественно положила его на стол - круглый, прямо барский, если не считать пенсионный вид предмета мебельной обстановки, давно просящегося на помойку.
  - Пока бабы... в смысле, женщины, на кухне базлают... в смысле, возятся... в смысле, накрывают... да ладно, мам! .. мы Петру Романычу хозяйство покажем, - сказал Ваня. - Почакали?
  - Иван! - окрикнула мать, но тот лишь хихикнул и выскочил за скрипучую дверь.
  Пётр Романыч поднял на руки Танюшку-колибри, приобнял Дениску и вывел их из дома. За ними увязались Илюшка и Максим.
  Они ходили по куцему огородику, засаженному картошкой и морковкой, по палисадничку с полуголыми, засохшими от старости кустами крыжовника и малины, развесистой яблоней с крошечными завязями яблок нового урожая, с кустами сирени, наклонившими дощатый забор в сторону улицы; по сарайкам, в которые и ходить-то было боязно - вдруг рухнут от громогласья ребят. И в покосившийся, но ещё устойчивый туалет из двадцатилетних шершавых сосновых досок. В него все наведались по очереди, в том числе, и Пётр Романыч. А с чего ему гнушаться, если он бомжует и ходит по нужде, где удастся?
  Везде побродив, собрав заодно с картофельной ботвы порцию жирненьких ярко-розовых личинок колорадского жука и с десяток самогó прожорливого и плодовитого полосатика, Белоцерковские во главе с новым знакомым вернулись в избу пить чай из листьев смородины и малины, с чутком настоящей заварки, без сахара с сухарями, насушенными из серого хлеба.
  Светлана Руслановна хлопотала, разливая прозрачный напиток с душистым белым паром, и дивилась, как сразу вошёл в их семью случайный собеседник. Прямо волшебник какой. Может, он подставной? Прислал его отдел по выявлению злостных неплательщиков коммунальных услуг, например, и он ходит, вынюхивает: вдруг у Белоцерковских тазик с золотом под продавленной кроватью припрятан, тряпочкой линялой прикрытый?
  Приглядывалась она к гостю, приглядывалась, потом вздохнула и рукой махнула: будь, что будет, да и не похож будто Пётр Романыч на супостата, хоть и босяк... при родной дочери. Муж у неё, видно, как мужик слабый: не смог кулаком по столу хрястнуть, прикрикнуть, чтоб жестокость не творила.
  Пётр Романыч пил горячий чай и не мог наглядеться на непохожие друг на друга детские лица. Неужто он им пропáсть даст? Да ни за что! Дочка уже пропадает... так нечего метлой по двору махать вместе с Федюхой, пора хоть мáлым чем помочь людям, попавшим в беду.
  Во-первых, большой ли долг у Светланы Руслановны? Может, юридически можно как-то оформить, чтоб у неё из зарплаты вычитали, когда она работать будет. Где, кстати, она работает? И профессия какая? А, впрочем, неважно. Рабочему русскому человеку всюду устроиться можно, он ведь без претензий и заносчивой гордости: что дадут, то и примется делать со старанием и вдумчивостью.
  Белоцерковские быстро собрали со стола. Катя чашки помыла, Люда оставшиеся сухари обратно в буфет отнесла. Светлана Руслановна со стола протёрла.
  Таня пописала в штанишки, и тут же затеялась стирка, порученная Илье. Ваня малышку переодел со знанием дела, и семья, кроме мамы и гостя, гурьбой вывалилась во двор.
  Пётр Романыч сел за круглый стол. Река его машинально провела по прохладной столешнице. Светлана Руслановна опустилась напротив, держа в старую вязаную кофточку, катушку обычных ниток и иголку.
  - Дыра? - спросил Пётр Романыч.
  - Она самая, - вздохнула Светлана Руслановна.
  - А вроде дыры в таких кофтах не иглой штопают, а спицами связывают? - предположил Пётр Романыч. - Жена у меня, Домна Ивановна, так делала.
  - Когда новая шерсть есть, отчего не связать, - согласилась Светлана Руслановна, не поднимая головы от рукоделия.
  - Кхе, - смутился Пётр Романыч. - Действительно...Слушай, Светлана Руслановна, а профессия-то у тебя какая вообще?
  - Ну... выбирай, какая нравится, - взмахнула бровями хозяйка. - Сперва дояркой была в деревне. Потом свинаркой. Потом трактор водила по полям. Кашеварила на страде, затем в столовку взяли, там откашеварила лет пять. В город переехала - на стройке работала, одновременно в профучилище училась, до маляра-штукатура поднялась. Хотела на крановщицу - там зарплата повыше, да не вышло: на руках как раз маленький... и ещё пятеро. Плитку даже уличную клала. Сократили как необразованную, чтоб на моё место образованную взять, и стала в конторе по недвижимости полы и подоконники тереть. И там тоже блатному место понадобилось, и пошла я на рынок торговать. Сперва боялась... за чужое добро отвечать никому не пожелаю. Но ничего, справилась с Божьей помощью. А как получаться стало, меня подставили конкуренты, товару испоганили много, и хозяйка разбираться не стала, решила, что я виновата. А кто ж ещё, верно ведь? Ну, и оказалась я на улице. Подруга меня домработницей устроила в дом бизнесмена. Одинокий он был, а женская рука любому бобылю не помеха: прибирать да сготовить, слово ласковое молвить... За деньги даже лучше выходит.
  Она помолчала, ковыряясь иголкой в кофте. Сказала, сосредоточившись на игле:
  - Танюха родилась, он меня и выгнал. Сестра его нашептала ему, будто ко мне мужик ходил, когда его дома не было, и Таня не его дочь... Мне он не поверил. Сестре поверил. Родная кровь; вроде, как не поверить? Кому ж тогда верить? Так и выгнал... Хотя иному чужаку больше веры.
  - Почему ж? - спросил Пётр Романыч.
  - Корысти нету, - тихо ответила женщина.
  - Да уж... - пробормотал Пётр Романыч.
  Светлана Руслановна откусила нитку, убрала шкатулку с иглами и катушками в тот же зелёный буфет, встряхнула заштопанную кофточку, придирчиво посмотрела, ладно ли заштопано. Вздохнула, привычно охохохнув, сложила починенное в шифоньер. Шкаф вещей полон, но явно пожилых, ношеных-разношеных, из них каждая вторая колота иглою, покрыта стежками, как шрамами.
  - Светлана Руслановна, - сказал Пётр Романыч, поглаживая молоденькую свою бородёнку, - а сколько ты государству-то должна - миллионы?
  - Сорок шесть тысяч, - назвала Белоцерковская.
  Вздохнула, привычно охнула, улыбнулась с неожиданно пленительной робостью.
  Пётр Романыч крякнул и поспешно утешил:
  - Ну... не миллион, однако, и даже не сотня тысяч... и не евро, и даже не долларов, а рублей... И что, сроки все вышли?
  - Ага, - подтвердила Светлана Руслановна. - Вытекли, как вода в сливное отверстие ванны.
  Пётр Романыч рассмеялся.
  - Очень образно.
  - Можете просто Светой меня звать, - предложила женщина, но гость отказался:
  - Мне шибко нравится так, с именем-отчеством. Красиво звучит, - пояснил он.
  - Да, - кивнула хозяйка, - многим нравится. А Максимка всегда канючит: "Ну, почему ты не учительница в моей школе? Мы б твоим именем языки ласкали!".
  Они рассмеялись и утихли. Пётр Романыч ещё раз огляделся, удивляясь про себя добротности чуть ли не двухсотлетней постройки. Знакомыми тут были стены, окна, двери, двор с подгнившими постройками, посадки яблонь, крыжовника и малины. Мебель чужая, люди другие... Зато потемневшие рукотканные длинные половики похожи на те давние. И цветущая герань с красными головками и наивными круглыми крылышками на тонких стебельках - словно с тех далёких времён тут растёт... Ба, и вроде бы та же полочка для икон, и икона на ней... неуж та самая?!
  Светлана Руслановна посмотрела на икону. Гладь оклада пятнали брызги воска.
  - От прежних хозяев много осталось, - сказала она чутко. - Не захотели в новый дом брать. Посмотрели на мой детсад, рукой махнули на меня - мол, вам нужнее, и даже икону не забрали, ничего себе, да? Они-то не такие уж верующие, похоже, были, как их родители, а икона вся чёрная, образ не различить. Иконы, что поясней, они увезли, а эту вот оставили. Не знаю, что на ней.
  - "Нерушимая Стена", - произнёс Пётр Романыч, не отрываясь от чёрного квадрата, обрамлённого в потускневший серый металл, во многие извилины вобравший отвердевшую, присохшую пыль. - Я её видел, когда она сияла. Как и люди, что Ей молились. То, что образ Пресвятой нашей Богородицы потускнел за десятилетия советчины, целиком людская вина...
  Светлана Руслановна пожала плечами:
  - Наверное... - с усталым равнодушием сказала она, и погладила зачем-то стол: может, проверяла, не застряли ль в трещинах крошки?
  - Вы эту икону никому не отдавайте, - стал настаивать Пётр Романыч. - Она недаром зовётся "Нерушимой Стеной". Все дьявольские нападения на человека она отражает.
  - Так вот самое простое не отразила, - посетовала Светлана Руслановна.
  - Это разве нападение! Это просто чиновья страсть к наживе и недоработки всякие в законах и постановлениях. Их ведь люди пишут, самые, заметьте, обыкновенные, с недостатками и страстями не меньшими, чем у людей, далёких от юриспруденции. Изучал я это дело немного. Не в казённом учреждении, как цыганка б нагадала, а самоучкой. Самоучкой, оно, конечно, хуже выходит, но и не совсем ничего. Жена моя Домна Ивановна такая же была: всё ей читать надо было, изучать чего-нибудь новенькое. Три дела как-то изучила: эту самую юриспруденцию со мной, анатомию и поэзию девятнадцатого века. Историю России она тоже шибко любила... И меня вот приучила читать-изучать. Дома-то у меня обширная библиотека, хоть целые дни читай... А вот что я тебя спрошу, Светлана Руслановна.
  - Да?
  Она села за стол, глядя на незнакомого ещё сегодня утром, а уже близкого человека.
  - В каждом болоте свой аист, - изрёк Пётр Романыч. - В вашем тоже имеется. Ты его знаешь? Или знаешь того, кто знает?
  Светлана Руслановна помолчала. Волосы поправила зачем-то.
  - Да непонятно мне, кто у нас аист, - с недоумением произнесла она. - А на что вам?
  - Ну, вдруг душа щедрая...
  - Ага, душа щедрая! Это вы о ком таком? Душа... Какая у него там душа? Её только Бог разглядит, нам не под силу, - с горечью сказала Светлана Руслановна. - Этот "аист" щедрость органически не понимает. Недоступно ему. Между щедростью и глупостью у него знак "равно". До копейки прибыль и убыток считает. Десять копеек для него ценная монета. Сроду и монетки не подкинет, а вы о купюрах! Для него купюры - как крылья, на которых к Богу лететь. А Бог для него - Большой Начальник, которому отстёгивать надо, что полагается. Которому взятку дашь, и твоё самое горячее желание сбудется. Всем твердит, что на церковь и на приют деньги копит, потому и не даёт никому никогда в долг или в дар. Разве можно судить такого человека? Не в наших силах.
  - Помощи, значит, от "аиста" никакой, - задумался Пётр Романыч.
  - Не надо нам, - нахмурилась Белоцерковская. - Бегаю я чужой помощи. Отдаривать нечем.
  - А если даритель сам от благодарности бегает? - поинтересовался Богуславин.
  - Ну... Такое разве бывает? - недоверчиво протянула Светлана Руслановна.
  - А почему нет? И немало. Первый - Господь. А про Николая Угодника неужто не слыхала?
  - Да слыхала.. Но это всё сказки - церковь ваша.
  - А ты там была? - спросил Пётр Романыч.
  - Была, конечно. Редко, но была. Старушечки в платочках меня отфутболили, - мрачно хмыкнула Светлана Руслановна.
  - Как это - отфутболили? - не поверил Пётр Романыч. - В церкви?! В нашей родной апостольской православной церкви?!
  - Ну. Между прочим, в любой секте за каждого человека борются, а в православной церкви стараются оттолкнуть какой-то непонятной чёрствостью и даже злобой, - выпалила Белоцерковская. - Вот я вам расскажу, пожалуйста, пожалуйста. Я, конечно, в обычной советской атеистической семье родилась, и в церковь меня не водили. В моей деревне её не было, а в соседнем селе стояла небольшая церквушка, и поп служил, и приход небольшой чего-то там делал. Было мне лет восемь. Пошла я за грибами летом и заблудилась. Как заблудилась, сама не пойму: сотни раз по этому лесу ходила, и с мамой, и с бабушкой, и с сестрой. А тут стою возле поваленной берёзы и не могу вспомнить, куда тропа ведёт. Заревела в три ручья: два из глаз, один из носа... Слышу вдруг колокольный звон. Побежала на него. Думала: где колокол, там люди, которые помогут: напоят, накормят, дорогу покажут, слёзы вытрут. Увидела маленькую деревянную церквушку, зашла. Глаза, понятно, на мокром месте. На службу попала. Бабки поют что-то вразнобой, свечи горят, полумрак. Только я рот открыла, чтоб о помощи попросить, как на меня все эти бабки-христианки в платочках и в юбках до пяток накинулись и давай ругать и честить совсем по-чёрному. И такая я, и сякая, и нечего мне делать в святом храме, нечестивице, атеистке, антихристовой дочке. Чего только я там про себя ни наслушалась! Стали они меня гнать вон - чумазую перепуганную голодную второклассницу. Вышел на шум поп, узнал, почему бабки негодуют, и снова к себе куда-то ушёл, ни слова не сказал, не заступился за уставшего потерявшегося ребёнка. Вывели меня бабки из церкви, разве что не пнули. Крикнули "Иди, иди отсюда, нехристь", и я, глотая слёзы, тащилась потом от этой церквушки до дома несколько километров, не знаю, как и выбралась. Так вот меня отфутболили. И больше меня в православный храм мёдом не заманишь. Лучше к протестантам или католикам. А к сектантам не пойду за их приторную фальшь, ложь и жестокость. Так-то вот, Пётр Романыч.
  - В общем, запуталась ты, Светлана Руслановна, - неожиданно заключил Богуславин. - Не знаешь, за что тебе это всё в жизни?
  - Не знаю, - коротко ответила Светлана Руслановна.
  - И возможно, не представляешь, как выпутаться, - уточнил Богуславин и внимательно всмотрелся в лицо бедной женщины, считавшей счастливые дни по пальцам, а несчастливые - по числу волос на голове.
  - Не представляю, что правда, то правда.
  - И не веришь...
  - Не верю. Кому? В церковь зайдёшь, там бабки властвуют, к Богу и подойти не дают. Сектантами брезгую. К протестантам и католикам тоже как-то...
  - Трудно без веры.
  - Трудно, - вымолвила Светлана Руслановна. - Я и верю. А то бы разве рожала? Разве бы икону эту вашу сохранила?
  - Служители разные бывают. Жаль, что тебе попались христиане по слову, а не по сути - фарисейки. Они любят не Бога, а себя вокруг Него. Так и получается: наткнётся на таких неопытный человек и отвращается от Бога. Особенно же - от Церкви Христовой.
  - Да нужна она - церковь-то? - пожала плечами Белоцерковская. - Многие просто верят, а в церковь не ходят, и ничего - хорошо себя чувствуют.
  - Я б тебе в ответ полдня б возражал, - сказал Богуславин, - если б у нас были эти полдня, и у тебя терпенья б имелось слушать. Коротко могу тебе ответить. А то иные спрашивают, а ответ им и не нужен, чисто риторически спросили. Начинаешь перед ними голос рвать, а они недоумевают: чего, мол, распелся, петух ободранный, мы и так всё знаем получше тебя. Ну, что - риторический у тебя вопрос?
  - Ну, давайте не риторический, чего с вами делать? Всё равно ж расскажете, не удержитесь.
  - Удержусь, наверное: научился. Только если вправду интересно
  - Ладно, ладно, давайте вправду.
  - Евангелие когда-нибудь читала? - поинтересовался Пётр Романыч.
  - Когда мне?
  Светлана Руслановна села за стол, локти поставила, подбородок на ладони опустила и так замерла. Пётр Романыч заподозрил, что она просто решила отдохнуть и слушать его не собирается. Но раз вызвался - делай, что обещал.
  - Две тысячи лет назад, - начал Пётр Романыч, - Сам Иисус Христос, Бог наш, основал Апостольскую Церковь и определил, что то, что разрешил священник - посредник между Богом и людьми, - то разрешится и на Небесах, а что не разрешит на земле, то и на Небесах не простится.
  Светлана Руслановна повернула голову к белеющему солнцем окну. Кивали на ветру тёмные сердцевидные листочки сирени.
  День уступал вечеру, уплывал за горизонт, напоследок стремясь пошуметь как можно громче ребячьими голосами, грохотом колёс на колдобинах волнистого, с дырами на самых популярных участках дороги, асфальте, криками ворон, обеспокоенных завтрашним пасмурьем и дождём, скрипами, шорканьем, плачем младенца в коляске, недовольного, что его заботливо укутали в такую несносную жару.
  Раздельные эти звуки собирались в звуковое море, и Светлане Руслановне чудилось, что на неё накатывают шумовые волны, что она тонет в них, и что вот она на дне, а над ней толща шума, и никакая тишина не в силах пробиться к её жилищу, к её ушам, к её душе. Заглушить боль, удержать метания, одарить покоем...
  Ей совсем неинтересно, зачем нужен для веры институт Церкви, и голос Петра Романыча кажется ей добавлением к топящему её морю шумов.
  Слова пролетают мимо сердца, но умом она запоминает их, обещая себе неискренне, что обдумает их на досуге. Если найдётся у неё досуг.
  Да и что такое для Светланы Руслановны досуг? В чём он заключается? Она никогда не ведала его, работая и трудясь с утра до ночи, а ночью часто вставая к очередному младшенькому, и приучилась обходиться малым: малым отдыхом, малым сном, малыми благами, малыми деньгами, малыми удобствами.
  - Церковь стояла далеко до Рождества Христова, - говорил Пётр Романыч. - В древних скиниях уже служили Богу священники левиты, приносили Ему жертвы. Целую ветвь еврейского народа Бог поставил служить Ему, возносить молитвы, просить о своих нуждах, о милосердии, славить Его. А ты говоришь, Церковь не нужна! Не люди учредили Церковь, чтобы деньги взимать, а Сам Бог! И не для корысти какой, а для живого общения, чтоб люди могли к Нему в любой момент обратиться со словами любви, веры, надежды, покаяния... Прощения за грехи просить и получить это прощение через Церковные Таинства крещения, причастия, миропомазания, соборования, отпевания, через освящение воды и хлебов, соборную молитву... А после Смерти и Воскресения Господа нашего Иисуса Христа - иметь возможность спастись от вечной гибели и вечно жить в сиянии Божией благодати...
  Сама того не сознавая, Светлана Руслановна впитывала то, что слышала, и - странное дело: находила в этом то глубинное успокоение, которое искала и не находила в повседневной суете жизни.
  Пётр Романыч перевёл дух. Женщина обратила на него умиротворённый взгляд.
  - А дальше что?
  - Что дальше?
  - Ну.. а если попы недостойны, грешат пуще мирских, как они смеют исповедь принимать, грехи отпускать?
  - За свои грехи сами и ответят, как и каждый из нас. Они ж такие же люди, так же и грешат. Только вот знáют, что грешат, в отличие от большинства. И это знание многого стóит. И благодать Божия, даваемая человеку при посвящении в сан, всегда на нём пребывает, и ею он может разрешать грехи, отпускать их. И ведь не он прощает грех, а Бог через него, через посредника Своего. Бог слышит тебя всегда, но только в Церкви Христовой зримо прощает, милует. В любом храме, в любой часовенке вместе со священником и верующими ангелы служат Литургию во главе с Самим Богом. Даже в разрушенных церквях, даже на том месте, где и камня от церкви не осталось, ангелы хвалу Богу поют! А ты говоришь - Церковь зачем? За всем.
  Светлана Руслановна не ответила. Вздохнула лишь, легонько охнув.
  - Дети-то некрещёные? - спросил Пётр Романыч.
  Она кивнула отрешённо.
  - А ты?
  - В детстве бабушка крестила, - ответила тихо.
  Пётр Романыч помолчал с ней на пáру. В окно поглядел.
  - Ладно, Светлана Руслановна, - поднялся он со стула, - пора мне. А то до себя не доеду затемно. А в темноте-то я боюсь бродить - не увижу кочку, споткнусь да упаду в грязную лужу, а стираться-то мне где? Негде. Я вас всех ещё навещу, знаю теперь дорогу-то. Разрешишь?
  - Разрешу, чего ж там. Деньги на автобус возьмите, "зайцем" стыдно ехать в ваших-то годах. Вы не сомневайтесь, я не нищая, ведь и пособия на ребят имею, и зарабатываю кое-что... Просто на многое не хватает... А так ничего... Берите ж.
  Пётр Романыч не стал отказываться.
  - Спаси тебя Господь, - поблагодарил он, - и твоих ребят тоже.
  - Да ладно. На здоровье.
  Светлана Руслановна вынула из хозяйственной сумки кошелёк, достала мелочь, подала. Пётр Романыч засунул деньги в карман и распрощался.
  Во дворе он нашёл младших Белоцерковских. Все были заняты делом: кто-то в мяч играл, занимая сестрёнку, кто-то подметал с утоптанной земли мусор, кто-то прибивал одну деревяшку к другой, чтобы третья не развалилась, кто-то сорняки в палисаднике вырывал, подкапывал что-то, кто-то кормил мелкую живность. Похоже, бездельничать Белоцерковские не приучены.
  - Вы к нам, Пётр Романыч? - крикнул Максим. - Помогать?
  - Я б с большим моим удовольствием, ребятки, да мне домой бы вовремя попасть, пока не затемнело.
  - Пока вампиры не повылезали, - авторитетно пояснил Дениска.
  - Вампиры? - переспросил Пётр Романыч и подошёл к мальчику, с серьёзным видом обучавшего годовалую Таню и четырёхлетнюю Люду игре в футбол. - Что за сказки-небылицы? Вампиров придумали, чтоб детей постращать. И подумай-ка: зачем они придуманы и кому понадобилось их придумывать?
  Дениска поморщил носик и снисходительно пообещал:
  - Я поразмышляю перед сном. А потом скажу. Вы ведь ещё к нам приедете?
  - Теперь уж точно придётся - чтоб ответ услышать, - улыбнулся Богуславин. - Ну, до свиданья, милые мои, с Богом.
  - До свиданья! - откликнулись Белоцерковские.
  
  Глава 13.
  
  Дорогу обратно, к автобусной остановке, Пётр Романыч помнил смутно, да пара прохожих подсказала - несловоохотливых, угрюмых, но махнувших рукой в верной направлении.
  Пётр Романыч мельком подумал про них: "Бедняги; вот что значит без Бога жить: ни света в душе, ни улыбки в глазах, и неприязнь к другим, к себе и к миру вообще...". И пожалел их.
  Дурно пахнущий остановочный комплекс - вернее, то, что от него осталось: бетонные стены, бетонная плита-крыша и столбики для скамейки, - пустовал, и Пётр Романыч заподозрил, что автобус либо ушёл, либо он чрезвычайно редкий гость в этих заброшенных рабочих кварталах. И посидеть негде. Не на столбике же. Богуславин стоял чуть в стороне от бетонного сооружения и высматривал в извилинах дороги квадрат автобуса.
  Накатила одинокая грозовая туча в сопровождении свиты мелких, более светлых, облачных завитушек, рухнула на район. Пётр Романыч поспешно впрыгнул в вонючую прохладную коробку и поморщился от запаха. Впрочем, и не то когда-то нюхал.
  Внутри уже кто-то натужно дышал.
  - Ух, какой ливень! - весело встряхнулся Пётр Романыч. - Чуть не промок насквозь.
  Ему не ответили. Тёмная груда чего-то чёрного, мохнатого шевельнула плечами. Богуславин присмотрелся, хотел сказать: "Вам плохо?" и не смог.
  Слова пропали и забылись, словно и не существовали никогда. Из груды мохнатого поднялась чёрная голова. Сверкнули бледно-зелёным мертвенным отсветом круглые глаза. Злобой и насмешкой пытались они прожечь человека насквозь, выжечь в полотне его душе мерзкую дыру запустения и страха.
  - Что, Пётр, до Иова хочешь допрыгнуть? А заодно до тёзки своего, апостола Петра Симона Ионина? - прохрипела мохнатая чёрная груда, а глаза с мертвенными бледно-зелеными проблесками не мигали, а вонзались в глаза Петра Романыча, и невозможно было отвести взгляд, и даже, кажется, вдохнуть потерявший живительность и свежесть воздух.
  Голову Петра Романыча стиснула со всех сторон боль, и окружающее пропало во тьме. В голове зазвенело. Онемел язык, и горло перехватило, перекрутило так, что не пискнуть. Вместо мыслей - бездушный космос колющей тишины, пугающей отсутствием словарного запаса.
  Петра Романыча окружал несомненный ужас, длительное, похожее на нескончаемое, страдание, неотвратимые тиски топи, и всё это исходило от мохнатой груды, выставившей вперёд худые звериные ноги с грязными копытами и захватившей в зелень глазищ без ресниц и зрачков глаза Петра Романыча.
  - Отверни-ссь от Него, Пётр. И сразу домой вернёш-шься, клык даю. Люська ш-шёлковой будет ходить, пол перед тобой веником мес-сти, борщи-котлеты тебе готовить, одёжу новую править и в с-санатории отправлять. Квартирку тебе выбью с-собственную - хочеш-шь в том же доме, где жил? Здоровья под завязку - хоче-шшь? Без докторов проживёш-шь играючи. Могу и день смерти твоей сказать, чтоб подготовился; ты ж верующий у нас, смерти не так боиш-шься, как други-атеисты. Ну, с-соглассен? Если что ещё хочеш-шь - всё тебе исполню, как Золотая Рыбка. А с-сглупиш-шь, с Ним останешься - так не взыщи, приятель. Головная боль тебе понравилась? Вот такой тебя на все оставшиеся годы награжу. Каждый день захочешь голову себе отрывать, чтоб от боли избавиться. Сам прибежиш-шь тогда. Ну? Чего решаеш-шь? Свобода твоя.
  И тягомотное молчание обволокло Петра Романыча студёностью озёрного льда в крещенские морозы. Хотел он молвить, а язык примёрз к зубам. С усилием из души вырвался... не крик, а мощный порыв отвержения и мольбы, пытавшийся прорваться сквозь давящую толщу небытия, похожего на те ощущения, когда человек начинает приходить в себя после наркоза.
  Мохнатая груда стукнула копытами по бетону, поднялась, нависла над Петром Романычем, источая смрад.
  "Господи Иисусе Христе!" - наконец обрелось потерянное и оттолкнуло удушающую болезненную черноту. Вокруг отступило всё и прояснилось. Груда мохнатого пропала, как ни бывало. Пётр Романыч встряхнул головой, в которой задержалась боль. Осмотрелся в очумении: что это было? У проёма кто-то стоял к нему спиной и курил, пуская дым в дождь. Заговорить с ним?.. Но вернулся ли к Богуславину голос?
  Он прокашлялся, произнёс тихо "Пресвятая Богородица, Заступница Милосердная". Спина в лёгкой футболке светло-болотного цвета не дрогнула.
  - Э-э... - протянул Пётр Романыч и немного порадовался: голос вернулся - это хорошо!
  Он шагнул к светло-болотной спине.
  - Автобус не проезжал? - рискнул спросить Пётр Романыч, побаиваясь, что показался со стороны сумасшедшим.
  Коротко стриженная или, вернее, отрастающая ёжиком обритая месяца полтора назад голова неохотно мотнулась. Крепкую шею уродовала татуировка - раскрытый глаз.
  - Не знаете... долго его не будет? - осторожно продолжал расспрашивать Пётр Романыч.
  Круглая голова мотнулась. Похоже, в ней бродили далеко не новые, мрачно-безнадёжные мысли, которые не желали отвлекаться на что иное, требующее отклика. Что его гнетёт? Голод? Жажда? Нищета? Одиночество? Потери? Криминал? Всё сразу?
  Обычно это наваливается сразу, не давая передышки. Верующий это с радостью воспримет, как дар Божий, испытание, которое откроет дорогу на Небеса, если пройти его достойно - со смирением и полаганием на волю Божию.
  Неверующему трудно. Он свой крест за мешок незаслуженных, ненужных скорбей-камней принимает, а не за благо. С его точки зрения, как можно считаться благом скорбь, страдания, муки, болезнь? А вот можно. Тогда жить намного проще, легче. Роптать тяжелее, чем улыбаться. И на сердце пакостнее, если роптать. А попробуй видеть горести свои, как уроки в школе, и каждая скорбь, каждая проблема, каждая болячка - это экзамен, за который Учитель ставит оценку? Попробовать-то ничего не стоит...
  Пётр Романыч глубоко вздохнул. Попробовать снова заговорить? Чтобы вернуться в реальность, во временную свою жизнь, а не в вечную, которой внезапно коснулся Богуславин, посещённый нечистым.
  - А тут, кроме вас, никого больше не было, сынок? А то мне показалось, будто нас трое здесь автобуса дожидается.
  - Не в курсе, батя, - хрипло буркнул бритый, - может, кто и был, не моё дело.
  Пётр Романыч снова оглядел стены и углы. Никого. Одни тени. Словно заново учась ходить, Богуславин неуверенной походкой добрался до края бетонной коробки, чтобы выглянуть наружу и вдохнуть нормальный воздух.
  - Что, батя, с бодуна?
  Бритый, щурясь, кинул пустой взгляд на старика, затянулся, выпустил из ноздрей дым. Закашлялся. Утёр рот тыльной стороной руки. Сплюнул. Снова утёрся.
  - Почти, сынок, - признался Богуславин. - С чёртом наяву повстречался, головной болью понаграждался.
  Бритый шевельнул бровями.
  - Побалякал?
  - Типа то, сынок, побалякал... Ещё как.
  - Грозился?
  Бритый отщёлкнул от себя окурок.
  - Грозился... - сказал Пётр Романыч и высунул голову наружу.
  Её тотчас торопливо обстучали холодные капли, обрадованные, что могут ещё что-то сухое намочить.
  - Автобуса так и нет, - сказал Пётр Романыч и убрал голову под защиту крыши.
  - В ад приглашал? - спросил бритый, не глядя на Богуславина.
  - Что? - моргнул тот.
  - В ад, говорю, приглашал? За грехи-страстишки да подлые мыслишки?
  - Типа того, сынок, - эхом откликнулся Пётр Романыч, - за грехи и страстишки, за мыслишки подлые, не без того.
  Бритый глянул на дорогу. Что-то урчало вдали, вплетая своё урчание в шорох дождя.
  - Жизнью пугают, смертью пугают, - вырвалось у бритого со злобным отчаяньем, - надоело во как!
  Механическое урчание приблизилось, поравнялось... и бритый бросился в это урчание, как в избавление. Грузовик стукнул его, отбросил и встал, скрипнув пронзительно, протяжно.
  Пётр Романыч схватился за грудь. Что такое?! Отчего-то прихрамывая, он побежал к бездвижному кулю, мгновенье назад бывшему человеком. Из кабины вылез водитель - бледный, раздражённый, испуганный. Два пенсионера - супружеская пара под зонтиками, охнув, поспешили к грузовику. Бритого обступили.
  - Хоть бы не хребет и не череп, - пробормотал Пётр Романыч.
  Его замутило от вида открытых переломов и крови.
  - "Скорую" бы вызвать? - обратился он к водителю, и тот, втихую матерясь - видно, чисто на автомате, - кивнул.
  Пенсионер нагнулся над бритым.
  - А жив он? Кажется, не дышит.
  Его жена серьёзно добавила:
  - Всё равно "скорую" вызывать, жив или нет. И милицию. Такой порядок.
  - Это понятно. Просто с дороги бы убрать. Под дождём лежать с переломами - последнее дело.
  Водитель, матерясь и чертыхаясь, трусцой побежал к жилому дому, чтобы из какой-нибудь квартиры вызвать "скорую" и милицию: на мобильнике у него кончились деньги. Пенсионерка прижала к себе ручку зонта, расширенными выцветшими глазами глядя на изломанное тело. Её муж присел, разглядывая раны.
  - Вроде дышит, - сказал он. - Но едва-едва. И чего он под грузовик бросился? Ну, дурак, ну, дурак. Без головы, а?
  Вернувшийся злой водитель сплюнул:
  - Точно без головы. А мы сиди с ним, дураком. Самоубийца хренов. Органы щас припрутся. И к чему только спасать идиота, а меня с работы выпрут, я чем семью питать буду - картофельной кожурой с помойки? Или собой? И вообще, я милицию лучше там подожду, а то простужусь ненароком, это у меня просто: иммунитет совсем никакой.
  Он поворчал и залез в кабину своего грузовика, не удосужившись справиться, жива ли его жертва. Возле бритого остались Пётр Романыч и пенсионеры.
  - Хотел же я на врача пойти, - с сердцем вдруг сказал старый человек, горько глядя на кровоточащее тело самоубийцы. - Хирургом или в реанимации где. Куда там! Династия, понимаешь, куда от неё деться? Все связи, все ходы-выходы под рукой. И не лечить я пошёл, а судить. Песок юриспруденции пересыпать. Кому-то, может, это интересно. А я мечтал лечить. Сколько раз жалел, что отца не послушал, когда он меня в юридический толкал.
  Он ещё побормотал, обращаясь уже к супруге, неизвестно кому и почему жалуясь, оправдываясь, будто оно что-то могло изменить в его сердце, его оправдание.
  Пётр Романыч слушал вполуха. Он молился о бритом. Страшное дело - себя лишить драгоценнейшего Божьего дара - жизни. Это значит - так оскорбить Бога, что и прощенья у Него за всю вечность не выспросить, никакими слезами, никакими жертвами не искупить. Хоть бы он жив остался. Хоть бы Господь смилостивился над ним, дал время на покаяние, показал, что ждёт человека после смерти.
  Богуславин мок под степенно падающим дождём и повторял: "Смилуйся, Господи Боже, над помраченным рабом Твоим, не дай ему уйти к Тебе нераскаянным". Пенсионеры тоскливо переминались с ноги на ногу, поглядывая на грузовик.
  Дождь иссяк, превратившись в лужи, ручейки и капли на листьях и хвое. Пенсионер стряхнул зонт, сложил его, оглядел пустые дороги. На тротуарах появились люди. Углядев что-то необычное, кто-то прибавил шаг, кто-то проходя мимо, откровенно глазел, сворачивая шею. Издали послышались сирены, и немногие любопытствующие притормозили, не в силах унять возбуждение души зеваки.
  На удивление, "скорая" и милиция прибыли одновременно. Оба представителя неторопливо вылезли из машин и, обходя лужи и ручейки, направились к лежащему на асфальте телу.
  - Здравствуйте, - сказали они Богуславину чуть ли не хором.
  - Здравствуйте, - ответил Богуславин.
  - Ну, что здесь приключилось? - это врач с округлым лицом, глубокими морщинами, прорезывавшими щёки, с плохо выбритым подбородком.
  - Вы свидетель или виновник? - это милиционер, длинный парень со скромными светлыми усиками и белыми ресницами вокруг бледно-голубых глаз.
  - Попытка самоубийства, - исчерпывающе рассказал обоим Пётр Романыч. А для милиционера добавил: - Водитель в грузовике, а я свидетель. Мы вдвоём на остановке автобус ждали.
  Шофёр уже шагал к ним, упорно разглядывая лужи и ручейки, которые тоже старательно обходил. Врач тем временем присел возле бритого, проложил пальцы к шее. Подивился цинично:
  - А мужик-то жив ведь! Странно. Переломов - смотреть страшно, а сердце себе стучит. Тимур! - крикнул он, оборотясь к машине. - Тащи носилки! И в клинику звякни, скажи - прыгуна тяжёлого везём! Третий сегодня. От проблем надумали сбежать, сами себя напроблемили, а справиться не могут, вот и прыгают: один с крыши, другой с моста, третий под колёса. Слабаки проклятые... Эй, ты, коммерсант башковитый, у тебя документы-то хоть есть?.. Ладно, повезём пока безымянного. Дед, может, ты его знаешь?
  - Не, откуда? Просто рядом стояли на остановке. Почти и не говорили... а надо было...
  Богуславину вдруг очень захотелось домой, к внуку, к дочери и зятю. Увидеть их. Обнять, поцеловать. Вспомнить их присутствие рядом, их лица, движения, запах... Как он соскучился... Надо же: всего-то день-два не встречались, а соскучился, будто год не сталкивались! Как бы исправить-то всё?.. Шуба эта норковая, будь она неладна и из одних дырок-норок состояла...
  Тимур с санитаром осторожно перекладывали бритого с асфальта на носилки.
  - Поподробнее, что произошло, - велел врач.
  - Мы стояли на остановке, под крышей, - принялся объяснять Пётр Романыч, ощущая дежа вю: сутки назад он уже объяснялся с врачом и ментом по поводу Гоши, растерзанного Тиграшей; как он там? - Стал подъезжать грузовик. Парнишка пробубнил что-то насчёт "всё надоело" и бросился под колёса. Ударило его, он и отлетел. Мы его не трогали, чтоб не повредить ему.
  - Ясно, - проворчал врач. - Тимур, поехали. Эй, милиция, тебе от прыгуна ничего не надо?
  - Нет, я позже к вам заеду, чтоб официально бумагу подписать.
  Тут высокий парень в форме моргнул бледными глазами в кайме белых ресниц на Петра Романыча.
  - Как докажете, что вас не связывают никакие неприязненные отношения, и это не вы вытолкнули пострадавшего под грузовик? - протянул он и вцепился взглядом в Боуславина.
  - Ну-у... - опешил тот. - Не знаю, право... Мы одни были...
  Он запнулся. Перед ним, как наяву, встала мохнатая чёрная груда. Она и толкнула бритого на поиск смерти, не иначе. Но скажешь об этом кому - а тем более, представителям закона и медицины и попадёшь в соответствующее сказанному заведение... Или не в соответствующее, а просто в КПЗ. Которое по Богуславину уже плакало, а теперь может заплакать во второй раз.
  Милиционер неспеша достал планшет с бланком, ручку, принялся писать.
  Его двое коллег обступили место происшествия, что-то обмеряли, фотографировали, выспрашивали у водителя грузовика, имевшего совершенно унылый и удручённый вид.
  - Имя фамилия отчество, - сказал милиционер без запятых.
  Пётр Романыч представился.
  - Дата рождения.
  Пётр Романыч сказал.
  - Пенсионер?
  - Пенсионер.
  - Прописка?
  Пётр Романыч безропотно назвал адрес.
  - Пройдёмте, - велел милиционер, и Пётр Романыч пошёл; куда деваться?
  Третий раз за ещё не канувшие в небытие двадцать четыре часа он общается с теми, с кем рад был бы не общаться никогда.
  Осмотрели автобус, допросили свидетелей. По их словам выходило, будто Пётр Романыч не виноват, но милиция показала себя дотошной и сразу же провела следственный эксперимент. По нему тоже вроде бы выходило, что Пётр Романыч не виноват, но его всё же отвезли в отделение и там с пристрастием допросили снова. Пётр Романыч не сдался и не упомянул о мохнатой груде с копытами. Подробно описал, кто где стоял, кто что говорил, на каком слове бритый прыгнул вперёд, под колёса.
  - Анна Каренина, - презрительно процедил допрашивающий Богуславина и выматерился.
  Пётр Романыч так и вздрогнул. Огляделся с опаской: не проявился ли где падший ангел - мохнатая груда с чёрными крыльями за спиной. Не проявился. Бог миловал. Лучше б не видать воочию того, кто незримо облепляет каждую человеческую душу.
  - Ладно, - сказал участковый. - Подпишите протокол, Пётр Романович, и пока вы свободны.
  - Слава Тебе, Боже наш! - вырвалось у Богуславина.
  Он потёр грудь, где неровно билось сердце, поднялся, взял пропуск, который ему протянули, и покинул светло-салатовый кабинет, с усталыми, недокормленными, недообласканными ни властью, ни простым народом, стражами законности.
  Темнело уже безудержно, бесповоротно. Скоро нахлынет ночь. Как там бедолага бритый, к которому приходил нечистый? В материальный мир не сразу вернётся. Где-то его душа сейчас витает, в каких просторах, в каком мире? Позволит ли ему Господь вернуться на землю или отдаст душу злосчастного самоубийцы на забаву сатанинским приспешникам? Для Петра Романыча иной мир в эту минуту казался более реальным, чем тот, что окружал его.
  Он нашёл остановку без всякой надежды покинуть этот рабочий район и добраться-таки до дома. Неожиданно, однако, автобус подошёл, фыркая, скрипя разболтанными дверьми. Не пустой. Контролёр, рыжая немолодая женщина с некрасивым измождённым лицом и глазами, которые, казалось, не могли подняться от непереносимости ударов судьбы и посмотреть открыто вокруг, взяла у нового пассажира десятку, хотела оторвать билет, и вдруг раздумала. Вернула деньги, пробормотала под нос:
  - Ты ж, поди, два срока пенсионер, значит, тебе льгота положена. Губернатор у нас добрый перед выборами.
  - Это - а как же, - усмехнулся один из пассажиров и замолчал.
  Кондуктор отошла на своё место, села, уставилась в окно. Пётр Романыч запоздало сказал "Спасибо", но кондуктор не ответила, занятая пустотой своей жизни. Десятка уютно устроилась в кармане Петра Романыча. Он решил при очередной встрече вернуть её Белоцерковской. А то, что они встретятся, он знал. Как же оставить семью в беде? Никуда уж это не годится.
  Надо порасспрашивать соседа Григория Николаича, он мировой судья, отличный дядька, нелепые жилищные ситуации разрешает, как по закону положено, справедливо и понятно. Не крючкотвор, не продажный, умный - прямо кладезь достоинств! Обязательно надо к нему сходить, посоветоваться. Это бесчеловечно, безбожно издеваться над детьми и их матерью, вкладывающей все свои силы на то, чтобы вырастить их и воспитать!
  Рассеянный его взгляд задел пустое лицо контролёра и не смог уйти, поражённый проступившей на некрасивом женском лице обречённости.
  Остановка. Пассажир. Кондуктор встала, механически выдала билет, села на своё кресло, возвышающее её над другими. Пётр Романыч встал и, хватаясь за поручни, пересел к ней поближе.
  - Простите, - обратился Пётр Романыч, - а льгота для пенсионеров - неужто правда?
  - Правда, - бесцветно подтвердила кондуктор.
  - И прям на все-все автобусы? - не верил Богуславин.
  - На все. И на троллейбусы, - добавила кондуктор, по-прежнему созерцая темноту, сгущающуюся аз окном.
  - Надо же! - восхитился Пётр Романыч. - Какое уважение старикам...
  - Накануне выборов, заметьте, - вновь прозвучало саркастически.
  Богуславин обернулся на говорившего. Седой мужчина с полными щеками в видавшем виды спортивном темно-синем костюме, с выдающимся далеко вперёд животиком, с выражением некоего справедливого негодования смотрел на него, ожидая сочувствия. Но сочувствие в Петре Романыче не рождалось.
  - Ну, и на том спасибо, - пожал он плечами. - Верно же, сестра?
  Кондуктор покосилась на общительного старика, и тот отметил: "Очи чёрные, непокорные, что ж вы скорби не улыбаетесь?".
  - Мне без разницы, - проворчала женщина. - Хоть золотой лимузин каждому к подъезду бы подавали, когда на рынок приспичит ехать или в поликлинику, мне от этого ни жарко, ни полжарко. И с чего я тут вам сестра?
  - Простите, если забидел, - повинился Пётр Романыч. - Не со зла, правда. А только как же назвать? Госпожа? Мадам? Барыня-сударыня? Женщина? Что вас не забидит? Вдохновит?
  У кондуктора расширились глаза. Она посмотрела на Богуславина с опаской: мол, навеселе, что ли? И поджала некрашеные губы, сморщенные, с выбеленной стрелкой шрама в уголке.
  - Обсамогонился, что ли? - подозрительно спросила она.
  - Совсем не пил, вот ни капли, честно! - заверил Пётр Романыч. - А что, похож на пьянь дворовую?
  - Ну... есть этакий запашок... оттенок, - проговорила медленно, нехотя.
  Автобус качнулся, встал, проскрежетав открытыми дверями. Мужчина с полными щеками и выпуклым животом вышел, ни на кого не глядя. Тоже бедная душа... Дети выросли, ежедневная суета ожесточила их сердца и умалила умилительность их детских воспоминаний - если не удалила их совсем. Старушка-жена или трудится, или смотрит надоевший до печёночный колик бразильский или эсэнгэвский сериал. Дома надоевшая мебель, застиранные занавески, пыльные потускневшие ковры, купленные невесть сколько десятилетий назад... И какая-нибудь кошка приблудная у них столовается - не из-за любви к животным, а из скуки и видимости общения с женой: хоть о кошке поговорить, раз не о чем больше.
  И он не один такой. Мильоны их - тех, у кого с младенчества отобрали понятие ценности и смысла жизни - временной здесь и вечной - там. В технически оснащённый, просвещённый век люди потеряли мудрость и истинное знание об истинно важных вещах - о Боге и смерти. Глупыми кротятами доползают они до конца и кротятами же глупыми погибают...
  Пётр Романыч заёрзал на своём сиденьи. Эх, вернуть бы толстощёкого, поговорить, порасспрашивать... Бог Святой Дух вложил бы в Петра Романыча самые убедительные, самые горячие слова, от непреложности которых некуда будет деваться; которые заполнят кипящим молоком холодный стакан его души, согреют душу, укажут путь к чистоте. А с чистотой жить вольготно, безоблачно... и трудно. Сохрани в себе чистоту, не поддайся, с Божьей помощью, на вражьи посулы падшего ангела, возгордившегося и пожелавшего власти, и Бог по Своей непостижимой необъятной милости простит и спасёт чадо Своё заплутавшее...
  - Темень-то не северная, южная, - сказал Пётр Романыч, увидев за окном то, на что смотрела, не отрываясь, кондуктор. - Чуть не поглотила она меня сегодня. А парня одного поглотила. Хоть бы жив остался, а то ж не простит его Бог никогда.
  - Вы о чём? - отрешённо спросила кондуктор.
  - Да о парне. На автобусной остановке стояли вдвоём, - рассказал Богуславин. - А я балабол-то известный. Балабочу ему чего-то, рот не закрывается. Он молчал, молчал, а потом говорит: мол, жизнь черна, вокруг черно, надоела жизнь чёрная и под грузовик - нырк.
  - Как это - под грузовик нырк? - нахмурилась кондуктор, но тут - следующая остановка, в салон заскочила парочка в джинсах; взъерошенные крашеные волосы, клубный макияж, железные серёжки в ушах, носу, бровях, губах, а когда они открыли рты в порыве поделиться друг с другом впечатлениями, - и в языках.
  Богуславин не сдержался.
  - Ух, бедолаги, африканские последыши! Как себя изуродовали, не пожалели! А ушки-то, ушки! Цельные дыры в них в сантиметр! Неужто до плеч дырищи будете растягивать? А ещё африканские дикари растягивают нижнюю губу. И кольца на шею надевают, чтоб она растянулась до жирафьей. Только на кольцах башка... то есть, женская головка... и держится. Сними кольца - и шея пополам ломается, и дикарка помирает. Интересно, наша русская молодёжь обафриканилась или обдикарилась? Скоро наши ребятишки, чтоб выделиться из толпы, будут тело крючками протыкать, зубы стачивать, шрамы наращивать, а больше-то им выделиться нечем, глупышам. Ни знаний, ни смелости истинной, ни дерзновений на благо Отечества. Ни ума, в общем, ни фантазии. Вот и выделываются, бедолаги, уродством телесным. Да и хвастаются, кто какую боль может вытерпеть. Будто в этом истинное терпение и крутизна. Ха! И сколько таких глупышей развелось! Числом, как сорняки на брошенном поле. Средь такого-то числа выделиться уж невозможно. Сорняк есть, понимаешь, сорняк. Был бы колосом пшеничным - выделился бы из сорняков. А так... Перевёртыши, одним словом. Дикарская толпа. Бедолаги юные, слепые. И родители-то вас не умудрили, а? Тоже ведь бедолаги.
  Парочка слушала его сперва насмешливо, демонстративно вращая презрительными глазами, потом враждебно, а под конец вдруг отвернулись от старого песчаного идиота и сели подальше от того, кто над ними посмеялся и неожиданно пожалел. Кулаками, правда, погрозили и пальцем у виска покрутили.
  А Богуславин повернулся к кондуктору и продолжали, словно и не отвлекался:
  - Так вот и нырк под грузовик! Ладно, грузовик ехал медленно, вполсилы ударил, а то была бы парню гробовая крышка. Переломался весь, чиниться долго придётся.
  Кондуктор фыркнула.
  - С дурости это всё, - проворчала она.
  - С дурости, с дурости, - покивал Пётр Романыч. - Испугался креста, который ему на плечи Христос Бог наш возложил, понимаете? Поддался змеиному шёпоту нечистого, и вот, чуть в вечную тюрьму не угодил! А парень-то высокий, сильный, здоровый. Глаз чёрный, волос тёмный. Татуировка на шее - глаз раскрытый. Зачем себя испортил? И вот в здоровом теле душа в черноте и отчаяньи живёт...
  Он вдруг обнаружил, что кондуктор смотрит на него с ужасом, вцепившись в спинку его кресла.
  - Володинька... - прошептала она тоненьким, будто детским, голоском.
  Богуславин подпрыгнул вместе с автобусом, наехавшим на бугорок вздувшегося от жары асфальта. Он сразу поверил, что бритый её сын: недаром материнское сердце пронзило болью.
  - Володей, значит, его зовут, - неловко пробормотал он. - Врач спрашивал. А документов при нём не было.
  - Он жив?!
  - Жив был, когда его "скорая" забирала. В больницу его увезли; вы ж, поди, знаете, в какую.
  Кондуктор сорвалась с кресла, подлетела к водителю, заговорила быстро, нервно, упрашивала, видно, чтоб он её с работы отпустил к полумертвому сыну. Тот на остановке затормозил, двери открыл, женщину в юбке, кофте с длинными рукавами и платке, скрывающем волосы, впустил и коротко отрезал:
  - Иди работай, Юдина, охренела? Мне, что ль, пассажиров обилечивать? Рейс закончится, тогда беги, куда прёт, а покуда сиди вон на своём насесте и бабло собирай. Не канючь, Файка. Сказал - всё.
  И двери закрыв, завёл мотор. Кондуктор отвернулась от него и, бессмысленно таращась в конец автобуса, шатаясь от автобусной тряски, побрела на своё кресло. По пути её задержала женщина в платке, которая протянула ей десятку и получила взамен белый квадратик с цифрами. Сев. Кондуктор крепко сжала руками сумку с деньгами и рулончиками билетов. По омертвелому лицу её потекли слёзы, и они были нескончаемые.
  - Послушайте, Фая... - позвал Богуславин. - Ваш сын жив, точно вам говорю. Врачи, что называется, над ним трепещут. Спасут. Скорость маленькая была... у грузовика, я имею в виду. Образуется. Он наверняка на операции сейчас. Потом в реанимацию переведут, потом в обычную палату восстанавливаться. А вас к нему только завтра и пустят... а то и послезавтра. А узнать, что с ним да как, вы и по телефону сможете... ну, или в приёмной.
  Фаина Юдина плакала.
  - Ну-ну, Фаечка, - повторял Пётр Романыч, - ну, милая... Ты о плохом и не думай вовсе. Не помер же твой Володя. Ну, покалечился. Так сам виноват, разве нет? Зато в себя придёт, душа на место встанет - Бог поможет.
  - А не встанет? - хриплым от слёз голосом спросила Фаина, не оборачиваясь на старика-зануду.
  - А ты молись потихоньку. Молись себе да молись Господу Богу. Материнская молитва на своих крыльях самого отпетого грешника из самого центра ада к Небу вынесет. Не знаешь разве?
  Молчала Фаина Юдина, молчала, только слёзы в грязный платок собирала. Слушала ли хоть? Слышала ли полслова?
  Остановка очередная. Автобус ближе к центру собирал всё больше пассажиров. Скоро Петру Романычу выходить, а он не знал, что ему делать.
  Как плохо получилось... Лучше бы кондуктор от кого другого о сыне узнала, чтоб время страданий отодвинуть... Правда, сердцем она всё равно бы чуяла, что с её Володенькой стряслась беда... а, не зная, в чём дело, мучилась бы ещё острее.
  Нет, видно, Богу угодно было, чтоб Пётр Романыч встретился с матерью злосчастного самоубийцы, жизнь которого из милости сохранил Господь. Но уж ей-то он чем мог помочь - он, безработный, бездомный, бесправный... то бишь, не желающий бороться за свои жилищные и имущественные права, чтобы не огорчать дочь?
  К Белоцерковским привязался тоже... А откликнутся ли люди, чтобы помочь им? Сказать "не моё дело, пусть сами выпутываются" легче, чем понудить себя к труду во имя не себя, а ближнего своего, да ещё без корысти. Без корысти - с непривычки трудно.
  Эх, дочка, дочка... сдалась тебе эта норковая шуба... пресловутая эта печаль...
  Вошли несколько человек, автобус скрипнул дверьми, как зубами, и крутанул колёсами. Фаина Юдина выдала им билетики, не глядя, вся заполненная материнским страданием и ожиданием.
  Петру Романычу больно было видеть её бледное морщинистое лицо, заполненное одной мыслью: "Володенька, сыночек, как ты?!". Казалось, что она немо бьётся в автобусные окна, отделяющие её от наступающей ночи, и не может найти выхода.
  Так бьётся бабочка в стекло, залетевшее случайно в комнату бабьим летом, или синичка, сманенная в морозный день теплом, исходящим из открытой фрамуги. Преграда невидима, но крепка. Как и забор из грехов и страстей, не дающих душе вырваться на волю, к Богу, Которого изначально любит и Которым подарена Его творению - человеку.
  На следующей остановке Петру Романычу выходить. Он заволновался: что делать? Первый путь - домой, в зелёный "Москвич". Отоспаться, передохнуть, а завтра искать мирового судью, оставив на задворках памяти погибающего Володю Юдина и его опустошённую горем мать. Второй путь - в больницу вместе с Фаиной, превратиться в третье плечо, в некую поверхность опоры, в остров суши среди бескрайнего моря, чтобы не дать ей провалиться в топь горя и отчаянья...
  "Ладно, - решил Богуславин. - Позовёт - пойду. Не позовёт...".
  Хотел продолжить логически "не пойду", но мысль споткнулась и утекла обратно, словно устыдившись себя. Он поднялся, чтобы идти к выходу и услышал ожидаемое:
  - Мужчина, выхóдите?
  Он с готовностью повернулся к Фаине.
  - Выхожу, - ответил он ей.
  Женщина стискивала свою билетную сумку, словно спасательный круг. Лицо её отвердело, как забетонировалось. В карих глазах плыла растерянность.
  - Вы бы... не проводили меня в больницу? - сказала она, и видно было, что на согласие она не рассчитывает, просто жаждет его, но понимает абсурдность своей просьбы: чтоб незнакомый незнакомому помог - это нынче нонсенс!..
  Но Пётр Романыч вовсе не считал, что помочь незнакомому - это должен быть нонсенс; это должно быть в крови, а не во внешнем законе; естественный порыв здравомыслящего милосердного человека.
  - Конечно, провожу! - успокоил женщину Богуславин. - Торопиться мне некуда и не к кому, могу ждать, сколь угодно.
  А сам встревожено подумал: "Выдержало бы сердце. Не молоденькое ж". Но даже тенью на лице не показал, как оно ноет.
  - Сколь угодно не надо, - упредила Фаина. - Это у меня был последний рейс. И сразу в больницу: ждать невмочь, чтоб вы там не говорили.
  - Мужу-то сообщите? - спросил Пётр Романыч. - Тоже ведь волноваться будет.
  Фаина чуть прищурилась, усмехнулась.
  - У меня муж такой, что его ровно и нет.
  Богуславин не стал уточнять, но Фаина после трудной паузы добавила:
  - Колясочник он. Инвалид позвоночный. Сперва упал неудачно, потом застудился. Простите, что вываливаю на вас свои проблемы... Лучше вам домой уехать.
  Она свела брови. Богуславин улыбнулся. Брови рефлекторно вернулись на место, женщина коротко вздохнула и села на своё кондукторское место. Пётр Романыч примостился у окна, прикрыл глаза, и молитва, жившая в его душе, вернулась в сознание и потекла широким движением реки.
  Молиться его научила любимая супруга Домна Ивановна - красивой души человек, с которой он вырос в одном селе, учился в одной школе, после войны вернулся к ней, женился, вырастил детей. Она была незаметна на фоне мужа, но незаменима. Незаметна, и незаменима. Незаметная незаменимость - вот она какая была, его Домнушка.
  Единственный храм, не закрытый и не взорванный большевиками и коммунистами и вечно мешавший вездесущей коммунистической партии, прозябал на скудные пожертвования немногочисленных прихожан, но жил полноценной церковной жизнью. Служил там смиренный молитвенник, иерей Тихон.
  У него Домна Ивановна и Пётр Романович и окормлялись, и старшие их дети им были крещены, к нему на исповедь ходили, причащались у него Святыми Дарами.
  Потом отца Тихона арестовали, сослали в Поволжье, на ворота храма пытались навесить замкѝ, чтобы поживиться раритетами иконописи, да, Слава Богу, не вышло. Новый настоятель с Божьей помощью защитил и здание, и приход, убедив власти в археологическом и культурном значении памятника зодчества и наглядности исторической картинки прошлого великой советской страны.
  В этот-то храм Рождества Богородицы, к этому-то священнику, отцу Михаилу, и доныне ездил Пётр Романыч, хоть за последние пять-десять лет в городе поднялись три новенькие церкви, и одна гораздо ближе к дому.
  Именно здесь отпевали скончавшуюся внезапно от сердечного приступа Домну Ивановну. Как-то ушёл на часок из дома Пётр Романович, а вернулся - зовёт, зовёт свою супругу, а никто не отвечает. Поискал на кухне, в маленькой комнате, в большую зашёл, а там лежит на полу его Домнушка, рядом разбитый горшок, рассыпанная земля, цветок, полный жизни, но уже с обнажёнными корнями.
  Бросился к ней Пётр Романыч, зовёт - мол, чего ты, спишь, что ли? За руку теребит... А рука-то у неё холодная. Взвыл Пётр Романыч. Так взвыл, что прохожие остановились в испуге: что такое, что случилось? А вон что. Остался Пётр одинёшенек. И всё ждёт теперь: когда Господь к Себе призовёт, чтобы с Домнушкой соединиться?..
  Именно здесь Богуславин намеревался просить помощи для Белоцерковских - и молитвенную, и материальную: работу, денег и жильё.
  Он трясся в автобусе, молился о семье, соседях, о Гоше, всё ещё не пришедшем в сознание, о Светлане Руслановне и десяти её детях, о Владимире и Фаине Юдиных, и вздрогнул, когда на очередной остановке кондуктор тронула его за плечо и сказала возле уха:
  - Приехали. Конечная. Выходим.
  - Ага, - встряхнулся Пётр Романыч и вышел в ночь вслед за женщиной.
  Она огляделась и пробормотала:
  - Страшно-то как здесь.
  Богуславин вынужден был согласиться:
  - Это вы правы: страшно.
  Вокруг них высились изощрённые контуры новых домов, модернизированные и холодные. От реклам и ярких неоновых вывесок зрение плыло, вызывая головную боль. Всё ходило, бежало, ехало, требовало, возмущалось, материлось, громыхало циничным смехом, орало в телефонную трубку, сплетничало и пустословило. Чистые души, или те, кто жаждет очищения, где вы?! - ночь освещают своей молитвой, усиливая тепло и яркость горящей свечи.
  Фаина усмотрела в толкотне машин нужный троллейбус и коротко бросила:
  - Скорей, наш подъехал!
  Пётр Романыч поморщился от боли в сердце, украдкой потёр грудь. Фаина не заметила. Другое заботило её, и остальное отлетало от неё, будто мяч от стенки.
  Они залезли в полупустой троллейбус. Вот и понадобилась Светланы Руслановны десятка: здешний кондуктор потребовал пенсионное удостоверение, которого не было. Богуславин и Юдина сели рядом.
  Не разговаривали: она не могла, потому что жила будущим; он не мог, потому что жил настоящим, а в настоящем его терзала боль и усталость: с прошлой ночи всё падают и падают на него камни. А если разобраться, то гораздо раньше - ещё с заявления Вячеслава Егорыча, что он не хочет во второй раз становиться дедушкой и мечтает, чтобы невестка сделала аборт. А если быть точным до мелочей, как родился Пётр Романыч, так и взял на плечи крест, только ему и уготованный, - как и всякий человек, живущий на Земле.
  На третьей, или на пятой - кто их считал? - впрочем, конечно же, мать, - остановке Фаина выдернула Богуславина из троллейбуса и чуть ли не бегом потащила в сторону больницы. Пётр Романыч почувствовал, что при таком темпе он скончает все свои силёнки, и замедлил шаг, отдуваясь и придавив ладонью грудь.
  - Фая, вы идите вперёд, а я добреду тут потихоньку.
  Фаина кивнула и не оглянулась. Пётр Романыч полегоньку утишил своё дыхание и поковылял к освещённому крыльцу.
  В приёмном покое пусто. Фаины тоже нет. Ну, что делать... Придётся просто посидеть, подождать. Хотя есть вариант, что надобность в присутствии Богуславина миновала, и можно попытаться с передышками добраться до дома. Он долго колебался, решая, как поступить. Устал ведь, ох, как устал... И Фаины всё нет и нет. У неё и минутки может не быть, чтоб с Богуславина что-то спросить и отправить его восвояси. Вдруг ей разрешат в больницу лечь, чтоб заместо сиделки за беспомощным сыном ухаживать?
  Хотел уж было старик встать, а внутри нехорошо стало. Послушался Пётр Романыч совести и не сдвинулся с кушетки. Совесть злого не посоветует. Воззвала - значит, сообразуйся, как поступить, чтоб душа миром сияла.
  Отворилась дверь, ведущая в кабинет первичного осмотра, из неё выглянула Фаина.
  - Вы здесь? - обронила рассеянно. - Это хорошо.
  Она закрыла дверь, села рядом со своим провожатым.
  - Велели ждать, - пояснила она.
  - Долго?
  - Вообще домой отправляли. Типа - позвоним, спите спокойно. А кого спокойно? - горько заключила она. - Всю ночь так и не уснёшь, будешь шарахаться, телефон глазами проедать и руки грызть от нетерпения: когда же позвонят? Не, лучше уж так, на скамейке в приёмном покое: вдруг он очнётся, а?
  Пётр Романыч со всей серьёзностью кивнул.
  - Вполне такое встречается.
  - Правда ж? - с надеждой переспросила она, посмотрев на него в ожидании, и он снова с серьёзностью кивнул.
  Вышел врач, на сидящих не взглянул, промелькнул белым мазком в другую дверь, обдав застоявшимся запахом табака.
  - Врач, а курит, - пробормотала Фаина Юдина - не удивляясь, не осуждая, а, скорее, просто отмечая факт.
  - Бедолага, - согласился Богуславин.
  - Чего это он бедолага? - не поняла Фаина.
  - Так ведь страсть душит, страсть мучит, - пояснил Пётр Романыч. - А курение тоже страсть, как пьянство, к примеру, или блуд. Страстей много бушует в нас, избавиться от самой мелкой - большого труда требует, что уж о крупных говорить...
  - Да ну, гадость какая, - фыркнула Фаина. - Кому она мешает, чужая страсть? Мне лично нет. Моя страсть тоже - для кого заноза? Вот вам что с того, что я курю? Или с любовником кувыркаюсь? Ну, что? Завидно? Обидно, что самому невмочь страстишками баловаться? А в молодости тоже, небось, пошаливали, отрывались вовсю.
  - Точно, отрывался, - покорно согласился Богуславин. - Были, конечно, приключения, не без того.
  - Вот-вот, а теперь других осуждаете. Это ханжество - вот как это называется. Что, не так?
  - Так. Не спорю, - с той же покорностью согласился Пётр Романыч.
  - Ну, и всё, - резко закончила Фаина.
  - Ну, и всё, - повторил за нею Богуславин.
  Она уставилась в пол, он - на стену, где висел плакат с фотографиями клещей - опаснейшими насекомыми лесных морей России, которые уже и в городе начали чувствовать себя вольготно. То ли сторожа, то ли мстители эти клещѝ...
  Пётр Романыч, щурясь, считал с плаката информацию, набранную крупным шрифтом, внимательно изучил красочные рисунки страшного лесного пришельца, и когда плакат себя исчерпал, вымолвил вполголоса:
  - Страсти и страстишки-то мы все имеем, я так больше всех, дурак старый - видите, сколько из меня песка сыплется? Это я дочь родную потерял. И квартиру потерял. И семью. Мусор я, раз не смог удержать всё, что имел... Кого ж посмею осуждать? Сам хуже худого... Нет, осуждать не могу. Это право Создателя, не моё, дурака грешного. Но страсть после смерти куда денешь? Никуда. Она к тебе прилипнет, требовать станет, а в духовном мире материального - не взыщи, нету. Ни тебе папироски, ни тебе водки, ни тебе перстней, ни любовника. Мученье одно вечное...
  - Не верю я в жизнь после смерти, - огрызнулась Фаина. - Сколько книг прочла, сколько разговаривала, и всюду по-разному. Кому верить? Я и бросила это дело. Раз все по-разному представляют загробную жизнь, значит, её нет. Сказки.
  - А, может, наоборот?
  - Что - наоборот?
  - Ну, раз все об этом догадываются, значит, она есть, загробная жизнь-то. Другое дело - какая ж она на самом деле.
  Вернулся тот же прокуренный врач. От него несло табаком ещё сильнее. На сидящих он не взглянул, хотя Фаина так и подалась к нему всем телом в ожидании новостей о сыне. Дверь неумолимо захлопнулась.
  - Сын-то где работает? - будничным голосом спросил Пётр Романыч.
  - Коммерсант, - выдавила потухшая Фаина.
  - Интересно ему?
  - А то! Разве иначе занимался бы этим? Толком, впрочем, я ничего не знаю. Что он, будет со мной делиться финансовыми тайнами? Я ж не партнёр, не сотрудник. Он даже с женой о работе не говорит, а вы говорите - знаю ли я... Ничего я не знаю. Разве сейчас родители о детях что-то знают? Пустая надежда... Отчего он под автобус бросился? Расскажите мне всё.
  Пётр Романыч рассказал снова. Вечный свидетель - вот он кто, бедолага дворовый... Заколебался - всё ли упоминать? Верующий бы понял, принял, а она вряд ли. Мимо ушей пропустит. Или озлобится. И ладно бы, на "вечного свидетеля", это пустяки. Может и на Бога озлобиться, и на сына своего. А ему материнская любовь нужнее лекарств.
  И не упомянул последние горькие слова самоубийцы, со страху и в отчаянии искавшего себе погибель. Он думал, что смерть уничтожит не его, а лишь страхи и отчаянье, снедавшие его мятущуюся душу. Не нашёл иного пути. Искал ли? Искал уж, конечно. Но для тела. Если б для души искал, под колёса бы не прыгал.
  - И ничего не говорил? - спросила Фаина подавленно.
  - Говорил, что ему всё надоело, - во второй раз ответил терпеливый Пётр Романыч, но она спросила опять, словно не слыша:
  - Совсем ничего не сказал?
  - Ничего больше. Только это. Я ж ему кто? Глупый старый босяк. Что ему со мной разговаривать, душу открывать? У него для этого, поди ж, поближе кто есть.
  Фаина не ответила. Сжала голову худыми руками, вперила взгляд в грязный пол.
  - Заели его, Володю моего, - глухо пробормотала она. - Изверги проклятые.
  И выматерилась. Пётр Романыч кхекнул от неожиданности и поёжился. Темнота на мгновенье затмила глаза, и он почувствовал дурноту и усталость, которая сшибала с ног. Он пошевелил пальцами. Ничего, шевелятся вроде. Значит, дойти до своего двора он может. Хотя сейчас до него дальше, чем до храма в честь Покрова Пресвятой Богородицы. Там, что ли, переночевать? В сторожку к одногодку Олегу Ульяновичу податься... на полу переночевать, а утром тебе - все радости мира и его благодать: литургия, общение с батюшкой, отцом Михаилом, трапеза с молитвой...
  Он так размечтался, что уже видел себя перед крыльцом, освещённым прожектором, а рядом - сморщенное лицо старика Ульяныча.
  Из кабинета первичного осмотра выглянула медсестра с обширными формами, с густо крашенными глазами.
  - Юдина здесь? - приятным голосом, отпыхиваясь, спросила она.
  Фаина подняла голову, отлепив от лица руки.
  - Здесь, - отозвалась она и вытерла слёзы.
  - За мной идите.
  И медсестра исчезла за дверью. Фаина устремилась за ней, на провожатого своего и не обернулась. Но Петра Романыча эта забывчивость не покоробила: в горе женщина, что с неё спрашивать...
  
  Глава 14.
  
  Он смежил глаза, беспокоящие его тянущей болью, и ушёл в молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас. Помилуй раба Твоего Владимира и матерь его Фаину, не оставь их Своей милостью, Господи. Пресвятая Богородица, Заступница рода человеческого, пошли отраду и утешение их душам"...
  Молился и уснул. Казалось - на секунду, и разбудили его, тряся за плечо.
  - Ты чего тут делаешь? Вали отсюда, пока я ментов не вызвал. Слышь, убогий! Подъём!
  Подъём так подъём, дело привычное.
  - Жду я тут женщину одну, - объяснил Пётр Романыч. - Она попросила.
  - А где она? - нахмурился санитар и глянул жёстко.
  - У врача, поди. Сын у неё под грузовик прыгнул.
  - А-а... - протянул санитар. - Это Юдин, что ль? Он на операции. Кровь ему нужна, вот мать и вызвали. А тебе всё равно здесь сидеть не положено. Иди себе на улицу, там подожди.
  - С властью разве поспоришь, - вздохнул Богуславин и направился к выходу.
  - Эй, батя! - окликнул его вдруг санитар.
  - Ай? - обернулся Богуславин.
  - У тебя группа крови какая, знаешь?
  - Знаю. Четвёртая положительная. А что, крови нету?
  - Вся вышла, - подтвердил санитар и спохватился: - Но это не твоё дело.
  Он оценивающе осмотрел фигуру старика.
  - Ты вообще здоровый?
  - Ничего, Бог бережёт, не жалуюсь.
  - Возраст какой?
  - Да уж за восемьдесят.
  - Ты давай садись обратно, я спрошу тут у врача, - сказал санитар.
  - А что?
  - Донором, может, будешь, дед. Если не побоишься.
  - Побояться-то я не побоюсь, ежели надо, - пожал плечами Пётр Романыч. - Лишь бы подошла.
  - Ну, сиди, жди, батя, - махнул рукой санитар, - я пойду спрошу.
  Пётр Романыч снова сел. Глянул через плечо в окно, за которым теплела летняя ночь. Посверкивали подвижные огоньки автомобильных фар, создавая в мозгу Петра Романыча неземную картинку звёздного неба, несущего его внутри пустотелого солнца, полного света и ежеминутных нужд. Он улыбнулся своей бредовой фантазии, родившейся от усталости.
  Как он сдаст кровь? Вернее, как он переживёт сдачу крови? Переживёт ли? А с другой стороны, разве есть смерть лучше, чем смерть, дающая другому человеку жизнь?
  - Фамилия ваша? - высунулась густо накрашенная медсестра с обширными формами. - Идите сюда. У вас медкарта имеется?
  - Богуславин Пётр Романович, - по порядку ответил старик. - Идти к вам в кабинет? А карта есть, как же: медосмотры проходил каждые полгода, пока работал, и раз в год, когда на пенсию отправился.
  В кабинете приёмного покоя, кроме них двоих, - санитар и врач, что ходил курить на улицу. Медсестра села заполнять на Петра Романыча "досье", выспрашивая всякие тонкости поведения его организма. Пётр Романыч отвечал толково и обстоятельно, хотя чего тут много говорить - практически и не болел; только простуда или грипп, и то нечасто; из недавнего - раз ушибся в цеху, и раз - в гололёд. А так всё оно ничего, с Божьей помощью.
  Пока Пётр Романыч выкладывал подноготную своего здоровья, ему померили давление и укололи палец. А ещё звонили куда-то, выспрашивая из поликлиники карту, объясняя ситуацию заведующему, который, похоже, давно сидел дома и вовсе не собирался переться ночью в регистратуру подведомственного ему учреждения, снимать здание с сигнализации, открывать регистратуру, выискивать документы и везти их в хирургию, ведь поликлиника работала для сотрудников до восьми часов вечера, для посетителей - до семи тридцати, а сейчас почти полночь... ах, уже за полночь, чего же вы хотите невозможного; ясно же - старику восемьдесят и даже больше, какое может быть донорство, угробите деда, охота вам отвечать за него?
  Вот и весь разговор.
  Появился ещё врач, с обвисшими щеками, посеревшей кожей.
  - Нашли? - коротко спросил он. - Всю кровь влили, что была, ещё немного бы надо, иначе всё насмарку.
  Ему кивнули на Богуславина.
  - Вот только этот и отыскался. Говорит, здоровый, а с поликлиникой глухо, медкарту не достать, чтоб проверить, только завтра. И дополнительную кровь тоже только завтра - это ж к соседям на поклон надо ехать... Угробим старика, и всё, под суд пойдём.
  - Не пойдем, потому что не угробим, - сказал врач с обвисшими щеками, внимательно всматриваясь в Петра Романыча. - Чего его гробить? Совсем нормальное здоровье. Нам крови немного надо.
  Он пролистал "досье".
  - Пётр Романыч, вы-то согласны?
  Богуславин кивнул. На всё воля Божья. Если судил ему Бог, чтоб он сегодня перед Ним предстал, так тому и быть. И Люсе, может, спокойнее будет без непутёвого отца... Жаль, конечно, что Белоцерковским не успеет помочь, что Гошу не навестит, и не попрощается с Серёжей, не скажет дочери, как сильно её любит, и не сделает многого другого...
  Но Бог всемогущ. Он всё устроит, если Его попросить со всей искренностью сердца. А куда ж ещё деться Белоцерковским и Лахтиным? И Юдиным? Кого просить? Только Бога. В Нём Одном - великая жалость и Всеобъемлющая Любовь. Только в Нём - истинное утешение и отрада, в Нём - и в смиренной Благонесущей Матери Его, Девы Марии.
  Пётр Романыч лежал на кушетке, застеленной белой простынёй, и не мог никак отрешиться от снедаемых его дум. Он едва ощутил, как вену проткнула полая игла. Сознание туманилось, двоилось, но не покидало его. Чем больше выливалась из него кровь, тем нереальнее становился для него этот мир.
  Вынули иглу, приложили ватку со спиртом, руку согнули в локте. Накрыли донора до подбородка простынёй. Поставили рядом стул, на стул - крепкий чай с сахаром, хлеб с сыром, тарелку каши, ложку алюминиевую. Пётр Романыч приподнялся, выпил чаю, съел, что дали, и, сытый, утомлённый, рухнул обратно на кушетку, смежив веки. Он даже не видел снов. А проснулся - уже сверкало утро. На стуле снова ждали его крепкий чай, бутерброд с сыром. Пётр Романыч всё скушал, полежал. Сесть попробовал. Голова шибко закружилась, сердце заколотилось, словно птичье.
  - Пётр Романович! Вы куда это собрались? - окликнул его весёлый молодой голос.
  К нему подошла медсестра - не ночная, а другая - симпатичная, улыбчивая, почти не накрашенная; только чёрные глаза чуть тронуты тушью и подведены.
  - Так домой вроде пора, - сказал Пётр Романыч. - Или ещё кровь нужна?
  - Нет, крови оказалось достаточно, - улыбнулась медсестра. - И огромное за это вам спасибо. А теперь вам надо отдохнуть, восстановить здоровье. Полежите у нас денёк-другой, и мы вас отпустим. Ладно?
  - Ладно.
  Пётр Романыч покладист, потому что точно знает: добраться до дома он нынче не в силах. Слава Богу, Господь оставил ему, старику, жизнь. Надо поторопиться выполнить хоть часть того, что хотелось. Кстати: а Гоша-то Лахтин наверняка тут, в хирургии лежит. Узнать бы. Навестить. Правда, он, поди, тоже в реанимации.
  - Садитесь в кресло-каталку, отвезу вас в палату, - сказала медсестра. - Документы у вас при себе? Паспорт, медицинский полис?
  - Нету, дочка, - виновато развёл слабыми руками Пётр Романыч. - Разве ж знаешь, когда они могут понадобиться, корочки эти.
  - Ну, ладно, из поликлиники медкарту привезут, а там же у вас всё указано?
  - Указано, - шевельнул губами Богуславин.
  - А документы пусть родственники принесут, - подсказала медсестра.
  Как объяснить? Богуславин вспомнил ультиматум дочери: "Принесёшь шубу - отдам документы", сделал вид, что ему поплохело, и закрыл глаза. Потом, может, объяснит, если уж приставать будут.
  Медсестра подумала и решила:
  - Ничего страшного, подождём вечера. Найдём ваших родственников и попросим. А вы давайте поднатужьтесь и пересаживайтесь на кресло.
  И вот он поехал, как царь, восседающий на троне с колёсиками. Смешно и приятно. Лифт поднял их на пятый этаж, чистый коридор привёл в одну из палат, на одну из заправленных кроватей. Петру Романычу страх, как было неловко располагаться на белизне чистого белья, но медсестра и уговаривать не стала: уложила, как маленького, укутала и ушла, пообещав напоследок прислать буфетчицу со стаканом сока и булочкой.
  Кроме Петра Романыча, в палате номер пятьсот десять было ещё три человека - мужчины разных возрастов. У одного забинтована рука, у другого - нога подвязана к аппарату, а третий лежал бледный и безучастный, без видимых повреждений; видимо, врачи внутренности собирали...
  - Здрасти, - промолвил Пётр Романыч, и ему неохотно ответили "Здрасти".
  Он хотел было представиться, а потом подумал: зачем? Ввечеру он всё равно отсюда уйдёт, ежели силы к нему вернутся. После ужина и уйдёт. Ему валандаться со своей слабостью - потеря драгоценного времени.
  Богуславин лежал, глядел в окно на трепещущие на ветру вершины берёз, на пролетающих сизых голубей и ворон, а сам размышлял, что наперёд делать: с Вячеславом Егорычем поговорить о беременности невестки, с Вовтяем насчёт его увлечения магией и экстрасенсорикой, с Серёжкой о жизни, с дочерью - о любви, с мировым судьёй Григорием Николаевичем - о Белоцерковских, с Леной Лахтиной - о Гоше и Семёне?..
  Дела мелькали у него перед глазами разноцветными птицами, и он никак не мог их поймать за хвост и посадить по порядку, друг за дружкой, на одной ветке, на одной струне.
  В десять утра попил сока, съел булочку, сходил, держась за стенку и приседая в моменты потемнения сознания, в туалет, где ещё и умылся холодной водой, вернулся, так же держась за стенку и приседая, в палату, упал на кровать и, не медля ни секунды, крепко уснул.
  Пока спал, медсестра вколола ему пару уколов. На тумбочке оставила таблетки и стакан воды, накрыла одеялом скорчившегося на простыне старика.
  - Бедолага, - пробормотала она и закрыла за собой дверь.
  Спал Пётр Романыч до самого обеда, а, проснувшись, удивился нескончаемой заботе персонала: на тумбочке таблетки, стакан с водой, две тарелки - одна с борщом, другая - с картофельным пюре и большой круглой котлетой, щедро политой коричневой подливой; три куска хлеба и компот из сухофруктов.
  Пётр Романыч перекрестился, перекрестил всё это богатство и, не вылезая из постели, всё скушал, и таблетки тоже. Отнести посуду в столовую он не решился, потому что, едва встав, снова пошатнулся от головокружения. Неужто до завтра здесь лежать, неловкостью своей мучиться?
  Спать уже не хотелось. Лежать тоже, но тут он ничего поделать не мог; тем более, пришла медсестра и ввела ему капельницу, которая капала так медленно, что у него заломило всё тело с непривычки. Пару раз он пытался заговорить с соседями, но получал в ответ лишь односложные бурканья и тоже замолчал.
  Он смежил глаза и углубился в молитву. Теперь он читал "Богородице Дево, радуйся..." - одну из самых своих любимых молитв. Прочитал сто пятьдесят раз, после каждого десятка вспоминая "Отче наш" и "Милосердия двери отверзи нам". Потом подумал... и снова сто пятьдесят раз прочитал, занимая делом выпавшие ему часы праздности.
  Лекарство кончилось, и медсестра, явившаяся вовремя, словно видела сквозь стенку, осторожно и чётко вывела из вены иглу.
  - Ну, Пётр Романович, как самочувствие? - с улыбкой поинтересовалась она, собираясь уходить со стойкой и пустой бутылочкой из-под лекарства.
  - Уж куда лучше, чем я ожидал, - признался Богуславин, не уточняя, чего именно он ожидал от сего экстремального приключения. - Но если б не ваша забота, туго мне пришлось бы.
  - Ничего, вместе справимся, - весело пообещала медсестра. - Лежите, отдыхайте, а то когда ещё придётся? Нынче старикам отдыхать не дают.
  - Точно, - так же весело согласился Пётр Романыч; весело - потому что нет причины для грусти. - А Володя Юдин - он как?
  Он почти был уверен, что парень жив и почти не удивился, когда медсестра кивнула:
  - Жив. Собрали его по косточкам, а благодаря вашей крови он быстрее придёт в себя. Так что вы герой, Пётр Романыч.
  Богуславин порозовел от неожиданности.
  - Да вот ещё, героя напридумывали... - проворчал он. - Крови-то немного совсем взяли. И чего это - подвиг, что ли? Обычная процедура. Медицинская. Значит, выкарабкается парень?
  Медсестра улыбнулась.
  - Смотря как организм справится. Инвалидность не исключена. Вернее, она грозит процентов на восемьдесят. В себя он пока не пришёл, но это дело времени. Растительное существование ему не грозит, мозг в порядке, сердце отличное. Ну, довольны обилием информации?
  - Спаси вас Бог, - искренне поблагодарил Богуславин. - И за то, что любопытство моё удовлетворили, и за вашу заботу обо мне. Непривычно как-то, радость моя доченька.
  Медсестра смутилась, махнула беленькой ручкой:
  - Да ладно вам!
  И ускакала.
  В палате летала толстая муха и билась о потолок. Она ужасно громко гудела и не собиралась спать. Петр Романыч рассеянно следил за ней и думал о Володе Юдине, о его матери и об отце. Какой он у них - отец, парализованный, беспомощный глава семейства? Кто у них вообще глава семейства? Теперь, наверное, мать. Два инвалида на один здоровый хребет.
  Пётр Романыч всё измышлял о Юдиных что-то, измышлял, и всё более входил в горе чужой ему семьи, в судьбу которых он ненароком - по воле Божией, без неё б что случилось разве? - втесался; словно топорик в раскидистое высокое дерево ударил. Хотя, если Фаина его сама не найдёт, на что ему новое "дерево", новые думы и заботы? Не маленькие ж сами, управятся, поди; тяжелейшее переползли, впору на четвереньки приподняться и карабкаться, по мере сил, вперёд. А вперёд - куда?
  Получается - к смерти. Бедолаги, как же они живут с постоянным пониманием, что умрут, и заблуждением, что смерть - пустота нирваны или реинкарнация?!
  Жалостью заболело стариковское сердце, и он поспешно зажмурился, чтобы не дать слезам течь на любопытство соседям.
  - Как оно?.. Как оно теперь? - услыхал Богуславин тихое бормотание.
  Он проморгался и воззрился на ближайшую койку. Спит, похоже. Из двух других один смотрел в окно на верхушки беззаботных берёз, а второй хмуро испепелял взглядом свою подвешенную к аппарату забинтованную ногу. Морщины чертили глубокие царапины на его смуглом лбу, выпуклом и широком из-за начинающейся залысины. Белки чёрных глаз несколько красны. Очень тонкие, практически не обозначенные губы сжаты накрепко. Начало левой брови прорезает неровный зигзаг старого шрама. От перетерпиваемой боли шрам ярко выбелен.
  Да, наверняка это он выказал вслух свою растерянность. Спортсмен, что ли? По возрасту вроде не подходит. Тренер? Ну, всё равно что-то подвижное, на ногах переносимое, иначе бы издал он этот стон невыносимости случившегося с ним?
  - Полдник, не знаете, когда? - задал Богуславин вопрос, ответ на который ему был безразличен.
  С выбеленным шрамом не отреагировал, напряжённо изучая бинты на ноющей, стреляющей бунтующей ноге. А с верхушками берёз, не оборачиваясь, просветил:
  - После сончаса.
  - Это ж во сколько?
  - В больнице, что ль, никогда не лежали, не знаете, сколько сончас длится? - сказал с верхушками берёз.
  - И в больнице не лежал, и в детский садик не ходил, - признался Пётр Романыч. - Так что вы правы: не знаю я, сколько должен сончас длиться. Простите уж старого пришепёта.
  С верхушками берёз на это промолчал, а с выбеленным шрамом вдруг сипло произнёс:
  - Сончас до полчетвёртого, полдник в четыре... Хорошо на воле, дед? - неожиданно, без перехода спросил он, и Пётр Романыч охотно ответил:
  - Хорошо! Солнце припекает, если вы жару хорошо переносите.
  - Неплохо переношу, - продолжил с выбеленным шрамом. - Переносил. Теперь не знаю, когда буду снова переносить. И буду ли.
  - Со своим терпением да волей Божьей и на солнце пожаритесь, и по травке побежите, и на лошади поскачете, - обнадёжил Пётр Романыч.
  С выбеленным шрамом стиснул кулаки, зубами скрипнул.
  - Вы прорицатель, что ли?
  - Почему это?
  - Потому это, - огрызнулся с выбеленным шрамом. - Предвидите много... нереального.
  - Не, я не прорицатель. Прорицатели - они глупцы и шарлатаны большей частью. А меньшей - демонолюбители. Я ни тот, ни другой, ни третий.
  - Третий - это какой? - невольно уточнил с выбеленным шрамом.
  - Мудрый пророк, - улыбнулся Пётр Романыч. - Но таких, плачь не плачь, а уж нету в этом веке. Верно ж? Только то, что я говорю, любой здравомыслящий угадает. А вы, я думаю, себя к здравомыслящим причисляете?
  С выбеленным шрамом невольно фыркнул.
  - Причислял. Теперь от этого заблуждения избавиться пришлось. Вон оно, моё здравомыслие, захромало, - и указал на сломанную ногу.
  Богуславин кхекнул.
  - А случилось-то что?
  С выбеленным шрамом помолчал. К окну голову повернул. Хмыкнул.
  - Сдурел от самомнения, - поведал он самокритично. - Ополоумел, можно казать.
  - Что, трюк неправильно выполнили, вместо рук на ногу приземлились? - пошутил Богуславин и удивился не меньше, чем уставившийся на него с выбеленным шрамом, когда услышал:
  - Ты откуда знаешь, дед? Рядом стоял?
  - Да вроде ж не стоял, - поперхнулся Пётр Романыч. - К слову пришлось, и всё.
  - А говорите, пророков в этом веке нету, - внезапно подал голос с верхушками берёз.
  - Нету, - подтвердил Пётр Романыч доброжелательно.
  - А сами напророчестовали, - зевнул с верхушками берёз.
  Богуславин недоумённо сморщил и без того сморщенное лицо:
  - Когда это я напророчествовал? И что?
  - Только что, про неудачный трюк.
  Пётр Романыч облегчённо опустил напрягшиеся плечи.
  - Это ж не пророчество, - сказал он. - Это мысли вслух, предположения пустые... Ну, получилось, не совсем пустые. Но всё же обычная угадка. И о прошлом, не о будущем.
  - Пусть, - сумрачно проворчал с выбеленным шрамом. - А теперь-то что? С работы уходить? Так я больше ничего делать не умею, только трюки.
  - В кино? - развернулся с верхушками берёз; тон праздного любопытства, больше смахивающий на женскую, чем на мужскую обыкновенность, коробил.
  - В цирке, - нехотя ответил с выбеленным шрамом.
  - О-о! - протянул с верхушками берёз. - Ты этот, что ли... Бачинский Виктор?
  - Бачинский.
  И с выбеленным шрамом плотно сомкнул глаза и тонкие губы, не желая углубляться в тему. Пётр Романыч утешающее сказал:
  - Всё срастётся, дайте только срок. Божья помощь, воля и терпение - и вы снова в своём трюке... Э-э... вот последний вопросик... Вы Гошу Лахтина знаете?
  Виктор Бачинский щёлкнул на него чёрными глазками.
  - Ну, знаю. И чего он? Про меня что сказал?
  - Ничего не сказал, - уверил Богуславин, - просто у него несчастье случилось.
  - Какое? Тигр порвал? - тут же догадался Виктор.
  - Да. Тиграша.
  - Ого, тоже угадал! - прокомментировал с верхушками берёз. - Палата пророков! Про меня что-нибудь эдакое приличное прореките, а то мне скучно и спать неохота.
  На него не обратили внимания.
  - Когда порвал? - уточнил Бачинский.
  - Вчера ночью, получается.
  Неужто вчера? День вместил столько событий, что растянулся на неделю в субъективном переживании.
  - И шибко?
  Голос Бачинского дрогнул.
  - Шибко, - вздохнул Пётр Романыч. - На "скорой" увезли. Всё лицо изодрано.
  - А Лена что?
  - Убежала к матери с Радомиром.
  Бачинский кивнул: мол, это ожидаемо.
  - Даже если кучу пластики сделать, всё равно уродом стал, - сказал он. - А такая женщина, как Лена, разве сможет терпеть рядом с собой урода, а тем паче, его любить, заботиться?.. Жаль Гошку, не повезло... И на арену выйдет? Не выйдет? Забоится. Хищники суть зверь, разве поймёшь быстро, что именно его взбудоражило до затмения сознания и отменило все рефлексы?
  - А правда, чего это тигр на него кинулся? - опять полюбопытствовал с верхушками берёз.
  Он был плотный, белокожий, с редкими светлыми волосами, с голубыми глазами и рыхлостью незапоминающегося лица.
  Бачинский неприязненно выдохнул через нос и не ответил. Уставился на закрытую дверь. Пётр Романыч предположил:
  - Ну, так, видно, на хвост ему наступили. Кто ж такое стерпит? Зверь же. Вы же бы тоже не стерпели, если б вас сильно по ноге кто влупил.
  С верхушками берёз хохотнул коротко.
  - Точно, б не стерпел. Врезал по самые пятки, - с удовольствием согласился с верхушками берёз, - и ещё сверху тюкнул, чтоб неповадно было обижать такого человека.
  Он, вероятно, ожидал, что прозвучит необходимое для продолжения разговора "какого такого"? и уже с хитроватой важностью прищурился, лоснясь улыбочкой авторитета среднего звена, но... ничего не услышал. Приподнял в недоумении кустики бровей. Помедлил. Пожал плечами, хмыкнул и отвернулся к бесшумно качающим свои беззаботные верхушки берёзам.
  - Надо будет Гошку навестить, - решил Бачинский. - Вот встану на свою проклятую ногу, и навещу, хоть на костылях.
  - Хорошее дело, - одобрил Пётр Романыч. - И я навещу, а как же? Сосед ведь.
  - А с Володькой Юдиным что случилось? - вдруг раздался хрипловатый голос с соседней с Петра Романовича койки.
  На Богуславина требовательно смотрели большие тёмно-серые глаза на треугольном, с широкими скулами, молодом лице.
  Весьма крепкий мужчина, но какой-то потухший, с занозами в душе, и, кажется, немалыми. Несмотря на жёсткий взгляд, впечатление от его личности путала паутина растерянности. Словно жил он себе, жил в привычном мире, и вдруг некая непредвиденная лавина снесла всё, чему он знал цену, всё, что могло его радовать и "цеплять", и выбросило туда, где всё ему незнакомо и потому враждебно, и где он обречён на одиночество, пока течение времени вновь не сроднит его с обстоятельствами бытия...
  - Так вы знаете, что с Володькой? - уже раздражённо переспросил сероглазый.
  Пётр Романыч очнулся и чуть смутился, поняв, что задумался о парне и не ответил на его вопрос.
  - Знаю, знаю, - поспешил он рассказать. - На автобусной остановке бросился под подошедший грузовик, поломался весь, но живой - медсестра сказала. Слышали ведь?
  - Почему бросился?
  Петру Романычу показалось, что сероглазый знает, почему Володька Юдин бросился под грузовик, а спрашивает то ли по инерции, то ли боясь удостовериться в причине - не в той, что на поверхности лежит, а в глубинной, о которой только Бог знает да мудрая мать может догадываться.
  Не криминальные разборки и не потеря денег, нет... возможно, страх безысходности, неверие в то, что есть иной путь - не удобный широкий, оканчивающийся пропастью мук, а трудный узкий, устремляющий в небеса радости. Неверие в то, что найдутся силы сойти с широкого пути страстей и встать на узкий путь скорбей...
  Пётр Романыч кхекнул и пояснил:
  - Почему точно - не ведаю, ничего он конкретно не говорил. Просто, что всё ему надоело.
  Неожиданно для себя он добавил вполголоса:
  - Вроде как нечистый ему является и велит с жизнью кончать.
  Серые глаза расширились. И тут же закрылись плотно. Губы поджались в гримасе "я так и знал". Распрямились вновь, пытаясь скрыть панику.
  Пётр Романыч свёл брови, размышляя, что ж такое произошло у сероглазого парня, что он всерьёз воспринял слова старого песчаного деда о нечистом, навестившем его приятеля.
  - Этот Вовка мне кучу "зелёных" должен, - сообщил с верхушками берёз. - И не мне одному. Зарвался парень.
  - Как это? - спросил Богуславин.
  - Понабрал денег на бизнес, а он у него не пошёл; обычное дело у подобных растяп.
  - Не растяпа он, - буркнул сероглазый.
  - И мямля, - усилил с верхушками берёз.
  - И не мямля. Пятки кое у кого не стал целовать, хотел самостоятельности, вот на него и попёрли.
  - Самостоятельность, Олеженька, это роскошь, а не право, - с приторной, насквозь фальшивой ласковостью пропел с верхушками берёз. - Это, милок, привилегия хозяина. А Вовка кто? Выпендрёжник. Вишь, самости захотел. А он её заслужил, самость эту? Перед влиятельными людьми склонился? К знающим людям пришёл опыта мало-мальского набраться? Нет... "Я сам, я сам"... Конечно, люди обиделись, дали по шапке, уча шалопая зарвавшегося. Шапка-то и слетела.
  - Выгода - вершина пирамиды из человеческих черепов, - сказал Виктор Бачинский; оказывается, он не спал.
  - Чё? - переспросил с верхушками берёз.
  - Верещагин, - дополнил Бачинский. - Апофеоз войны.
  - Масонская вещь, - вздохнул Пётр Романыч - больше для себя, чем для других.
  Виктор его услышал.
  - Почему масонская?
  - Я не искусствовед, объяснить толком не могу... символика там масонская, вражеская... то бишь, враждебная Христу.
  - Да ну, с чего вы взяли! - возразил Бачинский. - Масоны тоже религиозная организация, как и православие.
  - Религиозная, - согласился Пётр Романыч и уточнил: - Сатанинская. Мы Богу поклоняемся и от Него спасения ждём, а они поклоняются сатане, и ждут от него власти и жалости после смерти. Власть-то они при жизни получают, а вот жалость сатане изначально не ведома. Христово царство светло и радостно. Сатанинское - темно и дико. Это бездна отчаянья, где, грубо говоря, каждый метр, ведущий вниз, страшнее и горше предыдущего.
  - Зачем же тогда они людей в ад тянут? - хмыкнул Бачинский.
  - Так масоны эти верят, что Бог отниматель, а сатана - раздатель материальных благ и власти. А на самом деле он кормитель и вдохновитель всех человеческих страстей и грехов. А в ад и рай после смерти они не верят. Пусть, мол, лучше, на земле полностью царит сатана - это понятнее и ближе человеку, чем жизнь во Христе. Оглупил их сатана, души ошторил, внушил, что власть и страсти слаще смирения, терпения, любви и Самого Бога.
  - Ну, а если после смерти нас точно ждёт другое какое-то существование... - медленно, раздумывая, спросил Виктор Бачинский, - и оно как бы рай и ад, то эти масоны-то что, настолько муки любят, что сатану Богу предпочитают? Получается мазохизм какой-то. И садизм.
  - Садомазохизм, - ввернул с верхушками берёз. - По классификации психиатров.
  - Извращенцы, - сказал, словно плюнул, Виктор. - Если во всё это верить, то заранее окочуришься со страху.
  Богуславин вздохнул, простынку на себе поправил.
  - То-то и оно-то, что верь, не верь, а устройство мира, созданного Богом, не изменишь, как ни старайся.
  - И что? - скептически сказал Олег.
  - А то. После смерти каждый будет либо вечно жить, либо вечно умирать в мучениях вдали от Бога, и этому никогда не настанет конец.
  - Нелепо получается, - возразил Бачинский. - Думаете, масоны, чего бы они там ни замыслили, по своей воле мучаться хотят? И, правда, садомазохисты.
  - Так ведь они верят, что их кумир сатана избавит их от мук и наградит более, чем это возможно Богу. А, главное, даст им власть и в этом, и в потустороннем мире. Да только, стоит им здесь помереть, как там они воскреснут не для власти, а для вечного унижения и боли.
  - Нету вашего сатаны, - легкомысленно усмехнулся с верхушками берёз. - И Бога нет. Иллюзии это всё. Химеры. Ни увидеть их, ни пощупать. А, убогенькие блаженненькие... "Ударят тебя по одной щеке, подставляй другую". Хрень какая-то... Я ему ударю по щеке! Своей лишится! А масоны - это ж за рубежом элитная организация, типа крутой банды. Они богатые и всесильные, причём тут муки вечные?
  - Масонов и в России полно, - ответил Богуславин. - Они как плесень, разрослись по всему миру. Теракты, войны, кризисы, революции - в том числе, и наша Октябрьская, - это их подготовка и выполнение, ничья больше. В правительстве масоны сидят, на ключевых постах в промышленности и в культуре, в международных организациях и судах...
  - А, ерунда! Придумываешь ты, дед! - хмыкнул с верхушками берёз. - Начитался "жёлтой" прессы у себя на помойке и мнишь себя великим гуру. На себя посмотри - весь сыплешься давно, под себя скоро ходить будешь, а всё неймётся тебе, всё мир думаешь облагородить... Куда тебе, трухе-гнилушке, соваться? О похоронах бы задумался, а ты всё кидаешься людишкам помогать, типа истину им вещаешь. Какая она, истина? Для кого? Почём ты знаешь, что это истина, и нужна ли она кому? Тьфу! Слишком много на себя берёшь, пришепёт трухлявый. Истин на самом деле полно, выбирай, какая по нутру! Верно я говорю, Олежек?
  Но Олег словно оглох и онемел. Лежал кулем на кровати и на обращение соседа лишь поморщился, как от дурного запаха. Петру же Романычу поблазнилось, будто на койке у окна не плотный белокожий мужик лежит, лоснясь приторными фальшивыми улыбочками, таящими острые клыки, а та мохнатая груда, что явилась ему в глубине вонючей автобусной остановки.
  - Олежек, спишь ты, что ли, аль у тебя язык распух? - ласковенько пропел с верхушками берёз. - Аль не уважаешь коллегу?
  Сероглазый разлепил губы.
  - Не сплю, Метеорит Перкосракович.
  И улыбнулся с ехидцей. Бачинский хохотнул.
  - Чего? - переспросил он. - Ты чё, издеваешься над ним?
  С верхушками берёз налился переливчатым кумачом. Куда делись лощёность и ласковость? Зверь брызгал на Олега и Бачинского ядом голубых своих глаз.
  - Это не издевательство, - сказал Олег. - Ни в коем даже случае. Это в паспорте у него прописано, сам видел, сам читал. Метеорит Перкосракович Огрызков. Хотя величает он себя по-другому, покрасившее: Дмитрий Петрович Огрызалов. Так оно благозвучнее. Что ж вы родителей не уважаете, имена рода Огрызковых забываете, а, Метеорит Перкосракович?
  - Он чё, тугарин какой? - обалдело предположил Бачинский.
  - Не, он не тугарин, - с удовольствием просветил Олег. - Перкосрак - это сокращённые слоги из предложения "Первая космическая ракета". Дедушка нашего Метеорита явил на нём буйную фантазию советского расстройства ума.
  - Запомню я тебе это, Мордвинцев, - процедил Метеорит Перкосракович.
  - А мне по мочалке, - безразлично отозвался Олег, - господин Огрызков. Вот честное слово, во всех остаточках честности, что ещё в моём слове наскребаются, по мо-чал-ке.
  - Выйдем отсюда, там прознаем - по мочалке тебе или вкус к жизни снова тебя к безопасности поманит. Попомнишь тогда меня, - прошипел Огрызков. - Пяточки протрёшь, ко мне подползая.
  - Обязательно, - насмешливо пообещал Олег, - до задницы пяточки свои протру, а как же. Оставь меня в покое, Ритик. Всё равно мне, понимаешь, всё равно. У Вовки Юдина хотя бы мать рядом.
  - А у тебя? - рискнул спросить Пётр Романыч.
  Олег показал ему свои серые глаза, блестевшие от влаги.
  - У меня всё по-другому.
  И плотно запечатался, даже голову спрятал под простыню. Метеорит Огрызков злорадно просветил:
  - Он свою мамочку бил, пинал, мамочка у него поплакала и ушла, куда дорожка повела. А он привык на готовеньком жить, нынешние красотки заботиться о мужиках не хотят, требуют, чтоб мужики за них стирали, готовили и квартиру драили. Пожил одиноким да взвыл. А мамулечка пропала с концами. То ли померла, то ли жива, один чёрт знает. Мамочка, мамочка, где ты? Накорми меня кашкой и котлетку пожарь!
  И Огрызков захихикал. Олег громко скрипнул зубами.
  - Мордвинцев, зубы побереги, - посоветовал Метеорит Перкосракович. - Новые вставить не на что будет.
  - Ты, если навоз ешь, так хоть не дыши, - с силой в охриплом голосе посоветовал Олег. - Или вторую руку на перевязи будешь баюкать.
  Злоба обожгла затылок лежащего Олега, но он так и не открыл глаза. Пётр Романыч неожиданно вылез из-под простыни и пересел к Олегу. Рука его тепло легла на короткие густые волосы цвета спелого колоса.
  - Бедолага Божья, - вздохнул он. - У тебя и отца нету?
  - Нету, - глухо ответил Олег Мордвинцев. - Он нас бросил много лет назад...
  - Предатель, - сказал, словно сплюнул Бачинский. - Настоящий мужик своих детей не бросает. Это трусость.
  - Тяжело тебе пришлось, - вздохнул Богуславин.
  - Вы меня не жалейте, - выдохнул Олег. - Я дурной человек.
  - Почему ж?
  - Потому что хорошего мать не боится, - тихо, но внятно произнёс Олег.
  Пётр Романыч нахмурился. Губами пожевал.
  - Может, она вернётся, - сказал он.
  - Может, - односложно согласился Мордвинцев.
  Он не видел, как Пётр Романыч перекрестил его, но плечи его расслабились, ресницы намокли. Пётр Романыч посидел с ним рядом, пока он плакал, чтобы заслонить его от любопытствующих взоров, а потом тихонько отошёл к своей кровати.
  Голова кружилась, но гораздо меньше, и у Петра Романыча мелькнула мысль о том, что после ужина можно с больницей и попрощаться. Здесь его ничто и никто не держит... Олег? Виктор? Володя с Фаиной? Что может сделать для них старый бомж?
  Кажется, он, будто хребет, покрывается людьми и их бедами, словно рёбрами и мышцами. Когда обрастёт совсем, так, что и лишний капиллярчик не вставить, тогда он и станет целым, самодостаточным, настоящим человеком, угодным Богу.
  Тишина в палате надоедливо обстукивалась и обжуживалась толстой мухой, продолжавшей изучать пресловутый потолок. Под её убаюкивающую колыбельную сперва Пётр Романыч, а потом и все остальные - успокоенный Олег Мордвинцев, ободрённый Виктор Бачинский и надутый Метеорит Перкосракович Огрызков - уснули.
  - На полдник! - возвестил около четырёх часов звонкий женский голос, выводя обитателей хирургии из блаженного забвения.
  Дверь приоткрылась и пропустила буфетчицу с подносом. Она поставила на тумбочки Виктора и Олега стаканы с чаем и печенье, сказала:
  - Дмитрий Петрович и Пётр Романович, а вас прошу пройтись. Хотя... Пётр Романович, вам я сейчас принесу, а то вы зеленоватый какой-то. Лежите-лежите. А после ужина медсестра укольчик вам поставит, она проболталась.
  - Спасибо, спасибо, - пробормотал вслед Пётр Романыч.
  Огрызков встал, пошёл, презрительно усмехаясь в никуда, чтобы показать, насколько ему пофигу все эти лохозондеры покалеченные. Буфетчица принесла Богуславину полдник и пожелала приятного аппетита.
  - А с Богом, - отозвался Богуславин.
  Перекрестив чай и печенье, он принялся неспешно жевать и запивать, стараясь не замечать головную боль, поселившуюся в нём после автобусной остановки. Виктор только попил. Олег вообще ничего не стал. Пётр Романыч покосился на него.
  - А зря печеньице-то не ешь, - причмокивая, сказал он. - Мяконькое. Как раз для твоих зубов. А чаёк-то... у-у! Чаёк какой... крепкий да сладкий...
  - А главное, мокрый, - сообщил Бачинский.
  Мужчины переглянулись, коротко рассмеялись. Олег осторожно взял стакан, печенье, поморщился от боли в шве и начал есть. Виктор весело хмыкнул и тоже смолотил весь полдник.
  - Кайфово с тобой, дед, - признал он. - Надолго к нам?
  - Хотел вот нынче удрать, да пока зелёный - слышал, что буфетчица сказала? Колоть ещё будут... Задница моя многострадальная... Не удрать пока.
  - А надо? - в сомнении поинтересовался Бачинский.
  - Да пора, чего уж. Голова пухнет, сколько бы сделать надо, пока жив.
  Олег удивился:
  - А вам сколько?
  - Восемь десятков.
  - Так вы ещё покурите, - утешил Олег. - Щас молодые чаще мрут.
  - Точно, - подал голос Виктор Бачинский. - Это факт. На кладбище, ёлки, зайдёшь могилки предков почистить, а там вокруг сплошные пацаны да девчонки лежат. То убитые, то самоубийцы, - ну, типа наркоманов и алкашей малолетних. После сорока уже от инфаркта мрут и от рака. Жуткое зрелище. Никогда такого не бывало, только когда эпидемии.
  - Да и то - в какие века-то! - поддержал Олег. - Так что у вас пятьдесят процентов шансов на ещё десятка два шагающей жизни...
  - Шаркающей жизни, - уточнил Пётр Романыч, - а то и ползающей, и лежачей, и сыплющейся.
  Вошла буфетчица, забрала пустые стаканы.
  - Хороша работа, - оценил Олег Мордвинцев.
  - Какая? - не поняла буфетчица.
  - Связанная с едой. Ну, там, в барах - пабах - ресторанах и в буфете, и в кафе, - сказал мечтательно Олег. - Всегда сыт и согрет... класс. Как тараканы.
  Буфетчица смерила его озадаченным взглядом.
  - Тебе, Мордвинцев, что ли печенья не хватило?
  - Мяса хочу, мяса! - зарычал Олег.
  - Тебе мяса не положено, - вразумила буфетчица. - У тебя полосная. Завтра вот дам тебе паровую котлетку и успокойся. Чем тебе котлета не мясо?
  Олег пренебрежительно выпятил губу.
  - Котлета - мясо? Если б в котлету мясо добавляли, тогда она, конечно, и за кусок мяса вполне сойти может... Мама у меня дивные котлеты готовила, - с внезапной тихостью сказал он. - Вроде обрезков всяких накидает, а вкусно получалось.
  - Котлеты детства - они самые вкусные, - глубокомысленно изрёк Бачинский.
  - При чём тут детство? - не согласился Олег. - У неё всегда было вкусно - куда это пропадёт? Или ты думаешь, раз пацан вырос, значит, и материнские котлеты уже не вкусны?
  - Ладно, ладно, не зажигай, - примирительно сказал Виктор. - Это ж я из-за красоты словца. У меня мать тоже шикинские котлеты готовит. До сих пор хожу к ней с семьёй на госпраздники, чтобы побалдеть и пузо потешить... Ну, чё-то мы на бабские темы перешли. У меня жена как-то призналась, что в больнице у баб темы разговоров неизменные: еда, мужики, дети и косметика. Одежда ещё. Бабы о философском болтать не могут. Ум у них слишком поверхностный, бытовой.
  - Ну, всё. О еде поговорили, о бабах поговорили, пора о футболе тему забить, - предложил Мордвинцев.
  - Я к футболу ноль, - поморщился Виктор. - Во дворе маленько мотал мяч с пацанами, а вырос и к этому делу охладел.
  - А чё так?
  Олег осторожно поправился на кровати. Зашёл Метеорит, всё так же баюкая руку, сел ко всем спиной, уставясь в окно.
  - Скукота, - зевнул он. - Скорее бы выписывали, сколько можно балду гонять.
  - Сколько положено гонять, столько и будете, Дмитрий Петрович, - сообщила медсестра, неся в руке готовый шприц с лекарством и намоченную в спирте ватку. - Уж больше положенного держать не будем, нам это самим ни к чему. А вы, Пётр Романович, на живот укладывайтесь: сделаю вам последний укольчик и отдыхайте себе вдоволь. А завтра доктор вас домой отпустит. Хотите домой?
  - Хочу, чего ж там, признаюсь добровольно, - улыбнулся Богуславин, выполняя распоряжение. - Уй!
  - Потерпите, солнце моё, ещё чуток... Вот и всё.
  - Фуф... спасибо.
  - Всегда вколю, когда попросите, - улыбнулась медсестра. - Ватку подольше подержите, чтоб компрессик своего рода был.
  - Ладно.
  - Покрепче себя ощущаете?
  - Покрепче, покрепче. Вы в меня столько всего запихали, что я ещё лет двадцать проживу, не пожалуюсь.
  - Вот и отлично. Олег, как твой живот?
  Мордвинцев легонько похлопал по простынке, укрывавшей его тело.
  - Лежу - не болит.
  - Это нормально. А встаёшь?
  - Ну... пока не встаю.
  Медсестра укоризненно покачала головой.
  - Чем дольше не встаёшь, тем дольше выздоравливаешь, - наставительно произнесла она. - Вы что тут, решили до Нового года лежать? Нет уж, миленький, хватит себя жалеть да баловать, принимайся за работу. Нужно садиться, вставать, ходить. Неужто не надоело в утку пѝсать? Не такой сложной была у тебя операция, чтоб так себя холить. И с более жуткими травмами люди быстрее встают. Хватить нéжить себя, Олег, ну, не мальчик ведь.
  - Мальчики и то смелее тебя, Олежек, - ехидно сказал Метеорит. - С царапинами и шишками на кроватке не лежат, и внимания на них не обращают, носятся, сколько влезет, а ты слёзную муть по морде размазываешь. Слабак.
  - Дмитрий Петрович, - строго прервала его медсестра. - Держите себя в руках. Вам кто дал право унижать человека?
  - Ой, да что вы, Любушка, кто унижает? Это ж просто мужская базла, не обращайте внимания, моя красавица, - осклабился Метеорит Перкосракович.
  Медсестра безнадёжно посмотрела на него.
  - Какой вы всё-таки...
  - Какой, Любушка? Непривычный?
  - Пустой, Дмитрий Петрович. Даже страшно иногда. Ну, а вы лежите, отдыхайте, скоро ужин. Окно что не откроете? Душно у вас. Или боитесь воздух свежего вдохнуть?
  Она ушла.
  - Действительно, душно, - подтвердил Бачинский. - Как на арене после двухчасового представления. Эй, Метеорит, открой окно.
  - Не нанимался, - зевнул Метеорит Огрызков. - Надо тебе - встань да открой.
  Пётр Романыч безмолвно встал да пошёл к окну. Ручки поворачивались легко, и открыть его оказалось пара пустяков. В лицо дунул ветер, и Петру Романычу стало гораздо лучше. Даже головная боль немного отпустила. Он улыбнулся. Нет, пора домой. Как там без него во дворе жизнь налаживается? Хорошо, конечно... А Люся-то переживает, куда это он пропал. Или ещё не заметила?..
  - Мужчина! - услышал он знакомый голос и поспешил повернуться.
  В дверях стояла Фаина Юдина.
  - Мужчина, можно вас на минутку?
  - На здоровье, - ответил Пётр Романыч.
  Он вышел из палаты и подпёр стену. В принципе, доехать... добрести до дома вполне реально. Силы, вроде бы, прибавилось. Только зачем он понадобился Фаине? На лице её серость усталости и землистость беспокойства.
  - Мне говорили, как вас зовут, но я забыла за всей этой суетой, - пробормотала она в качестве извинения.
  - Пётр Романыч. От меня что-нибудь ещё нужно? - с готовностью откликнулся Богуславин. - Я с радостью!
  - Спасибо, что кровь дали, - безжизненным голосом поблагодарила Фаина.
  - Совсем немного, - смутился Богуславин. - Даже говорить не стоит. Просто я под рукой оказался, а то и помоложе б донора нашли.
  - Ну, что нашли, то нашли, - вздохнула Фаина и вперила тёмные глаза свои в синеглазье старика. - А вот дали б вы мне свой адрес.
  - Зачем это? - удивился Пётр Романыч.
  - Мне может понадобиться свидетель, - пояснила Фаина.
  - А-а... ну, адрес простой.
  Он назвал улицу и дом.
  - Запомнили?
  - Запомнила.
  - А Володя как?
  - Ничего. Всё спит. Врачи уверены, что будет жить. До свиданья.
  - До свиданья.
  Пётр Романыч проводил её взглядом, перекрестил. В палате он лёг, повернувшись лицом к окну и любуясь кусочком синего неба, на котором трепетали тонюсенькие веточки-плети пышнокудрых берёз.
  - Красота Господня, - выдохнул Пётр Романыч. - Мне б душу такую иметь, как эта красота чистая, благосеннолиственная...
  - Чё в ней красивого? - фыркнул Метеорит. - Берёза есть берёза. Ну, высокая. Ну, зелёная. Лучше я вам случай смешной расскажу. Анекдотец.
  - Да замонал анекдотцами своими! - разозлился Бачинский. - Чё бы доброе сказал когда!
  Побледневший Огрызков выматерился грязно.
  - Достались бы вы мне на улице! - процедил он. - Или хотя бы где; я везде найду - достану. А когда достану, я, б..., покажу, какая, б..., жизнь красивая, когда в ней я!
  - Митя... - вдруг слабым голосом позвал Пётр Романыч. - Митя...
  Удивившись непривычно мягкому обращению, Огрызков невольно подошёл к кровати.
  - Вы меня? - уточнил он недоверчиво.
  - Тебя, Митя, тебя. Не принесёшь ли мне стакан воды? Как-то в глазах у меня всё плывёт.
  Огрызков непонятным образом подхватился, и чуть ли не побежал в буфет.
  - Опа! - присвистнул Мордвинцев. - Как ринулся... Чего это с ним? А, Витёк?
  - Ангел подзатыльником поторопил, - саркастически предположил Бачинский. - А вообще странно. Чтоб Огрызков непонятно какому овощу, как он говорит, воды притащил? Дед, а ты, чаем, не миллионер криминально-подпольный? И на руках у тебя общак?
  - Не, я вообще бомж.
  - Бомж?
  Мужики переглянулись.
  - Что-то на бомжа ты не похож, - усомнился Олег.
  - В крайнем случае, дедушка в бегах, - подтвердил Виктор.
  - Спасибо на добром слове, но я точно бомж. О, Митя! Водички принёс? Ну, давай, давай мне её. Пить ужасно хочу, сил нет. Вот уважил старого перца...
  - Да чё, - буркнул Метеорит, протягивая стакан с водой.
  Пётр Романыч приподнялся и выпил всю воду, отдал пустой стакан Метеориту. Тот взял, повертел его так и сяк, поставил на тумбочку возле кровати Петра Романыча и отправился к своей койке с самым независимым видом.
  - На ужин! - воззвала буфетчица, так громко брякая тарелками, словно удовлетворяла свою тайную мечту играть на ударных инструментах.
  - Опять каша, - пробурчал Огрызков. - Сколько можно? Хоть бы раз чё нормальное дали.
  - А что? - добродушно сказал Пётр Романыч. - Каша тоже ничего, совсем даже неплохо. Питательно.
  - Больница - это тебе не санаторий, - изрёк Бачинский. - Скажи спасибо, что хоть кашей кормят. Могли бы только хлеб с водой давать: мы ж с тобой пока бесплатно тут лежим. Платили б сами, глядишь, тебе и шашлычок-балычок с жюльеном на фарфоровом подносе подали бы.
  - И пиво, - помечтал Олег.
  - Любишь пиво? - спросил Пётр Романыч.
  - Кто ж его не любит? Вы такого видали? Ну, разве что "ботаники".
  - "Ботаники" - они, однако ж, молодцы, - серьёзно сказал Пётр Романыч.
  - Почему это?
  - У них зато дети будут.
  Олег и Виктор опешили. Даже Метеорит с интересом воззрился на старого чудака.
  - Ха, дед, ну, ты фрукт! А у нас, значит, то бишь, тех, кто пиво заливает, детей не будет? - рассмеялся Олег.
  - А знаешь, почему?
  Богуславин почесал щетинистую щёку, прищурился хитровато.
  - Ну, и почему?
  - Потому что в пиве такой фермент есть, который постепенно подавляет в мужчине влечение к женщине, и он в итоге в импотента превращается. И у женщин также получается. А когда влеченья нет, нет и брака, нет и семьи, нет и детей. Вот тебе какая ягода-малина получается.
  - Враки, - недоверчиво протянул Мордвинцев.
  - Не, он точно говорит, - поддержал Бачинский. - Я тоже это где-то читал. Интервью с каким-то главным врачом страны. Он так прямо и заявил: пивуны - это стопроцентно потенциальные импотенты. И пивной алкоголизм так же неизлечим и страшен, как обычный - с водкой там и с тройным одеколоном. И призывал кончать пропаганду пива в телеке и на рекламных щитах. Крутой мужик.
  Молоденькая санитарочка разнесла кашу Олегу и Виктору, а остальным сказала:
  - Так. А вам двоим велено в столовую идти.
  - Идём, идём, - поспешил Пётр Романыч. - Митя, тебе помочь?
  Метеорит не ответил, миновал его, не удостоив взгляда. Пётр Романыч последовал за ним.
  В крохотной столовой, где умещалось лишь пять столов, все стулья были заняты. Но, пока Огрызков и Богуславин получали свои миски с рисовой размазнёй да чай в стаканах, как раз за одним столом два места освободились, и они сели. Метеорит брезгливо мешал алюминиевой ложкой кашу, а Богуславин помолился, перекрестил еду и принялся уничтожать кашу, аппетитно причмокивая. Метеорит невольно загляделся на него.
  - Чё, каша вкусная? - не удержался он.
  - Хороша каша, - подтвердил Пётр Романыч. - Наваристая. Рису не пожалели. Ты ешь, ешь, тебе выздоравливать надо, сил копить, чтоб дела-то по совести разгрести. У тебя, кстати, сорока тыщ лишних нету?
  - Сорока тыщ? На что?
  - На милостыньку, Митенька, на неё, чтоб совесть твоя успокоилась.
  - У меня совесть как алмаз - чиста, прозрачна и не пробиваема, - хмуро заявил Метеорит. - У меня спокойствия куча, как у трупа.
  - А почём ты знаешь, что у трупа спокойствие имеется? - спросил Богуславин без тени шутки.
  Метеорит машинально отправил в рот ложку с кашей.
  - Вкусно? - подмигнул Пётр Романыч. - Хороша каша! А про сорок-то тыщ подумай, Митя. Тебе они попусту пройдут, а тут цéлую семью спасёшь от выселения. У них кров останется, у тебя - удовольствие от непривычного доброго деяния. Вот попробуй, Митя. Понравиться может, честное слово. Ещё и подсядешь... как наркоманы говорят.
  И, не дав Метеориту ответить в духе а-ля Перкосракович, Богуславин забрал пустые тарелку и стакан и отнёс в буфет. Метеорит доел кашу, выпил чай и, отдав посуду буфетчице, поплёлся по коридору мимо палат. Непонятные странные мысли кусали его, и ему хотелось разложить свои новые мысли по полочкам в относительном одиночестве.
  Ха, может, и правда, попробовать и отдать нищим ради прикола эти сорок тыщ? Прикольнуться... С собой у него было пятьдесят. Конечно, с десятью оставшимися тыщами он будет чувствовать себя бедняком, но "мобила" в кармане, в любой момент звякнуть и велеть браткам притащить деньги - плёвое дело. И, когда он наткнулся на вышедшего из палаты Петра Романыча, он без промедления вытащил шесть пятитысячных купюр и сунул их старину, сказав лаконично:
  - На.
   Пётр Романыч взял светло-коричневые бумажки, посмотрел на Огрызкова.
  - Спаси тебя Господь, Митя. Ты многодетную семью спас.
  - Только ты об этом - в тишкé, усёк? - тихо сказал Метеорит. - А то задолбают. Хохотать будут полгода. И спрячь деньги. Для тебя сумма немалая, для других тоже, обчистят - взбрыкнуть не успеешь.
  - Ладно, Митя. Выздоравливай... А хочешь, я тебя потом навещу?
  И у Метеорита вырвалось:
  - Хочу.
  Он тут же насупился и рванул от блаженного дедка в свою палату. Пётр Романыч уже выходил из больницы, как вдруг Метеорит его догнал.
  - Стой, батя, - велел он.
  - Стою, сынок, - послушно остановился Богуславин.
  - На тебе в достачу ещё десятку, - торопливо пробормотал Огрызков. - Мне братки скоро подвезут бабла навалом, а твоим всё равно много не будет.
  Он протянул ему ещё две пятитысячные купюры и увидел, как дрожит старческая рука. Поднял взгляд на лицо босяка - а на нём слёзы.
  - Митя... - только и смог сказать Богуславин.
  - Иди давай, батя, поскорее отсюда, - нахмурился Метеорит. - Мне раскисать не резон... И бабло, смотри, береги, а то прибьют. Похитчиков нынче развелось больше, чем их жертв. Ты меня понимаешь, а?
  - Митя... храни тебя Господь.
  - Да ладно, пусть хранит, - махнул рукой Метеорит, - я не против. Бывай.
  Он втянул в себя летний воздух и вытащил здоровой рукой сигареты из кармана. К нему подошёл смуглый парень, и они отправились за крыльцо. Похоже, это и был один из корешей Метеорита, пасущийся у больницы в качестве охранника и связного в одном лице.
  Пётр Романыч вздохнул: бедолага, мол; перекрестил две фигуры, да потлепал себе неспеша к автобусной остановке. Вспомнил, что денег-то на проезд у него нет. Пешком до Белоцерковских далеко, весь вечер туда будешь идти, и полночи - обратно. А Пётр Романыч ещё не совсем хорошо себя чувствует, может и не дойти. А не дойдёт - мигом его обчистят.
  Так он стоял, озирался в поисках решения, и вдруг вдалеке, в сквере через дорогу, заметил знакомую фигуру женщины с коляской.
  - Неужто Светлана Руслановна? - не поверил он и прищурился: хотя на зрение не жаловался, а вдруг с прищуром яснее увидится. - Точно, она!
  Окрылённый Богуславин засеменил по тротуару, через дорогу со светофорами в сквер. Светлана Руслановна медленно катила коляску с годовалой Таней. Девчушка рассматривала прелести сквера и пыталась разговаривать с матерью, та ей отвечала общими фразами.
  - Светлана! - крикнул Богуславин, труся к ней.
  Женщина обернулась.
  - Ой, это вы?!
  Пётр Романыч запыхался. Он сел на скамейку возле Светланы Руслановны и прижал руку к сердцу, тяжело дыша.
  - Что вы здесь делаете? Гуляете? - дежурно спросила Белоцерковская.
  - Ага, гуляю. Фуф.... Присядь-ка, Светлана Руслановна, мне надо тебе на ушко шепнуть. Здравствуй, свет Танюша; что, не пускает тебя мамка погулять, ножками потопотать?
  Танечка ответила быстрыми нечленораздельными звуками и послала матери укоризненный взгляд.
  - Щас пущу, - рассеянно ответила ей мать, садясь рядом с Петром Романовичем. - Как вы здесь оказались, Пётр Романыч?
  - Долго рассказывать; случай вышел, - ответил Богуславин. - Ты лучше погляди, что тебе добрый человек дарит.
  И словно волшебник, он достал из кармана штанов деньги. Светлана ахнула.
  - Здесь пятьдесят тысяч, - сказал Пётр Романыч. - Держи деньги крепко, да сразу и заплати свой долг. А я с Танюшкой погуляю.
  Светлана взяла новенькие купюры, не веря собственным глазам и рукам.
  - Это что... взаправду?
  - А как же. У тебя документы с собой?
  - Только паспорт. Квитанции дома.
  - Тогда поехали домой, берём квитанции, и в ближайший сбербанк. Хотя ты ж сама справишься?
  - Да справлюсь... А это взаправду? Это можно взять?
  - Можно взять без отдачи, - заверил Пётр Романыч.
  - А как его зовут... этого человека? - спросила Белоцерковская, глядя на плотные гладкие бумажки.
  - Дмитрий Петрович его зовут, ты так себе и запомни.
  - Запомню. А фамилия?
  - К чему тебе фамилия? Перед Богом его помяни - ему это лучшая благодарность.
  - Я не умею.
  - Научишься. Знаешь ведь: учиться никогда не поздно. Святые-то люди до последнего мгновенья жизни учатся, понимаешь? Ну, беги себе, Светлана Руслановна, у тебя забот гораздо выше Танюшкиной коляски. И с работой у тебя наладится, верь, и алименты с мужа взыщут. Всё в Божьей воле. Давай, давай, беги.
  - А вы?
  Светлана Руслановна встала, взялась за ручку коляски.
  - А я посижу поотдыхаю да домой поковыляю.
  - Ну, до свиданья, Пётр Романыч. И спасибо вам за чудо.
  - Это не мне, - улыбнулся Богуславин, - это Дмитрию Петровичу. До свиданья, Светлана Руслановна, ещё свидимся. С Богом, Танюшка.
  Они расстались. Белоцерковская с дочкой устремилась к подошедшему автобусу, а Богуславин поудобнее уселся на скамейке, размяк и закрыл глаза.
  
  Глава 15.
  
  Как хорошо летним вечерком... жара утихомирилась и не мучила, а ласкала теплом и чуть приглушённым солнечным светом, благоухала скошенной травой и цветами с клумб. Чириканье воробьёв, посвистывание синиц и щёлканье щеглов сливались с людским говором, смехом, с шумом двигателей мчащихся по трассе машин, звоночками детских велосипедов и громкими мелодиями мобильных телефонов. Вроде бы тишины и в помине нет, а спокойно ушам, комфортно. И на душе в Петра Романыча спокойно и комфортно.
  "Посижу и в часовню святого князя нашего Димитрия Донского схожу, поблагодарю за Митю...".
  Бежевая часовня в старорусском стиле, аккуратная, окружённая со всех сторон стриженными лужайками и старыми липами, построена лет пять назад, и с тех пор стала излюбленным местом не только для верующих, но и тех, кто видел в часовне лишь архитектурную жемчужину.
  Заходили; свечи, бывало, ставили, богатым иконостасом любовались и уходили светлые, радостные, умиротворённые, и обещали себе вернуться в этот славный уголок отдохновения; или же равнодушно зевали, не понимая и не воспринимая ничего.
  Часовня рядом. И она всегда открыта.
  Пётр Романыч посмотрел на солнце. Пожалуй, часов семь уже. Он поднялся со скамейки и побрёл к часовне. Перекрестился, поклонился, вошёл. Внутри золото подсвечников, свечей и огоньков на них, окладов высоких икон, покрывала на амвоне...
  Пухленькая старушка, белея чистеньким головным платком, убирала с подсвечников лужицы накапавшего со свечей воска. Пётр Романыч перекрестился, поклонился образу святого Димитрия Донского, поцеловал икону на амвоне, приложился к ней лбом, постоял, молясь о рабе Божьем Димитрии, которого так неудачно и смешно назвал отец, сам пострадавший от амбиций устремлённого к ракетной технике папы...
  - Молебен будете заказывать? - тихо спросила старушка-служительница.
  - Хотел бы, да не на что, - шёпотом ответил Пётр Романыч.
  Старушка смерила его участливым взором.
  - Ничего, Бог видит искреннее сердце, - сказала она. - Давайте я имена запишу во Славу Божию. Завтра батюшка отслужит, помянет перед Богом.
  - Ну, спаси вас Бог, - обрадовался Богуславин и назвал старушке-служительнице имена родных, знакомых и друзей, о которых точно знал, что они крещены.
  - Не волнуйся, всё сделаем, - уверила старушка. - А ты пока постой, помолись. Умеешь?
  - Маленько.
  - Ну, стой. На тебе свечку, зажги.
  - Спаси вас Бог.
  - Во Славу Божию.
  Старушка села за высокий столик, где лежали свечи, бумага, ручки, иконки и карманные молитвословы, а Пётр Романыч постоял сколько-то, молясь, а потом пошёл себе.
  Не гоняясь за скоростью, отдыхая на скамейках, он добрался до дома часа через два. Машина его была облеплена местной детворой. Узрев хозяина зелёного "Москвича", ребятня закричала:
  - Пётр Романыч! Привет! Ты где пропадал? А мы твой домик стерегли! Тут на него дядя Аполлон покушался на эвакуаторе его убрать! Мы не дали!
  - Да-а? Правда? - улыбнулся Пётр Романыч. - Ну, спасибо, что жилище моё спасли.
  Он невольно поднял голову к открытым настежь окнам своей квартиры. Занавески слегка колыхались от любопытствующего ветерка.
  Кажется, Люся давно дома, всех накормила, теперь прибирается. Санька отдыхает после работы, пока жена не придумала для него поручение. Серёжка наверняка носится по улицам с друзьями. Надо бы ему потрудиться где-нибудь, а то собьётся с пути...
  Эх, жили б они в деревне, в крепкой, слаженной деревне, непривычной к самогону и дракам, там без дела сидеть - пузом худеть, хлеб печь из лебеды да полынью закусывать. Вот там настоящий мужик бы из Серёжки вырос, настоящий крестьянин, христианин.
  А в городе что? Один соблазны и прогресс, избавляющий человека от элементарного труда, дающий вагоны свободного времени, которое заполнить нечем, кроме этих самых соблазнов. Ведь нагружать себя трудом далеко не каждый хочет и способен.
  Он разговаривал с ребятами, шутил с ними, рассказывал истории, а сам всё думал о дочери. Как там она? Здорова ли? Спокойна ли её душа? Хватает ли ей денег? Слушается ли её сын? Помогает ли муж?
  "Пресвятая Богородица, огради её от бед, вразуми её, верни в сердце любовь"...
  Сгустилась ночь. Пётр Романыч остался один. Но нет, не один. Во дворе промелькнула чёрная фигурка. Богуславин её узнал.
  - Серёжа! - окликнул он.
  Фигурка остановилась и бросилась к нему.
  - Дед! Ты где пропадал?!
  - А ты что так поздно? Родители волнуются, где ты там бродишь. Опасно в темноте одному бродить, не знаешь, что ли?
  - Да ничего, обошлось. Я вообще на дне рожденья был, - рассказал кратко Серёжка.
  - Наелся, значит, - подытожил Пётр Романыч.
  - Ага.
  - И пиво пили?
  - Ну... э...
  Серёжка сдвинул брови, смутившись.
  - И курили?
  - Дед.
  Пётр Романыч испытующе смотрел внуку в глаза. Мальчишка передёрнул плечами.
  - Ну, а чё? Там все так. Ничё особенного. Да меня заплюют, если я не как все.
  - Понятно.
  Пётр Романыч всё глядел внуку в глаза. А тот не выдержал, в сторону стал глядеть.
  - Ну, чё ты... - пробубнил. - Щас попробуй не пей, не кури, вмиг затопчут, заклюют и навозом обмажут.
  - Фигурально выражаясь? - тяжело спросил дед.
  - Чё? Ну, да.
  - А тебе не кажется, что ты тупеешь и на самом деле становишься жуком навозным?
  - Чего это - жуком? Ничего не жуком... Ну, все же пьют и курят, и матерятся. И чё такого? - взъерошился Серёжка.
  - Потерять себя не страшно? - спросил Пётр Романыч.
  - Чего я там себя потеряю? Ничё не потеряю. Вот он я весь тут, целый и не потерянный, - сумрачно вякнул внук.
  Пётр Романыч помолчал, а потом резко сказал:
  - Выпорю я тебя, мерзавца и тупоума. Кандибóбер умственно отсталый.
  - Кто?!
  - Кандибóбер.
  - Кто?!
  - Это в деревне так дурачка выпендрёжного называют, когда он особо выкрутасничает. Берут тогда пенькý и вытягивают вдоль спины, чтоб кандибобёрство из него выбить. Поучить тебя надо, дурачка несмышлёного. Что, со всеми хочешь в ад скатиться камнем? Здоровье чёрту отдать и душу бессмертную нечистому в ведёрке притащить?! Ты знаешь, как мерзеет человек от пива, курева, мата, разврата и прочих пороков? В нём всё пустеет, он как смрадная выжженная пустынь, никого не рождающая и губящая всё живое. И ты хочешь мертвить себя и вокруг себя? Ну, и дурак ты после этого, просто натуральный кандибóбер!
  - Ничего я не кандибóбер, - обиделся Серёжка, - и не дурак вовсе.
  - Как не дурак, раз по-дурацки поступаешь?
  Серёжка сел на скамейку под грибок, опустил голову. Пётр Романыч пристроился поодаль. Отвернулся от поверженного удальца.
  - Если ты о будущем думаешь, - спокойно сказал он, - о том, чтобы вырасти здоровым человеком с доброй душой, чтоб девушку верную встретить и суметь её полюбить, чтоб семью сильную создать, детей кучу народить и поднять их к Богу, тогда ты гадости всякой беги без оглядки, а то окаменеешь, как Лотова жена.
  - Кто?
  - Лотова жена - вот кто. Я тебе не рассказывал разве?
  - Не...
  - Рассказать?
  - Ну... давай.
  - Не нукай. Ямщик нашёлся... Было это очень давно, несколько тысяч лет назад, когда люди были гораздо ближе к Богу, чем сейчас. В двух соседних городах - Содоме и Гоморре - процветали пороки самые гнусные и богопротивные. Терпел Господь, терпел, но видит - ничего не меняется в городах, люди пуще грешат и развратничают. И решил Он снести их с лица земли. А жил там один праведник с семьёй по имени Лот. И его Господь спас: явился ему во сне и повелел бежать из города, потому что вскоре Он испепелит каждый камень, каждое дерево, не пощадит ни одного человека. И велел ещё не оглядываться назад, чтó бы ни случилось. И Лот с семьёй собрал пожитки и вышел из обречённого города. Он-то шёл, не оглядывался, а жена его полюбопытничала и обернулась, чтоб посмотреть, что происходит.
  - И чё?
  - А ничё. В соляной столб оборотилась. И поныне там стоит.
  - А с городами что?
  - Испепелил их Господь. А на их месте образовалось море. Его Мёртвым назвали, потому что в нём ничто живое жить не может, даже водоросли, потому что оно настолько солёное, что даже горькое. И потонуть там нельзя из-за столькой-то соли. Вода выталкивает. Слыхал, поди, в школе, про такое море?
  - Слыхал, - поразился Серёжка. - Только нам не говорили, что оно на месте разрушенных городов появились.
  - А как они тебе скажут, если не знают? - пожал плечами Пётр Романыч. - А знать им об этом бес не даёт. Ему ж надо, чтоб люди о Боге напрочь забыли, а значит, и о Страшном Суде. Раз не знаешь - значит, не боишься, значит, в геенну огненную покорно побредёшь, бесом ведомый. Попробуй вот правду о Мёртвом море на уроке рассказать - у, какая буча подымется! А если про НЛО - проглотят всякую чушь, не подавятся. Только сильный человек такую бучу выдержит, а ты ж слабак: ты ж на поводу у всех, ты ж пиво пьёшь и куришь, и материшься, а слабаки только это и умеют. Где им Родину защищать или человека спасать, или трудное дело выполнить? Слабаки!
  - Дед... - после долгой паузы проговорил Серёжка. - Я не буду кандибóобером. Я как ты, хочу.
  Пётр Романыч придвинулся к внуку, обнял, прижал к себе.
  - Вот и славно, Серёж, вот и славно. Не переживай. Ты сможешь. У Бога помощи проси: вразуми, Господи, непутёвого, дай силы злу противостоять. Он тебе непременно и разум даст, и силы.
  - Ладно, дедушка....
  Серёжка взглянул на свои окна.
  - А к нам вернёшься?
  Пётр Романыч тоже на свои окна посмотрел.
  - Конечно, Серёженька. Я и так всегда с вами, где бы я ни был. Придёт время, допустит Господь, и я вернусь. А ты так забегай, я ж всегда тут. Поговорим, на мир Божий полюбуемся.
  - Ладно.
  - Спокойной ночи, Серёжа.
  - Спокойной ночи, дед... Я тебя это... люблю.
  - И я тебя люблю. Беги, мама волнуется.
  - Бегу.
  Серёжка обрадовано ускакал, перекрещённый напоследок дедом. Дед же забрался в зелёный "Москвич", лёг на не успевшие пропылиться сиденья и мгновенно уснул. Он так глубоко провалился в сон, что не почувствовал, как подкрался к его машине Харкевич в надежде порыться в ней как следует в поисках денег, как обследовал с фонариком багажник, и не найдя ничего, раздосадованный, сунулся было в салон, но услышал припозднившуюся молодёжь и сбежал домой.
  Богуславин проснулся утром так же мгновенно, как и уснул, от шарканья мётлы по асфальту. Это Федюха подметал свой участок, моргая заспанными глазами.
  Пётр Романыч поднялся, вылез из машины, постепенно расправил затёкшее тело.
  - Здравствуй, Фёдор Фёдорович.
  Дворник вздрогнул от неожиданности.
  - Ого! Пётр Романыч! Привет! Где загулял-то?
  - Бродил, - односложно ответил Богуславин.
  - А все спрашивают: куда наш "дворовый Робинзон" запропастился? Два дня гулял, старый хрен. Где был-то?
  Пётр Романыч почесал затылок и задумчиво проговорил:
  - Бродил, Федя, бродил. Неподалёку тут. А теперь бы помыться бы хоть в душе.
  - Ну, сходи к Валентине Семёновне, - предложил Федюха. - Она не откажет. Ещё и чайком угостит.
  Пётр Романыч оглядел двор. Светлело с каждым мгновением. Сквозь листья просвечивало солнце. Захлопали двери подъездов: это спешили на работу взрослые; многие перед этим отводили детишек в детсады. Завидев своего "дворового Робинзона", многие махали ему рукой, здоровались.
  Пётр Романыч улыбался им в ответ, здоровался и махал рукой. Он с волнением ждал, когда появится дочь. Она вышла, и Пётр Романыч безотчётно сделал к ней несколько шагов. Но Люська в сторону отца так и не повернула головы. Застучала каблучками, вскинувшись, как бодливая коза.
  "Люся ты моя, Люся... - вздохнул про себя Пётр Романыч. - Как же я пред тобою виноват...".
  Вслед за Люсей Санька Перепетов вылетел. Он тут же к тестю направился, являя ему виновато-радостную физиономию.
  - Привет, Пётр Романыч! - бодро начал он. - А мы тебя потеряли! Думали невесть что: и в КПЗ попал, и молодёжь убила, уволокла в реку... Татьяна Леонтович со своим Вячеславом вчера в морги звонила. В милиции-то ей сказали, что ты оттуда ещё позавчера до обеда ушёл. А мы думаем: могли и в другое отделение замести, с них станется. Вчера в больницы звонили, да ничего не поняли: то ли ты есть, то ли там нету тебя. Что случилось, куда ты провалился?
  И ему Пётр Романыч сообщил:
  - Бродил, понимаешь, по всяким делам.
  - По каким?
  - По возникающим и вытекающим, Саня.
  - А-а... Ну, ладно, я побежал. А Серёжка тебе вынесет поесть, лады? Да и вообще зайди, отдохни, сделай, чего надо тебе. Люськи до обеда не будет... С внуком поболтаешь в комфорте...
  Он покраснел: куда это годится - жену боится, урезонить бабу боится, наперекор ей тестя в квартиру вернуть - боится. Какой он мужчина в семье? Так, старший ребёнок. Боится, что жена наругает, оком грозным окинет... Брр.. Слюнтяй ты, Санька, слюнтяй, как тебя ещё назвать?
  И как это изменилась его Люсенька за несколько последних лет? Когда они познакомились, она была такой нежной, ласковой, улыбчивой. В ней словно живой огонёк жил. А потом умерли её братья и сестра, она замкнулась и стала превращаться из благоухающей сирени в жёсткий сухостой.
  Кто его знает, если б в то время Санька не пристрастился к выпивке, если бы окружил Люсю любовью и небольшими чудесами типа букетиков каждую неделю, шоколадки или вечера вдвоём в хорошем кафе, или прогулки по вечернему городу, или элементарной помощи по хозяйству, Люся не превратилась бы в Люську, а осталась нежной улыбчивой Люсенькой...
  Тесть частенько ему говорил, что добрая жена - это зачастую заслуга мудрого мужа. Может, сегодня вечером не идти с дружками в гаражи заливать свою несостоятельность в качестве добытчика и кормильца, а сразу вернуться домой, купить по пути гвоздик... или нарвать полевых цветов... типа с клумбы? Да, так и сделать. Хватит убивать душу собственной жены.
  - Ну, пока, Пётр Романыч. Опаздываю.
  - Пока, Саня, пока. Не забудь жене цветы купить, - напутствовал Пётр Романыч.
  У Саньки брови взлетели вверх. Откуда он узнал?! Но расспрашивать было некогда, и он поспешил на работу.
  У Аполлона Гербертовича Харкевича редкое хорошее настроение мгновенно испортилось, едва он увидел прохаживающего с дворником живого, невредимого, не арестованного Богуславина. Когда он успел тут появиться? Почему его в КПЗ не задержали? Должны же были! Злой, раздражённый, он сильно сжал кулаки и, скрипя мышцами, надел на лицо маску добродушного радушия. Как всех неискренних людей, его выдавали лишь глаза и неуловимые флюиды, вызывающие у собеседников томящую усталость.
  Пётр Романыч заметил его и невольно задержал на нём взгляд: то ли тени так легли, то ли что, только померещилось ему, будто несёт Харкевич на плечах чёрную мохнатую груду, брызжущую бледной мертвенной зеленью круглых глазищ. Мерзкая груда, казалось, ухмылялась в меняющихся очертаниях теней.
  Перекрестился Богуславин, и тень на плечах Харкевича исчезла, осклабившись напоследок; виденье это или игра воображения? Виденье всегда истинно, игра воображения всегда фальшива...
  - Приветствую, Пётр Романович! Где это вас носило два дня? Надеюсь, ничего серьёзного? Здоровьице в порядке? Менты вас не обижали? С них станется беззащитного человечка обидеть! - завосклицал Харкевич.
  - Ничего, Аполлон Гербертович, нормально всё, - вынужден был ответить Богуславин. - В отделении меня недолго допрашивали. Просто ходил я тут по городу, любовался. Старость - вещь рисковая, в любую минуту Господь к себе призвать может, вот я и надумал со знакомыми местами попрощаться; дай, думаю, попрощаюсь; недолго мне людям мешать, азартным играм молодёжь учить, браниться и хулиганить.
  Харкевич узнал жалобы из своего доноса, но не застыдился; как желтела кожа на его лице, так и желтела, не порозовела даже от ощущения неловкости.
  - Ой, да вы крепки, как баобаб, Пётр Романович, - польстил он. - Куда это вы собираетесь в расцвете-то сил? Вам поднимать внука надо; Людмила - женщина занятая, Санечка - мужчина ненадёжный, потому, как пьющий, собьётся мальчик с пути, с кого взыщут, кто пострадает? Нет, Пётр Романович, Серёжа - ваша забота и печаль. Так что жить вам и жить, пока балбесня из парня не выйдет.
  - Правильно вы говорите, Аполлон Гербертович, - поддакнул Богуславин. - Балбесни в Серёжке достаточно. Как и во многих других. Во мне, в первую очередь; отсталый я дед, в современных штучках ничего не понимаю. А как воспитывать человека, если не понимаешь, чем он дышит, и каков окружающий его мир? А?
  - Ну, да, ну, да, - пробормотал Харкевич и нарочито озабоченно повернул к себе руку с часами. - Ого, опаздываю! Приятно видеть вас снова на том же месте, уважаемый Пётр Романович, и приятно побеседовать с умным человеком, что редкость в затюканное наше время. До свиданья, Пётр Романович.
  - А до свиданья, до свиданья, - покивал Богуславин.
  Скрылся Харкевич за домами. А Пётр Романыч под "грибок" сел, обессилев от пустого разговора. Федюха притащил ему булку и воду в пластиковой бутылке.
  - Ешь, Пётр Романыч, и плюнь на Харкевича, - посоветовал он, усаживаясь рядом. - Такой он фрукт - сверху кожа ядовитая, а внутри гнильё. Ешь, ешь, легче станет.
  - Спасибо, Федя, кормилец ты мой.
  В заботах о насущном прошёл день. Пётр Романыч навестил Валентину Семёновну, и она загнала его в ванную, запихала в него непритязательный завтрак. Он в ответ полдня возился с ремонтом кухонной двери, которую перекосило так, что она ни закрывалась толком, ни открывалась. Пообедал у себя в машине помидорами, огурцами, хлебом и куском варёной колбасы, которые ему сунула Валентина Семёновна взамен супа и варёной картошки, от которых Пётр Романыч почему-то решительно отказался.
  - Ну, ты диво дивное, - пожурила его Валентина Семёновна. - От горячего супца и картошки отказался, а сухой паёк взял. Уж лучше б жиденького поел: полезнее для желудка-то.
  Серёжка нашёл деда в зелёном "Москвиче" и долго рассказывал о матери, об отце, делился своими похождениями с приятелями. Сперва гордился, а столкнувшись с острым взглядом деда, потух, скомкал конец, покряхтел и выдавил, что в принципе, приключения его - туфта, потуги на подвиги юных маразматиков, насмотревшихся анимэ и боевиков.
  - Ваши "подвиги" дурью пахнут, - сказал Пётр Романыч, выслушав излияния внука. - Попробовали бы вы по-настоящему сподвигнуться на благое дело.
  - Да какое, например? - насупился Серёжка. - Старушек через дорогу переводить?
  - А, думаешь, легко? - прищурился Пётр Романыч. - Она еле ноги переставляет, а машина близко; попробуй её быстро доставить на тротуар. А вообще, глядеть надо, Серёжа, глядеть вокруг. Детдом у нас есть? Есть. И не один. Сходили бы, с местными ребятами подружились, шефство над ними взяли. Или узнали адреса одиноких стариков и вслед за социальной службой в магазин бы сбегали, полы помыли, книжку ей вслух почитали, поговорили, послушали и тем праздник малый ей устроили. Или вон рейды чистоты проводили бы: мусор собирали, людей упреждали, чтоб не бросали чего ни попадя, под ноги. Если захотите - найдёте столько дел, что они с головой вас затянут, и скучать не придётся, и душу потешите, отбелите. Думаешь, шучу?
  - Дед, мне скажут, что я спятил.
  - Начни один. Как дело у тебя пойдёт, так к тебе столько народу повалит, что не всех узнавать будешь при случайной встрече. Принцип Тома Сойера. Читал Марка Твена?
  - Чё?
  - Ничё. Пить чай будешь?
  - Буду.
  - Погоди, примус раскочегарю, воду вскипячу, липу заварю, ахнешь...
  Раскочегарил, вскипятил, заварил липовые цветы, настоял, налил напиток в одноразовые стаканчики. Прихлёбывая горячую светлую жидкость без сахара, Серёжка вдруг вспомнил:
  - А знаешь, тут участковый наш ходил, Поливанов, про тебя расспрашивал. Говорил, что на тебя жалоба есть, и он проверяет, что в ней правда.
  - И как, проверил?
  - Не знаю. Наверное. Он у взрослых спрашивал. Вроде все хорошее о тебе говорили.
  - Да? Ну, это они зря. Смотри, как я тут во дворе всем мешаю, вид порчу.
  - Ты серьёзно? - покосился Серёжка.
  - Серьёзнее учительницы на контрольной. Неудачливые люди, Серёж, нищие, больные, несчастные всегда вид портят, всем мешают. Исключений не бывает. И я не исключение, понимаешь?
  - Не понимаю, - упрямо заявил Серёжка. - Ты мой дед, и я не понимаю. И не хочу понимать. Ты хороший, а мама просто дуется из-за шубы долбанной.
  - Норковой, - поправил Пётр Романыч.
  - Пусть норковой. Всё равно долбанной. Надоело без тебя жить. Идиотство какое-то. Пойдём домой, а? Ну её, пусть бесится. Я ей забацаню, что из дому удеру бомжевать, если она тебя домой не пустит.
  - Очень мудрое решение, - преувеличенно горячо одобрил Пётр Романыч. - Наимудряцкое.
  Серёжка подозрительно воззрился на него.
  - А чё?
  - А ничё, ничё, отрок. Жить на улице - действительно наиподходящее для тебя дело.
  Серёжка закусил губу.
  - Смеёшься, да?
  - Серёж...
  - А я уже тебе не ребёнок, понятно? Думаешь, я не смогу, как ты, жить?
  - Но, главное, зачем? - спросил Пётр Романыч.
  - Затем и всё. Романтика. И вообще. Я, может, проверить себя хочу.
  - Точно, - согласился Пётр Романыч. - Именно так они и говорят.
  - Кто?
  - Окраденные умом.
  - Чего это я окраденный умом? - обиделся Серёжка. - Я нормальный! У меня и пятёрки есть!
  - Так то - знания материального мира. Их вызубрил и, считаешь, умным сразу заделался? Просто живой проигрыватель, и всё. Чужие открытия, мысли и чувства легко за свои принять. А вот по-новому жить, думающим, а не проигрывающим, это, брат, не для ленивых, я тебе скажу. А проигрыватели - это и есть окраденные умом. Вот и реши для себя: ты к кому пристать хочешь, к которой стороне?
  - Хе... - хмыкнул раздумчиво Серёжка.
  Допил остывший чай. Осмотрелся. Ребятишки из детсадов вернулись. Взрослые с авоськами и хмурыми лицами домой спешат. Серёжка спохватился:
  - Ого, скоро наши домой залыжат. Я побегу, тебе сосиски куриные вытащу и картошку. А потом погуляю.
  - Или лучше матери поможешь? - прозрачно намекнул дед.
  - А чего ей помогать? Она тебе помогала? - уставился внук непонимающе. - Она сама здоровая.
  - Если здоровая, то и помогать не след? Про меня тут вообще забудь, - вздохнул Пётр Романыч. - Радость и благодарность материнская тебе не в счёт, значит?
  - Ой, да ладно! - фыркнул Серёжка. - Хочешь, я ей пропылесосю и цветы полью?
  - И комнату свою прибери, давно просит доброй руки, - посоветовал Пётр Романыч.
  - Ладно, ладно.
  Серёжка неохотно отправился убираться в квартире. Понятное дело, это не катит, но зато вдруг мать подобреет и позовёт деда домой? Ради того, чтоб дед вернулся, Серёжка готов убираться каждый день, и даже посуду за всеми мыть.
  Пётр Романыч обустраивал своё жилище, когда мимо пробежал абсолютно тверезый Санька с букетом ромашек в руке. Он помахал ими тестю, и тот кивнул, улыбаясь. Через час Люся пожаловала - хмурая, ненастная.
  Сел Богуславин в зелёный "Москвич", расслабился. Притомился он как-то. Видно, подольше надо было в больнице полежать. Заодно бы и с Гошей Лахтиным повидался, и к Володе Юдину в наведался, и с мужиками из палаты поговорил по душам.
  Вон они какие, мужики-то: большие, злые, отстранённые, а заденешь их особо глубокое местечко в душе, и отзовётся в ответ извечно правильное, заповедное...
  А в это время в единственной стоявшей во дворе девятиэтажке страдало одиночество, во всяком дней своей жизни - даже в летнем - видящим один только холод, дожди и осень, до которой ещё было жить да жить...
  
  Отступление пятое. ЛЕОНИД ДОРОФЕЕВИЧ
  
  Тёмно-зелёный, малахитового оттенка, телефонный аппарат с белым диском и белой трубкой - правда, пожелтевшими от времени, - притягивал Лёню, как некое неизбывное волшебство, что-то из детских представлений о назначении предметов - об их истинном назначении.
  Телефон давно не звонил. Поди, и разучился уже. А, может, телефонный кабель оборван или случилась авария на телефонной станции?
  За окном потягивается первым ощущением дня пасмурное утро. Кажется, на сегодня обещали дожди. Похоже на то. Что за осень нынче, что за осень! Прогорклая, сонливая, неповоротливая. Холод, дожди, замученное тучами небо... Как скучно от всего этого... Как давит, порабощает бесконечное осеннее одиночество. Плакальщица осень, не наплакивай, прояснись, чтоб от солнца в небе солнечно запело в душе! Как не хватает сейчас яркости на отмирающих лиственных кронах и в его двухкомнатной квартире, захламлённой невесть чем за эти годы.
  Лёня несмело протягивает к изумрудному телефону руку и снимает трубку. Прижатое к ней ухо слышит одну единственную тягучую ноту.
  Лёня набирает поочерёдно цифры. Диск жужжит басовито, возвращаясь обратно. Начитаются долгие гудки. Лёня терпеливо ждёт, водя пальцем по малахитовому корпусу. Смотрит на пожелтевший от времени белый диск. Слушает внимательно одинокие длинные гудки. И осторожно кладёт трубку на рычажки. Почему-то рука не хочет отниматься от трубки, и Лёня послушно ждёт, когда она всё же решится это сделать. А когда это, наконец, происходит, Лёня неторопливо - очень неторопливо встаёт и... замирает.
  Что теперь делать дальше? Ему никто не ответил. Это странно. И жестоко. Он так долго не звонил - то не мог, то некогда, то лень, то откладывал на завтра, а завтра откладывал на завтра вновь, что сейчас, когда он нашёл время... впрочем, его навалом теперь... сейчас вдруг никто не берёт трубку! Безобразие форменное. Он это так не оставит. Он привык добиваться своего, а не только подчинённых, но и семью заставлял все силы устремлять на достижение цели, будь то производственное задание или обучение игры на гитаре.
  Лёня снова посмотрел на старый телефон. Ну, что ж ты молчишь, никчёмный аппаратишка? Почему не отвечаешь?..
  Он забарабанил пальцами по лакированной поверхности стола, заваленного книгами. Посередине стоял компьютер - не новенький, конечно, но Леониду хватало. Ему ж на нём только буквы набирать да фотографии отсматривать.
  Он писал мемуары. Не о семье и своих корнях, не об увлечениях - игре на гитаре, резьбе по дереву, собирании и оформлении гербариев, не о бытовых реалиях ушедшего времени, а о работе. Он надеялся, что его труд включат в тематический перечень книг по истории атомной отрасли. Ведь он работал не кем-нибудь - испытателем, там, или физиком-ядерщиком, дозиметристом и прочая, и прочая, а директором оборонного предприятия! То, что он пишет, полагаясь не только на память, но и на документы из архива, в который ему без труда оформили доступ, будет картиной всеобъемлющей, точной и высокохудожественной. К тому же, когда-то Леонид Дорофеевич Космачёв давал задания старейшим заслуженным работникам предприятия написать воспоминания о деятельности их отделов и подразделений, и теперь у него в компьютере более тридцати папок с подробными повествованиями о том, когда всё начиналось, что делали и кто, и что вышло в итоге, и какие награды получили, и когда окончили служение Родине в сфере военно-промышленного комплекса и перешли на сюсюканье с внуками и копание на огородиках...
  Многие в земле лежат, безразличные к беспокойным думам и затеям директора.
  Леонид Дорофеевич оглянулся на телефон. Есть у него и радиотелефон, весьма приличный, и мобильник, достаточно мощный. Но вот сидит в подсознании недоверие к новомодным придумкам, и хоть как доказывай, а надёжней старого дискового аппарата он не признавал. Все важные звонки он делал именно с пузатого малахитового телефона с пожелтевшими, а когда-то белоснежными трубкой, диском и проводом, закрученным в виде пружины.
  Леонид Дорофеевич рассеянно взял со стола пачку скреплённых стиплером бумаг и перелистал её, особо не вчитываясь. Да что с ним такое?! Почему он не может продолжить писать? Что ему мешает-то? Он один. Никого не ожидает: тех не звал, те сами не придут. И очень хорошо, нечего мешаться, путать его мысли! Книга, тем более, по истории такого огромного разветвлённого предприятия - это тебе не сказочки пописывать или стишки поклёпывать. Это серьёзнейшее исследование, требующее ясного, как говорится, ума и твёрдой памяти.
  Космачев покосился на телефон. Поджал тёмные дряблые губы. Странно: никак не идёт работа, никак не складывается из кусочков идеальная мозаика. Почему-то главным стало, чтобы ответили ему из этой безмолвной трубки с тягучей нотой гудка. Без ответа, без этого разговора с вечно отсутствующим абонентом не склеивалась ни книга, ни вся его жизнь. Он боялся, что без него и умереть не сможет, как этот праведный старец Симеон, сотни лет ждущий по обетованию Божьему встречи со Спасителем мира.
  Космачев положил, не глядя, скреплённые листки на стол и зашаркал тапочками по полу. Хорошие тапочки. Десяток лет им, наверное, уже. Нет, поменьше. Хорошие тапочки. Долгоноские. А купил он их где?.. А нигде он их не купил. Ему их подарили. На Новый год, кажется. А, может, и не на Новый... К 23 февраля?..
  Он неожиданно рассердился на самого себя. Какая, в конце концов, разница? Он даже хотел скинуть тапочки с ног, чтобы не заострять внимание на такую чушь, но представил, как потом ему придётся их искать, и просто рассерженно топнул ногой. На гром, конечно, непохоже. На шлепок больше.
  Он криво усмехнулся самому себе. Сел на скрипучий стул возле малахитового телефона. Неторопливо снял трубку. А чего спешить? Всегда думаешь, что впереди вечность. Он вставил иссохший палец в дырку на диске и прокрутил его. Потом ещё раз прокрутил, вставив палец во вторую дырку. И так одиннадцать раз. Далеко он забрался от родного городочка, спрятавшегося в бору на обеих сторонах неглубокой неширокой речки.
  Трубка загудела с равномерными перерывами.
  "Возьми трубку. Возьми же, наконец, трубку. Услышь звонок. Подойди к телефону. Почему ты не подходишь? Должна ведь иметься причина. Обиделась, что ли? Ну, да, не звонил я тебе. Иногда же звонил! Совсем иногда, ничего не скажешь. С окончания института до сегодняшнего утра и десяти раз, поди, не наберётся. Зато сегодня уже второй раз звоню!".
  А день только начался. Одинокие гудки продолжаются.
  Леонид ждал, ждал - и положил трубку на место. В магазин, наверное, пошла. Как раз в это время там магазины открываются. Женщинам вечно надо в магазин, без этого они не могут, что и говорить. И не на четверть часа, а на все полдня. Это они умеют. И отсутствие денег удержать их не может. Они посещают магазины для услаждения их никчемной женской души.
  Леонид Дорофеевич хмыкнул себе под нос. В Бога он не верил никогда, его занимали иные заботы, но он помнил, что в детстве мать водила его в церковь и разрешала зажигать свечи у огромных икон. Старый был храм, реставрации просил. За столько лет и отремонтировали, поди. Не верил Леонид Дорофеевич в Бога. Зато верил, что душа у человека есть. Правда, у мужчин она более качественная. Мужчина есть мужчина. Доводы в пользу ценности женщины он отметал.
  Хотя и обойтись без неё не мог. Ворчал, возмущался - но не мог. Вот и нынче: кто придёт к нему убираться в запылённой квартире, готовить суп, картофельное пюре и мягкие котлетки? И кто выслушает в терпении все его сентенции о грубой жизни, протекающей за его окнами? Она, женщина. Смысл в ней, конечно, есть...
  Он задумался, припоминая, когда ему в жизни пригождалась женщина. Начать с того, что женщина выносила его и родила. Кормила. Одевала. Воспитывала. Сперва с отцом, а когда он не вернулся с войны, прислав вместо себя похоронку, - в гордом одиночестве.
  Всю молодость сыну отдала, все силы, всю судьбу свою к ногам его положила. Выпустила в жизнь не слабаком каким-нибудь, а уверенно идущим по дороге лидером, знающим, как добиваться цели. Единственно, чего не взял от матери, а потом и вовсе выбросил их головы, из памяти - веру в Бога. Мать-то шибко верила, а в школе, в институте, на работе за веру преследовали, верой попрекали, над верой насмехались. В этом, как считал Леонид Дорофеевич, он сильнее матери духом был - не поддался опиуму для народа и жадным до чужого добра попам.
  О том, что всё было настолько неоднозначно (ведь, кроме попов-предателей, попов-обновленцев, были и попы-бессребреники, и попы-врачеватели, и попы-исповедники, и попы-мученики, и поголовно все преданные Богу и человеку в самом высоком смысле слова), государство позволило узнать массам лишь несколько лет назад, и то далеко не всю правду выложило, как считала религиозная когорта страны.
  Лично Леониду на всё на это было глубоко наплевать. Ну, выяснили, что Бог на самом деле есть, и что? Пусть Он Себе там, а мы-то пока тут. А про ад, рай, судилища всякие-рассякие - это, верил Космачёв, человеческие выдумки, чтоб поболе народу в церковь заманить.
  Только почему он в последнее время вообще об этом думает? О том, что же может представлять из себя небытие, о котором всю его жизнь талдычили советские пропагандисты-атеисты? О том, как это несправедливо - столькому научиться, столько хотеть и мочь совершить, столько набирать опыта и знаний - и в одно никем ещё непреодолимое, неотвратимое мгновение ухнуть это в проклятое ничто, где всё это никому-никому не нужно, потому что никого и ничего нет! Равнодушные черви, мерзостное гниение и обнажение костей - и всё?!
  То, что твоим трудом воспользуются потомки (не известно, воспользуются ли, или в каких, например, целях), - как-то, знаете, мало утешает.
  "Я ж этого не узнаю", - понимал Леонид Дорофеевич и мрачнел от холодящего страха.
  Он очень хотел, чтобы страх оказался напрасным. Вероятно, потому и заполонила его с недавних пор неотступная мысль о маме.
  Она буквально следовала за ним по пятам везде, где он ступал, маячила перед глазами и, казалось, прикасалась истончёнными руками к его сутулым плечам, жалея до слёз державное, но такое непутёвое дитя...
  "Чего это я непутёвый? - обиженно вскинулся Леонид, словно жалостливые мамины слова прозвучали наяву. - Вон чего я достиг! Каких служебных высот! Ты вот хоть знаешь, какие люди мне руки жали, какие правительственные награды вручали, какие слова говорили! А журналисты? Да просто табунами валили!".
  "И теперь ты один", - услышал Лёня грустный срывающийся мамин голос.
  Он поджал губы и решительно направился к телефонному зверю малахитового оттенка.
  "Сейчас я ей отвечу! - кипел он. - Я ей скажу! Всё скажу! Она ж ничего не знает обо мне! Что я ей - звонил-то за эти годы раз пять-шесть всего, откуда она знать-то может, какой я? Вот позвоню и расскажу! Она тогда поймёт и...".
  Он остановился и удержал в подсознании стыдное для себя желание - "пожалеет". Нет! Вовсе он не запутался ни в чём! И жалость - не для него - сильного и состоявшегося человека!
  Леонид рванул с рычажков трубку и резкими движениями стал набрать номер. Надо же, столько лет и не мыслил матери позвонить, а номер телефона не забыл. Не помнил, не помнил, а стал звонить - и тут же пальцы сами нашли нужные цифры.
  ... Что за нудные гудки. Сколько можно по магазинам бродить! Это никакого терпения не хватит. Не в магазинах должно быть счастье, ты это понимаешь? Должна понять! Ты же сроду в магазинах не застревала: купишь, что нужно, и домой... или на вторую работу. И правильно. Зачем ещё, по идее, нужны магазины? Самое необходимое приобрести.
  Но вот заходишь в него, осматриваешься - и блазнится тебе, что вот и это тебе нужно, и то, а без вон того вообще дом твой рухнет. А когда вдруг вышел случай и деньги, и ты взял себе новую квартирку и принялся переезжать, то внезапно открывается, что накопил ты такую помойку вещей из магазинов, что впору не квартиру, а просторный склад покупать, чтоб свалить туда всё добро.
  И вероятность, что всеми этими безделушками - в том числе и электронными - ты когда-нибудь воспользуешься хоть раз, не говоря уже о полном их изнашивании или поломке, так ничтожно, что непонятно, где была твоя голова на плечах, когда бес расточительства науськивал тебе покупки, и ты благосклонно ему внимал?
  Лёня брякнул трубку на место. Что ж это, в самом деле, такое? Где она?
  Он посидел у телефона, побарабанил пальцами - не быстрым стаккато, как прежде, а с медлительной задумчивостью и осторожностью больных пальцев.
  Успеет ли он больными пальцами и с неожиданно проснувшейся тягой услышать в телефонной трубке не призрачный, а по-настоящему звучащий голос завершить - да что там! - хотя бы начерно набросать вехи своей книги? И что станется с его трудом?
  Леонид Дорофеевич впервые задумался о неприятном допущении того, что на самом деле его занятие - воспоминания, копание в документах для воссоздания полной, всеобъемлющей истории предприятия, вписанной в историю оборонной отрасли и страны в целом - нужно лишь ему одному, и то потому, чтобы заглушить тоску одиночества и бездны ненужности, обмануть её, обвести вокруг пальца, усыпить её бдительность заворожить суетой - подделкой под деятельность... Иллюзию бросить тоске, чтоб она подавилась ею и замолчала. Перестала скулить и выть ежеминутно. И когда творить что-то настоящее, так, чтобы не придраться, не мог никто - ни современники, ни потомки, и, прежде всего, он сам, Лёнька.
  Потому что, несмотря на седины, он всё тот же Ленька, что рос в маленьком городке на двух берегах одной реки, и те же в нём бушуют устремления, желания, страсти, комплексы... Да, и от комплексов он недалеко ушёл; можно сказать, нисколько от них не избавился за всю жизнь. А мама предупреждала, что будут сложности с характером. Он, понятное дело, многое скрывал, внутрь загонял, хорохорился, а всё равно - куда их денешь? Снаружи-то не видно за маской, а изнутри жжёт, колотит, выворачивает, во мрак гонит.
  Но по молодости ещё есть силы и умение не то, чтобы со всей этой темью сражаться, а заменять её другими ценностями: удовольствиями власти, хорошей еды, приятной женщины, добротной одежды, дорогого парфюма, отдыха на курортах, командировок за границу, больших денег, достижений в своей должности, в своей профессии.
  А теперь всё, что наполняло Лёнькину жизнь, превратилось в туманную, едва восстанавливаемую иллюзию, и куда теперь деваться от комплексов и тьмы? А, мама?
  Леонид Дорофеевич обиженно поджал тёмные губы. Красивые у него были когда-то губы. Мамины. Где ж ты ходишь, мама? Давно уж должна прийти. Вернуться.
  "Мне тебя сильно стало не хватать. Именно сегодня я вспомнил, как ты мне нужна. Ты же чувствуешь это на расстоянии, правда, мама? Ты всегда чувствовала на расстоянии, что со мной. И сегодня мне что-то так плохо... так неуютно... Грусть какая-то дурацкая... беспокойство... Ты меня утешь, мама, отгони от меня вот эту тоску гадкую, надоела она мне!".
  Лёня решительно набрал номер и стал считать монотонные гудки. Они начинались едва слышным щелчком и нарастали, как длинный, мыльный пузырь, а потом чпок! лопались. И через секунду надувались снова.
  Насчитав двадцать пять гудков, Лёня неохотно положил "гудковую пузырильню" на телефон.
  Не пришла ещё.
  Леонид Дорофеевич поискал пульт, нашёл его, нажал кнопку. Каналов сорок три, выбирай любой. Так. Песенки паршивые... Лемминги надоевшие... Новости. Неутешительные... Фильм с нечистью. Скучный... Лыжники. Глупое шоу. Глупый сериал. Глупая индийская мелодрама. И не индийская. Тоже глупая. Судебный процесс "под настоящий". Всюду выверты человеческого тщеславия. Сколько можно? Ничего полезного, ничего нового. Грязь одна.
  О! Мультик. Сколько десятилетий Лёня мультики не смотрел? С детства, понятно, и более не пришлось: чего время тратить на выброшенные в кладовку памяти годы? И вдруг ясно возникло перед Лёней лицо соседа Гриши, к которому он бегал в детстве смотреть мультики.
  Грише нравилась Лёнькина мама, и она застенчиво поглядывала на него, но они так и не сошлись. Из-за Лёньки. Учуяв опасность, он тут же заскандалил, захлопал всеми дверьми, и мама с Гришей отступили друг от друга. А красивая была бы пара. Дружная. И наверняка, теперь Леонид Дорофеевич не был бы так одинок в кругу сводных братьев и сестёр; мама и Гриша сильно хотели детей. Лёня ничего им не дал. И всё забрал.
  Космачев нахмурился. Нашёл, о чём думать. Дело прошлое. И вообще, после отъезда сына мама вполне могла жить с Гришей, нарожать ребятишек, а первенцу не сказать. Во-первых, как бы она сказала, ведь Лёня звонил ей редко, и номер телефона, когда он у него появился, он ей не дал, а в междугороднем телефоне как такое расскажешь? Денег жалко, и вообще...
  Письмо, конечно, можно было б написать... Мама и писала, только сын никогда не отвечал из-за непрерывной текучки дел, да и то сказать - как такое написать человеку, не знающему многих глубоко личных причин такого поступка? А во-вторых... Не могла мать выйти замуж вопреки воле сына. Хотя это и неправильно. Вдруг бы у неё создалась такая семья, что любо-дорого смотреть? И детей целый колхоз...
  Всего Лёня её лишил... Просто из-за дурости. С другой стороны, она и сама бы не захотела. Блюла бы верность погибшему Дорофею. Кажется, церковь чтит вдов более, чем вторично вышедших замуж. Или, как любил повторять Леонид Дорофеевич, "смотря по обстоятельствам"?
  Леонид добрался до окна, посмотрел на пелену дождя и на недовольные происходящим серые спины прохожих, прятавшихся под блинами зонтов. Отвернулся. Вернулся к малахитовому телефону. Внимательно отслеживая каждую цифру, набрал номер. Дал зарок, что четыре минуты будет ждать. И ждал. Гудки издевались своим постоянством, пугали своей неумолимостью, забирали надежду своей пустотой.
  Пока гудки насмехались, Леонид Дорофеевич скользил взглядом по комнате. Фотография на стене приослабила его напряжение.
  Кудрявая девчушка смеялась, выставляя напоказ веснушки, зубы со щербинкой, соломенные волосы, заплетённые в две тонкие косички, в которых запутались полевые васильки.
  Гала. Единственная дочь Леонида Дорофеевича. Давно выросла, переросла худую девчонку, тоненькую девушку, стройную молодую женщину. Не узнать её... раздобрела... Вот бы ты увидела её теперь, мама! Правда, ты и девчонкой внучку не видала...
  Леонид Дорофеевич упрямо слушал гудки. Стало занято. Он набрал снова. Слушал тягучие ноты и уже ни о чём не думал, только ждал. На пятой попытке Лёня встал, прижав несносную трубку к покрасневшему уху.
  "Мама! - беззвучно шевелились его тёмные губы. - Мама-а! Мамочка! Ответь мне! Пожалуйста, ответь!".
  Тоска всё сильнее сдавливала его изношенное сердце, и оно закололо ледяной болью.
  Лёня встал со стула, с трудом распрямляя затёкшие ноги. Взгляд его мазанул было по запылённому зеркалу и вернулся, разглядывая без удивления знакомое-незнакомое отражение. Нет в нём ни мальчика, которого он ощущал совсем недавно, ни юноши, ни зрелого мужа. Глубокий тощий старик с обвисшей кожей, похожей на слоновью - жёсткую, в острых складках и морщинах; лысый, сутулый. Где его былая мощь? Его стать?
  Он смотрел на себя в зеркало и слушал длинные гудки, оживляющие пожелтевшую трубку. Он слушал и смотрел. И понимал, что звонит в никуда - видимо, в тот самый загробный мир, существование которого всегда отрицал, где давно уже обретается его мама, и куда он вскоре попадёт сам. Верит он в это или не верит, но он там будет. Возможно, сегодня.
  
  Глава 16.
  
  Как-то незаметно ушёл из жизни двора ещё один старик - Бронислав Антонович Фадеев. Увезли его в дождь, похоронили в дождь, будто небеса плакали о страдающей душе человека, потерявшего сына и не нашедшего иного утешения, кроме углубления в себя самого. Алевтина Францевна горевала недолго, и продолжала бегать по магазинам и болтать с соседками...
  Дня через три после череды прорвавшихся дождей Богуславин решился потратить накопившиеся силы на путешествие в храм на богослужение, а потом в больницу к Гоше Лахтину. Хотелось исповедаться и причаститься, да с отцом Михаилом словом перемолвиться.
  Пётр Романыч двинулся в путь рано утром, едва Федюха, позёвывая, взмахнул метлой. Накануне Санька принёс ему двести рублей, и Пётр Романыч чувствовал себя богатым. Ему хватит и на автобус, и на то, чтобы заказать в храме проскомидии о здравии и упокоении, купить свечей и в церковной пекарне - свежих булочек по восемь рублей.
  Рваные тучи ходили по небу, присматривая себе новое местечко, где бы пролиться на просушенную землю, на горячую зелень. Из окна автобуса небо не видать, только стены домов, сливающиеся в нескончаемый забор с окошками.
  На нужной остановке, кроме Петра Романыча, сошло человек десять: недалеко манил в свою утробу стеклобетонный гипермаркет "Капель". И зачем магазин стали называть иностранным словом - "гипермаркет"? Чтобы наши злейшие враги - американцы и европейцы - уютно чувствовали себя в стране, которую испокон веку жаждут поставить на колени?
  Церковь благоухала. Народу было немного. Чтец высоким чистым голосом напевно, чётко проговаривая букву "о" там, где слышится "а", и произнося вместо "ё" "е", читал молитвы по "Типикону". Справа за кафедрой из тёмного дерева принимали записки о здравии и упокоении, продавали свечи.
  Пётр Романыч написал на нескольких листочках имена, отдал немолодой женщине, попросил три свечи, заплатил, поставил тонкие восковые карандашики на подсвечники возле храмовой иконы, перед святым великомучеником Пантелеимоном и на канун - панихидный стол. Встал возле Распятия Господа нашего Иисуса Христа и погрузился в молитву, забыв на время о безпокойных своих заботах и голоде, снедавшим его со вчерашнего дня.
  Литургия шла своим чередом. Клир пропел Херувимскую песнь, во время которой верующие стояли, не шелохнувшись. Пропели "Символ веры". Отзвучал Евхаристический канон, и к исповедующимся вышел отец Михаил. Пётр Романыч повернулся к людям, поклонился троекратно со словами "Простите меня, братья и сёстры", ему поклонились, прошептав "Бог простит", и он зашёл к священнику.
  - Долго до нас добирался, а, Пётр? - улыбнулся отец Михаил. - Ну, поведай, покайся перед Богом, в чём согрешил.
  Вся греховная грязь, заляпавшая душу Петра Романыча, колыхалась перед его глазами некой чёрной завесой. Он рассказывал, не утаивая и сокровенное; даже тени мыслей вспоминая. И словно воочию видел, как стекает на пол грязная масса и испаряется плотным белым дымом.
  - К причастию готовился? - спросил отец Михаил, накрыв его епитрахилью и отпустив грехи.
  Богуславин поспешно вытер глаза.
  - Готовился, батюшка.
  Серёжка вместе с Библией и потрёпанный молитвослов ему принёс. Во время дождей Пётр Романыч читал каноны и последование ко Святому Причащению.
  - Всё у тебя в порядке? - спросил отец Михаил, внимательно глядя на него.
  - Бог бережёт, батюшка, - ответил Пётр Романыч: в своей жизни во дворе собственного дома он не видел ни источника страданий, ни христианского подвига; просто Бог наградил его малым испытанием; к слову, при необходимости, об этом ещё можно проговорится, но в храме, священнику сказать - это похвальба какая-то.
  Причастников было немного, и вскоре Пётр Романыч, согреваемый теплом Тела и Крови Господа нашего Иисуса Христа, снова стоял на своём любимом месте - у Распятия.
  Отец Михаил вышел из Царских врат с крестом в руках. Перед отпустом он всегда говорил проповедь.
  - Мало было на Руси, да и во всём мире, золотых для жизни духа и тела времён. Поэтому сейчас, когда Господь послал людям новую скорбь, которая бы должна сплотить их в решении проблем экономического кризиса, вызвать в них подъём духа, трудолюбия, возвращения в лоно Апостольской Церкви, обращения к Богу, а на самом деле лишь повергла всех в уныние и страх, в растерянность, доходящую до отчаянья и, как следствие этого, до самоубийства, нам надо принять эту тяжесть как данность от Бога и утешаться известным примером из Ветхого Завета - смиренного, праведного Иова Многострадального. Вспомните и утешьтесь этим воспоминанием: как богато жил праведный Иов, сколько у него было скота, пастбищ, какое многочисленное семейство! И как любил Иов Господа - так, что и богатством своим не дорожил, почитая его тленом земным. Вспомните и утешьтесь: как хотел диавол очернить в глазах Господа этого человека, и как Господь, уверенный в любви Иова, отнял у него всё - и богатство, и семью, и друзей, и здоровье, чтобы показать нечистому силу человеческой веры и смирения. Вспомните и утешьтесь: во сто тысяч крат хуже было Иову в те далёкие времена, чем вам сейчас. Но он не роптал, а принимал невыносимые скорби и горести, благодаря за них Бога своего. И как он был вознаграждён за свою верность и благодарность? Господь возвратил ему и семью, и дом, и богатство, и здоровье, и даровал долгую счастливую жизнь на земле и вечное блаженство на Небесах вблизи Присутствия Своего.
  Отец Михаил обвёл прихожан долгим любящим взглядом.
  - Так и мы, милые мои, вознаграждены будем за наши смирение, кротость, терпение и любовь к Богу и людям. И пусть говорят чурающиеся Бога и Его Церкви, что мы сумасшедшие овцы, дающие поядать себя волкам, но мы лучше будем не от мира сего, будем принадлежать Богу, чем диаволу, и потому, дорогие мои, не унывайте, а радуйтесь; не сидите сиднем, а трудитесь, не печальте ближних своих, а утешайте, ободряйте; как никогда раньше, помогайте, и найдёте награду на Небесах.
  Тут он отпустил детей, которые, поцеловав с матерями крест, были отнесены или выведены на улицу, на церковный двор. Взрослые терпеливо ждали своей очереди. Священник, держа в руках перед собой золотистый крест, продолжал проповедь:
  - Сколько времени для покаяния, для познания чувства любви подарит нам Господь Вседержитель? Ещё бы сколько-нибудь лет или месяцев, недель или хотя бы дней, чтобы отрешиться от всего, что тешит и тревожит человека на земле; ещё чуть времени: чтобы тешил лишь Бог, тревожили лишь грехи. Подумайте, братья и сёстры: сколько потеряно зря сил и времени, а ничего-то нами не понято, ничего не достигнуто, всё осталось на той линии, которая когда-то была нами прочерчена, на той точке, на которую когда-то встали и не смогли более сделать следующий шаг, на том крохотном пригорочке духовной высоты, куда сумели добраться в надежде покорить виднеющуюся в отдалении вершину добродетели. Всё осталось на той второй или первой ступеньке лестницы духовного совершенствования, которая ведёт человека на небо. Да неужто жизнь наша состоит из безконечных перипетий сиюминутных разборок, страстей, требующих всё большего желания их удовлетворить; из бесовской прелести, лелеющей гордыню; из глажения себя по головке да из зуботычин ближним своим; из радости лживой - к чужой радости, искренней - к своей радости и к чужой беде? Злоба людская может испоганить самое трогательное и безвинное на свете. Падший дух гнетёт нас, гнёт к земле, не давая по попустительству человека прийти Духу Святому. И вот мы бегаем по дорогам бытия, огрызаясь и щурясь на доброе, славим свои достижения и труд, хаем чужие, превозносим свои достоинства, завидуем и хаем чужие, и не воспринимаем изучаемое нами Слово Истины, соблюдая букву, но не дух Закона Божьего, уважая обрядовость, пренебрегая смыслом. Внешнее в человеке всегда проще познать, чем внутреннее. Чужие грехи виднее, чем свои - это истина веков. Спасаемся ли мы, постясь без доброты, молясь без покаяния, исповедуясь без искренности и стремления избегать грехов, прощая на словах, дуясь на деле, чуждаясь и понося врагов своих, чуждаясь братьев и сестёр во Христе, чуждаясь тех, кто лучше нас, и кто примером строгой своей, близкой к Богу жизни невольно обличает нас? Спасаемся ли мы лицемерием своим, проевшим наши души так глубоко, что мы даже не ощущаем его? Спасаемся ли мы пустотой души своей, которая обнаруживается, едва вынуть из оболочки наполняющую её суету в грехах? Спасаемся ли мы? Спасаемся ли?!
  Отец Михаил перевёл дух. Помолчал, прижимая к себе золотистый крест. Люди слушали его потрясённо. Некоторые крестились. Пётр Романыч вытер со лба пот.
  - Поверхность льда крепка, - сказал отец Михаил, - попробуй-ка прорваться ногтями к живительной воде. Без Бога прорвёшься из одного слоя в другой, и тот тоже ледяной. Трудно возлюбить Бога. Кого мы любим, коленопреклоняясь в храме: себя в этой позе, полной смирения, себя в баснословной красоте, удивляющей пресыщённый взгляд, или всё же Того, благодаря Кому мы здесь, на Земле, есть? Читаем, гордясь своей высокой духовной культурой, творения святых отцов и отстраняем от себя пережитый ими опыт. Словно святые отцы - не люди, а легенда о таком возвышении души, что нам не добраться не только до вершины, но и до подножия не доползти, глотая камни и пыль, царапая пальцы, обдирая колени, слепя слезами глаза. Да и были б эти слёзы слезами прозрения!.. Нет - лишь жалости к себе. Нам бы спасения насыпать в стакан россыпью лечебного порошка и выпить враз - вот было бы расчудесно, верно? А самому искать сие труднодоступное, редко встречающееся теперь Божие "растение", сорвать его, приготовить со сложностями, высушить, растереть в порошок и, образно говоря, выпить и отныне спасаться с лёгкостью, совершая труды по спасению без преград и искушений, чинимых диаволом, - это лучше мы как-нибудь завтра начнём. Суета, батенька, суета. Где нам подвигаться к Богу и к вечной жизни, если сегодня у меня то-то и то-то, и то-то, а завтра у меня и это, и это, и то, а написано же: в последние времена будут спасаться лишь скорбями и болезнями. А скорбей и болезней у нас выше выи... Господь помилует. Мы ведь Его дети, и мы под Его сенью. И по мере слабых сил мы всё-таки стараемся. И того не хотим для себя признать, что дело спасения души сродни спортивной тренировке: сегодня надо достичь чуть больше, чем вчера, а завтра - чуть больше, чем сегодня. Господь помилует, надеемся мы, греша сознательно, греша невольно, греша по незнанию, греша, прежде всего, не веря окончательно во всеведение Божие, надеясь неким задним-презадним умом, почти на уровне глубинного намёка на ощущение, - что всё обойдётся, всё - авось. Вот сегодня погрешим, а завтра перестанем и свято заживём, и прославится в веках наше имя, и Господь поставит нас одесную Себя, и наградит золотой обителью. Этакая тщательно прятаемая даже от себя надежда на поблажку за то, что малая насыпь наших добрых или безобидных дел и намерений покроет с лихвой злые горы, воздвигнутые нами на прахе братьев наших и сестёр, обиженных нами, поколеблемых в вере нашим поведением, соблазнённых нашим словоблудием и пустословием, оттолкнутых нашей мёртвостью, нашей охладелостью и зацикленностью на самих себе... На подлость подлостью не отвечайте, милые мои братья и сёстры. Трудно? Да. А кто сказал, что дело спасения легко? В нём печаль одна - о других. Остальное - в радость. Радость восхождения к Богу, радость понимания, радость познания: что же это за явление - человек, в чём причина его создания Богом и временного существования?.. Любовь к Богу - вот что устремляет человека, вот что очищает и величит его. А мы - спасаемся ли мы? Спасаемся? Зададим этот вопрос себе. Божие благословение да будет с вами. Аминь.
  Прихожане стали прикладываться ко кресту и отходить к алтарнику, который поздравлял их с праздником и подавал в каждую раскрытую длань маленький кубик хлеба - антидор. Никто не переговаривался. Скушали антидор, взяли просфоры. Треть ушла, остальные на литию и на водосвятный молебен осталась. Пётр Романыч тоже здесь. Он бережно уложил в карман тоненький полиэтиленовый мешочек с тремя круглобокими просфорами, купил ещё свечку, зажёг.
  После молебна к нему приблизилась женщина, принимающая на послушании записки о здравии и упокоении, и тихонько пригласила его в трапезную на скромный обед. Богуславин тут же ощутил голод и, смущаясь, согласился.
  В небольшой чистой комнате с иконой Пресвятой Богородицы на стене стояли два вытянутых стола, по обе стороны их - деревянные скамьи. Стол накрыт для обеда. Несколько человек аккуратно работали ложками, и Пётр Романыч к ним присоединился.
  Вкуснейший гороховый суп, бигус, свекольная икра, запечённая в духовке морская рыба, а к чаю - конфеты и свежая выпечка.
  Пётр Романыч с удовольствием съел свою порцию, но от добавки отказался: чего себя баловать? Поблагодарил ласковых женщин в красных кухонных фартуках и вернулся в храм. Он хотел спросить у отца Михаила, может ли он чем помочь Белоцерковским.
  Народ разошёлся. Уборщицы мыли полы, протирали подсвечники, поливали цветы. Отец Михаил в уголке тихо разговаривал со сгорбленной сухонькой старушкой. Пётр Романыч присел, ожидая его. Отец Михаил мельком глянул на него. Снова обратился к старушке. Утешил её нужными словами, благословил её и, проводив, опустился рядом, переплёл пальцы.
  - Хотел поговорить, Петя?
  - Да, отец Михаил.
  - Что случилось у тебя?
  - Не у меня, батюшка, у семьи тут одной. Женщина везёт десятерых детей без мужа - ну, тонет просто! Ни работы доброй, ни жилья прочного - старая изба, которой лет двести, наверное. Вот, пришёл просить помолиться о них сугубо - о рабе Божией Светлане и детях её. И ещё... пристроить нельзя их как-то при нашем храме? Работа какая, может, найдётся, жильё... Трое старших-то у неё взрослые, отдельно живут, а остальные - чуть ли не погодки. Вот бы их в православную гимназию пристроить - большеньких-то. Младшей у неё год, другой - четыре, вроде. В садик ходит. Подумаешь, батюшка?
  Отец Михаил помолчал, глядя на свои сомкнутые руки.
  - Ладно, Петя, я подумаю. Через недельку подойди, скажу, что удалось сделать. И по возрасту мне ребят распиши. И по полу.
  - Э-э... - напряг память Пётр Романыч. - Три подростка-мальчишки, один в первый класс нынче собрался. И девочка в третьем, по-моему, классе.
  - Я запомнил.
  Богуславин встал, вложил одну раскрытую ладонь в другую, поклонился.
  - Благослови, отец.
  - Во имя Отца и Сына, и Святаго Духа, аминь.
  Священник тоже встал, перекрестил его, опустил руку в раскрытые ладони. Богуславин поцеловал её, попрощался и покинул родные стены.
  В больницу он добрался пешком, чтобы не тратить лишние деньги. На посту сообщил, что хотел бы навестить Георгия Лахтина, но не знает, в какой он палате. Дежурная поискала в компьютере и, позёвывая, сообщила искомый номер.
  Пётр Романыч на лифте поднялся на пятый этаж. Медперсонал как раз ушёл обедать, коридоры, посты пустовали, и Пётр Романыч без лишнего внимания прошёл в отделение и отыскал на двери нужный номер - пятьсот тридцать девять. Краем уха услыхал громкий рассказ мужика из соседней палаты рассказ о том, как умудрился попасть в больницу:
  - Жена окатила меня кипятком. Это когда я на дерево залез. А залез, чтоб с женой поговорить. Шёл мимо - у неё окно открыто, решил, что она дома, и залез, а то она со мной не хочет разговаривать. Окатила кипятком, я упал, как птица, - руками махал. Ногу сломал. Внутренности отбил. Во дела! Помирился!
  Богуславин улыбнулся.
  В послеоперационной двухместной палате лежало двое. У одного рядом сидела женщина лет пятидесяти - холёная, красивая. Мужчина спал, и женщина вполголоса, не стесняясь, сетовала:
  - Барсин, Барсин, ну, что ты со мной делаешь?! Я теперь как без тебя жить буду?! Угораздило тебя раком мозга заболеть! Что я теперь делать буду?! Как жить на одну зарплату?! Я и не знаю, как это делается! Столько подруг потеряю - ужас!..
  Богуславин с неловкостью слушал и подумывал уйти, но увидел, как на соседней кровати, где распростёрся под белой простынёй, с обинтованной головой мерно дышащий человек, шевельнулась обнажённая рука, из которой торчала игла капельницы.
  - Простите... - начал он. - Можно я вас побеспокою? Я вот к нему пришёл навестить.
  Женщина встрепенулась и закивала:
  - Конечно, конечно! Мне всё равно уходить.
  Она подхватила модную дамскую сумочку и ушла, не оглянувшись на больного мужа. Богуславин взглянул на него, пожалел...
  
  Отступление седьмое. СОНЯ СВИДЛОВА
  
  Это началось несколько дней назад.
  Молодая женщина кричала:
  - Спасите, спасите её!
  Она вся в чёрном. Чёрный платок на чёрных гладких волосах, зачёсанных назад и закрученных в незамысловатую шишку. Чёрная кофта с глухим воротничком и рукавами до запястий. Длинная, почти до пят, чёрная юбка без кокетливых оборок и вырезов. На ногах - растоптанные чёрные туфли на низком каблуке. Лицо её с мелкими суховатыми чертами, уже тронутое у тёмно-карих глаз и тонкогубого рта тонкими ниточками морщин, не поражала ни красотой, ни миловидностью. Это аскетичное, незапоминающееся лицо. Его искажала боль. Пальцы впивались в ладони - не разжать. Кулаки втиснулись в грудь - не отнять.
  Рядом с ней - высокий сутуловатый молодой мужчина. Он в чёрном свитере и чёрных штанах. Голубые навыкате глаза смотрели на врача с непонятным спокойствием. Правой рукой он держал молодую женщину в чёрном за локоть. Вроде бы порывался ей что-то сказать, но не хотел: слишком много посторонней публики. Лучше во дворе больницы. А ещё лучше - у братьев. А самое правильное - в присутствии Учителя. Губы, неприятно алеющие среди чёрных волос недавно подстриженной бороды, сжались в одну кровавую линию.
  - Вы слишком поздно обратились к нам, - мягко, сочувствующе сказал пожилой врач. - Но мы попытаемся её спасти, хотя шансов, конечно... немного, правду сказать. Любушка, - остановил он спешащую мимо стройную фигурку в белом халатике и белом платочке. - Ты зайдёшь к Але? Проведай её, Любушка, а потом тут же мне доложи, ладненько?
  - Конечно, Афанасий Петрович! - кивнула медсестра, повела жалеющими синими очами на застывших возле стены родителей и бесшумно умчалась по коридору.
  - Нам не разрешали! - вырвалось у молодой женщины.
  - Что не разрешали? Кто? - нахмурился врач.
  Женщина глубоко вздохнула, чтобы ответить, но тут её муж резко произнёс:
  - Ирина! Потом.
  - Что потом? - спросил врач.
  - Это наши дела. Семейные, - отрезал молодой человек.
  Афанасий Петрович пронзительно поглядел ему прямо в глаза.
  - Вы так считаете, Андрей Сергеевич? - тихо, тяжело сказал он.
  Помолчал, а потом в сторону с сердцем пробурчал:
  - Терпеть не могу сектантов. Что за народ дикий.
  Андрей вспыхнул. Алые губы выплюнули гордые слова:
  - Мы не дикие и не сектанты! Мы - единственные, кто идёт дорогой спасения! Мы - верующие!
  - Ага-ага, - пробормотал Афанасий Петрович. - Единственные. Неповторимые. Только я с вами вступать в теологический спор не собираюсь, у меня иное образование, иные заботы. Вон лучше с Любушкой поспорьте, если духу хватит.
  Он развернулся и пошёл прочь, не прощаясь.
  - Пошли отсюда, - прорычал Андрей. - Слышишь, Ирина! Нам не место в этом рассаднике дьявола!
  - Здесь просто лечат людей... - шепнула женщина.
  Но муж только злобно прищурился на неё.
  - Идём, я сказал. Нам надо с Учителем поговорить. А у тебя ещё работа в братстве. Надо по почтовым ящикам всего нашего квартала разложить последние выпуски "Новой духовности". Побегаешь три часика - придёшь в себя.
  - Но ведь наша дочка!.. - заплакала Ирина.
  - Молчи, сказал! Учитель скажет, как поступить. Как скажет, так и сделаем, иначе ни мы, ни она не спасёмся. Лучше смерть, чем союз с дьяволом! Идём.
  
  * * *
  Любушка присела на край маленькой кроватки. Девочка с трудом открыла глаза.
  - Здравствуй, сол-ныш-ко... - улыбнулась Любушка.
  Она говорила вполголоса, чтобы не напугать малышку слишком громкими звуками. Похоже, дома её практически не ласкали, не голубили, потому что тёмно-карие, мамины, глаза вдруг изумились в ответ на тёплое слово.
  - Ты кто? - прошептала девочка.
  - Я Любушка, - ответила медсестра. - А ты Софьюшка.
  - Ты откуда знаешь? - прошептала девочка.
  - А сорока-белобока летала, летала, на крылышке принесла, с хвостика обронила, - призналась Любушка.
  Уголки губ чуть приподнялись в намёке на улыбку.
  - Ну да уж, обронила, - не поверила малышка. - А как ты услышала?
  - А я пёрышком оборотилась, и хвостик пёрышку сказал, - пояснила Любушка.
  - А вот и неправда! Люди пёрышком оборотиться не могут! - с торжеством уличила Софьюшка.
  - А почему? - удивилась Любушка.
  - А потому... А потому!
  Похоже, Софьюшка затруднилась с ответом. Подумала-подумала и придумала.
  - А потому что они люди.
  - Правильно! - обрадовалась Любушка. - Потому что они - люди! Какая ты у меня умница, сол-ныш-ко!
  - Я не солнышко, я Соня.
  - Ты София премудрая и тем людям мила, а раз ты людям мила, значит, ты светишь им и греешь их, как солнышко. Согласна?
  Софьюшка подумала-подумала и кивнула:
  - Я соглашаюсь. Но поневоле.
  Любушка рассмеялась:
  - Это почему так - поневоле?
  Девочка вдруг застеснялась и порозовела:
  - Потому что ты хорошо объясняешь...
  Любушка протянула руку и легко, почти невесомо прикоснулась к тёмным мягоньким волосам. Девочка замерла, опустив глаза.
  - Не бойся, - искренне попросила Любушка. - Мне так хочется погладить тебя по голове - она у тебя такая большая, такая мудрая... И такая пушистая, как котёнок.
  Девочка фыркнула и посмотрела прямо на Любушку.
  - Ладно, гладь, - тихо разрешила она. - Просто меня дома никто никогда не гладил по голове. И это не больно... А мои мама и папа придут?
  - Конечно!
  Софьюшка поразмышляла и, задержав дыхание, попросила шёпотом:
  - А можно, хотя бы не сегодня? Я хочу спать.
  - Спи, солнышко, спи, - кивнула Любушка.
  - Ты побудешь рядом, Любушка?
  - Побуду, а как же, я тебе колыбельную спою, хочешь?
  - Не знаю. Попробуй...
  Любушка гладила девочку по худой ручке, напевала красивую мелодию с нежными словами. Синие очи истекали слезами. Один раз Софьюшка сонно повела глазами на сидящую рядом медсестру и пробормотала:
  - Не плачь, Любушка, не плачь...
  
  * * *
  - Мы к Свидловой Соне, - сказал, не здороваясь, Андрей.
  - Пожалуйста, подождите, я предупрежу медсестру, - ответили ему на посту и набрали номер телефона. - Любушка! К Сонюшке родители пришли. Прими, ладно? Они внизу ждут... Через минуту она спустится, - сообщили посетителям.
  Андрей кивнул и отошёл к жене, стоявшей смирно там, где он только что её оставил. Они переоделись в одежду нейтральных цветов и уже не выглядели так, словно только что перенесли горе. Но по неподвижности и опустошённости женщины ощущалось, что горе уже касается их своим жёстким копьём.
  - Здравствуйте, Ирина Валерьевна и Андрей Сергеевич, - поздоровалась спустившаяся к ним со второго этажа милая, лучистая девушка в безукоризненно отглаженном белом халатике и белой косынке. - Пойдёмте со мной, Софьюшка по вам очень соскучилась.
  Ей не ответили. Любушка неслышно вздохнула, но ничего больше не сказала, повела в палату. Пропустив взрослых внутрь, она вышла и закрыла за собой дверь.
  - Мама?.. - успела услышать Любушка робкий детский голосок.
  Она отошла к своему столу, повернулась к небольшой бумажной иконке Пресвятой Богородицы и начала молиться.
  
  * * *
  - Ты сегодня беседовала с Богом? - строго начал отец.
  - Ещё нет, папа, - робко ответила маленькая дочка.
  - ... Почему?
  - Папа...
  - Да. Я слушаю. Я хочу услышать, почему моя дочь сегодня отвернулась от Бога и повернулась к дьяволу!
  Грозный шёпот давил на розовые ушки. Девочка вжалась в подушку, закрылась одеялом. Лобик её сморщился, глазки потускнели. Мать молчала.
  - Ты что, Софья, дьявола возлюбила?! От Иеговы отреклась?! - мучил отец девочку. - Вот поставлю на колени в углу, чтобы себя помнила, своё место, свои обязанности!
  - Андрей! - не выдержала мать. - Ей же всего шесть лет! Она больна! Пожалей...
  - Дьявол её пожалеет, когда вплотную за её душу примется! Ты должна научиться ненавидеть дьявола, ненавидеть всё, что мешает спасению души! Через эту ненависть мы спасаемся! А она с Богом не беседовала сегодня! Наверняка и вчера ленилась. Ведь так, Софья?
  - Папа... я вчера болела, прости...
  - Ты ещё прощенья просишь! Вставай, иди в угол, становись на колени, отмаливай грехи! Всё, за то, что ты согрешила, мы завтра с матерью к тебе не придём. Исправишься - тогда я подумаю. Пошли, Ирина.
  Мать покорно пошла за мужем, даже не поцеловав на прощанье дочку: ведь она согрешила, и её надо наказать. Несмотря на то, что она больна. Несмотря на то, что ей всего шесть лет... Закрылась за ними дверь. Софьюшка прислушалась к затихавшим шагам, а потом протянула руку к звонку и коротко позвонила.
  - Софьюшка, - заглянула к ней медсестра. - Ты как, родное моё солнышко?
  - Любушка... - со спазмом в горле позвала Сонечка. - Помоги, пожалуйста. Мне надо в угол на колени встать...
  - Зачем это? - удивилась Любушка.
  - Папа велел...
  - Папа велел?.. Но Афанасий Петрович запретил тебе вставать.
  Сонечка горько заплакала.
  - Девочка моя! - всполошилась Любушка. - Ты что? Ты что плачешь?
  Она кинулась к ней, стала поглаживать по голове, отирать слёзки.
  - Тише, тише, моя родная, не плачь, не горюй, не надо тебе в угол вставать, ты ни в чём не провинилась...
  - И перед папой не провинилась?
  - И перед папой.
  - И перед мамой?
  - И перед мамой.
  - А перед... Богом?
  - И перед Богом не провинилась, моё солнышко. Успокойся...
  Софьюшка затихла, отвернувшись к стене. А потом вдруг позвала:
  - Любушка... А папа сказал, что за мою душу дьявол принялся...
  Любушка ахнула и прижала девочку к груди.
  - Да что ты, солнышко моё! Ты сейчас - ангел во плоти, до тебя никакой дьявол не смеет дотронуться, он даже не видит тебя! Не думай о дьяволе, что за мысли такие негодные... Ведь он гораздо ниже, гораздо слабее Господа нашего Иисуса Христа! Ты его не бояться должна, а сражаться с ним, и то, когда подрастёшь да в разум войдёшь!
  - Я должна всё ненавидеть! - заплакала Софьюшка.
  - Зачем?! - изумилась Любушка.
  - Папа сказал, чтобы нам всем спастись...
  Любушка помолчала. Покачала головой.
  - Нет, доченька, - с мягкой убеждённостью сказала она. - Ненавистью спастись невозможно. Только любовью. Ненависть - это страх. Ненавидят лишь слабые люди, потому что для любви нужно много сил и много смелости.
  Девочка подняла на Любушку карие глаза, полные недетской муки.
  - А ты меня... любишь, Любушка?
  Даже слов не нашлось. Любушка крепко-крепко обняла свою подопечную и поцеловала в тёплые волосы.
  - Ещё как люблю, Софьюшка.
  - Ты меня не бросишь?
  - Никогда.
  За окном чирикал май, легкомысленный, многообещающий, прекрасный. Два дня лил кропотливый, совсем не весенний дождь, а тут внезапно сразу прояснилось, и в палату ворвалось радостное солнце.
  - Вот и твоя тёзка вернулась! - рассмеялась Любушка. - Встречай солнышко, "солнышко" Софьюшка! Ну, выше курносый нос! Погоди, я тебе сейчас кое-что принесу. Ты с кровати не вставай, а то Афанасий Петрович заругается, и нам с тобой попадёт. Лежи спокойно, я мигом.
  - Ты мигом, - согласилась Софьюшка и облегчённо вздохнула.
  
  * * *
  Соня спала, разметавшись по постельке, прижав к щёчке подаренного Любушкой мягкого бежевого щенка с чёрными .глазками-бусинами. Она не видала, не слыхала, что возле неё стоят, призадумавшись, врачи. Они уже всё обсудили, и теперь пару минут просто стояли, глядя на маленькую белоснежную девочку с чёрными волосами, которая даже во сне чего-то пугалась. Казалось, самый прекрасный сон не в силах смахнуть с её личика боязливость и замкнутость.
  - Что ж... - промолвил Афанасий Петрович. - Ничего не поделаешь. Придётся переливать кровь. Это единственный выход, последний шанс. Как говорится, держись за опавший лист, и молись, чтобы он привёл тебя к свету.
  Ассистент покосился на него и спросил:
  - Это что, стихи?
  - Да, почти что. Не помню, чьи. Любушка, когда придут Свидловы, пусть пройдут ко мне. Нужно их согласие на переливание.
  Любушка кивнула, не отводя взгляда от девочки. Врачи ушли, а Любушка, задержавшись на минутку, поправила на ней одеяло, поцеловала в лобик, перекрестила, пошептала что-то губами и тоже покинула палату. Палату для безнадёжных больных. Но персонал никогда не говорил - "палата смертников". Это было табу. Врачи использовали любой шанс, чтобы человек выкарабкался. И общий приподнятый настрой помогал людям верить в себя. "Палатой смертников" её прозвали сами больные, которые и надеяться перестали, что выйдут из больницы своими ногами. Соня, к счастью, об этом не знала.
  
  * * *
  Афанасий Петрович не мог поверить своим ушам:
  - Не нашла?! Любушка, как же так? Куда они могли подеваться? И не заходили? Не навещали дочку?
  - Нет, Афанасий Петрович. Не навещали, - подтвердила Любушка. - Соня сказала, что родители решили её наказать и не придут к ней.
  - За что же можно наказать смертельно больную маленькую девочку?! - закипел Афанасий Петрович.
  - Соня говорит: что с Богом не беседовала, - бесцветным голосом ответила Любушка.
  - Чего?! С Богом не беседовала?!.. Тьфу! - в сердцах бросил Афанасий Петрович. - Ну, сумасшедшие сектанты! Ну, слов прямо на них нет! Всё у них во мраке, даже семья. В пропасть спешат, не чуя ног, и детишек за собой тащат! Что теперь делать? Соне срочно надо переливание делать, иначе она умрёт!..
  - Делайте, Афанасий Петрович, - твёрдо сказала Любушка. - Делайте. Спасайте Софьюшку. Нет такого закона, чтобы человек умирал из-за того, что близкий не дал согласие на его спасение.
  - Да. Будем держаться за опавший лист, - невпопад согласился Афанасий Петрович и резко махнул рукой. - Собирай персонал. Будем переливать кровь с Божьей помощью.
  
  * * *
  Летнее дыхание первых часов июня пробралось через незаметные щели оконной рамы и легло на бледное осунувшееся личико почти незаметным, тёплым румянцем. Густые чёрные реснички плотно лежали на щеках. Сомкнутые, чуть розоватые губки не улыбались, даже чуть морщились от воспоминаний о боли.
  Любушка смотрела на мирно спавшую после переливания крови девочку и не могла наглядеться. Ей давно надо было идти домой после дежурства, а ноги не шли. Метались мысли, заставляя стонать душу. Что будет с Сонечкой, когда придут её родители? Что они скажут? Что сделают? Что будет с бедняжкой?..
  В палату заглянула медсестра Гуля.
  - Любушка, ты ещё не ушла? Я так и думала, что ты здесь. Слушай, из девятой палаты Регина Павловна хочет завтра перед операцией причаститься Святых Таин Христовых. Получится?
  - Конечно. Отец Николай придёт в восемь, а операция назначена на девять, так что она успеет. А кто-нибудь ещё хочет причаститься?
  - Да, из той же палаты Катя. Она сказала, что с помощью Регины Павловны подготовилась, даже исповедь написала на бумажке, только не постилась. Ну, это же больному прощается, - сказала Гуля. - А Сонечку будем причащать?
  - Да, обязательно, - не раздумывая, кивнула Любушка. - Она перед тем, как переливание ей начали делать, попросила меня её окрестить в православной вере.
  - Окрестила?
  - Да.
  - А родители-то, поди, завозмущаются, раз они сектанты? - осторожно предположила Гуля. - Или ты им не скажешь?
  - Скажу, если надо будет. Да сама Сонюшка им скажет.
  - Не побоится?
  - Она смелая.
  Любушка с любовью поглядела на спящую малышку.
  - Ты не представляешь, какая она смелая, эта кроха! - повторила она с гордостью.
  
  * * *
  Свидловы появились через два дня. Андрей сразу повёл жену в кабинет Афанасия Петровича и негромко постучал. Их сразу приняли.
  Афанасий Петрович не прятал взгляд, когда объявил супругам, что их дочери нужно было в срочном порядке сделать переливание крови, а так как контактные телефоны не отвечали, то пришлось это осуществить без их письменного согласия, под ответственность главного врача.
  Ошеломлённые новостью, Свидловы какое-то время безмолвствовали. Афанасий Петрович сидел за своим широким столом, заваленным бумагами, и наблюдал за ними, щурясь от песка в глазах: у него только что прошла серьёзная многочасовая операция, он сильно хотел спать, но проблема со Свидловыми тревожила его настолько, что сон отошёл на второй план.
  - Вы перелили Софье кровь? - наконец произнёс Андрей.
  - Да. Иного варианта спасти вашей дочери жизнь не было. Или переливание, или смерть, - подтвердил Афанасий Петрович.
  Тишина. Надоедливо весело тикали круглые часы на стене. Ирина сглотнула. Лоб повлажнел, и она медленно вытерла пот тыльной стороной руки.
  - Вы должны были меня найти, - отрубил Андрей.
  - Мы не смогли, - повторил Афанасий Петрович и после затянувшейся паузы спросил: - А вы дали бы согласие, Андрей Сергеевич?
  Андрей вскинулся.
  - Нет! Моя религия запрещает переливать кровь нечестивых. Теперь моя дочь заражена дьяволом.
  - Доноры - дьяволы? - поднял брови Афанасий Петрович. - А я считал - спасители жизней.
  Андрей тяжело поднялся со стула. Ирина скомканной тенью осталась сидеть.
  - Меня не касается, что считаете вы. Иегова запрещает пользоваться чужой кровью! Она - от дьявола. Если Иегова определил моей дочери смерть, то кто вы такой, чтобы идти наперекор Его воле?! Теперь она не моя дочь.
  Андрей круто повернулся и направился к выходу. У двери он остановился и обернулся.
  - Ирина, идём. Нам здесь нечего делать.
  - Но ваша дочь спасена! - не выдержал Афанасий Петрович. - Неужели какие-то религиозные бредни важнее, чем ваша дочь?!
  - Вы не поймёте, - презрительно бросил Андрей. - Ирина! Ты что сидишь? Идём отсюда. Если нам разрешат, ты родишь другого ребёнка, а про этого забудь.
  - Стоп.
  Афанасий Петрович медленно поднялся с кресла, обеими руками опёрся на стол. Бумаги под его широкими ладонями скрипнули. Ирина вздрогнула.
  - Должен ли я понимать, что вы официально отказываетесь от дочери?
  - Да, так и понимайте. Её судьба нас не касается больше.
  Бумаги смялись под сильными пальцами хирурга. Руки Ирины упали на колени, сжали тёмно-серую ткань длинной юбки. По каменному лицу потекли слёзы.
  - Это будет непросто - отказаться от собственного ребёнка.
  Афанасий Петрович в упор посмотрел на Андрея. Тот пожал плечами и усмехнулся:
  - Вы имеете в виду органы опеки и попечительства, суды, государственную власть? Это не властно над нами, верующими. Мы просто уйдём в дальнюю общину и пропадём с концами. Нас никто не найдёт. Прощайте. Ирина, нам некогда. Помни, что теперь твоя дочь - дьявол.
  - Она всего лишь маленькая, больная девочка! - неожиданно вскрикнула Ирина. - И ты прекрасно знаешь, что у меня не будет больше детей!
  - Значит, так хочет Иегова!
  - А я не хочу.
  Ирина встала и твёрдым шагом направилась к мужу.
  - Скажешь, что я тоже заражена дьяволом? - спросила она спокойно. - Говори, что хочешь. Иди, куда хочешь. Я пойду к своей дочери.
  
  Глава 17.
  
  Богуславин снова пошёл до дома пешком, чтобы сэкономить оставшиеся деньги на непредвиденные случаи. Долгий путь выжал из него все силы, и он мечтал скорее добраться до зелёного "Москвича" и полежать, уткнувшись в Библию или потрёпанный молитвослов. Кстати, он не прочитал Благодарственные молитвы по Причащении, а всего-то надо было взять молитвослов с собой и возблагодарить Господа за дарование человечеству уникального Таинства соединения с Ним.
  Двор полон детей и взрослых: кто-то мимо проходил, кто-то здесь гулял и играл, дышал летом. Пётр Романыч почти незамеченным пробрался к машине и залез на продавленные сиденья. Он открыл молитвослов и начал молиться, крестясь медленно и торжественно:
  - Слава Тебе, Боже, Слава Тебе, Боже, Слава Тебе, Боже. Благодарю Тя, Господа Боже мой, яко не отринул мя еси грешнаго, но общника мя быти святынь Твоих сподоби еси...
  Когда через четверть часа он закончил, в стекло деликатно постучали. В боковом окне предупредительно улыбалась знакомая физиономия Станислава Сергеевича Поливанова, их участкового милиционера. Богуславин опустил стекла.
  - Здравствуйте, Пётр Романович, - сказал Поливанов. - Я до вас.
  - Здравствуйте, Станислав Сергеевич. Помочь могу чем? Я сейчас выйду.
  Они сели рядышком на скамейке под "грибком". Поливанов достал из чёрной пластиковой папки не шибко толстую, но и не совсем тоненькую пачку бумаг.
  - Вот, Пётр Романович, видите?
  - Вижу. Бумажки.
  - Я пару недель работал по факту доноса на вас, как на возмутителя спокойствия.
  - Да ну? Хорошо.
  - Действительно, хорошо.
  Поливанов привычным жестом перелистал пачку.
  - Я побывал у многих ваших соседей, и практически все они отзываются о вас положительно. Поэтому дело на вас не заводится, всё в порядке, живите спокойно... Хотя, по правде сказать, жить во дворе в машине - нарушение общественного порядка. Но, как я понял, ситуация у вас нестандартная, касающаяся межличностных отношений, которые законом не регулируются. Так что бывайте, Пётр Романович.
  - Спасибо.
  - Конечно, в случае чего, заскочу.
  - Конечно.
  - И вот ещё что. Ваша дочь заявила о краже норковой шубы и обвиняет вас, Пётр Романович.
  Богуславин смотрел в землю, себе под ноги. Затоптанная земля, неживая.
  - Я знаю, - произнёс он. - Потому и здесь.
  - Этим делом Карякин занимается... В общем, он вас скоро вызовет к себе, - предупредил Поливанов. - Но мне вот что интересно, Пётр Романович. Неужто связь между дочерью и отцом пропадёт из-за каких-то сшитых вместе шкурок дохлого зверя?
  Богуславин ковырнул носком твёрдую землю.
  - Обычное дело, Станислав Сергеевич, обычное дело... Я, говорите, шубёнку украл?
  Поливанов покосился на него, пытаясь понять.
  - Людмила Петровна говорит, что больше некому. Муж-то постоянно на виду, а вы на пенсии, человек свободный, праздный.
  - Точно, - подтвердил Богуславин. - Деваться-то мне больше некуда.
  - Не дело это, Пётр Романович, - упрекнул Поливанов, - с дочерью ссориться. Зачем вам это? Взяли шубу - отдайте, не взяли - докажите.
  Пётр Романыч развёл руками:
  - Доказывать ведь нечем, вот какая штука. На веру нынче ничего не принимается.
  - Точно, - кисло повторил Поливанов. - Курите?
  - Не курю. А вы?
  - Да тоже не курю. Лёгкими озаботился. Врачи предупредили, что будут проблемы, если не брошу. Вразумился. Жаль, что поздно. Приходится таблетки пить... Ну, ладно, Пётр Романович, до свиданья, увидимся.
  - С Богом, Станислав Сергеевич.
  Поливанов хлопнул себя по коленям, засунул в папку листы, закрыл её, поднялся и зашагал к выходу из двора.
  Откуда ни возьмись, из-за зелёного "Москвича" вынырнул Харкевич. Он проследил, как за домом исчез силуэт в форме и присел на краешек скамьи, на которой сидел его заклятый враг. Заискивающе осклабившись, он кашлянул.
  - Чего тебе, Аполлон Гербертович? - устало сказал Богуславин, всё изучая землю под ногами.
  - Здравствуйте, Пётр Романович
  - И тебе того же.
  - Э-э... чего это к вам мент приставал?
  - Кто?
  - Мент.
  - Такого не знаю.
  Харкевич хихикнул понимающе.
  - Ну... этот... участковый наш.
  - А, Станислав Сергеевич?
  - Ну.
  Пётр Романыч сорвал остроугольный резной лист одуванчика, прикорнувшего у ножки скамейки, повертел в пальцах.
  - Такой обычный, а сколько в нём красоты и тайны, - сам себе пробормотал он.
  "Сбрендил", - подумал Харкевич.
  - Надеюсь, он не в чём таком противозаконном вас не обвиняет? Жаль, что он ушёл, я бы доказал ему, что вы заслуживаете всяческого доверия.
  - Спаси тебя Бог, Аполлон Гербертович, - спокойно поблагодарил Богуславин, всё рассматривая лист одуванчика. - Спаси тебя Бог за добрые слова. Пусть они тебе сторицей возвратятся.
  "Юродивый пень, - раздражился и до того донельзя раздражённый Харкевич. - Всё бы ему насмехаться. Уродливый старикашка, черти б его взяли!".
  - Участковый тоже вас оправдал, Пётр Романович? - со лживой надеждой в голосе спросил он.
  - Не то, чтобы оправдал... - поднял брови Пётр Романыч. - Разрешил жить дальше.
  - Вот как...
  Харкевич скрипнул зубами.
  - Просто великолепно, Пётр Романович, просто великолепно! Я всегда знал, что вы чисты перед законом!
  Богуславин медленно провёл пальцами по листику одуванчика.
  - Кто ж его знает, - неопределённо проговорил он.
  Харкевич стукнул зубами. Не прощаясь, он схватился со скамейки и покинул ненавистного своего врага. Дома он вволю скрежетал, плевался и рычал, и только деловой звонок утихомирил его злобствование. А потом жена - она с сыном вернулась из Геленджика буквально день назад - принесла с кухни блинчики с мясом, и желудочные наслаждения на время затмили душевные метания Аполлона Гербертовича.
  Перед сном он смотрел телевизор и грыз семечки - занятия, к которым его приобщила жена. А снилось ему, как арестовывают Богуславина, а он находит под сиденьем зелёного "Москвича" пакет с деньгами и едет на эти чужие деньги шиковать к морю, в роскошный отель, где в номере его ждали бесплатная еда, выпивка и красавица брюнетка с лживыми глазами.
  Пётр Романыч ничего в этот вечер не ел, но ему особо и не хотелось: он, пока можно было различать буквы, читал Библию, а затем, окружённый со всех сторон звёздной ночью, молился Богу и Пресвятой Богородице обо всех, кого знал, о тех, кого помнил, и тех, кого не знал.
  Спать ему не хотелось. Сморило его лишь во второй половине ночи. А через часа два или три небо засветлело, стремительно возвращая в маленькую точку Земли день, и пробудило Богуславина от сна.
  Неделя тянулась медленно, серая от дождей и одинаковости протекания каждого дня. Как-то собрался, зашёл в зоопарк, спросил, как Гошины звери. Ему ответили, что звери скучают, люди тоже, и как раз сегодня к нему отправится делегация с цветами. Старик вернулся успокоенный.
  Его часто навещали, притаскивая что-нибудь незначительное из еды. Серёжка часто сиживал с ним то под грибком - если моросило, то в машине - если крепко постукивало. Когда лило, внук отсиживался в уюте квартиры.
  Иногда заглядывала в окошко Валентина Семёновна Рябинкова, спеша под зонтиком в ближайший продуктовый, или Глафира Никифоровна, или болтушка "Бабка Синюшка" Алевтина Францевна, а ещё Лёша Болобан и Катя Амелина, и соседи Григорий Николаевич и Галина Игоревна Просоленко, и Вовтяй с Митяем, Антон Леонтович с Агатой, сияющей от предстоящего материнства... и кто-то ещё...
  Чего они к нему шли - они, жильём обеспеченные, родными и друзьями - приятелями, работой и куском хлеба, - к нему, сморщенному от старости босяку, рассеивающему вокруг себя пыль ветхости и - сочувствие, и - радость от встречи, и - готовность выслушать, и помочь, если нужно?..
  После урагана познаётся тишина. После бурных событий Пётр Романыч отлёживался, наблюдая кипящую жизнь с пятачка, данного ему Богом для завершения дел. Он рассматривал в ускользающих лицах самого себя, а в их мучениях и радостях - свои мучения и радости.
  Дожди докапали к середине августа, и Богуславин собрался в путешествие до храма Покрова Пресвятой Богородицы. Давно пора повстречаться с отцом Михаилом и узнать, получится ли что сделать для Белоцерковских. А то нехорошо эдак получается: обещал, а сам в зелёном "Москвиче" отсиживается... И на сохранённые от прошлой поездки деньги Богуславин утром отправился в церковь.
  Литургия уже началась, он осторожно пробрался мимо верующих к Распятию и там стоял до отпуста. Подойдя к священнику для целования креста, он шепнул:
  - Батюшка, потом можно потолковать?
  Тот кивнул, ободряя взглядом. Пётр Романыч присел на скамейку возле дверей. Хорошо было ему здесь сидеть, всё радовало его, всё по-особому просто умиляло.
  - Как ты, Петя, здоров? - услышал он голос отца Михаила и кивнул: чего, мол, мне сделается, не работаю, не страдаю, лежу, отдыхаю; и постарался не поморщиться от болей в голове и - иголочкой - в сердце.
  Удалось.
  - С Белоцерковскими устроилось, - продолжал отец Михаил. - И с работой, и с едой, и с гимназией. Маму в поварихи примем, мальчиков ремеслу научим. В обычную школу они ведь тоже ходить будут?
  - А как же.
  - Пусть подъезжают. В приюте для них приготовлена большая комната, если у них с домом трудности. Если им удобно, пусть перебираются.
   - Понятно. Спаси вас Бог, батюшка, и тех, кто над этим потрудился. Благословите.
  Отец Михаил поднялся, благословил вставшего прихожанина, простился лёгким поклоном.
  "Поеду к Белоцерковским, - решил Пётр Романыч. - Может, кто дома. А нет - так записку оставлю. Вот, кстати, записку надо сейчас составить".
  Он попросил у служительниц клочок бумаги, ручку, и нацарапал несколько слов: "Светлана, срочно найдите меня. Есть радостные для вас новости. Я живу там-то, там-то. Пётр Романыч, песчаный дед".
  Отдал ручку. Бумажку в карман сунул, пригладил, чтоб не выскользнула по дороге. Теперь - в автобус. Сколько у него осталось денег?.. Ну, ладно, придумается что-нибудь, Бог поможет.
  Он нашёл избу Белоцерковских без особого труда. Полузадохнувшийся дом, кривоватый, осунувшийся, окутанный старостью, как туманом, обрамлённый развалившейся сиренью - как тяжёлыми кудрями, больной и стонущий, поскрипывающий, посвистывающий от сквозняков и сквознячков, змеящийся трещинами, весь в дырочках от прожорливых челюстей жуков-точильщиков, глянул на Богуславина глазами-окнами в голубых занавесках, в которых мелькнула пара детских лиц.
  - Есть кто дома? - крикнул им весело Пётр Романыч, и окна мгновенно опустели.
  Старик уселся на лавочку, с трудом державшуюся на деревянных "ногах", привычным жестом погладил лоб, грудь и стал ждать. Сперва выбежали Дениска и Катя, потом - Илюша с Людой. Затем и Светлана Руслановна показалась - разрумяненная, в глазах блеск.
  - Пётр Романыч!
  Дети во главе с мамой облепили старика, заболтали, затормошили, словно этот чужой дед - родной. Богуславин слушал слова благодарности и кипел от смущения и неловкости; едва не булькал: и надо ж было, что вся семья в сборе! Лучше б к пустому дому явиться, чтоб избежать суеты, отнимающей у христианина небесную награду на анонимное доброе дело.
  - Люди! - воззвал, наконец, раскрасневшийся Пётр Романыч. - Я не за "спасибами" к вам заявился! Мне тут потолковать с вами требуется.
  - Об чём? - быстро отреагировал одиннадцатилетний Илюша.
  - Об жизни будущей.
  Пётр Романыч легонько щёлкнул Илюшу по носу, и тот, смешно сморщившись, хихикнул. Дениска серьёзно сообщил:
  - А я поразмышлял насчёт вампиров-то.
  - А? - не понял Богуславин.
  - Ну, вы спрашивали, зачем придуманы вампиры, и кем.
  - А!
  Пётр Романыч с интересом присел перед мальчиком.
  - Выяснил?
  Дениска кивнул.
  - И?
  - Придуманы, чтоб пугать, а пугать, чтоб командовать. Это хитрые злые люди придумали. Которые в кабинетах сидят и всем жить мешают, - гордо объяснил Дениска.
  - Молодец. Очень правильно рассудил, - похвалил Богуславин и погладил будущего первоклассника по пушистым вихрам..
  Он посмотрел на Светлану Руслановну.
  - С работой у тебя как?
  Улыбка из оживлённой превратилась в механическую, официальную, представляющую фразу типа "у нас всё в порядке, могло быть лучше, но...".
  Богуславин встал и присел на ветхую скамью у забора.
  - Если тебе другую работу предложат, ты как? - снова спросил он.
  У Светланы Руслановны вырвался смешок.
  - Что за допрос, интересно?
  - Да не допрос. Хочу знать, дорожишь ли ты местом, на котором сейчас трудишься, или можно предложить новое местечко?
  Светлана Руслановна закусила губу, прижала к себе младшеньких - Танюшку и четырёхлетнюю Люду.
  - Правда?
  - Ой, нет, мама, конечно, он лжёт! - сердито возмутился Илюша. - Ты что, Петра Романыча не знаешь?
  - А ты знаешь!
  - А я знаю! И мы все знаем! - с вызовом ответил Илюша. - Это ж клёво - новая работа! Соглашайся!
  - А что за работа? - помедлив, несколько настороженно спросила Светлана Руслановна.
  - Поварихой в трапезной при храме, - пояснил Пётр Романыч и тут же пересказал слова отца Михаила об их возможном обустройстве при церковном приходе.
  Семья притихла, переваривая новости. Дети воззрились на мать.
  - А Максим и Ваня где? - оглядываясь, спросил Пётр Романыч.
  - Я их в спортивный лагерь устроила, прямо разорвалась на части, чтоб вышло, - говорила Светлана Руслановна, не думая о решённой проблеме и начиная примериваться к новой.
  - Нравится им?
  Ответил Илюша:
  - А чё - вопрос о желании стоял? Упекли, чтоб их кормили, и будьте довольны. А кормёжка всё равно так себе.
  Пётр Романыч рассмеялся, а Светлана Руслановна укоризненно покачала головой.
  - Ты к отцу Михаилу съезди, - сказал, отсмеявшись, Пётр Романыч. - Потолкуй с ним. Он человек открытый, с ним хорошо разговаривать.
  - Ну, ладно, съезжу... - нерешительно пообещала женщина.
  Танюшка требовательно гугукнула и кивнула.
  - Вот, - указал Пётр Романыч, - Танечка уж за тебя подумала. Таня, хочешь с мамой в храм?
  - У, - сказала девчушка, уставившись на бородатого старика в восхищении.
  - Ладно, уговорили, - сдалась Светлана Руслановна. - А куда ехать-то?
  Пётр Романыч подробно обсказал, как добраться до Покровского храма.
  - Понятно, - отслушав, сообщила Белоцерковская. - А вы останетесь с нами щи хлебать?
  - Похлебаю, раз приглашаете, - с благодарностью не отказался Богуславин, и младшие Белоцерковские потащили его в свой полузадохшийся от времени, но хранимый старой иконой дом...
  Большая семья скучать не даёт. В большой семье не скроешься. Все тайны, самые глубокие, самые скрываемые - наружу. Жизнь нараспашку в кругу и приноравливание к нуждам всех в отдельности. Принять решение в одиночку невозможно. Поэтому и предложения отца Михаила обсуждались с разных, немыслимых сторон, чтобы понять, выйдет ли толк. В конце концов, мама заявила, что, пожалуйста, можно съездить к отцу Михаилу хоть сейчас.
  - Это дело! - одобрил Пётр Романыч.
  - Клёво! - обрадовался Илюша.
  - Не клёво, а здорово, - тоном наставницы осадила его сестра Катя. - И вообще, надо ещё Маше, Даше и Диме сообщить, а то они нас потеряют. Мам, ты позвонишь?
  - Ой, Катька, чего ты попусту прыгаешь? Будто бы завтра переезжаем, - рассмеялась мама. - Успеем мы сообщить, позвонить... это всё надолго затянется... Как представлю...
  Она не стала продолжать: и так ясно. И вдруг залихватски махнула рукой:
  - И впрямь, поехали! Чего тут ждать? На работу мне завтра, вполне успеем разузнать подробности! Так. Закройте избу, ворота, принесите коляску, мою сумку, не забудьте Тане воду в бутылочке и сухарики. На сборы - пять минут! Пётр Романыч! Ведите!
  Как сквозь колючие заросли продралась в неизвестность, граничащую с риском.
  Шумное семейство всполошило пассажиров в автобусе. Они заоглядывались на говорунов и, узрев источник смеха и возгласов, невольно заулыбались: живописная такая получилась группа. Когда гурьба Белоцерковских выпрыгнула из автобуса, пассажирам показалось, что их покинула сама жизнерадостность.
  При встрече Белоцерковских и отца Михаила Пётр Романыч не стал присутствовать, только познакомил всех и поспешил в храм. Службы хоть и нет, а и просто постоять в тишине среди ликов святых - праздник.
  - Вы сюда часто ходите?
  Шёпот Илюши заставил его вздрогнуть от неожиданности.
  - Стараюсь, - прошептал Богуславин.
  - Типа работаете тут?
  - Конечно. Работаю Господу моему.
  - А другие чё делают?
  - Тоже работают Господу.
  - А как?
  Пётр Романыч кхекнул: поди ж объясни одиннадцатилетнему пацану Закон Божий, постулаты Церкви Апостольской, толкования и жития святых отцов, если он с трудом представляет себе, Кто такой Бог, и что Он сделал.
  - Слушаются старших... - наконец сказал он.
  Илья фыркнул:
  - Фе.
  - Не гневаются...
  - Фе...
  - Не ленятся...
  - Фе.
  - Угождают людям из любви к ним, помогают в трудностях, не ругаются, жизни радуются, молятся постоянно. А самое главное, стараются к Богу приблизиться.
  - Как это?
  - Идти к Нему пусть мелкими шажками, но идти постоянно. В общем, Илья, не злобиться, трудиться и молиться.
  - Это всё сложно, - разочаровался Илюша. - Это я не запомню.
  - Будешь в воскресную школу ходить и в православную гимназию - постепенно приучишься, поймёшь и сердцем примешь. Душа, Илюшенька, Бога изначально любит.
  - Чё, правда, что ли?
  - Правда.
  - А почему?
  - А ты маму свою любишь?
  - Ну... люблю. Её как не любить?
  - Ну, вот. Был бы, прости, рядом папа у тебя, и его б любил. А Господь Бог - нам Отец Небесный, наш Творец, и любит Он нас безмерно - как никто больше не любит и не полюбит. А как родного-то нам с тобой не полюбить? Ну, скажи.
  - Ну... вообще-то да, - раздумчиво проговорил Илюша.
  Пётр Романыч улыбался. Горячо в груди. Горячо. И в этом пожаре не было места боли, одна высота любви. Жар её изничтожал боль в голове и в изношенном сердце, и Богуславину казалось, что молодость вернулась в уставшие мышцы - перед тем, как ослабеть до точки омертвения.
  Илья с любопытством осматривался. Возле него пристроились девятилетняя Катя и четырёхлетка Люда. Незнакомо. Роскошно, как во дворце. Таинственно, как в новой волшебной сказке. У детей сами собой открылись рты.
  - Блин, нифига себе! - вырвалось у Ильи. - Я уж и забыл, как здесь... ну... выглядит. Класс.
  - Тише, не гуди. Такая красота молчания требует, - мирно отозвался Пётр Романыч. - Ты лучше молись.
  - Мы не умеем, - сказала Катя.
  - "Господи, помилуй нас" повторяй, - предложил Пётр Романыч. - Только про себя, не вслух.
  - Бог разве "про себя" услышит? - усомнилась Катя.
  - Ещё бы! - кивнул Пётр Романыч. - Он любую мысль нашу ведает. А молитва Ему - целительный бальзам на страшные раны.
  - У Него раны? - округлили очи Катя и Илья.
  - Ему больно? - пролепетала Людочка.
  Большая шершавая ладонь ласково прошлась по трём головам.
  - Больно, - тихо сказал он. - И о том, почему - вам в гимназии расскажут. Или в нашей воскресной школе.
  - Интересно всё это, - признал Илья.
  - Необычно, - согласилась Катя.
  - Небанально, - добавил оттенка Илья.
  - Круто, - лукаво прищурилась Катя.
  - Хорошо, - причмокнула Люда.
  - Несомненно, - заключил Богуславин и прижал к губам палец. - Тише, не мешайте людям молиться. Придёт срок - и вы к ним примкнёте. А пока просто молчите.
  - А свечу зажечь можно? - спросила робко Людочка.
  Пётр Романыч взял её за руку и повёл к высоким подсвечникам.
  - Я тебе помогу, - шепнул он.
  Он попросил у женщины, следящий за свечами, один из восковых стебельков в ведёрке, стоявшем на полу и полном до отказа. Та разрешила, улыбаясь девочке. Богуславин обхватил крохотную ручонку и направил свечку к огоньку "сестрицы".
  Затаив дыхание, Люда следила за малюсеньким пламенем, пляшущим на кончике фитилька, выходящим из жёлтой тёплой палочки.
  Светлана Руслановна покупала свечи в хозяйственных целях: когда отключалось электричество, толстые белые свечи горели долго и ярко. Но почему-то в этом чудесном доме, где в картинках даже стены, смотреть на свечи гораздо увлекательнее. Они совсем-совсем другие! Они едва слышно потрескивают, словно разговаривают с Людой о чём-то сокровенном для них обоих...
  Старый и малые зажигали во время исповеди свечи, целовали иконы и учились креститься: лоб, живот, правое плечо, левое плечо; кланяться, когда крест полностью на тебе завершён. Как непривычно! Клёво! Друзьям-подружкам рассказать - попадают!
  На всенощной народу немного. Один из священников, служащих в храме Покрова Пресвятой Богородицы, благословил прихожан. Младшие Белоцерковские задержались возле коленопреклонённого у Распятия Петра Романыча.
  Четыре женщины сноровисто чистили подсвечники, пятая начала мыть полы, шестая - поливать цветы на подоконнике. А Пётр Романыч всё стоял на коленях и молился. Заметил, наконец, что стоят возле него, и, крякнув от скрипа в затёкших коленях, встал. Руки положил на плечи старших ребят, младшую Людочку повела Катя. Так и пошли, задержавшись у дверей, чтобы повернуться и перекреститься.
  Встретили маму, взяли её в плен ребячьих восторгов. Мама внимала, озирая прекрасные здания вокруг неё.
  - И в этой красоте нам позволили жить? - не веря, спросила она. - Взаправду?
  Богуславину не хотелось возвращать её на землю, и он просто легонько, ободряюще похлопал её по плечу. Помоги тебе Господь, Светлана Руслановна, найти дорогу к Богу, идти самой и вести своих детей...
  Он попрощался с Белоцерковскими так, будто уже сегодня они встретятся опять, поклонился святому храму и неспеша поковылял домой, постоянно притрагиваясь к больной груди. Он смотрел себе под ноги, машинально отмечая, куда ступать. Губы его едва заметно шевелились, неустанно повторяя Иисусову молитву. Добрёл до дома. Ослабел совсем. Дрожащей рукой открыл дверцу зелёного "Москвича", откинул сиденье, лёг, уснул, успев сказать "Слава Богу за всё!". Забыл о пустом желудке.
  
  Глава 18.
  
  Ночь показалась Богуславину быстрой. Утром проснулся от сиплого Федюхиного голоса:
  - Эй, Романыч, живой? Я тебе хлебца притаранил и воды из крана набрал, кипятить бушь?
  - Бушь, бушь, - спросонья ответил Богуславин и с трудом встал: всё ж-таки, восемьдесят с лишком - не шутка для заслуженных костей. - Спички найду, и бушь. Ты со мной?
  - Всегда с тобой. Куды ж я денусь от личного бомжа? Люська-то твоя не прозрела?
  - Некогда ей прозревать, - позёвывая, ответил, Пётр Романыч. - Крутится ж, видишь...
  - Все крутятся, - проворчал Федюха, - а совесть боятся потерять.
  - Не все, - возразил Пётр Романыч.
  Федюха подумал, поставил банку с водой на скамейку под грибок.
  - Не все, - протянул он. - Тут, Романыч, ты прав. Я таких сам не одного знаю. Хорошо живут, подлюги, на наших костлявых хребтах. И ещё богаче жить хотят. И, понимаешь, плевать им, что страну продают, что людей топчут, народ собственный, родных ведь людей! Совестью в них и не пахнет... Хлеб-то возьми. Я его вчера, правда, купил, ждал тебя, ждал, понимаешь, не дождался, домой унёс, едва не съел.
  - Ну, съел бы, чего мучился?
  - Тебе хотел сохранить. А ты нос воротишь.
  - Не ворочу; сил воротить нет, такой голодный. Щас чайничек вскипятим, позавтракаем...
  И они через полчасика уже сидели под "грибком". Попивали заваренный липой душистый кипяток, жевали хлеб и степенно переговаривались, будто времени у них - до самой дальней от планеты Земля галактики.
  Встали, потрудились метлой и штырями для мусора: Федюха по необходимости, Пётр Романыч по желанию. Разошлись часам к десяти по своим углам: Федюха домой, Пётр Романыч домой тоже - в "Москвич". Думы думал, молитвами молился.
  И вдруг:
  - Э-э... простите, - раздался нерешительный мужской голос.
  Пётр Романыч очнулся от дум и молитв, воззрился на невысокого худощавого мужчину лет сорока.
  - Конечно! - улыбнулся он гостю. - Номер дома хотите узнать?
  Мужчина огляделся по сторонам. Покачал головой.
  - Номер не знаю. Имя и фамилию.
  - Имя и фамилию? - переспросил Пётр Романыч, в затылке почесал. - Ну, говорите: вдруг знаю.
  - Антонина Солопова.
  Пётр Романыч поразился.
  - Антонина? А зачем она вам? На работе что?
  Мужчина присел рядом со стариком, стиснул руки.
  - Я, видите ли... вдовец. Меня, кстати, Анатолием зовут... э-э... Владимировичем Раровым, - непонятно, почему представился он, и Богуславин от неожиданности крякнул.
  - Простите, - пробормотал он.
  - Ничего. Так вот, у меня растут трое детей. Не справляюсь, мочи нет. Знакомая подсказала: найди, мол, Антонину Солопову, она живёт в соседнем дворе, где именно, не знаю. Она одинокая, тоже вдова...
  Пётр Романыч слушал с живым интересом, разглядывая незнакомца, который нравился ему всё больше.
  - ... и попроси её няней у тебя поработать. Вот я и пришёл. Разыскиваю вот.
  - А знаете, Анатолий Владимирович Раров, - заговорщицки проговорил Пётр Романыч, - я, пожалуй, вам помогу. Пятьдесят пятая у неё квартира вон в том доме. И она сейчас дома. Думаю, вы договоритесь.
  Мужчина посветлел и с новой энергией встал.
  - Здóрово! Спасибо! До свиданья!
  - Да наше вам пожалуйста! - улыбнулся Богуславин ему вслед. - С Богом!
  И перекрестил его. Как-то теперь оно обернётся? Так или иначе, услышал Господь молитву, послал человечка на помощь. Поработает Антонина няней, поводится с чужими детьми, а там, глядишь, и вырвется у неё разум из плена, и сердце подлечится, и душа положенный крест спокойно примет.
  - Кто это, Пётр Романыч?
   Богуславин вздрогнул от бодрого знакомого голоса, сочившегося любопытством. "Бабка Синюшка"!
  - Да так, Алевтина Францевна, человек.
  - И чего ему от тебя надо было?
  - А просто мимо проходил да спросил тут кое-что.
  - А спросил-то чего?
  Алевтина Францевна уселась рядом с Богуславиным, надёжно пристроив рядышком сумку с молоком, хлебом и конфетами.
  - Память у меня старческая, не припомню уже.
  Фадеева приняла это известие близко к сердцу.
  - Так ты к врачу бы сходил! Есть такие препараты, ты не представляешь, дружок, съешь - и помнишь всё, что с тобой происходило, и даже то, что ты по телевизору видел или в газете читал. Вот обязательно сходи, обязательно!
  - Схожу, схожу. Попозже. Спасибо, Алевтина Францевна, что беспокоишься за моё здоровье.
  - А как не беспокоиться? Кто о тебе побеспокоится? Это очень важно для человека, чтоб о нём кто-нибудь беспокоился.
  Пётр Романыч покосился на её изломанный профиль и поразился внезапной печали, от которой по-странному изменилось её лицо.
  - Ты не представляешь, дружок, как сложно воспитывать детей, - произнесла неузнаваемая Алевтина Францевна и вздохнула, рассеянно глядя на проходящих мимо людей.
  - Почему не представляю?
  Но она не слушала.
  - Вынашиваешь его в сложностях всяческих, потом рожаешь, мучаясь, потом расти его, пытайся дать нормальное образование, воспитать советским гражданином... Помогай, даже когда он вырастет и пойдёт на работу, переживай... Я, знаешь, всегда за детей переживаю. А вообще не нужны они, не нужны, понимаешь? К чему они? Одни за них беспокойства...
  - Правда? - рискнул спросить Богуславин.
  - Вот я растила, растила своего Павлушу, - продолжала Алевтина Францевна, - а как старалась образование дать, воспитать... Он же у меня умный был, пятёрки получал, в олимпиадах участвовал. И, знаешь? Свой бизнес открыл! Маленький, ничего такого особенного, но свой! Я его поддерживала, помогала... А что получила? Что-то у него там с деньгами не заладилось, в долги влез у бандитов.. И вот он пошёл в гараж, перекинул через балку верёвку и удавился. А мы с чем остались? Даже внуков... и тех... Зачем тогда всё было? Зачем тогда вся жизнь?
  Она вдруг резко поднялась и пошла себе споренько домой, словно досадуя, что внезапно открылась перед чужим человеком, и позабыв о своей сумке с молоком, хлебом и конфетами. Дома она залезла в секретер, достала фотографию сына и принялась смотреть на самое чудесное и любимое лицо в мире. Она смотрела на живое улыбающееся лицо со смеющимися голубыми, как у неё, глазами, а видела мёртвую маску несчастного своего умного сына, который так же, как и она, не верил в Бога...
  
  Глава 19.
  
  ... Тепло. Дожди отступили. Садоводы рванули к любимым грядкам. Хотя дождь работе не помеха. Легковушки вышныривают со двора, пыхтя вонючим газом. Машин - стаи. Словно откормленные волки, носятся они по изрезанному дорогами шарику, созданному Богом для человека. Царство не людей - машин.
  Технический прогресс убыстрил время. Вроде бы с помощью техники короче стали длинные пути и длинные процессы в домашнем хозяйстве, начиная с пахоты и заканчивая готовкой еды и стиркой, а часы в тех же по величине сутках по субъективному переживанию не замедлились и не высвободили времени для узнавания Бога, себя и мира, подаренного нам.
  Ещё больше некогда стало повернуться к Богу лицом и несколько часов - хотя бы несколько часов посвятить Тому, в Чьём Царстве мы все рано или поздно оказываемся.
  Проехали садоводы, субботние шопоголики - а сегодня, судя по всему, именно суббота, - выскочили мальчишки, выгнанные родителями гулять, прошествовали важные мамы с колясками.
  И среди прохожих Богуславин вдруг заметил тоненькую фигурку Лены Лахтиной. Она шла одна, без Радомира, не оглядываясь по сторонам, словно чужая родному двору, родному дому. словно шла в гости к малознакомому человеку с неприятным делом, а не в квартиру, где счастливо прожила несколько безоблачных лет с любимыми людьми - мужем и сыном, где смеялась, праздновала, плакала, горевала, беспокоилась, танцевала, прибирала, украшала милыми мелочами стены и мебель...
  Скрылась в зеве подъезда, сомкнувшего дверь-рот.
  Богуславин ждал. Кому придётся давать милостыньку - "золотой пирожок", помогать, как сможет? То ли Лена Богуславину кусок хлеба вынесет и про Гошу расскажет, то ли Богуславин Лену к Гоше подтолкнёт ради маленького Радомира? Бог не забудет страдальца, подаст ему утешение в радости возвращения семьи.
  Подъезд выпустил Лену из узкого своего замкнутого пространства через час. Дверь охотно шлёпнула за её спиной.
  - Лена! - позвал Богуславин.
  Она неохотно остановилась, недвусмысленно бросая нетерпеливые взоры на дорогу.
  - Что, Пётр Романович?
  - Хотел спросить, как у Гоши дела, - сказал старик, поглядывая пытливо.
  - Не знаю, - бросила Лена.
  - Почему? - удивился Пётр Романыч.
  - Я к нему не ходила, - отрезала Лена и переступила каблучками.
  - Номер палаты забыла? - посочувствовал Богуславин. - Это я понимаю. Номера у них сложные, куда уж их в памяти держать? Смешно даже.
  Лена сумрачно посмотрела на приставучего оборванца.
  - Я что, к монстру должна ходить?
  - А разве он монстр? - опешил Пётр Романыч. - Ты его видела? Неуж ему бинты совсем сняли?
  Лена с вызовом передёрнула плечами, переступила каблучками.
  - Понятно, что урод. Сплошные ямы и шрамы! Даже смотреть нечего.
  - Шрамы украшают мужчину, - пошутил Пётр Романыч.
  - Украшают?! На лице?!
  Тонкие брови поднялись, сморщив аккуратный белый лоб.
  - Это в книжках украшают, - убеждённо сказала Лена. - А в жизни пугают.
  - А за что ты его любила, Леночка? За лицо чистое, без шрамов, бородавок и прыщиков? - поинтересовался Пётр Романыч. - Больше-то не за что было?
  Лена отвернулась, не ответила.
  - Так ты его за гладкую кожу полюбила? - допытывался надоеда. - Не за доброе сердце, не за спокойный нрав, не за светлую душу, не за отвагу, не за нежность к тебе и сыну?
  Лена молчала. И каблуками не переступала. Крепко, до белизны в костяшках, сжимала ручки модной дамской сумочки.
  - А изменилось малость, - продолжал мягко Пётр Романыч. - Всего-то: на лице шрамы. А душа-то чище стала. Когда тело от боли страдало, душа его очищалась, как металл в горниле... Был я у него. Тебя ищет. Радомира ищет. Места себе не найдёт. И выздоравливает медленно. Сердце-то у тебя, Леночка, неужто любовь потеряло, жалость не обрело? А подумай - с тобой бы так. Горела бы вся от обиды и отчаянья, а? Одиночество не всякому под силу. И к святым отшельникам звери, люди приходили, птицы прилетали, ангелы являлись, чтобы причащать Святыми Дарами. А тут что ж - жив человек, но помер? Похоронила его уже? И для сына, и для себя убила? Любви нет - хоть жалость к нему оставь, сочувствием его к жизни верни.
  Лена слушала, глядя в одну точку. Глухо произнесла:
  - Радомир его испугается.
  - Откуда знаешь? - живо откликнулся Пётр Романыч.
  - Тигр у Гоши лицо вырвал! - истерично крикнула Лена. - Как на него смотреть?!
  Закусила губу, глядя в землю.
  - Душой, - тихо сказал Пётр Романыч. - Душой, Леночка, - повторил он с силой. - Как ты думаешь: стала женой, и будешь цветы одни на клумбе собирать? Супружество - одна боль на двоих, одни заботы, одни переживания, одно целое на двоих. Когда супругу плохо, второй ему плечо подставляет. А ты что ж? Любовь - разве синоним секса тебе? Знаешь, что Господь о любви говорил? Любовь милосердствует, долготерпит, не ищет своего. А ты чего в браке искала - заботы о себе? Так это малая часть союза, малая часть, Леночка. Гоша о тебе заботился. Теперь твоя очередь. Ты ему с сыном паче воздуха, паче еды нужна.
  - Ну... а испугается Радомир? - жалобно пробормотала Лена, а потом с рыданием в голосе: - Я испугаюсь?
  Заплакала. Стесняясь, отвернулась, к сосне отошла, спряталась за толстым стволом. Богуславин присел на корточки у той же сосны, только с другой стороны, чтоб она его не видела. Дал ей поплакать. Успокоиться. Наконец, услышал:
  - Спасибо, Пётр Романыч.
  И понял: придёт Лена к мужу. Вместе с сыном придёт.
  Перед ним проплыла призрачная картина: палата, человек на белой кровати, лицо в шрамах; бросается к нему мальчишка, обнимает его, разглядывает внимательно, а затем восклицает восхищённо: "Папка, ты какой красивый стал, как циклоп. Я тебя люблю!".
  И неслышно подходит женщина с ожиданием в распахнутых глазах, долго изучает новую внешность своего мужа, присаживается на проглаженную постель и несмело закрывает узкой ладонью широкую мужскую руку. И уходят они по аллее, ведущей из больницы на улицы города, втроём...
  В груди потеплело. Даже головная боль отступила куда-то в глубину. Богуславин сидел на согретой августовским солнцем земле, смотрел на траву, на первые жёлтые листья на посаженных лет тридцать или сорок назад ясенях, липах и диких яблонях с красными шариками ранетов; на коричневые иголки в траве и разгрызенные белками и раздолбленные дятлами сосновые шишки, на вездесущие одуваны-одуванчики, на прохожих знакомых и незнакомых...
  Никуда он не торопился, наслаждаясь тем, что окружало его, что исходило из него самого - признательность, горячая благодарность Богу, Который может Своим прикосновением исцелить любого, желающего исцеления.
  - Дед Петруха! - испугал его внезапный громкий голос. - Загораешь - так хоть футболку скинь. Или рубаху расстегни. Чё там у тебя надето?
  - Да что из дома уволок, то и надето, - ответил, вздрогнув от неожиданности, Пётр Романыч.
  Вовтяй хохотнул. Подмигнул.
  - Люськину шубку норковую?
  Пётр Романыч тоже подмигнул.
  - Похоже на то.
  - А у меня, Пётр Романыч, изменения в жизни! - похвастался Вовтяй и самодовольно улыбнулся.
  - Да ну?!
  - Ну, да!
  - Какие же?
  Вовтяй расправил плечи.
  - Новую работу освоил.
  - Старую, что ли, бросил?
  - Не, чего её бросать? Никогда не лишнее - подработать. А? Верно ж ведь? Это я как вторую работёнку освоил.
  - Хорошо! - одобрил Пётр Романыч. - Какую ж?
  - Э-э... - вдруг смутился Вовтяй. - Ну... белым магом заделался. Мне сказали, что чёрная магия - это зло, а белая людям помогает.
  - Сказали тебе? - тяжело, бесцветно проговорил Богуславин. - Хорошо сказали.
  - Ну, а чё? - насупился Вовтяй. - Платят, знаешь, как?
  - Хорошо платят? - сухо бросил Богуславин.
  - Ну... прилично вообще. А чё делать-то? Детей растить надо, кризис, я откуда деньги возьму? Работу найти - как ночью пульт от телевизора, который далеко под диван завалился.
  - Очень образно сказал, - сдержанно сказал Пётр Романыч. - Сразу видно, телевизор в твоём доме на почётном месте. И мозг у тебя эдак метафорично мыслит. Просто молодец. Ну, зарабатывай, зарабатывай себе... путёвку в преисподнюю.
  Вовтяй нахмурился. Глянул исподлобья.
  - А мне сказали, что белые маги высшие существа и в никакую преисподнюю попасть не могут. И вообще, преисподняя - сказки.
  - Какие сказки такие? - прищурился Богуславин.
  - Такие. Христианские.
  - Да ты крещёный ли? - цепко глянул Пётр Романыч.
  - Это даже помогает! - набычился Вовтяй. - И свечки, и крещение, и иконы, и причастие. Это дополнительную ж энергию даёт при магическом ритуале... И вообще, магия - та же мистическая услуга, как и всякий церковный или шаманский обряд. Цель-то у всех одна - человеку помочь, порчу снять...
  - Проклятие сетью накинуть, - с готовностью продолжил Богуславин - словно бы и поддакнул, а Вовтяй настороженно покосился. - Чего смотришь? Белая магия, чёрная магия из одного места растут и одну цель имеют: спасения души человека лишить. Колдуны - само собой, а ещё и за других отвечать придётся - кого к себе привлёк, заманил. Не к себе ведь лично привлёк, заманил, а лично к диаволу.
  - А в дьявола даже православные христиане далеко не все верят, - язвительно проинформировал Вовтяй.
  - Да что ты? Значит, не православные они, не верующие. Пришлые просто. По верхам нахватались, красотой обрядом увлеклись, а сути не раскопали. Бедолаги они, вот как. Встретятся с ним воочию, ужаснутся, ан поздно. Некоторым, между прочим, и во временной жизни диавол является.
  Богуславин с душевной скорбью вспомнил недосамоубийцу Володю Юдина, автобусную остановку и злобную, без тени хотя бы нейтральности, мохнатую мертвенноглазую груду, угрожавшую ему и толкнувшую Володю под грузовик.
  - Если ты голосá услышишь, диктующие тебе сведения о человеке, - предупредил Богуславин, - если увидишь "инопланетян" так называемых, если у тебя сперва денег будет куча, а потом жена уйдёт к другому, а дети преступную дорогу выберут, - знай, что ты диаволом ведóм, он в тебе обосновался и считает тебя своим родным домом. Ад ликует, а ты каждый миг мучительно умираешь и знаешь, что эта смерть, это состояние смерти не кончится никогда. Вот и подумай, на что ты любовь Божию променял. Неужто страдать стремишься? И муки твоих близких - предел твоих мечтаний? Ожиданий? Стремлений? Иди-ка ты от меня, Владимир Егорович, плохо мне. У тебя на башке чёрт сидит, мне рожи корчит, смотреть на него не могу.
  Вовтяй втянул голову в плечи, с опаской посмотрел вверх.
  - Чё, правда, сидит? - вырвалось у него.
  - Сидит, хвостом машет. Пятачком дым вонючий пускает. Не чуешь, что ли? Нос замёрз? Или соплями страдаешь?
  Пётр Романыч говорил резко, насмешливо, Вовтяй сникал, сникал, оттопыривал нижнюю губу. Размышлял, сморщив лоб, сдвинув брови.
  - Владимир Егорович, прости старого маразматика, худо мне рядом с тобой, уйди, Христа ради.
  Богуславин с трудом поднялся и, загребая ногами шишки, сосновые иголки, мелкие сухие обломки веточек, побрёл к зелёному "москвичёвскому" дому.
  Вовтяй остался возле толстой сосны. Он немного постоял и медленно, то и дело оборачиваясь на деда Петруху, родного с детства и незнакомого в эту минуту, побрёл к своему подъезду. Похоже, он действительно облажался, раз от добрейшего Петра Романыча получил суровейшую отповедь. Он не знал, что Пётр Романыч залез в машину и, прикрыв глаза, начал за него молиться святым мученикам Киприану и Иустинии.
  Колдун Киприан, живший на заре христианства, не смог победить волшбой юную христианку Иустинию. Побеждённый её мужеством и любовью к Единому Богу, он сам уверовал во Христа и вместе с девой-христианкой принял мученическую смерть. С тех пор у престола Всевышнего просит о тех, кто пострадал от чародейства, о тех, кто кается в занятии магией, в обращении к диаволу. А то, что произошло с Вовтяем, иначе, как чародейством, и не назовёшь.
  Богуславин молился и плакал. Жалко ему было и дочь, и внука, и зятя; и Вовтяя, и Валентину Семёновну Рябинкову,и Глафиру Никифоровну Кутявину, и тех, кого встретил летом на дорогах родного города - на своих жизненных дорогах и разветвлениях пути.
  Сколько времени для покаяния, для познания чувства любви подарит ему Господь Вседержитель? Восемьдесят пять лет ему. Ещё бы сколько-нибудь годов или месяцев, недель или хотя бы дней, чтобы отрешиться от всего, что тешит и тревожит человека на земле. Чтобы тешил лишь Бог, тревожили только грехи... Так говорил отец Михаил?
  Сколько зря потеряно сил и времени, а ничего не понято, ничего не достигнуто, всё осталось на том же самом месте, где когда-то сумел почувствовать присутствие Бога, на том крохотном пригорочке духовной высоты, куда сумел добраться в надежде покорить виднеющуюся в отдалении вершину добродетели, на той второй или первой ступеньке лестницы духовного совершенствования, которая ведёт человека на Небо. Неужто наша жизнь состоит из сиюминутных радостей и забот?..
  Он вспоминал проповедь отца Михаила и не замечал сочащихся слёз, которых требовало излить израненное его сердце.
  Стук в дверь машины вернул его в реальность. В окно заглядывал Лёша Болобан. Он показывал пакет с хлебом и огурцами, помидорами и варёной куриной грудкой, завёрнутой в фольгу. Пётр Романыч поспешно вылез из "Москвича", успев по пути утереть ладонью и рукавом мокрое лицо.
  - Здравствуй, здравствуй, Лёш, - радостно приветствовал Пётр Романыч дарителя своего жилья. - На рыбалку поедешь?
  Он показал на снаряжение, которым был нагружен Лёша. Тот кивнул.
  - Поеду. Хоть душу отведу. Подумаю.
  - А что случилось?
  - Про военную реформу слыхали?
  - Про военную реформу? - переспросил Пётр Романыч. - Не слыхал. Так ведь я газет не читаю, телевизор не смотрю, откуда могу знать? А что за реформа - вредная или полезная?
  - Вредная, Пётр Романыч, - вздохнул Лёша Болобан, - вредная... Вреднее не бывает.
  - Ну-ка, расскажи, - потребовал Пётр Романыч.
  Лёша Болобан с отчаяньем рукой махнул.
  - Уж и рассказывать-то не могу, веришь, Пётр Романыч? - сказал он. - Просто Россию без защиты оставляют. Берите нас, кто пожелает, мы и рýки вам поднимем, и белыми флагами взмахнём. Армию сокращают, оставляют без квалифицированных кадров. Разворовывают технику, вооружение и деньги. На главных постах - коррумпированные глупцы, ничего не смыслящие в военном деле. Служба в армии сократилась до года. А чему за год научишь зелёного юнца? Только быть пушечным мясом. Дедовщину поощряют - это теперь, знаете что? - инструмент воздействия на волевых честных ребят. Призыв отдали в ведение гражданских лиц... Можно перечислять до одури, а суть - хана России, Пётр Романыч, потому что до неё государству - или, вернее, тем, кто его представляет, - дела нет. Разлюбил народ Родину, оттого все беды.
  - Сперва Бога разлюбил, затем Родину. Это одно из другого следует, - сказал Пётр Романыч. - А Родину разлюбил - семью позабыл. Семью позабыл - себя по ветру пустил. И погибает самое святое - душа человеческая... Трудно со страстями-то сладить. Самому - вообще никак.
  - Что ж - погибать? - с коротким злым смешком спросил Лёша.
  - Спасаться, Лёша, спасаться, - ответил Пётр Романыч. - Человек сильнее диавола лишь с Божьей помощью. Вот к Нему-то и идти, к Нему обращаться, Его молить, к Ноженькам Пресвятой Богородицы припадать и в слезах, и в радости.
  Лёша вздохнул.
  - Я этого божественного ничего не понимаю, - признался он. - Вижу только - худые времена...
  - Худые времена делают худые люди, Лёша, а не наоборот.
  - Точно.
  - Ну, иди с Богом, Лёша. Пусть поймается тебе чудо-рыба.
  - Да ладно - чудо-рыба! Куда её? На стенку вместо картины? - отказался Лёша Болобан. - Просто бы побольше наловить. Чтоб и сварить, и пожарить, и завялить. Желудок набить, как говорится.
  Расстались. Богуславин вдруг подумал, что не прочь бы тоже посидеть с удочкой у воды, как это делывал на Урале, в Свердловской области, в селе Меркушино близ городка Верхотурье святой праведный Симеон Верхотурский...
  Да уж, беда теперь не за горами, а прямо на пороге. Бери Россию не только изнутри, как это экономически, политически и идеологически делается, но и снаружи. Никто не ринется защищать гибнущее Отечество, лишь горстка воинов поднимется на врага и сгинет, перемолоченная чужими сапогами и сапогами своих равнодушных корыстных соотечественников, для которых набитый кошелёк, ночной клуб со стриптизом и телевизор во всю стену важнее пламени души, а своё благосостояние важнее благосостояния страны, землёй и богатствами которой они беззастенчиво пользуются.
  Но кто знает... велик Господь. Ежели поднимется в случае нападения врагов хотя бы горстка малая защитников России и не пожалеет живот свой отдать за Бога и Отечество, то, может, пошлёт им Господь на помощь великое воинство Своих Небесных Сил Бесплотных, и отстоят они свою землю от супостатов.
  Пётр Романыч представил себе картину боя. Не простой это бой между людьми. Это бой меж воинством Небесным и воинством преисподней. Несколько тысяч человек с нательными крестами на груди воюют с допотопным оружием в руках, а перед ними - сотни тысяч вражеских солдат, гранаты, автоматы, пулемёты, авиация, танки. Падают защитники. Вот уж мало их осталось. Сметут через миг. Ликуют враги.
  А соотечественники вяло зевают, ждут - чем дело кончится? И вдруг, откуда ни возьмись, появилось блистающее воинство и накрыло чёрную тать смертью. Победа! Бегут уцелевшие захватчики, глаза от страха таращат.
  У "зрителей" челюсти отвисают. Это что же, нам продолжать жить в грязной, нищей, нецивилизованной стране... которую мы сами сделали грязной, нищей и нецивилизованной? У-у! А мы-то надеялись под Америкой жить... или под Китаем...
  Зачем нам свобода? У нас её навалом: творим, что хотим, не боимся ни чёрта, ни Бога, ни закона, ни людей.
  На ужасы войн, терактов, убийств, самоубийств, аварий и несчастных случаев с сотнями жертв смотрим с привычною скукою. Что голливудский или русский боевик-триллер, что репортаж с места событий - одинаково приравнивается к статусу зрелищ и волнения особого не вызывает. Так, по привычке поохали, головой покачали, траурную минуту помолчали стоя, цветы купили и забыли.
  Те, кого напрямую коснулось, ударило, вмазало - у того сердце всмятку и потеря ориентиров. Но сколько их? И куда они, бедолаги, бросятся в поисках правды и утешения? В пивной бар? В кабинеты чиновников? С крыши вниз головой? В секту, где сперва утешат, а потом обберут до нитки и превратят в зомби? В храм Божий?...
  Стоят в храме толпы народа. Спасаются ли - Бог ведает, не мы...
  Сидел Пётр Романыч, сидел, встал, примус зажёг, чай на примусе себе заварил, попил с хлебушком, голод приструнил. Что голод? Разве это мука? Впроголодь пожить - здоровьичка нажить. И помирать легче, когда утроба лёгкая, спокойная и не требует ничего... Хлебушек, хлебушек... золотой пирожок милостыньки...
  
  Глава 20.
  
  Перевалило за полдень. Богуславин с натугой встал, по двору поплёлся, чтоб мусор пособирать. Федюха дворник старательный, а вот прохожие... тоже в своём роде: стараются очистить карманы и сумки от ненужного хлама, но не в урну, а под себя... ну, ровно зверята несмышлёные.
  И то свиньи-бородавочники с раннего детства приучены в норе не гадить, ждут, когда мама их на прогулку выведет, удостоверяясь в безопасности округи, и тогда делают в определённом местечке нужное своё дело... А у нас, у людей, сознание людское, греховное, мы и под себя могём, когда приспичит, и в подъезд, и около, и это не только кишечника касается...
  Пособирал Богуславин бумажки, пробки, бутылки, понаклонялся, походил, не взирая на головную боль, и лучше ему стало. Довольный, вернулся он в свой зелёный закуток, устроился на сидении поудобнее да и заснул.
  Несколько часов блуждал по отголоскам реальных событий. Дождь по крыше простучал - не разбудил. Солнечные лучи на веки легли - не отомкнули. Попрощалась с Петром Романычем во сне любимая жена Домна Ивановна, и он проснулся.
  Тело одеревенело. Покряхтывая, стал он потихоньку повёртываться, распрямляться, подниматься. Четверть часа всего минуло - и он выбрался из оков сна и машины на свободу под "грибок".
  Антонина Солопова простучала каблучками.
  - Тоня, здравствуй! Куда бежишь, опаздываешь? - весело окликнул её Богуславин.
  - Нянчить Ларочку, Варечку и Гошу! - радостно сообщила она, подбежала к деду, обняла его порывисто, поцеловала в щёку. - Я с ними теперь полдня и полвечера провожу. Ну, просто чудесные детки, загляденье! А папа их такой смешной!
  - Работаешь, значит, у него? - полуутвердительно спросил Богуславин.
  - Конечно! Жалко мне его, - заключила она, помахала и убежала.
  - От ведь, пташка Божья, - ласково усмехнулся ей вслед дворовый босяк и осмотрелся вокруг.
  Детишки возле него копошились. Узнал: сынки Вовтяя и Митяя. Огляделся. А, вот и близнецы. Подалее сидят и на деда глядят. Вовтяй Неусихин - виновато, Митя Неусихин - спокойно.
  "Неужто проняло? - не поверил Богуславин. - Это он молодец. Не совсем, значит, увяз".
  Вовтяй несмело махнул ему, дождался кивка, вздохнул облегчённо. Митяй покосился на него, что-то сказал, тот ответил коротко. Митяй шевельнул бровями, удивлённо хмыкнул.
  - Ты даёшь. А я тебе говорил, - донеслось до Петра Романыча, и он улыбнулся.
  Из подъезда вышла Валентина Семёновна, заметила дворового "Робинзона", к нему засеменила.
  - Здравствуй, Петя.
  - Здравствуй и ты, Валюш, - радостно отозвался Пётр Романыч.
  - Посижу с тобой, на мир погляжу, а?
  - Да посиди, погляди, скамейка да люди не куплены.
  Валентина Семёновна присела рядом с соседом, повздыхала.
  - Чего вздыхаешь? - спросил Богуславин.
  - Ничего не вздыхаю, - отперлась Рябинкова, - послышалось тебе, дуб старый.
  Пётр Романыч посмеялся.
  - Точно, дуб! Корявый и гнилой, - дорисовал он неприглядную картинку.
  Валентина Семёновна послала вдогонку прежним вздохам ещё один.
  - А я старая корявая берёза...
  - Светящаяся берёза, - возразил Пётр Романыч. - Лучистая. В полном расцвете души.
  - Ой, да о чём ты болтаешь, Петя? Какой тебе там расцвет? Помирать со дня на день собралась, а ты о расцвете каком-то... Слушать смешно.
  - Это ты неправа, Валенька, - не согласился Пётр Романыч. - Расцвет души от увядания тела не зависит. Кто-то радует красотой души в молодости, а кто-то в старости. Кому-то Бог по молитве даёт чистоту душевную на всю жизнь. Но это, я думаю, теперь редко бывает.
  Валентина Семёновна подумала, прикинула, молвила протяжно:
  - Да уж... так и есть... А душа-то разве есть?
  - А ты б хотела, чтоб её не было? - подковырнул Богуславин.
  Старая Рябинкова пожала плечами.
  - Так ведь кто её видел? Трудно поверить, когда не видишь-то.
  - Трудно, конечно. Апостол Фома, пока не вложил пальцы в раны воскресшего Господа, не верил глазам своим. А вложил - и поверил. А Господь сказал: "Блажен, кто видел и уверовал, но блаженнее тот, кто не видел, и уверовал". От того, что ты душу и Бога не видела, не видела Пресвятую Богородицу и ангелов, не видела загробный мир, не значит, что их нет.
  - Ну, не знаю, - всё сомневалась Валентина Семёновна. - Если я что-то видела, значит, это существует, а если не видела, то как я могу знать, что меня не обманывают?
  - А ты силу тяжести видела? - поинтересовался Пётр Романыч.
  - Какую силу? - не поняла сбитая с толку Валентина Семёновна.
  - Силу, из-за которой на Земле ничто в воздухе не летает, кроме птиц, насекомых и воздушных шариков. И то, если птица или жук крыльями махать не будет, то упадёт, а если в шарике газ выпустить, то он шлёпнется вниз. Значит, сила тяжести есть, а ты её не видишь и пощупать не можешь. Верно?
  - Н-ну... верно, - вынуждено признала старая Рябинкова.
  - Или сила притяжения, радиоволны. Ты их видела? А они есть.
  - Н-ну... и что мне делать с душой, раз она есть?
  - Спасать её надо, спасать.
  - В церковь, что ли, твою идти?
  - А куда ж, по-твоему? В баню? В "Единую Россию"? В КПРФ? Они тебе спасут. Так тебе спасут - вовек не спасёшься. Думай, Валентина, думай. Думать-то тебе запрещено, что ли? - спросил Богуславин. - Немало пожила на свете. Сама говоришь, смерти со дня на день ждёшь. Не боишься, что ли? Шоры у тебя на глазах, как у лошади в упряжке.
  Валентина Семёновна горько усмехнулась.
  - Что поставили, то и ношу, Петенька. У тебя вся семья от церкви не отходила даже в гонения, а мы что? Борис Алексеич партийный, детдомовец, у меня отец с дедом активно в революции участвовали, мама феминистка-террористка, секретарь комячейки и фанат прочих партийных пристрастий. Меня и Глафира веровать не приучила, как ни старалась, чего только не говорила. Чего ж ты хочешь? У нас слово "Бог" ругательное. Символ невежества, неграмотности, темноты. А ты прям сразу хочешь, чтоб я от всего, что знала, чем была взращена, к чему привыкла, отказалась вмиг. Ну, это как бы ты, например, от церкви отказался потому, что я б тебя убедила, будто Бога нет, и потому церковь - обман и мошенничество.
  - Ты б не убедила, - вздохнул Богуславин. - Но я тебя понимаю. Потому и болею о тебе, Валюш.
  - Болеешь?
  Голос женщины сорвался, и она, отвернувшись, надолго замолчала. Богуславин ей не мешал. Губы его машинально шевелились: он читал про себя Иисусову молитву - "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешнаго", добавляя в конце "... и рабу Твою заблудшую Валентину и приведи её в лоно Церкви Твоей святой", пытаясь, к тому же, и головную боль заставить себе послужить и не отвлекаться на что-либо постороннее.
  Они сидели друг подле друга - бородатый дед с длинными седыми волосами, перетянутыми чёрной резинкой, в видавшем виды спортивном костюме, и крепкая старуха в длинном простом ситцевом платье, заношенном, но чистом, в лёгком синем платочке на беловолосой голове.
  Кричали, смеялись, бегали, лазали, пропали возле них ребятишки, залезали в зелёный "Москвич", рулили, самозабвенно "бжикая", бибикая и дёргая рычаг переключения скоростей. Невдалеке сидели солидные взрослые, переговаривались, погружались в пучину своих забот и забот собеседника, иногда покрикивая на расшалившихся отпрысков. Успокоительное течение жизни...
  Агата с дочкой Галкой в колясочке пробежали. Просоленко в сад уехали. Леонид Дорофеевич Космачёв, грузно шагая, заложив руки за спину, гулять отправился, думая думу свою. Милофаня понесла фиалки в роддом. Люся с семьёй куда-то направилась. Серёжка и Санька дружно помахали Богуславину. Люся не обернулась.
  - Ишь, какая упёртая, - выразилась Валентина Семёновна, провожая Перепетовых взглядом. - Время её не лечит. Как вот тоже получается: воспитывал ты дочку в вере, а она на другую дорогу свернула. Получается, и тебя, и Бога твоего предала. Что ж, плевать Богу на такую несправедливость? Был бы Он, так давно бы доченьку твою наказал, вразумил.
  - Богу угодно иное.
  - Чего иное? Чтоб пострадал перед кончиной? - усмехнулась Рябинкова.
  - Да разве мои крохотные страдульки, мелкие неприятности скорбями назовёшь? Миллионам хуже меня приходится. Роптать - себя обделять. Даёт Господь скорбь малую, чтоб ты Его узрел, для Него поработал, так радоваться надо, а не роптать, не обижаться. Обижаться легко, да подумай, что после обиды остаётся?
  - Ну, что?
  - Обида та же, злоба и опустошение. Горькая обитель в доме сердца твоего. Хочешь такого?
  Старая Рябинкова не ответила.
  - Пётр Романыч! Я такая счастливая!
  Богуславин обернулся на радостный нежный голос. Антонина Солопова! Да какая красавица! В белом платье, в волосах - флёрдоранж. Рядом с ней Анатолий Раров в чёрном костюме. А вокруг них - две девчушки в нарядных платьицах и мальчуган в белой рубашечке с короткими рукавами и чёрных летних брючках. Все пятеро прямо сверкали от солнца и счастья.
  - И что это все такие красавцы? - радостно спросил Богуславин, предчувствуя ответ.
  - А мы женимся, - сообщил Гоша, горделиво поглядывая сперва на папу, а потом, с удовлетворённостью владельца, - на мачеху.
  - Это не мы женимся, а они женятся, - авторитетно поправила Лара.
  - Всё равно! - отмёл замечание Гоша. - Мы теперь вместе!
  - Замечательно, внучек! - закивал Богуславин и погладил непослушный хохолок на Гошиной макушке.
  - Пойдёмте с нами в ЗАГС! - вдруг пригласил Раров. - Ведь, кабы не вы, я, скоре всего, Тоню бы не нашёл.
  - Почему не нашёл бы? Другой кто сказал бы!
  - Я б, скорее всего, потыкался, потыкался да и удрал бы, - признался Раров. - Всякое ж могли люди придумать... Ну, непристойное. А вы сразу поверили. Я потом вообще много вам удивлялся, когда Тоня рассказала, кто вы и как живёте.
  - Ну, Господь с вами, ребята, идите жениться с Богом, - сказал Пётр Романыч.
  - А в ЗАГС? - не отставал Раров.
  - Чего мне в ЗАГСе делать - песчаному деду в грязной бомжеватой спецовке? Ещё тётеньку до обморока вспугну, - отказался Богуславин.
  - Какую тётеньку? - тут же встряла Варя.
  - А которая записывает в амбарную книгу, что двое стали под одной крышей жить, - объяснил Пётр Романыч. - Ну, а в церкви вас Бог сочетает, из двоих одного слепит. Ну, идите, опаздываете ведь.
  Жених с невестой и детьми попрощались и поспешили к двум машинам, украшенным лентами, шариками и кольцами.
  Богуславин перекрестил их так, чтоб им не видно было, и помахал им, как напутствуя. Семья новая родилась из двух разбитых - это ли не подарок Божий, не милость Его? А спустя время Господь и четвёртое дитя им подарит, скрепит ещё плотнее...
  Пётр Романыч вспомнил свою Домну Ивановну и большую свою фамилию, которую почти всю забрал Всемогущий наш Бог-Вседержитель, но и в мыслях себя оборвал, чтоб не роптать на волю Божию.
  Тут Вовтяй подошёл, поздоровался. Потоптавшись, шумно вдохнул, шумно выдохнул и обрадовал:
  - Пётр Романыч, я погожу пока с колдовством. А?
  - Погоди, погоди, - оторвавшись от мыслей о будущем Раровых и о своём прошлом, поддержал Богуславин. - Очень отличное дело - погодить. Как раз оно для тебя. Погодить, разобраться, одуматься. Чего тебе надо для пропитания, то Бог даёт, а что сверх того - от лукавого. Слышал, небось: трудно войти богатому в Царство Небесное.
  - Почему это?
  - А с богатством расставаться тяжело. Юноша один пришёл ко Христу во время его земной жизни, спросил, как спастись. Христос ответил: живи по заповедям Божиим. Юноша похвалился: всё это, мол, имею от юности моей. А Господь ему: раздай имение своё, и всё, что имеешь, и следуй за Мною. И знаешь, что сделал юноша?
  - Раздал? - недоверчиво предположил Вовтяй. - Тогда сказки всё это.
  - Правильно, сказки, - согласился Пётр Романыч. - Опечалился юноша, потому что был весьма богат, и удалился от Христа. При жизни временной, видишь, хотелось приятно жить. А то не смог принять, что само богатство - понятие неверное, непостоянное. С чем придёшь в миг смерти к Господу? С пачкой евро?
  Вовтяй хихикнул.
  - С пачкой евро! Скажешь тоже, дед Петруха.
  - А с чем? - тут же спросил Пётр Романыч, и Вовтяй Неусихин неуверенно протянул:
  - Ну-у...
  - Эй, дед! - раздался над ухом и всех всполошил властный чужой голос.
  Богуславин узнал:
  - Митя! Здравствуй. Присаживайся. Вот не ожидал тебя снова увидеть. Как узнал-то, где живу?
  Метеорит Перкосракович Огрызков насмешливо фыркнул, выдвигаясь из-за густых кустов акации и устраиваясь между стариками.
  - А чё тя искать-то? Плёвое дело. Я отрубленный мизинец в Марианской впадине отыщу, одуванчик в пустыне Гоби и мешочек наркотика в животе курьера, а ты базлаешь, как бомжа с пропиской нашёл. Да плёвое дело, дедуха! Ты, бабка, знакомая его? Кувырла?
  Валентина Семёновна раздула ноздри и отпарировала:
  - Сейчас в бабках хожу, а была красоткой не нынешним курицам чета.
  Огрызков хмыкнул.
  - Когда это было-то? В тринадцатом году?
  - А ты, сосунок, думаешь, вечно в парнишках будешь ходить? - съехидничала Рябинкова. - В полносильных мужиках?
  Упала на всех тяжесть Метеоритова раздражения. Валентина Семёновна бесстрашно вздёрнула подбородок.
  - А чего? - она громко выплеснула на слушателей насмешку, будто воду из ведра. - Кто-то уверен, что старость - не про них? Не наступит никогда? Может, ещё думаете - не помрёте? Ха-ха-ха, - чётко выговорила она и поджала бледные губы.
  Метеорит Огрызков с одобрением стукнул бабку Рябинкову по плечу.
  - А чего? Правильно базлаешь, я же говорю! Молодец бабулька! Тебя как звать-то?
  - Не тыкайте мне! - с достоинством ответила Валентина Семёновна. - У вас есть, кому там тыкать. А вы мне в правнуки годитесь. Был бы мой - нашлёпала б крапивой от души, чтоб научился уважение взрослым людям выказывать.
  - Крутая бабенция! - восхитился Огрызков. - Уважаю. Могу и на "вы". Не ослабею. Мне, слушай, ничё не сложно. А вот спать не могу. Почему так?
  - Совесть замучила? - подковырнула Валентина Семёновна с невинным видом.
  - Она самая. А она что, правда, где-то имеется? Посмотрел бы я прямо ей в глазки. С большим моим удовольствием. Совесть, ау!
  Метеорит рассмеялся в голос. Стоявшие позади серьёзные братки позволили себе ухмыльнуться.
  - А я туточки, Митя, туточки! - вдруг тоненьким голоском отозвался Пётр Романыч, то ли юродствуя, то ли шутя. - Сижу на больничной койке, чаи попиваю сладкие, приторные. Дай-ка я в тебе пальчиком поковыряю, наружу одним глазком погляжу: что там на земле среди людей делается? Не обидел ли кто кого? Не оставил ли в беде? Ой, Митенька, как обиженных да оставленных много! Да как же ты - что ли мимо пройдёшь, бабло своё лениво пересчитывая, отвернёшься, не глядя на человека, которого пинают ногами в тяжёлых ботинках? Ой, не верю я, что ты так сделаешь, Митенька. Сердце у тебя несчастное, ожесточившееся, но не запущенное, запутавшееся, но думающее. Стóит лишь ко мне, к совести своей, прислушаться чуток...
  Внимательно выслушавший тираду Метеорит коротко и деловито спросил:
  - Денег надо? Говори, сколько.
  Валентина Семёновна и Вовтяй ошарашено уставились на криминального авторитета. Пётр Романыч спокойно ответил:
  - Сам ищи, кому надо. Одного я тебе нашёл, а отныне сам, сам. Обездоленных куча. Смотри только, не навреди.
  - А подачкой навредить можно? Ух, ты, как, однако, всё сложно, - усмехнулся Метеорит.
  - Ничего, справишься с Божьей помощью, - успокоил Пётр Романыч. - Найдёшь свой золотой пирожок.
  - Чё? - переспросил Огрызков. - Золотой пирожок? Чё за сказки?
  - Мои сказки, - тепло улыбнулся Пётр. - Потом поймёшь.
  - Да ну, когда ещё понимать-то? - разочаровался Метеорит. - Давай щас базлай, у меня время драгоценное: минута под прицелом.
  - В буквальном смысле? - уточнил Пётр Романыч.
  - В ём самом.
  - А рассказать-то тебе чего?
  - Да о пироге твоём золотом.
  - Зацепило, что ли? - прищурился на него старик.
  Метеорит шумно выдохнул, нетерпеливо забарабанил пальцами здоровой руки по скамейке.
  - Дед, не шути. Я шутников самосвалом давлю.
  - Только попробуй! - неожиданно подал голос Вовтяй и махнул Митяю.
  Когда Неусихины вместе, им ничего не страшно. По дороге Митяй послал своих и братниных отпрысков домой, чтоб не болтались в опасном месте. Митяй демонстративно расправил широкие - не ýже, чем у братков Огрызкова, плечи и неторопливо устроился рядом с Вовтяем.
  - Привет вам, - прогудел он.
  - И тебе здравствуй, - ответил Пётр Романыч.
  - Здравствуй, Митя, - поздоровалась и Валентина Семёновна.
  - О чём разговор? - спросил Митяй.
  - Да о пирожках, - ласково ответил Богуславин.
  Несколько опешив от обсуждаемой темы, Митяй пригладил вихры. Похоже, физические резервы пока могут притаиться в засаде. Но в боевой готовности.
  - Сказка короткая, - предупредил Богуславин.
  - Тем лучше, - отозвался Огрызков и как-то сумел развалиться на узком пространстве скамейки между Петром Романычем и Валентиной Семёновной.
  - Прилетел к человеку посланный Богом ангел, - певуче, как настоящую сказку, начал Богуславин. - Дал ему пирожок, да самый простой - белый, непропечённый. "Ты, - говорит ангел человеку, - сам пропеки этот пирожок, да только в печь его не засовывай, своими делами и мыслями его пеки. А как испечётся пирожок - тут уж увидишь, правильно ли жил: если пирожок чёрный, значит, худо с людьми поступал, Бога не любил, милостыню не подавал, а если и подавал, так недостойно - либо с сожалением, либо не на доброе, а на злое. Если ж пирожок золотой, значит, всё правильно делал, для Бога, для людей, а не для своих страстей, от чистого сердца милостыньку давал, с любовью жил, с любовью умирал". Взял человек белый пирожок и пошёл по миру пирожок свой белый золотить... Вот и вся сказка. У всех такой белый пирожок есть. Предстанем перед Господом, протянем Ему свой пирожок, и либо возрадуемся, либо застыдимся и плакать начнём...
  Несколько минут никто и словечка не произнёс. Первое вырвалось у Валентины Семёновны.
  - Складно у тебя вышло, Петя. Как по-писанному. Тебе бы в писатели податься на старости лет.
  Огрызков хмыкнул:
  - Писатель... Ладно, писатель, я по делу пришёл. Ты о золотых булках мне заливаешь, так давай, говори, кому ещё дать, чтоб ничё не почернело.
  Если кого и потянуло хихикнуть, то хихикнул он про себя, не рискнув выплеснуть эмоции наружу: вдруг да Метеорит Огрызков примется своё прозвище - Огрызалов - оправдывать.
  Пётр Романыч отрицательно покачал головой.
  - Не, Митя, не выйдет. Что я, за ручку тебя буду водить, как воспитатель в детском садике? Я старый, больной, песок из меня сыплется, только и гожусь на лавочке сидеть, косточки греть, языком чесать, песок из себя собирать, на могилку чтоб посыпать. Сам уж соображай, не маленький и не идиот вроде, не рассказали разве тебе в три годика, что такое хорошо и что такое плохо?
  Огрызков как-то по-старчески крякнул.
  - Ну, тебе, дед, мизинец в нос не засовывай - всю руку в нос втянешь. На вот тебе мою визитку, чё приспичит - звякни, не боись.
  - Жив буду, позвоню, - обещал Пётр Романыч, вертя данный ему бумажный прямоугольничек в узловатых пальцах.
  Огрызков помедлил. Потом решительно встал.
  - Ладно, дед, прощай. Жив буду, навещу...
  Он пожал Петру Романычу руку и внезапно усмехнулся:
  - Золотой пирожок? Ну, ты хитрец, Пётр Романыч. Пока. Ну, и вам тоже, всей компании.
  Обалделые Вовтяй и Митяй, введённая в ступор Валентина Семёновна зачарованными взглядами проводили криминальную троицу.
  - Ну, и знакомства у тебя, Петя, - наконец, вымолвила Валентина Семёновна. - Где ты только его выкопал. Вот расскажу Глафире, посмеётся... Ой, да он тебе свёрток какой-то оставил. Ну-к, разверни.
  Богуславин молча развернул. Оказались сыр, грудинка, буженина, хлеб, конфеты, полтушки курицы гриль, помидоры, яблоки.
  Мужики присвистнули. Богуславин улыбнулся и предложил:
  - Налетайте, ребята. У меня что-то печёнку крутит, я таких яств не едок.
  Он перекрестил великолепие, разложенное на скамейке, и подвинул к Рябинковой, подал Неусихиным. Соседи поколебались, неловко похмыкали... да и приговорили гостинец "авторитета". Когда ещё на дармовщинку-то придётся?
  Пётр Романыч тем временем примус разжёг, чайник поставил. Чай попили да разошлись, сытые и осоловелые. Пётр Романыч после их ухода хлебушек пососал, пожевал, проглотил. Походил по двору, мусор бдительно пособирал. Подивился, узрев на помойке пузатый цветной телевизор "Samsung". Ничего себе, люди выбрасывают! Пока дивился, угрюмый толстый мужик, блестя лысиной и розовея обожжёнными на солнце плечами осторожно положил рядом с телевизором узкую коробку видеопроигрывателя и чёрный мусорный пакет с кассетами.
  - Да-а, - протянул Пётр Романыч. - Прогресс не стоит на месте.
  - А чё? Это старьё даже в музей бытовой техники не сдать, - проворчал мужик.
  - А есть такой?
  - Есть. В ЦДТ есть, и школах кое-где, - просветил мужик.
  - ЦДТ? - не понял Пётр Романыч.
  - Центр детского творчества. Внуки, что ль, не ходят? Туда многие ходят. Педагоги - во!
  Мужик показал большой палец.
  - А чего ж вы тогда работающую технику - на свалку? - спросил Пётр Романыч.
  - А куда её?
  - Отдали б в тот же центр. Или в детдом. Или в детсад. Или в больницу. Везде бы пригодилось.
  - Да ну, морока одна, - отказался от предложений толстый мужик. - Мне легче выкинуть, че куда-то тащить, предлагать... Кому надо, и с помойки отволокут.
  И он скрылся в подъезде противоположного Богуславинскому дома. Богуславин смотрел на закрытую серую металлическую дверь, не мог оторваться. Словно за дверью скрылась тайна бытия, разгадку которой он искал.
  Раскрошился под ногами ком сухой земли. Откуда он взялся? Недавно ушла гроза, а он сухой... Пыль. Прах.
  Богуславин смотрел на асфальт, замерев в небывалой своей думе. Был в этой думе и сосед с потной лысиной. Был и ускользнул. Появилось небо.
  Грязью заляпано русское Небо. Сумраком заволокло. Нет истинного служения. Одни истовые призывы. В храмах людей много. Покаяния истинного мало. Одни истовые поклоны и коленопреклонения напоказ. Горечь покаяния, стыд перед Богом, а не притворство перед Ним, перед собою, перед людьми где? В центре какого лабиринта спряталась? Ищет ли душа горизонты иных миров, где ткань закона - любовь, а стежки на ткани закона - заповеди и блаженства Иисуса Христа, названные Им в Нагорной проповеди?
  
  Глава 21.
  
  Остановившись возле клумбы, засаженной руками покойной Марии Станиславовны, Богуславин долгое время созерцал островки "культурной" зелени, оставшиеся после набегов баклушной молодёжи, которую с младенчества изо всех сил приучали искать халяву, а не профессию. Как их, бедолаг, назвать-то?.. Поисковики, "искуны" дармовщинки, халявщики? Не искатели же. Это слово сурово-романтичное, для этакого занятия слишком высокое. "Искуны", в общем, и всё. Слóва такого нет, а понятие есть.
  Та-ак... Осот пробился, развалился на перекопанной земле, как на перине. Вездесущие одуванчики. Пастушья сумка. Тысячелистник. Просто травка, коей на лугах полно.
  Пётр Романыч перекрестился, присел, рукава лёгкой спортивной куртки подвернул, засунул пальцы в заросшую землю, выдернул пару сорняков. Пальцы его трудились не торопясь, но без отдыха. Знакомые мимо пробегали, головы сворачивали, здороваясь и хмыкая про себя: мол, блаженный наш дворовый "Робинзон" от безделья уже ничейные клумбы пропалывает.
  Никто, понятно, не задержался и не присел (нагнулся) рядом с новоявленным цветоводом (или лучше - луговодом?). И дел своих по макушку, и цветы-грядки-деревья свои имеются, на чужие ни времени, ни сил тратить не хочется.
  Пётр Романыч очистил половину клумбы от сорняков, когда к нему вышла с деловитым видом Глафира Никифоровна, а чуть позже - Катерина Амелина. Поздоровались и молча дорвали надоедливую цепастую траву, пока старик отдыхал, сидя на бордюре.
  - Август на дворе, - озабоченно сказала Катерина, созерцая свежечёрный квадрат земли, - чего ни посадишь, не вырастет.
  - Можно многолетники посадить, - нашла выход Глафира Никифоровна. - Они нынче примутся, а через годик бутоны выпустят. Ну, подождать, конечно, придётся. Да мы ж не торопимся помирать, а, Петруша?
  - А то, - откликнулся Богуславин. - Можно и многолетники... У меня нету.
  - У меня есть, принесу сейчас, - поднялась Катя.
  - А я за лейкой и водой схожу, - решила Глафира Никифоровна. - Дед, поскучаешь немного в одиночестве?
  - А то. Идите, не спешите, куда я денусь...
  - Не денешься никуда, - согласилась Глафира Никифоровна. - Да ведь в одиночестве несладко.
  - Какое ж тут у меня одиночество? - улыбнулся Пётр Романыч. - Двор проходной, народ муравьями снуёт. А нет никого, так я с Богом и Пречистой Девой Марией, с Небесными Силами Бесплотными и всеми святыми. Разве скажешь, что я хоть на мгновенье в одиночестве прозябаю?
  - Ой, да болтун же ты, Петя, - вздохнула Рябинкова. - Ни в жизнь не поверю, что ты одиночества ни разу не испытывал. Нереально просто.
  - Нереально, - охотно подтвердил Богуславин. - Водой из лейки мне на бороду польёшь?
  Глафина Никифоровна рассмеялась, рукой от балагура отмахнулась.
  - Да ну тебя, шут чечевичный! Зачем тебе бороду мокрить? Ну?
  - Чтоб мытая росла, кучерявилась, - радостно объяснил босяк.
  - Если я сейчас от тебя не уйду, - серьёзно сообщила старая соседка, - загнусь от смеха. Всё, пошла. Жди.
  - Жду-жду, чего ж ещё делать-то, - пробормотал Пётр Романыч.
  День клонился к вечеру. Пара часов потратилась на вскопку клумбы и посадку многолетников. Чтобы залить водой потревоженную землю, Пётр Романыч несколько раз навещал Кутявинскую ванную.
  Затем втроём посидели под "грибком"; вкусно, не торопясь, попили светлый липовый чай с листиками малины и чёрной смородины, которые ему насобирала семья заядлых садоводов - Григорий Николаевич и Галина Игоревна Просоленко.
  В девять часов вечера Глафиру Никифоровну призвал к себе телесериал. А Катя Амелина что-то не торопилась. Грела в руках старую эмалированную кружку, в которой таился липовый цвет, плавая крошечными медлительными рыбками.
  - Грустишь-то чего? - спросил вдруг ни с того, ни с сего Пётр Романыч.
  Катя вскинула на него красивые тёмно-карие глаза. По милому личику бегали тени.
  - А видно, что грущу? - спросила Катя с тихим смешком.
  - Маленько, - подтвердил Пётр Романыч. - Случилось что?
  - Да ничего не случилось, Пётр Романыч, спасибо.
  Катя отпила из кружки и снова уставилась на липовые лепестки-рыбки. Богуславин с ответом не торопил. У каждого человека своя внутренняя скорость. Вернее, скорость внутреннего движения души. Наконец, наскучавшись лепестками в кипятке, Катя произнесла:
  - Я скоро к вам тут присоединюсь, Пётр Романыч, под "грибок". Вы против не будете?
  - Буду, - возразил тот. - С чего это ты решила бомжом заделаться? Из дома выгоняют?
  Девичьи руки стиснули цилиндр эмалированной кружки.
  - О приватизации слыхали когда-нибудь? - начала Катя.
  - А то. Вместе с Домной Ивановной этим занимались в начале девяностых. Люди за неё в коридорах бились, - вспомнил Богуславин. - Всех соблазняло, что жилые метры можно в личную собственность превратить. А ты при чём? Тебе ж тогда лет пять было.
  - Точно. И меня, малявочку, в число собственников не включили. Прописали и всё. Так что я жиличка, а не собственник. Живу в родительской квартире, пока разрешают. А бзикнутся, и я, по вашему примеру, пойду на улицу жить. Между прочим, осень подходит. Скоро совсем нежарко будет. И вообще, никогда б не подумала, что стану бродягой при вокзале! Вполне реально! Если прежде никто замуж не возьмёт.
  - Что ты имеешь в виду, когда предполагаешь, что родители... как это... бзикнутся? - спросил Богуславин.
  - Ну... - неохотно ответила Катя, пряча в кружку красивые свои карие глаза. - Разводятся они. Отец на молоденькую запал, бегает жеребчиком. У неё первая беременность, он чуть с ума от счастья не сошёл. Заявил, что мы ему не нужны, и завещание написал, в котором свою долю квартиры отдаёт пассии с животом. Мать вдогонку за отцом рванула.
  - Вернуть хочет? - уточнил Пётр Романыч.
  - Кого вернуть? - горько усмехнулась Катя. - Кого? Не, она за своим собственным счастьем погналась, развод требовать. Влюбилась во вдового сослуживца с двумя детьми. Уж привыкла к ним, заботится, ласкает. И если сослуживец на ней женится, то она его детям свою супружескую долю в квартире подарит. А когда я их обоих спрашиваю, куда мне деваться, они, знаете, что отвечают?
  - Что ты самостоятельная и должна сама о себе заботиться, - предположил Пётр Романыч. - То есть, квартиру купить, квартиру снимать, найти общежитие, найти мужа... вариантов тьма, выбирай, какой глянется. А мы всё зависящее от нас сделали: тебя вырастили, воспитали, образовали. Верно?
  Катя мрачно кивнула.
  - Вы их слышали как будто. И ведь в суд не обратишься.
  - Почему?
  - Во-первых, какие-никакие, а родители, - пожала плечами Катерина. - Во-вторых, бесполезно.
  - Почему?
  - Да обращались у меня с подобным знакомые ребята, - с сердцем ответила Катя.
  - И?
  - И. Ха-ха. Они просили признать частично недействительной приватизацию девяносто третьего года и включить их в число собственников.
  - Разумно, - одобрил Богуславин.
  - Кому как, - скривилась Катя, стискивая эмалированную кружку.
  - В смысле?
  - В смысле - отказали им в иске! - крикнула Катя. - И мне откажут!
  На них обернулись. Катя продолжала тише:
  - Судья сказал, что "собственник обязан платить за проживание, а истец этого не делала". Здорово, да? Оказывается, с пяти лет уже надо оплачивать квадратные метры. Ясно, Пётр Романыч? Как родился - шагай деньги зарабатывай, а не то через двадцать лет родные папа и мама с радостью выкинут тебя на улицу...
  И она, не выдержав, заплакала слезами, невыносимо обнажёнными, как нервы. До того ей было худо, до того жалко себя, что уж не в силах была сдержаться, захоронить в глубине глубин своих горькую обиду на тех, кто дал ей жизнь.
  Пётр Романыч положил ей на плечо тёплую руку.
  - Катя... Катюш... Всё в Божьей воле... Не переживай, Бог видит твоё неустройство. Ничего, образуется. Никогда не бывает, чтоб несколько дорог вели в один тупик. Какая-нибудь тропиночка да выведет во чисто поле. Мм? И потом: тебе это испытание жизненное. Справишься - так сильнее будешь, не справишься - забомжуешь, облик потеряешь. И внешний, и внутренний. Видишь, как оно повернулось... Кто близкий - тот теперь дальний, кто дальний - ныне близкий. Бог надоумит, куда и к кому податься. Не унывай, Катюш, вперёд иди, не оглядывайся на то, что позади оставляешь.
  Рыдания стихали, стихали и стихли. Катя достала из кармана шорт носовой платок и высморкалась. Пётр Романыч налил ей чаю в опустевшую кружку, в небо посмотрел.
  - Ух, вызвездило сегодня, - заметил он с восхищением. - Ты глянь, глянь, Катюш. Твоё горе ещё не беда. Такое горе поправить можно. Ты не пробовала просто. По сусекам поброди, по амбарам поскреби - и найдёшь своё счастье. И жилищное, и женское, и к Богу ведущее. Ты, главно, обиду отринь. Обида - она что? Тьфу, пакость. Так ей и передай.
  Катерина ошарашено спросила:
  - Кому?
  - Что - кому?
  - Передать кому, что обида пакость?
  - Так обиде и передай. Пускай убирается. Главно, не отравиться, а дальше само пойдёт.
  - Пётр Романыч, чем отравиться-то?
  - Так обидой же! У-у, какая это отрава, Катенька, не приведи Господь. Ты её беги, улепётывай без оглядки. Она много гадостей принести может, а вот доброго в ней и нет ничего.
  Катя попила богуславинский чай, размышляя о странных мыслях соседа. Блаженный какой-то. Не от мира сего.
  В окружении Кати таких отродясь не водилось: люди как люди. И веселились, и сплетничали, и откровенничали, и подличали, и раздражались, и соперничали, и обижались. Обычные люди. Неверующие, понятное дело.
  Некоторые, правда, допускали существование некоего космического разума с полями энергий. Но, в основном, предпочитали иметь над собой власть "зелёных человечков", чем власть Бога.
  Или же вообще утверждали, что жизнь на Земле - случайность. А случайностей бывает много, потому и есть вероятность, что и на других планетах Вселенной зародилась жизнь. И тут фантазия бушевала, выпущенная на свободу и ликующе извлекающая из сознания, подсознания, ассоциаций и снов обитателей иных миров, и писатель-фантаст ни в коей мере не подозревал, что эти выдуманные существа иных миров - настоящие, и они встретят его именно в ином мире, за гробом, и, злорадствуя, покажут во всей красе все свои очертания, нравы и предпочтения.
  - Что же мне, уходить из дома, пока не выгнали с позором? - спросила Катя, не ожидая ответа, а сообщая в форме вопроса решение, озарившее её душу.
  Богуславин это понял, и отвечать не стал. Кружку у девушки забрал, лепестки в траву выбросил.
  - Помочь? - сказал.
  - Не, Пётр Романыч, - отказалась Катя, - я справлюсь. Спасибо.
  А про себя подумала: "Интересно, как бы мне помог в квартирном вопросе бомж, который с дочерью справиться не смог?". Попрощалась и ушла.
  Пётр Романыч на молитву встал, стараясь отрешиться от всего, что дёргало его сегодня, что пыталось ввергнуть его в тьму внешнюю, и теперь голосило совсем рядом, стремясь отвлечь от обжигающих слов, от вникания в них. Благодарю Тебя, Господи, за прожитый день! Одари меня покоем в ночи...
  Тут он увидел прелестную картинку: Антонину Солопову провожала целая компания: глава семьи Раровых Анатолий Владимирович и его последки - Лара, Варя и Гоша.
  Белоголовая малышня цеплялась за сияющую Антонину и звала её "мамой", и та сияла ещё больше; а когда смотрела на самого высокого своего провожатого, сияла в сто раз сильнее, чем прежде, так и ослепляла.
  Завидев Богуславина, пара помахала ему, прокричала "Здрасте", ребята, углядев странного дела, тоже помахали, а потом всё оглядывались на странное явление в обычном дворе: машину-дом, "грибок"-дом и их жильца.
  А ночью Бог послал рабу Своему новое испытание. После полуночи проходили мимо три сильно подвыпивших мужика, прежде сюда и не заглядывавших, наткнулись на невиданное одинокое жилище и вздумали поживиться, потрясти беззащитного старика.
  - Эй, давай, чего в подушки заныкал! - рычали перегарные звери.
  - Да у меня примус только да чайник побитый, берите, коли нужда есть! - отвечал Богуславин, вытащенный из тепловатой машины на прохладу августовской ночи и трясомый за грудки. - Машина стоячая, не на ходу, а из денег лишь дырка в кармане.
  - Врёшь, падла, у таких, как ты, состояние в матрацы зашить! - не верили и рычали подвыпившие звери.
  Они хлестали его по щекам, толкали в грудь. Один щёлкнул зажигалкой, бороду ему подпалил. А Богуславину что скрывать? Пытай - не пытай, а отдавать нечего. Бросили его на кусты. Богуславин перекатился по жёстким веткам, упал на холодную влажную траву. Предосенняя росистая трава смягчила боль, приняла в объятия.
  Ловко орудуя и светя невесть откуда взявшимся фонариком, мужики переворошили "Москвич" и его окрестности. Не найдя ничего, разбросали всё со всего маху, попинали беднягу босяка и, громко, бешено матерясь, исчезли во дворах.
  Пётр Романыч долго лежал, потом с трудом поднялся; нечего лежать на росе. Не хватало простудиться. Он перебрался в машину, пристроился как-то и, сомкнув веки, морщась, тихо, не шевелясь, лежал, считая по пальцам Иисусову молитву.
  Сладостна молитва, сладостна. Есть в ней утешение, откровение, борьба и надежда. Молишься Господу и Пречистой Матери Его Деве Марии, и отступают дурные мысли и желания, уныние и злость, отчаянье и саможаление.
  Да, именно саможаление, а не самосожаление. Два одинаковых, вроде, слова, а оттенки разные: одно дело, когда себя самого, бедненького, несчастненького, жалеешь и оправдываешь, потакаешь во всём и надеешься, что всё тебе сойдёт, а другое - что о себе, своих грехах, своих пороках и страстях сожалеешь и хочешь с Божьей помощью избавиться от них. Противоположного не бывает.
  
  Глава 22.
  
  Рассвело. Пасмурная тень легла на город, доживающий лето. Заворошил мелкий дождик. Пётр Романыч всё лежал в машине, моргая на струи, вьющиеся змейками по стёклам. Потом вдруг резко встал, забыв о боли.
  Сегодня воскресенье! Литургия!
  В одной пластиковой бутылке осталась чистая вода. Попив и умывшись, Пётр Романыч отправился в дальнюю дорогу. Для него, безденежного, действительно, дальнюю: на автобусе бы ему хватило получаса, а пешочком часа три понадобится, чтоб добраться. Ну, да ладно. Главное - дойти.
  Он шёл, и ему казалось, что рядом с ним идут его мать и отец, любимая жена и умершие дети. Он не торопился - потому что витал по своему прошлому, потому что чудилось ему, что он летел под облаками, а не едва передвигал ноги по серому асфальту, намоченному дождливой мелкотой.
  Не сразу услышал он за спиной своё имя. Остановился, огляделся. К нему семенила, часто дыша, Валентина Семёновна, держа в руке раскрытый зонтик.
  - Ты куда, Петь?
  - Да вперёд... - с заминкой ответил Богуславин. - В церковь. А чего? По пути, что ль?
  - Я вообще-то думала за хлебом пройтись. А тут вдруг тебя заметила. Бредёшь, будто лунатик какой. Думаю - куда бредёшь? Не помирать ли, часом, собрался?
  - А думаешь, пора? - усмехнулся на это Пётр Романыч.
  - Ну, так... - смущённо пробормотала Валентина Семёновна. - Старики ж... Смерть за плечом чихает.
  - Страшно?
  - Уж и не знаю теперь, страшно мне или не страшно. Не по себе как-то, в общем.
  - И что надумала? - ласково взглянул на неё Пётр Романыч.
  - Ничего такого не надумала, чего пристал? - рассердилась было Валентина Семёновна, да примолкла, виновато причмокнула. - Прости, Петь, это я от неловкости не знаю, чего говорю. Если ты в церковь, то это... возьми меня с собой. Я, правда, не разбираюсь там ни в чём...
  - Чего там разбираться? - улыбнулся Пётр Романыч. - Стой скромно и возноси к Богу молитву, какую в сердце носишь.
  - А какую я ношу? - после короткого раздумья тихо спросила Валентина Семёновна.
  Богуславин подумал.
  - Молись, чтоб Господь дал тебе веру. "Господи, помилуй" говори да говори себе. Авось, помилует.
  И зашагал дальше. Рябинкова засеменила рядом. Так и добрались до храма - тихонько да молча, под одним зонтом, под ручку, словно супруги.
  Остановились. Валентина Семёновна поёжилась.
  - Ну, и чего делать-то? Идти? Креститься? Кланяться? Этого я не буду. Не приучена.
  - Ты в чужой институт со своим младенческим неразумием не лезь, - посоветовал Пётр Романыч. - Что я делать буду - примечай и сама делай. Усекла, что ль?
  - Усекла, усекла, ну.
  - И молитву "Господи, помилуй" повторяй. Авось заповторяешься, и услышат тебя. Крест клади на себе ровно, степенно... хотя, слушай, ты ж вроде некрещёная? - оборвал лекцию Богуславин.
  - Некрещёная, - согласилась Валентина Семёновна и запрокинула голову, чтоб обозреть высокую колокольню. - Высока... Треугольник такой... узкий... А когда колоколить будут?
  - Колокола узрела, что ль?
  - Ага.
  - Колокола отзвонились.
  - Как? Совсем? - вырвалось у Валентины Семёновны.
  - Ну, ты чудо, радость моя. К литургии отзвонились! Народ собрали себе и притихли. Закончится литургия, снова зазвонят, порадуют. Ты что, Валя, ни разу мимо церкви не проходила, классику не читала, фильмы исторические не смотрела?
  - Смотрела, читала, проходила... Да ведь всё как-то не по-настоящему, мимо. Понимаешь, Петруша? Мимо-то ведь часто проходишь. Вроде б что услыхал, да в голове не удержалось.
  - Это верно.
  Пётр Романыч вздохнул.
  - Всё мимо... Дышим сиюминутным, думаем о сиюминутном, расстраиваемся сиюминутным. Мимо вечного пройдём - глаз не подымем, ухо не навострим, шаг не умерим. Как там поэт изложил? "И жить торопимся, и чувствовать спешим"? И не знаем, как остановиться. Не умеем. Растрачиваемся по пустякам. По магазинам, по мероприятиям, по учреждениям. И лишь в одно здание некогда нам заходить. Верно, Валя? В то, где нам бы жить безвылазно полагалось, чтоб душу спасти. Но храм Божий пуст есмь для многих. Нет для них в храме Бога. Ничего нет. Просто жутко, как ничего нет.
  Он захлопнул рот, плотно сжал губы, досадуя, что в преддверии храма в ритора вдруг решил поиграть. Потешил себя, на бедную бабку обрушился. А ей это надо? Взгляни на неё - это ей надо?
  Но он не взглянул, чтоб не удостовериться в своей правоте, не устыдить ненароком, и самому не устыдиться.
  Валентина Семёновна протянула к нему несмело руку, но не дотронулась.
  - Пётр Романыч... ты ведь святой, а?
  Богуславин поперхнулся.
  - Чего?
  - Святой. Весь такой правильный. И прямо так веруешь... что даже страшно.
  - Почему страшно?
  - За тебя страшно, Петя. Сердце-то не деревянное, огнём не согреешь, не сожжёшь, а вот прострелить эдакой обнажённостью, обострённостью запросто можно. Лет-то тебе не двадцать, не сорок, не шестьдесят. И не семьдесят, между прочим. Как ты думаешь?
  - Эх, Валя, Валя, - светло, но с грустным сожалением, ответил Пётр Романыч, - святых людей мы с тобой, увы, не встречали... Встретили б, так с узкой дороги к Богу не сворачивали до смерти. Ну, идём скорей. Посидишь там где в уголку.
  Они, конечно, к ранней литургии вообще опоздали, успели лишь к концу второй. Шло причащение, и Пётр Романыч подосадовал на себя, что не поторопился с утра. Как проснулся, надо было сразу идти, а то лежал, понимаешь, струи на стекле изучал. Балбес древний.
  Когда ко кресту подошёл, отец Михаил внимательно вгляделся в его глаза, тихо спросил:
  - Петя, ты здоров?
  - Здоров, батюшка, - поспешно кивнул Богуславин, - Бог помогает.
  И отковылял к скамейке, где сидела Валентина Семёновна. Она же насмотреться не могла, наслушаться. Ей никто не мешал любоваться и наблюдать за верующими. И она поразилась тому, как они спокойны, радостны, приветливы. Их согревал один огонь, вела одна дорога, на которой они были путниками.
  Разные, они объединялись, и не в толпу, а в сообщество, горящее одним чувством - любовью к Богу. И Валентине Семёновне казалось странным подобное единение. Такое бы единство, такая связь - всему б народу, всей стране, всей планете нашей... Но... Почему среди миллиардов людей только горстка имеет такие глаза, такую тишину в сердце, такую любовь?
  Смотрела Валентина Семёновна, размышляла. Не сразу заметила, что рядом Пётр Романыч примостился, молчаливый, несуетный. Посидели этак немного, а когда молебен начался, Богуславин встал, чтоб со всеми помолиться, и Рябинкова поспешила встать - пусть не молиться, так хоть подумать, прислушаться, попытаться сердцем принять.
  После молебна их пригласили в трапезную, и Валентина Семёновна впервые отведала обычную пищу священнической братии - постную, но отчего-то необычайно вкусную. Мёд, поданный с травяным чаем, оказался настоящим: сладким, запашистым, чуть дерущим горло.
  - Здорово здесь! - выдохнула Валентина Семёновна, выйдя за ворота церкви вместе с Петром Романовичем.
  - Здорово. Ты домой?
  - Домой, Петя. А ты?
  - Я тут маленько ещё посижу, а ты меня не жди, езжай, куда хотела.
  - Но ты же себя хорошо чувствуешь? - забеспокоилась Рябинкова. - А то, смотри, в поликлинику тебя отведу или в приёмный покой.
  - Нет-нет, Валь, чего ты придумала? Нормально всё. Иди домой, правда. Если что, меня кто-нибудь привезёт. Люди оставят, так Бог приведёт.
  Валентина Семёновна придирчиво осмотрела соседа с ног до головы, будто проверяя, всё ли у него на самом деле в порядке. Потуже затянула узел платка на шее, чтобы ветер седые волосы не растрепал. На небо поглядела - нет ли тучи дождевой. Вроде, нету. Улыбнулась и сказала:
  - А знаешь, кто ты, Пётр Романыч?
  - Ну, кто? - улыбнулся в ответ Богуславин. - Старый пень?
  - Не, это ты врёшь про себя, - возразила Рябинкова. - До революции по деревням и сёлам, по дорогам да по городским улицам вереницы слепых ходили, милостыню просили. И помнишь, кто их вёл?
  - Ну, кто?
  - Поводырь с палкой. Ведёт он этих слепых, куда идти показывает. По жизни, значит, ведёт. Так вот и ты, Петруша: нас, слепых, по трудной тропе к домашнему очагу ведёшь, где нас обогреют, накормят, напоят, спать уложат... И спасут. Как древний поводырь...
  - Ну, нашла тоже сравнение! Поводырь! Слепые! - проворчал Пётр Романыч. - Чего ты придумала? Иди-иди давай, а то стемнеет, и тогда уж никакой поводырь тебя от хулиганов не спасёт.
  - Да тут стемнеет через десять часов!
  - Не спорь, старушка. Мне тут посидеть ещё надо, воздухом подышать.
  Валентина Семёновна, больше не прекословя, вздохнула, распрощалась с соседом и ушла.
  Дома она приготовила себе чай, попила с бубликом, и пока пила, всё поглядывала в окошко на деревянный "грибок": не вернулся ли в свои "владения" дворовый "Робинзон". Потом она отдохнула на диване, посмотрела телевизор, приготовила нехитрый ужин, вынесла мусор, и периодически проверяла, что творится во дворе; в частности, под "грибком".
  Бегали ребятишки, простукивала каблучками молодёжь, прошаркивали старики, а под "грибком" гулял и гулял ветер, пытаясь выдуть со двора присутствие старика... Мечта Харкевича...
  Вот он и сам, кстати. Появился из подъезда, повернул голову к зелёному "Москвичу", заметил, что он безжизненный, замедлился, огляделся, подкрался к машине, проверил, что в ней точно никого нет, и постоял, решая, сейчас покопаться в богуславинских вещах, пока народу вокруг мало, или ввечеру, почти ночью, когда по дворам шляются только алкаши и пивная молодёжь-отóрва.
  Но... где гарантия, что ввечеру машина останется пустой? Как застанет бомж Харкевича во время, так сказать, несанкционированного обыска, так ещё наподдаст чем-нибудь... ну, не наподдаст, так опозорит на весь город. Очень надо репутацию в унитаз смывать. Репутация - деньги. А деньгами Харкевич больше жизни дорожил - и своей, и, тем более, чужой (к слову).
  В общем, плюнул Харкевич с досады, и исчез по финансовым делам, досадуя на несправедливость мира, партнёров по бизнесу, поставщиков, чиновников и в целом государственной власти, присоединившейся к мировому экономическому кризису, чтобы прокормить парочку-другую олигархов - теневую силу управления страной.
  На страну и людей, её населяющих, Харкевичу преглубоко чихать, естественно. Его бы не коснулось, он бы и не передёрнулся. Но в его бизнесе тоже появились чёрные дыры, и теперь он, страдая о себе, мнил, что страдает за всю Россию и весь её обездоленный народ. Страдание его заключалось в непреходящей злобе на тех, кто учинил или допустил кризис, и на всех, кто в силу нищеты и мелковатости, незначимости не мог ему помочь деньгами или связями.
  Проезжая по проспекту, из окна серого "Рено Логан" Харкевич заметил плетущегося ему навстречу Богуславина. Он сморщился, скривился; бешенство затмило глаза, и он чуть было не устроил аварию, чудом вывернувшись от "газели". Ему возмущённо погудели, и Харкевич, обругав матом блаженного Богуславина, поспешил затеряться в рое машин.
  Богуславин на гудение и визги тормозов не обратил внимания. У него болели ноги, и его поглощала необходимость делать хоть маленький, но следующий шаг. Два шага удавалось ступить с помощью молитвы: "Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий..." - первый, "помилуй мя, грешного" и пауза для дыхания - второй шаг. Вроде уж и ногу поднять невозможно, а начинаешь "Господи Иисусе...", и она чуть ли не сама напрягается, чтобы передвинуть старое тело на двадцать сантиметров вперёд.
  Так и добрался.
  Рухнул на скамейку под "грибком". Затих, не закрывая глаз. Старое, старое тело... отдыхай покуда.
  В себя пришёл, пожевал засохший хлеб, намачивая его в прохладной воде из чайника. Помахал выглянувшей из окна Валентине Семёновне, которая тревожилась за него. И сидел, сидел, не мог насидеться.
  
  Глава 23.
  
  Катя Амелина пришла с ведром и лейкой, полила клумбу, что они прибрали и засадили вчера. Её лицо показалось Богуславину спокойным, словно девушка уже нашла и новое жильё, и силы не обижаться на бестолковых родителей и оставить их разбираться с проблемами вражды в их браке вдали от дочери.
  Она заметила Петра Романыча, улыбнулась ему. Он ответил тем же. Несколько раз Катя ходила в дом за водой и заливала клумбу. Наконец, она вышла из подъезда без ведра и без лейки, держа в руке пакетик, и навестила "Робинзона".
  - Всё в порядке, Катюша? - спросил старик.
  - Ага. С девчонками будем квартиру снимать, а потом посмотрим, - храбро ответила девушка.
  - Здорово, - похвалил Пётр Романыч. - Ну, Бог в помощь.
  - Спасибо. И вам вот... принесла немного.
  Она оставила пакетик на капоте "Москвича" и убежала домой. Пётр Романыч посидел ещё под "грибком", глядя задумчиво на пакетик. Потом вздохнул, встал медленно, слушая ноющую боль в суставах, прошаркал до машины, снял пакетик с капота и сжевал то, что оказалось в нём: бутерброды с сыром. Вкусно. Словно не бутерброды, а золотые пирожки.
  Он сложил пакетик аккуратным квадратиком, прижал его кружкой.
  Дождик, капавший с утра, перестал около полудня, и совсем по-летнему зажарило солнце. Так что одежда Богуславина высохла, и сам он высох и согрелся. Небесная вода смочила землю поверхностно, и к вечеру садоводы ринулись к грядкам и шлангам, чтобы их овощное сокровище не сгорело и не упрело.
  Пробежали знакомые ребятишки, вернувшиеся из ближайших поездок к бабушкам, тёткам или в детские лагеря. Облепили на секунду песчаного деда, всё рассказали в нескольких предложениях, всё расспросили, посмеялись и ускакали по неотложным своим делам - последним летним перед учебными трудами. Побыли, вроде, недолго, а согрели старика радостью, как огоньком во время зимней стужи.
  Только Богуславин раскрыл томик Библии, чтобы почитать Евангелие от Иоанна, как его снова окликнули. Серёжка!
  - Ну, ты и грязнуля! - невольно вырвалось у дедушки. - Ты где это столько грязи на себя наворочал?
  - А это я одной старухе помогал картошку выкапывать, - устало ответил внук, присаживаясь. - Еёшные дети далеко, никто помочь не может, а сама больная. Ну, и старая. Вот я и пристроился лопатой махать. А потом её какой-то ученик, которого она лет тридцать назад геометрией кормила с ложечки, примчался, всё погрузил и умчал в яму еёшную складывать. Ну, и меня до трамвая подкинул. Жрать хочу, пить хочу, спать хочу. Так что я пошёл, дед. А ты давай молись, чтоб мне по шапке не надавали.
  Дедушка улыбнулся и перекрестил внука.
  - Иди с Богом.
  Серёжка, приволакивая ноги, скрылся в родном подъезде. Пётр Романыч ласково повздыхал. Добрые дела Серёжки... Добрый ангел осенил его крылом...
  - Здравствуйте, Пётр Романович!
  Богуславин вздрогнул на женский голос и обернулся. Перед ним стояли Лена Лахтина и маленький Радомир. Они держались за руки.
  - Здравствуй и тебе, Лена, и тебе, Радомир Георгиевич. Домой?
  - Домой, - солидно ответствовал Радомир и без паузы сообщил: - А я папу видел! Мы к нему ходили, и я его видел!
  Пётр Романыч обрадовался.
  - Ух, как хорошо! Папу, значит, видел. И как он себя чувствует?
  - Хорошо! - поделился Радомир.
  Пётр Романыч пытливо посмотрел на Лену. Молодая женщина порозовела, но не попыталась спрятать глаза.
  - Да, - сказала она. - Гоше гораздо лучше, - и прошептала: - Он... страшный, конечно... но такой... пронзительный.
  Радомир увидал яркую на солнце белокрылую бабочку и, высвободив ручонку, погнался за ней.
  - Бабочка! Бабочка! - весело выкрикивал он, бегая по двору.
  Лена присела на скамейку, рассеянно следя за сыном.
  - Ему сняли бинты, Пётр Романыч, - сообщила она.
  - Радомир видел?
  - Видел.
  - Испугался? - осторожно спросил Пётр Романыч.
  Голос Лены окрасило лёгкое удивление:
  - Нет... Не ожидала даже. Хотела его в коридоре оставить, а он вперёд меня рванул. Остановился на пороге. Постоял, во все глаза рассматривая папу. Я уж думала, всё, конец. Испугается до конца жизни. Хотела его вывести... А он как бросился к отцу, руки вскинул ему на плечи и, знаете, прямо с восторгом каким-то сказал: "Папа, какой ты стал красивый!". Я в рёв. Гоша в рёв. А Радомир вертится, вертится между нами, а с отца глаз не сводит.
  Лена быстрым движением вытерла мокрые щёки.
  - Гордится теперь, что у него отец в шрамах, словно настоящий герой-солдат.
  Богуславин с облегчением перевёл дух.
  - Ну, что ж. Здорово... Теперь домой вернёшься?
  - Конечно... Я... я, Пётр Романыч, и такого его приму... постараюсь принять. Жалко мне его... А в цирке маску будет носить. В цирке его ждут. У него с тиграми этот... контакт. Умеет он с ними. Любит. Кризис же пройдёт когда-нибудь. Не вечный же он. Люди в цирк вернутся. И сейчас больше ползала набирается.
  - Конечно, Лена, конечно. Теперь всё к лучшему направится. Не лицо красит человека, сама знаешь. И Гоше поддержка нужна... И ты без награды не останешься. А шрамы со временем сгладятся.
  - Сгладятся, - эхом повторила Лена и улыбнулась подбежавшему сыну, который взахлёб принялся рассказывать про белокрылую бабочку, улетевшую от него прямо на облачко.
  - Чай со мной попьёшь, Радомир Георгиевич? - предложил Богуславин.
  Малыш подумал и серьёзным тоном отказался.
  - Мы с мамой дома будем чай пить, - пояснил он свой отказ. - Ты, дедушка, лучше к нам приходи чай пить. У нас варенье есть. Да, мама?
  - Да, Радомир. Пойдёмте, Пётр Романыч?
  - Кхгм... Пойдём. Ладно.
  И вот он с ними вошёл в Гошину квартиру. Боялся увидеть кровь, но, видно, мать Лены всё прибрала и вычистила; вряд ли это сделала мать Гоши: она сидела у кровати сына в больнице и очень сдала из-за переживаний. Даже с палочкой пришлось ходить: остеопороз обострился.
  Радомир ухватился за Петра Романовича и повёл показывать игрушки и собрания книжек и дисков с мультиками. Над детской кроваткой висели три иконы: Господа Иисуса Христа, Божией Матери и святого ангела-хранителя. Пётр Романыч перекрестился троекратно и трижды им поклонился. Радомир тут же к нему пристал:
  - Дедушка, а ты чего кланяешься? Ты зарядку делаешь? А так нельзя. Зарядку делают утром, чтобы на работу ходить.
  - Точно, Радомир, зарядку, - улыбнулся Пётр Романыч и прищурился весёлым глазом. - Но не для тела зарядку, а для души, чтоб её взбодрить и заставить работать. Моя зарядка молитвой Богу называется. Видишь, над твоей кроваткой иконы на стене?
  - Вижу. Это Бог, Его Мама и мой ангел, - важно сообщил Радомир. - Их бабушка принесла, а папа прибил гвоздики и повесил.
  - Здорово, - признал Пётр Романыч. - А ты делаешь по утрам зарядку?
  - Иногда делаю, - похвастался мальчик.
  - Вот и для души зарядку делай, - предложил Пётр Романыч. - И не иногда, а всегда. Душа твоя тогда здоровой будет.
  - А как её делать? - заинтересовался Радомир.
  - Ну... память у тебя хорошая?
  - Хорошая.
  - Вот и выучи. "Господи, спаси и помилуй маму, папу, дедушек, бабушек и меня". Это раз.
  Радомир повторил пару раз незнакомую молитву.
  - Затем - совсем коротко: "Пресвятая Богородица, спаси нас". Затем: "Святой ангеле Божий, хранителю мой, моли Бога о мне".
  Выучили слова, и довольный Радомир их повторил и с достоинством три раза поклонился, глядя на иконы и крестясь, как научил его гость. Лена скептически заметила, застёгивая верхнюю пуговку домашнего халата:
  - Вот, новую игру приобрёл. Всё равно ж ничего не понимает.
  Богуславин не согласился.
  - Зря думаешь, что не понимает. Всё понимает. Душа, главное, понимает. А ты бы с ним вместе молилась, глядишь, метаться б перестала.
  - Ну, не знаю... Подумаю... А вы, Пётр Романыч, вот что...
  - Что, Лена?
  - Берите Гошину пижаму и закрывайтесь-ка в ванне.
  - Постирать, что ли?
  - Чего постирать?
  - Пижаму Гошину.
  - Ой, да что вы! - рассмеялась Лена. - Просто помойтесь в душе, побрейтесь, если хотите.
  Богуславин огладил отросшую бороду.
  - А грязное бросьте на пол, я в стиралку засуну. Переночуете на кушетке в Радомиркиной комнате, а завтра всё чистое наденете, красота! - расписала Лена и, довольная, так и осветилась изнутри.
  Смущённый Богуславин хотел поотнекиваться, но Лена цыкнула "Ничего не знаю - в ванну!", и он покорился женскому... вернее, похожему на дочернее участию.
  Моясь под тёплыми струями, он отдыхал от всего на свете, шепча про себя заветное "Господи, спаси и помилуй мя, грешнаго". Выключив воду, вытерся мягким полотенцем - вот так роскошь! - надел пижаму, приятно прильнувшую к телу, и вышел, расчёсывая спутанные волосы пятернёй. Лена молча подала ему тапочки, расчёску и чёрную резинку, чтобы стянуть отросшую шевелюру в аккуратный конский хвост.
  - Спасибо, - смущённо поблагодарил Пётр Романыч. - Давно я ничего такого не чувствовал: и душ, и полотенце, и пижама, и тапочки, и резинка... Я-то волосы обрывком верёвочки связывал... Спасибо тебе, Лена.
  Женщина пожала плечами.
  - Пустяки, - пробормотала она, думая, похоже, о своём трудном. - Это нормально: дать человеку помыться.
  - Бомжу-то? - уточнил Богуславин.
  Лена скупо улыбнулась.
  - Вы не настоящий бомж, сами ж знаете. Ну, какой из вас бродяга? Живёте под окнами своей квартиры, соседи вас подкармливают, вещи вам носят, даже машину подарили... Вам хорошо бомжевать. Тем более, летом. Конечно, обидно на Люську, но в целом вам же неплохо. Вы как герой, и все вас жалеют.
  Тут она примолкла, устыдившись прозвучавших слов, и нахмурилась, ощетинившись. Но Пётр Романыч подтвердил:
  - Ты права, Лена. Какой из меня бомж? Дачник, одним словом, позарившийся на дармовшинку и странную романтику. Верно? Да ещё шубу у дочери украл... В общем, Лена, ты не смущайся, всё правильно сказала. Спасибо тебе за доброту.
  Он хотел было уверить её, что сейчас исчезнет, но не успел. Лена быстро ускользнула в ванную, пошебуршилась там и, вернувшись, с непонятным торжеством объявила:
  - Я сунула вашу спецодежду в стиралку. Через два с половиной часа постирается, а потом до утра сохнуть будет. Так что, Пётр Романыч, не обижайтесь и ночуйте тут на кушетке, я постелю. Я щас ужин сварю... очень скудный, предупреждаю... А на вас - Радомир. Будете с ним играть, читать и вообще... занимать. Телевизор не смотреть! Это вредно. И вообще... непедагогично. Это только бездельники детям на весь день мультики включают. Чтоб не мешали. Знаю я таких, полно. У меня по-другому. Ясно?
  - Ясно. Никаких телевизоров, государыня ты моя хозяйка, - отрапортовал Пётр Романыч и бодро велел Радомиру: - Друг мой, а покажите-ка мне, во что вы любите играть?
  Образованный Радомир завладел дедовой ручищей и повлёк приобретённого товарища в детскую. Там они возились, смеялись и заговорщицки шептались, пока мама готовила еду: кашу и картошку с сосисками.
  Потом они поужинали. Потом дедушка Пётр почитал сказку вслух, потом мама почистила сыночку зубки, помыла ножки и загнала в постель. Пока стелила кушетку и мылась, Богуславин рассказывал Радомиру о Боге и Его ангелах, молился вслух, и через полчаса ребёнок уснул, подложив пол круглую щёчку пухленькую ручку. Богуславин выключил свет и тихо вернулся в тёмную гостиную. Лена ждала его на пороге освещённой спальни.
  - Спасибо, Пётр Романыч, за Радомира, - прошептала она, подозрительно блестя чёрными глазами. - И вы простите меня, что я тут наговорила... Одежду вашу я развесила. Спокойной ночи.
  И закрыла за собой дверь. Пётр Романыч потоптался у окна, а когда привык к темноте, пробрался к кушетке, лёг и почти сразу уснул. Тело его так соскучилось по цивилизованным способам ночлега, что разнежилось и отключилось, поглощённое желанием хоть раз, хоть напоследок отдохнуть по-человечески.
  Ему снились Гоша и Тиграша, стайка Белоцерковских, глядящих цирковое представление среди соседей и знакомых Петра Романыча; снилась дочь, фыркающая, негодующая, а потом вдруг прислонившаяся к нему в поисках прощения и утешения; снился внук, гоняющийся за Тиграшей, и огненный круг...
  И снилась любимая жена, Домна Ивановна; она сидела на лавочке, читая книгу, и неожиданно обернулась на него радостно, словно ждала долго и, наконец, встретила нечаянно... Потом его ослепил луч света, ударивший сверху, над головой Домны Ивановны, он зажмурился, и когда открыл глаза, понял, что проснулся.
  На него смотрел Радомир.
  - Доброе утро, - прошептал он.
  - Доброе утро, - прошептал в ответ Пётр Романыч. - Что, пора приниматься за работу?
  Радомир запустил указательный палец в нос и принялся выковыривать оттуда застывшую козявку. Занятый делом, он сосредоточенно кивнул.
  - А мама встала?
  Радомир кивнул.
  - А где она?
  - Да она кашу готовит! - махнул Радомир.
  - Вкусную? - поинтересовался Пётр Романыч.
  - Вкусную, - подтвердил Радомир. - Только я кашу не ем.
  - А что ты ешь?
  - Варенье, - сообщил с гордостью Радомир, подумал и добавил: - И яйца всмятку. А ты?
  - А я... - заговорщицки подмигнул Богуславин, - я ем яйца всмятку, варенье и... - он сделал глубокомысленную паузу, и Радомир затаил дыхание, - ... и кашу. Любую.
  - У-у, - протянул Радомир. - Кашу... Я мясо люблю. Как настоящий тигр. Ррр!
  Он наставил на Петра Романыча растопыренные пальцы, словно тигриные лапы с выпущенными когтями.
  - Ты пока не тигр, - сказал Пётр Романыч и поймал детские ручонки. - Ты пока тигрёнок. А тигрёнку утром полезно кашу хлебать.
  Заглянула Лена с ложкой, вымазанной рисовой кашей.
  - Доброе утро, парни, марш в ванную и на кухню! - приказала она, и "парни" - малёхонький и старёхонький - резво взялись исполнять приказ.
  Утреннее солнце постепенно вступало в права дневного, когда Лахтины в сопровождении Богуславина покинули квартиру:
  Лена спешила отвести сына в садик и ехать на работу, где опоздания не приветствовались и карались сурово и безпощадно, а Пётр Романыч торопился к машине, чтоб взять Библию и погрузиться в чтение... Если дадут резвые знакомцы - мальчишки, снующие по дворам и отрывающиеся по полной в последние дни прекрасного летнего разгильдяйства.
  Задержался на четверть часа и Серёжка. Полюбопытствовал:
  - Ты где был ночью? В ментовку, что ли, забрали?
  - Нет.
  - У Валентины Семёновны ночевал?
  - Нет. А что тебе?
  - Так волнуюсь же, - пояснил Серёжка. - За хлебом иду, а никого нет. Поискал, покричал - молчок. Родичам сказал, отец вышел, покликал, а мать слóва не сказала. Представляешь?
  - Устала она, Серёжа, - вздохнул дед. - Ты её не мучай, не осуждай. Помогай больше, а то совсем она у нас исхудала. Истерзалась всеми этими проблемами и заботами.
  - А у меня будто их нету, - обиженно буркнул Серёжка. - Ещё похлеще, между прочим.
  - Ну, куда ж без проблем? - усмехнулся Пётр Романыч. - Без них и жизнь скучна, и человек не развивается, тормозится, останавливается.
  - Почему это? - не поверил Серёжка.
  - Потому это. Подумай сам, поразмышляй. Или голова одними соплями забита?
  - Какими ещё соплями? - совсем обиделся внук.
  - Зелёными, - уточнил дед.
  - Чего это она забита? - ершисто пробурчал Серёжка.
  - Так если мозги мысли и чувства не выделяют, значит, в чём они? В соплях младенческих "зелёных". И соплями истекают, а не мыслями, - ответствовал дед. - Чего тут непонятного? Даже странно, что тебе непонятно. Когда ты совсем малой был, и то чаще думал. Чаще мир познавал. А теперь чего? Зубришь да прыгаешь - вот и всё твоё развитие. Так и пробегаешь с "зелёными" соплями до старости. Охота тебе?
  - Не очень, - вынужден был согласиться Серёжка и замолк.
  Лоб наморщил. Губу потеребил. Прояснился.
  - Проблема встала, начинаешь её решать, а не решил - значит, выход нашёл, - сбивчиво поведал он. - Ну, мозг тренируется, когда проблемы решаешь. На ступеньку поднимаешься, если правильно подумал и правильно поступил. Так?
  - Ну, и так можно, - улыбнулся Пётр Романыч. - Ещё поразмыслишь - ещё найдёшь. Главное, не запускай это дело.
  - Какое? - поднимаясь, спросил Серёжка.
  - Думать.
  - Ладно, попробую. Пока, я пошёл. Ой, забыл. Я тут Харкевича ночью у твоей машины видел, - спохватился он. - Искал он что ли, какую-то дрянь... Я к нему подошёл, а он брызнул - и в подъезд. Чего искал? У тебя и позариться не на что.
  Пётр Романыч в затруднении пожал плечами.
  - Действительно, странно.
  Он обозрел своё жилище.
  - Вроде всё цело... Только безпорядок порядочный. Ну, если он у меня что-то своё потерял, так при свете дня найдёт.
  Серёжка хмыкнул.
  - Он своё и в чужом кармане найдёт, он такой. Счастливо!
  - С Богом, Серёжа.
  Когда мальчик растворился в золоте солнца, Пётр Романыч кхекнул и более пристально проверил скарб, место которого, по идее, давно на помойке. Разворошено, но ничего не взято.
  "Э-э, - подумал тут Пётр Романыч, - да он, поди, либо норковую шубу искал, либо деньги за неё... И зачем это ему? Себе взять? Меня обвинить? Какая в этом ему радость?.. Ну-к, видно, радость... А и впустую ему всё...".
  Харкевич же тут как тут. На работу поехал. Бизнес охлаждения не терпит. Увидал вражину свою ненаглядную, позеленел и так, с зелёным лицом, поздоровался; попилил себе скоренько мимо, желваками от придушенной ярости играя.
  Враги - хорошо. Врагов Господь посылает, чтоб человек мог душу свою спасти, терпя напрасные обиды и прощая их. Самое недостижимое, непостижимое - любить врага в ответ на его гонения. Попробуй-ка полюби, а? - того же Харкевича Аполлона Гербертовича... или ту младую компанию, что разорила клумбу Марии Станиславовны... И сытых подонков, заваривших мировой кризис... И преступников, лишивших имущества, чести и самой жизни. Тех, кто разжигает военные конфликты, в которых гибнут наши сыновья-солдаты - и не за Отечество падают на землю и питают её кровью, родительскими слезами и разорвавшимися сердцами, а за чужую наживу...
  Попробуй полюби растлителей, педофилов, содомитов обеих мастей, извращенцев и просто жестоких циников, и ты поймёшь, как далеко от тебя Царствие Небесное... От них тоже, да.
  Но их Бог будет судить, не мы, ибо мы - не Бог, а лишь Он судит, ибо Он нас создал, Он наш Творец, а мы - Его жалкие грешные дети, даром получившие великое право свободного выбора, и отвращающиеся зачастую от Своего Родителя...
  
  Глава 24.
  
  Крутой, заваренный на спелых, выдержанных ароматах подступающей осени, день тёк медленно, но бесповоротно.
  Богуславин нашёл себе занятие: собирал в мешок мусор со своего и соседских дворов, стаскивал к ободранному металлическому баку, вываливал и снова ходил, собирал, превозмогая головную боль и боль от недавних побоев. Всякую гадость, накиданную неряшливыми прохожими, возомнившими, что это не их дело - выбросить хлам не под себя, а в урну... Так и с душой поступают; неряхи, право слово...
  Вернулся, устав, к зелёному "Москвичу". Чайник воды на примусе вскипятил. Заварил сухие листочки малины и смородины, что ему принесла Таня Леонтович. Чуть не поперхнулся, услышав мужской голос:
  - Здрасти, Пётр Романыч. Значит, вот вы где обитаете. Узнали?
  Богуславин посмотрел. Удивился.
  - Олег? Олег Мордвинцев? Как же, помню. Выписали, что ль, тебя?
  - Ну. Присяду?
  - А присядь пожалуйста. Чайку?
  - Пожалуй.
  - На, пожалуй, и не бáлуй.
  Олег принял горячую кружку, хлебнул. Подивился.
  - Вкусная отрава. Хотя и бледная.
  - Живот-то зажил? Или ты погулять отпросился?
  - Не, выгнали.
  Олег хлебнул из кружки.
  - Посмотрели, пощупали, отправили домой, - кратко рассказал он. - Дозаживёт, не впервой резаный.
  Пётр Романыч ждал терпеливо. То ли парень мимо проходил, заглянул бесцельно, то ли дело нашлось к босяку под липами. Хотя непонятно, какое может найтись дело у знакомца Метеорита Огрызкова к древнему старику без кола, без двора, без денег, без связей везде, кроме трубопрокатного завода, Совета ветеранов войны и православной церкви...
  - Виктор встаёт? - спросил Богуславин.
  - Пытается, - ответил Олег. - Гоша к нему иногда заходит. Болтают про то, что было, про то, что будет.
  - Уже планы строят? Хорошо, - одобрил Пётр Романыч. - А ты что думаешь делать?
  - Я пытаюсь завязать, - кратко ответил Олег. - Намётки имеются. Да ты, Пётр Романыч, не бойся, я так забрёл... не знаю сам, чего я тут забыл... Как о матери помолиться?
  Пётр Романыч ответил спокойно, без удивления:
  - Так прежде всего Бога в сердце пусти. Потом в церковь пойди, раз душа молитвы запросила. Или ноги у тебя избирательные, только мимо храма бродить могут? К нищему деду забредают, а к Богу забывают?
  Олег помолчал. Руками стиснул кружку. Хлебнул.
  - Я о Боге не думал, - сказал он. - Как-то мне всё равно, есть Он или нет. Просто... в общем, зайду я, ладно... Если ноги заведут.
  Отдал кружку. Вздохнул шумно, как упавшая о песок морская волна. Хотел уж встать и замер, увидев выходящую из дома Катю Амелину. Девушка присела у клумбы, недавно облагороженную ею, Богуславиным и Валентиной Семёновной, придирчиво оглядела, руку протянула, что-то поправила, что-то выдернула.
  - Какая... - протянул Олег.
  - Какая? - спросил Богуславин.
  - Трудолюбивая, - нашёлся Мордвинцев. - И вообще... Её как зовут?
  - Катя.
  - Пойду ей помогу?
  Богуславин пожал плечами.
  - Попробуй. Только не распускайся.
  - В смысле?
  - В смысле девушка редкая и ранимая. Душу её не сломай, понял?
  - Да ладно...
  - Олег.
  - Да понял. Она меня, может, раньше пошлёт.
  - Ну, старайся быть таким, чтоб не послала, - изрёк Богуславин и машинально потёр грудь рукой.
  Что-то сегодня острее обычного. Олег заметил.
  - Болит?
  - А?
  - Сердце, говорю, болит?
  - А? Сердце? Так, немного. Иногда. Ты, Олег, на меня внимания не обращай. Чё мне сделается? Сижу, воздухом свежим подышиваю. Природа.
  Олег вытащил из кармана джинсов мятую желтоватую бумажку и протянул Богуславину.
  - Это вам Гоша передал, - объяснил он. - Его-то ещё с месяц в запрете подержат.
  И пошёл к Кате. Почесал затылок. Наклонился. Что-то спросил. Выдернул какую-то мелкую травку. Катя повернула к нему ласковое своё лицо. Олег замер. Потом очнулся, снова заговорил.
  Богуславин улыбнулся и развернул записочку от Гоши. На листочке написано несколько слов: "Лена с Радомиркой пришли!!! А я ж об этом самом молился! Бог есть, Пётр Романыч, вы это знаете?!?! Я вернусь к ним!".
  Богуславин широко вздохнул, прижав к груди руку. Слава Богу! Он перекрестился. Конечно, такое настроение у Лены может запросто пройти. Какой-нибудь удар внешнего бича, поселившееся в глубине сомнение - и любовь, преданность забьются в угол под напором страха перед жизнью с обезображенным мужем. А, может, наоборот: ещё бóльшую силу семья обретёт...
  Соседи, выходя или заходя в зевы узких подъездов, частенько уж и не замечали одинокую странную фигуру, обжившую край их двора, утопавший в липах. Но более близкие люди не забывали кивать или взмахивать в приветствии рукой. Кто-то и хлебцем делился, и даже дешёвой колбасой...
  Люся с авоськой прошла, так и не глянув в сторону отца. Упрямое, возмущённое выражение портило её милое личико с заострившимися, застывшими от постоянного напряжения чертами. Она забрала из почтового ящика конверт с официальным штампом и поднялась домой. Забросила сумки с продуктами на кухню, вскрыла конверт и внезапно кинула взгляд в окно. Она тотчас увидела отца на скамейке под "грибком", зелёный "Москвич" и какой-то хлам на досочках и пенёчках, и вдруг ощутила непонятную для неё умиротворённость и угасание.
  Люся смотрела в окно, застыв соляным столбом, и, забыв о времени, остро переживала светлую свою, тёплую раннюю жизнь - детство и юность, полную веры в необыкновенное будущее, где по золотым ступеням можно дойти до белоснежного сверкания истинного счастья.
  В беспечные года детства и юности отец помнился Люсе большим, добрым, весёлым, несущим всегда праздник и ощущение уюта. Куда подевалось всё это, когда она влетела во взрослую жизнь и в ней осталась навсегда? Ведь отец не изменился. Вернее, изменился, став мудрее, проще, но это не портит, а возвышает любого человека. А как изменилась она? Куда отправилась?
  Похоже, её отцу спокойнее живётся на улице, чем ей в трёхкомнатной квартире. Почему?
  По ней так сильно прошлись смерти её братьев, сестёр, мамы, лишение сразу столькой любви, познание жёсткой несправедливости, что охладило её до самой низкой температуры восприятия.
  И когда она сейчас смотрела на отца, то сравнивала себя с ним и недоумевала: одно дерево, но на живом стволе - сухая мёртвая ветка торчит, видом своим устрашая.
  Суета, вечная боязнь безденежья обездолили её, обездвижили. Если прежде ей казалось, что она летит, то теперь - что пятится назад, не может не то, что двинуться вперёд, но даже остановиться, дабы прекратить собственное изничтожение.
  Санька недавно притащил цветы... Она вспомнила, как он стоял, глядя на неё с непонятной надеждой. Теперь она вдруг поняла, надежда на что сияла в его глазах. На то, что она вернётся - та девушка, которую он полюбил пятнадцать лет назад.
  Люся зашла в гостиную. На подоконнике стол полузасохший букет. Она сменила воду, оборвала подвядшие цветки. Аккуратные стебли с белыми пушистыми шапочками ромашек освежили неприбранную комнату.
  Люся сперва нехотя, а затем всё с бóльшим энтузиазмом принялась за уборку. Через три часа квартира блистала, и в Люсе поселилась тихая радость. Она сделала себе чай, бутерброды, подкрепилась, глядя в окно на отца.
  Что в ней такое сдвинулось? Она положила чашку в мойку, прошлась по созданной ею чистоте, приблизила лицо к Санькиному букету.
  Оба её мужчины сейчас рыбачили. Скоро придут, начнётся возня с рыбой. Сытный запах напитает весь подъезд: уха, жарёнка, а то и пирог. Сядут мужчины за стол, будут хлебать уху, щипать жарёнку, отламывать пирог.
  И не смотреть на неё.
  Да. Вот что в последнее время томило Люсю, хотя она не желала себе в этом признаться. Они не смотрели на неё. Общались по делу, решали житейские вопросы - и всё. И ей хотелось завыть, как волчице в студёную зимнюю ночь.
  Не таясь, Люся придвинулась к окну. А он смотрит? Он любит? Можно ли любить такую дочь? Такую мать? Такую жену? Какое смирение, какую доброту надо взрастить в себе, чтоб не обидеть ни одной мыслью любовь отца к дочери! Но такое в жизни - злой сегодняшней жизни - разве бывает?
  Она вспомнила про свою роскошную норковую шубку, которую берегла и холила, словно та обладала некой "шубной" жизнью, впервые без привычного раздражения и сожаления. Неужели она выздоравливает? Это было бы... странно. И нелепо. Выздоравливать так тяжело! Иногда практически невозможно. Что-то мешает. Как заслон. Стена толще и длиннее Китайской. Сквозь стену пробиваться - кто когда захочет? Тот, в ком решимость есть и тогда, когда ничего другого не остаётся.
  У неё, Люськи, решимость есть? Она прислушалась к себе. Что-то коснулось её и взбередило. Она увидела себя с отцом, с мамой, братьями и сёстрами, их отзывчивость и понятливость, покровительство и нежность. Увидела себя плачущей, кричащей, когда один за другим погибали её родные. Кто утешал её, был рядом, старался до слёз в горле умирить её злобящееся сердце? Мама. И отец. Он старался быть рядом, чтобы разделить её боль, одиночество, заставить жить снова.
  Чем отплатила она?
  Люся вытянула шею, нашла взглядом фигуру отца, так и не сдвинувшегося с места с тех пор, как она видела его час или два назад. К нему подошла пара. В девушке Люся узнала соседку из последнего подъезда Катю Амелину. Плечистого парня она не знала. Хм... липнут к отцу знакомые и незнакомые... И есть, отчего. К ней-то вот никто не липнет, даже собственная семья. И тоже понятно, почему. Растеряла она себя и не нашла... Гналась за чем-то... куда-то. Зачем? Куда?..
  Сегодня её предупредили, что ларёк закрывается, и через неделю она вольётся в море безработных. Она думала, что взорвётся от отчаянья, однако изумлённо поняла, что только этого и ждала. Вернее, ждала в тупом постоянном страхе, что нож гильотины упадёт на её шею. И он опускался на неё каждый Божий день, давя неопределённостью завтрашнего дня. Наконец сегодня он ударил, и с неопределённостью покончено. Можно жить. Бороться за что-то другое, а не за место в продуктовом ларьке - безпросветном и утомительном. Обрадоваться мужу и сыну. Сходить в церковь одной. А потом всей семьёй. Повиниться перед отцом.
  Люся медленно подошла к шкафу, открыла дверцу, нашла лёгкий голубой шарфик, повязала на шею - так, как в юности научила её мама. Босоножки без каблука на босу ногу.
  Заметив белый прямоугольник письма, она взяла его, раскрыла. Это оказалась повестка в ОВД, на допрос к Карякину. Срок - завтра в десять. Интересно, зачем Карякину понадобился "липовый босяк"? Люся положила листок на стол и вышла из квартиры.
  Она спускалась, считая вполголоса ступеньки. Итоговая цифра вылетела из её головы, едва она оказалась на улице.
  Отец сидел на скамейке один, закрыв глаза, улыбаясь чему-то своему - тому, к чему когда-то она имела доступ, а потом - нет. Люся пристроилась рядом с ним, помолчала, не решаясь начать разговор.
  Отец улыбался. И, казалось, улыбка на его губах замерла навсегда. Людмиле почудилось, что он уже не в этом мире.
  Но где?..
  - Всё хорошо, Милуш? - тихо спросил Пётр Романыч, называя дочь её детским именем.
  - Ничего, - она вдруг уткнулась в его плечо и зажмурилась - как много лет назад.
  Пётр нагнулся, поднял со скамьи непослушными пальцами пожелтелый берёзовый лист - предвестник надвигающейся осени. Повертел его за черенок. Ладошка листика испещрена дырочками, точечками, рыжинками и светлой позолотой.
  - Смотри-ка, листик-то какой... Ажурный. Я сослепу подумал - драгоценную брошь кто-то потерял. А это листик осенний берёзовый... Красота! А, Люсь?
  - Ага, - пробормотала Люся, внимательно вглядываясь в отцово подношение. - У мамы, кажется, была похожая брошь. Точно, была! Ей от мамы досталась. Серебряный ажурный листик с чёрным жемчугом. Где-то она у меня в шкатулке валялась. Я о ней и забыла...
  - Надо же...
  Пётр покачал головой, любуясь всё листиком.
  - Откуда он такой ажурный? До полной осени ого-го сколько, чтоб столько дырочек образовалось... Ничего-то мы сами доброго, прекрасного выдумать не можем, а, Люсь? Всё Богом уже создано, всё волшебное, всё прекрасное... и любовь...
  - Пап... Знаешь, что... - нахмурясь, начала Люся.
  Отец поднял листик к солнцу. Лучи сквозь дырочки сверкали бриллиантами.
  - Да... Красота безбрежная... Будто привет от Домнушки...
  Люся вздрогнула. Посмотрела на него тревожно. Кольнуло в сердце.
  - Пап... - позвала она.
  - Мм? - не отрывая глаз от ажурного листика, отозвался Пётр Романыч.
  - Идём домой, - сказала Люся.
  Пётр Романыч опустил лист на колени и посмотрел в небо с плывущими облаками. А как бы хорошо-то: полежать на летней утренней росе... в тишине деревенской - истинной - красоты, в ажурности богосозданного мира...
  - Я уже дома, - наконец ответил он.
  
  2009-2011
  
  (17-18 декабря 2004, 18 февраля 2005;
  24-26 ноября, 3, 5 декабря 2005;
  16, 18, 20 октября 2007;
  12 - 24 декабря 2008,
  23 января - 4 февраля 2009;
  19-27 марта, 1 апреля 2009;
  13, 17, 26 февраля, 8 марта, 10-16 апреля 2009
  14 апреля 2009 - 24 января, 23 октября - 4 ноября, 20-23, 27 декабря 2010
  8-13 февраля 2011)
  
  СЛОВО О КНИГЕ
  
  Когда я увидела в новостях маленький сюжет о том, как дочь выгнала отца во двор, и он стал там жить, не жалуясь и не стеная, а потом услышала, что эта ситуация - не редкость, и в моём родном городе старик живёт в подъезде собственной квартиры, из которой его выдворила дочь, и та, каждый день проходя мимо него, даже не здоровается, я и не думала, что из планированного небольшого рассказа вырастет большая повесть.
  Одна ситуация вырастала из другой, другая врастала в третью; вдруг появлялись новые персонажи, новые повороты, и я никак не могла поставить решающую точку, несмотря на то, что уже был написан последний эпизод.
  ... Прежде я не могла понять, как люди пишут о реальной жизни - ведь это скучно! Ничего удивительного в ней нет. И я писала фантастику. Иногда - любовные истории. Перелом случился в 1999 году, когда я пришла к вере, поговорив с глубоко верующим священником нашего прихода в честь иконы Божией Матери "Знамение" иереем Андреем Ерёминым. Когда я стала постигать Закон Божий, ездить в храм, читать книги о православии, мне стало казаться, что фантастика (по крайней мере, моя) настолько убога и иллюзорна по сравнению с настоящей жизнью, что единственное, что может оправдать её существование - это порыв в будущее, это необходимость человека в сказке, в чудесах, в порыве узнать будущее и, хотя бы в мечтах, побывать в нём. Фантастика - сон, который никогда не осуществится в действительности...
  И я стала писать о людях, живущих рядом. Я читала православную литературу, влезала в Интернет на православные сайты, я смотрела новости и судебные программы, чтобы находить свой материал. И это, кстати, общеизвестная практика писателей - находить реальные истории и рассказывать их, преломляя их, интерпретируя, вкладывая свои идеи. Именно так, к примеру, Лев Толстой написал своё "Воскресение", а Фёдор Достоевский - "Преступление и наказание": общаясь с известным судебным деятелем XIX века Анатолием Кони, они узнали от него об интересных процессах и перенесли их на бумагу, описав широкими мазками, будто художник маслом, вечные чувства и оставив нам нестираемую картину быта и нравов дореволюционного общества...
  Мне вообще нравится писать о стариках. Они самобытны. Они мудры. Незатейливы и, в то же время, искушены жизнью. Они стоят на пороге встречи с Богом. Что это за ощущение? Многим из нас предстоит пережить то, что сейчас переживают они. И, между прочим, это слабость, болезни, незащищённость; одиночество, пренебрежение, страх. Всё это будет с нами, если Бог подарит нам несколько десятилетий жизни. Я хочу это прочувствовать теперь, и дать прочувствовать это другим молодым, чтобы понять старость, чтобы приблизиться к ней духовно, чтобы смочь обрести жалость к тем, кто сейчас находится в трогательном "третьем" возрасте. В возрасте, когда осталось лишь несколько лет перед молодостью в Божиих обителях...
  Эпизоды "Поводыря" возникали по ходу письма. Что-то я подмечала рядом с собой (например, про воровство девочками цветов с клумбы), что-то придумалась из какой-то крохотной мысли (о молодой вдове, готовящей обеды усопшему мужу), что-то видела в судебных программах (о Милофане, например). История о старике, ждущем звонка от мамы, родилась от проповеди нашего священника, отца Евгения (Осипова), а точнее, от его слов: "звоночек с того света". Рассказ о Глафире и Игоре имеет корни тоже в судебном деле (мошенничество с пенсионерами), а всё остальное - придумка...
  По сути, это первое моё большое произведение, если не считать фантастики. Рассказы, конечно, пишутся быстрее..."Поводырь" писался долго. В него я вставила старые и новые рассказы о стариках, вплетя их в повествование, чтобы они читались как единое целое.
  Видимо, так и сочиняются книги: мысли, переходящие в сюжет, и сюжет, переходящий в мысли.
  Книга проиллюстрирована фотографиями. С некоторых пор я нашла, что интереснее всего фотографировать детей и стариков. Может, потому, что они чем-то похожи друг на друга и лучше находят язык между собой? Дети обычно тянутся к старикам, а старики - к детям. Но раз это повесть о стариках, то и фотографии здесь - их.
  Это жители нашего города Снежинска, который находится на северной границе Челябинской области, и прихожане нашего храма. Вглядитесь в лица: в них покой и вечность.
  
  13 октября 2011
  
  СОДЕРЖАНИЕ
  
  Глава 1.
  Глава 2.
  Отступление первое. Милофаня.
  Глава 3.
  Глава 4.
  Отступление второе. Глафира Никифоровна.
  Глава 5.
  Глава 6.
  Глава 7.
  Отступление третье. Агафья Гавриловна.
  Глава 8.
  Отступление четвёртое. Агата Леонтович.
  Глава 9.
  Глава 10.
  Глава 11.
  Глава 12.
  Глава 13.
  Глава 14.
  Глава 15.
  Отступление пятое. Леонид Дорофеевич.
  Глава 16.
  Отступление шестое. Барсин.
  Отступление седьмое. Соня Свидлова.
  Глава 17.
  Глава 18.
  Глава 19.
  Глава 20.
  Глава 21.
  Глава 22.
  Глава 23.
  Глава 24.
  Слово о книге.
  
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"