Жамин Алексей Витальевич : другие произведения.

Странноприимный дом

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:


   Странноприимный дом
  
   - Неужели нельзя послать почтой? - Шеф спустил на кончик носа очки и укоризненно посмотрел на меня неподвижными очами, но рука его уже непроизвольно подписала лист местной командировки.
   Надо было что-то сказать, чтобы шефу не было неудобно за противоречие в словах и действиях - добрый он был дядечка.
   - Можно, конечно можно, Павел Фёдорович, но несолидно будет выглядеть...
   - Ну, разве что, несолидно - катись с Богом, - то, что мне было надо, я услышал и мгновенно исчез.
  
   Солнце переливалось и искрилось в сотах брусчатки, омытой искусственным поливальным дождём, а я скользил в своих итальянских сандалиях по этому голубому озеру, мизерному реальной глубиной, но вполне соперничающему видом с самым настоящим, природным. В тонкой водяной плёнке плавали отражения домов, в преображении падения любая простая форма приобретала чудесные очертания. Редкие тучки пробегали над крышами невысоких особняков, осталось их в городе - кот наплакал, но как специально почти все они собрались здесь, в центральном районе. Многие были испорчены пластиковыми окнами, поддельно-черепичной крышей или нахально современными вывесками, но много сохранилось зданий действительно старинных обличием, вполне в приличном состоянии, возможно, благодаря реставрации.
  
   Отделался я от своей липовой командировки моментально. Не ожидал, что так быстро избавлюсь от коварно сочиненных писем, ощутимых пользой лишь мною лично. Одно плохо, не догадался отдать послания в приёмное окошко, с мелькнувшим в нём на мгновение лиловым маникюром нежной ручки канцелярской барышни, вместе с пластиковой папочкой, которую не знал теперь куда деть. Ни в один карман обложка не лезла, пополам складываться не желала, а выбрасывать такую делопроизводственную красоту рука не поднималась. Так и шёл, прямо дама с веером, обмахиваясь этой пластмассовой штукой, будто собирался подать тайный знак кавалеру сердца или скрыть своё смущение, смущение... Дальше додумывать веерную историю я поленился.
  
   Старые улицы всем хороши. Ничто не может их испортить: ни припаркованные как попало автомобили, ни теснота расколотых змейками трещин тротуаров, ни унылые подворотни, будто задумавшие утянуть прохожего в свою диагонально-решётчатую или арочно-павшую тень. Настроение так прекрасно, что и не знаешь, винить ли в этом вульгарную молодость, солнечный блеск углов строений, окружающую древность переулков или музыку цокающих каблучками дамочек, нет-нет, да и проскакивающих по своим делам мимо моего праздного, но всегда жаждущего их внимания взгляда. Как раз с этим не везло совершенно. Ни одна и не думала оборачиваться, а на прямой бросок очей отвечала таким встречным рассеянным, что было ясно - ничего тебе не светит в этих радужных озёрных блюдцах, кроме собственного тусклого отражения.
  
   Однако поводов для расстройства не существовало, а посмотреть, кроме как на дамочек, и так было на что. Горбатая улочка делала крутой поворот и рассыпалась несколькими переулками, один сейчас был виден узкой щёлкой, внутри которой сверкала разноцветными куполами маленькая церквушка, притулившаяся под горкой. Увидеть её всю не представлялось возможным, наполовину её закрывал балкончик, свесившийся с угла крайнего в том переулке дома. Балкон походил на корму корабля - он качался в такт моим шагам. Мореплавательный мотив усиливался большими французскими окнами, устроенными как выход на балкон. Уже и не дом, а настоящая корма испанского галеона. Роль моря играла волна атмосферных инверсий, волнами перебиравшая мокрую мостовую.
   - Нравится, вижу - нравится, - я обернулся и наткнулся на смелый взгляд древней старухи.
   - Дом замечательный, волшебный, никто и не поверит, что это всего лишь странноприимный дом. Жил тут когда-то купец, грешен был до таких степеней, что кроме адского пламени уж ничего для себя впереди не видел, но слаб человек, надеждою слаб. В этом сила его. Возжелал на старости лет прощение у Господа получить, упомянутый купец первой гильдии Карасёв. Да так возжелал, что и церковь построил, пожертвовал немало капиталов на разные богоугодные дела, дом для убогих и сирых открыл. Не специально его строил, собственный переделал, семью вон выставил, расселил. Родные столь благородных порывов не оценили, рассорился он со всеми. Последние дни доживал бывший хозяин здесь, в кабинете, лишь его в своё пользование определил, - старуха передёрнула плечами с осуждением, наверное, считала, что и кабинет надо было отдать убогим.
  
   - Говорили, часто его можно было видеть по вечерам на балконе. Сидел на табуретке трёхногой, каким-то Гауди, гишпанским мастером, сработанной. На небеса смотрел, колокольный звон слушал, молился, а иногда прямо с балкона нищих одаривал. На той стороне, где сейчас банк расположился, была кондитерская, а рядом с ней всегда куча нищих сидела - ждали, когда снизойдёт щедрость на купца, бросит пригоршню медяков он, а то и мелкого серебра в толпу. Околоточный гонял их по просьбе владельца кондитерской, ведь приличные люди сквозь немытую толпу проходить гнушались, да какой там, всё время за таким народом не углядишь, да и не напугать их уже ничем.
  
   Я с интересом рассматривал рассказчицу. Бабуля был до того стара, что, казалось, слабый ветерок из подворотни раскачивает её в такт речи, и до того легка костью, как есть - пташка. Пташка, правда, экзотическая. На голове у бабули восседал странного вида берет. Тёмно-лиловый верх его напоминал поварской колпак, а широкая тулья вся была расписана какими-то чёрными письменами. Вялую верхнюю губу бабки укрывали редкие седые усики, а на лбу шевелилась, будто жила отдельно от хозяйки, огромная жёлтая бородавка. Глазки старушки смотрели остро, пронизывали собеседника, а её златозубой дикции позавидовал бы любой современный диктор.
  
   Я уж и не знал, что сказать ей в ответ, ждал продолжения, а его не следовало. Бабка каким-то образом нырнула мне под руку и растворилась меж домов. Не успел даже рассмотреть, куда она направилась, да тут уж не до этой загадки мне стало. Прямо навстречу, в двух шагах от меня, чуть не на месте исчезновения бабки увидел я даму. Образовалась она точно из воздуха, но плоть и кровь её была столь очевидна, что всё моё существо немедленно на её появление отреагировало. Засосала под рёбрами голодная, сладкая боль, спустилась вниз, окутала живот и устремилась ещё ниже, заставляя вращаться эллипсоидные органы. Возникла и нервной волной пробежала дрожь по внутренней стороне бёдер, затикала и угнездилась под косточкой над пяткой. Я не мог пошевелиться, только смотрел во все глаза.
  
   Секунда, а вот что увидел. Растянутая, внизу пополневшая латинская буква S - силуэт, лёгкой пелериной чёрного бархата укрыт. Фиолетовые чулки утоплены в чёрные замшевые ботики, с крылатыми раструбами и вывороченными наружу язычками, прищёлкнутыми серебряными кнопками. Острые носы штиблет в балетной позиции, а юбка до того узка, что уж кажется телом, но вот и чистое тело - белеет призывно манящим мелким отрезком над кружевным окончанием чулка, чуть показалось в донельзя высоком разрезе. Лицо дамы скрыто огромными тёмными очками, будто спрыгнула она с крутого байка. Прижаты очки к лицу так, словно для плавания вдоль коралловых островов предназначены, уж точно не для хождения по переулкам, пусть и солнечным. На голове у дамы розовый платок, завёрнут хитрым способом на манер чалмы, перетянут чёрной лентой, чей перехлёст заколот алмазной брошью, но не этот чудной облик завораживает, хотя иной соблазнительнице и половины чудес этого наряда хватило бы для трёх замужеств.
  
   С трудом, но понимаю, вовсе не наряд так действует - позади дамы, словно крылья бабочки распахнуты. Не материальны они, чистая иллюзия, но какая фантастическая. Несколько цветных фигур наседают пирамидой друг на друга, внизу - треугольник пурпурный, в центре - ярко-жёлтый с зелёной сердцевиной, а над ними возвышается безумно-синий с хвостиками, похожими на поперечный срез конической струи чашечного фонтана. Очарован, но не падаю, креплюсь. Напрасно не упредил - испытание нешуточное следует незамедлительно, не видом уже - прикосновением. Меня плотно обволакивает ароматом горного луга, нежным облаком тепла, с упругим телесным наполнением, а рука дамы плющом меня обвивает, притягивает. Потухла оболочка сознания, глубинные волны потекли в её сторону, возвращаю суть свою, будто забытый долг, древнейший. За весь мужской род расплатиться готов жалким подобием жизни своей, до встречи с этим чудом, пустейшей.
  
   Но отстранилась. Руки, в звёздно-лиловом маникюре ногти, упёрлись в грудь, отодвинули, а жест, приглашающий всем поворотом тела, обнадёживает, зовёт. Иду, земли не чувствую под сандалиями, хлопают они, размера на три большими кажутся. Бегу уж за нею, а сам только и думаю, не споткнуться бы, не потерять бы обувку... Поворот, ещё один - мы под балконом, ныряем в арку. Сизым дымком дворовых солнечных лучиков она полна, глаза не видят, ступени вверх, падаю, поднят рывком за руку, плечом царапаю шершавую стену, опять вниз, дверь скрипнула, падаю... Носом ткнулся в ковёр, ковёр так ворсист, что жаром кожу опалило, но крови нет - не ковер, так разбил бы в кровь нос. Голову поднимаю, вижу компанию.
  
   Расселись вдоль стен люди, на меня не смотрят - не интересен им я. Зато мне они, ох, как интересны, пусть бы провалились куда-нибудь, а оставили мне лишь спутницу, которая тоже здесь, за стол с белой скатертью уселась, белую булку в руке держит, маслом мажет, ложечку серебряную с икрой приготовила, из хрустального лебедя меж крыл чёрный бисер зачерпнула, а там ещё много осталось. Подходят два молодца, лет по сто каждому, а может и более, под руки меня берут, с ковра поднимают и в спину подталкивают, к столу направляют. Глаза старцев бельмами скрыты, но видать ориентируются в зале хорошо, не ошибаются. Тела старческие, костистые прикрывают чёрные балахоны, подпоясаны кумачовыми лентами с малиновыми кистями. Деды, наконец, от меня отошли, возвратились к своим подругам, что вдоль стен рассажены на всяких пуфиках, сундуках, какая в нишу задвинулась, иная наперёд вылезла, а уж одежды их разнопёрые в золотом-серебряном шитье, наскоком и не опишешь.
  
   Одна лишь запомнилась мне, но не столь платьем своим жемчужным, как треском его. Грянули бубны и свистульки заверещали откуда-то сбоку, а эту бабку-даму вытянул на танец один из моих старцев, да неудачно - наступил на краешек одеяния, так весь подол и разошёлся, лоскутами рваными, где повис, где на плиты каменные - не везде ковры настелены - рухнул. Не очень-то внимание обратила бабуля на неприятность, в пляс пустилась очумелый, старичка своего до охов-ахов довела быстро, повисла на нём, будто это у него поясок разошёлся, кафтан распахнулся, так и вращается, так и крутится на шее старичка, не шибко крепкой, шарфиком цветным. Ноги в золотушных пятнах мелькают, шерстяные носки сползли до пят уже. Весело ей, ведьме. Будто шелест молний в тучах дальних смех её.
  
   - Садись ближе, - двигается на пуфике "моя" дама, - давай знакомиться нарочный мой.
   - Может быть, наречённый?
   - Поправлять будешь своего Павла Фёдоровича, в конторе своей, а я как сказала - так и есть.
   Сбрасывает "моя" дама очки от солнечных лучей, и я затихаю - ни словечка возражать ей уж не хочется. Со всем готов согласиться, пусть даже приговор мне выносит жестокий, защищаться не буду, лишь бы смотреть в эти пульсирующие радужные кольца, уносящие ввысь и вдаль, раздвигающие стены, рушащие опоры времени и пространства.
   - Мать Молния назвала меня Аберрацией, с тех пор с этим именем живу, ты же юноша, можешь не представляться. Заслужишь, так новое имя тебе дам, а старое - забудь.
  
   В этот момент мимо нас проплыл в воздухе, готов поклясться, не касаясь никаких предметов, бородатый человек в суконной поддёвке, в мягких яловых сапогах, собранных гармошкой и жалобно пропел-проговорил, чувствовалось, что ни на что он не особо рассчитывает.
   - Люди добрые, вспомяньте благое, что вам делал, обиды забудьте, хоть комарика в рот мне положите, хоть капельку росы - губы смочить...
   Аберрация ловко мазнула купца по губам серебряной ложкой полной икры, да половину тот, верно с испуга, растерял в бороде, принялся руками собирать, да дрожали руки, более на плавники похожие своим плавным, неподчинённым ему поведением. Отплыл купец, а ведь и объяснять не нужно, что купец то был Карасёв, кто-то подтолкнул его в наборный каблук. Исчезла его фигура среди книг в кожаных переплётах, которыми полки вдоль стен свободных от дам-бабок были уставлены.
  
   Аберрация рассмеялась. Колокольчики ермолки шутовской был тот смех, а настоящие колокольчики-бубенчики отозвались, заплясали на бубне, который подбрасывал в руке горбатый карлик-шут в жёлтом кафтане, красных штанах и сиреневых сапожках. Он вертелся под ногами, щекотал голые пятки мои, - избавил каким-то образом от носков, не снимая сандалий, - тянул меня за руку, приглашал куда-то пройти, а я не понимал его шутки, боялся её, но Аберрация сама взяла шута за руку и поддалась его движению. Ничего не оставалось делать, как следовать за ней. Мы скользнули за кованую низенькую дверь, а шут прихлопнул её за нами, - вьюном вывернулся мимо нас, попавшихся в западню, обратно в зал, - с железным звяком прихлопнул дверцу на петлях, да вдвинул снаружи засов в скобу, что уж я слышал, больше догадываясь, что произошло. А увидел я напоследок, за миг до исчезновения полоски света: в залу, замещая пространство улетевшего купца, вплывает огромный белужий торс, а на носу у рыбины лежит французское окно, подозрительно напоминающее верхней частью осетровые наголовные шипы-жучки.
  
   - Настоящие чудеса начинаются лишь в темноте, да и то, когда в ней закроешь глаза, - нашёптывала мне на ухо Аберрация.
   И опять я соглашался с ней. Перед глазами поплыли расходящиеся из мнимого центра цветные кольца, я не обращал на это явление никакого внимания, всё оно было поглощено моей дамой, она времени даром не теряла. Благодаря её манипуляциям, едва проморгнув веками бесполезных глаз, я уже стоял на каменном полу, ощущая из одежды лишь сандалии. Всё остальное кануло безвозвратно, учитывая невозможность что-то видеть, а на появление света я не надеялся. Скорее, надеялся на обратное - никогда уже свет не загорится. Потом буду думать, хорошо это или плохо, но пока свет ни к чему.
  
   Осязание. Никогда не ощущал его полезность. Пользовался им как самый настоящий лох, а вот что это такое в действительности и как оно необходимо, не понимал. Крючок. На помощь вторую руку. Разрез. Молния. Безымянный первый узнал, где её конец. Запустить всю ладонь. Подбородок, оказывается, тоже годится для удаления лишней ткани. По плечу, веду, не оцарапать бы бородой, когда же небритость успела появиться? На щеке лёгкая волна материи шёлкового платья. Два крючка - это легко. Ваятель тьмы. Плотность плоти обнять и комочек колючих кружев в сторону. Кружева в завитках. Влагой влагу поправ, впился в лоскут из отроческих снов. Колени в камень. Запрокинуть голову в сторону бывшего неба и дышать паром, слизывая дыхание секретных желёз. Удержать неудержимое желание, рвущееся в любую извилину, ждать и трудиться над нежной скалой, ваять наслаждение, вздрагивая её дрожью.
  
   Павел Фёдорович рассматривал серебряную тарелку, по ободу которой в барельефе бежала псовая охота. Но псы и удирающая со всех ног и хвоста лиса волновали его разве чуть. Он не знал, что ему делать с огромным куском запеченной на решётке камина осетрины, покрытой аппетитной корочкой, отчётливо напоминавшей карту горного массива, исполненную в традиционной охряной гамме. Эту красотищу он никак не мог одолеть вилкой, даже правильно выбранной.
   - Кто-нибудь в этом тереме, даст мне нож? Куда подевались все ножи?
   - У нас сегодня ночь длинных ножей*, операция Колибри в действии, - прошамкала почти лысая старушка, откидывая фартук, наброшенный на голое тело. Её седые жалкие прядки удовлетворённо кивали бантиками, заменявшими моднице бигуди.
   В её жёлто-коричневом пузе торчали ножи. Это были не все ножи, приготовленные для сервировки стола, но другие бабули тоже от неё не отстали и с удовольствием поглаживали литые узоры рукояток, выглядывающие из-под ветхих, когда-то страшно дорогих, одеяний. На столе ножей ни одного не было видно, всем нашлось более тёплое место.
   - Хорошо, что я собрался поужинать, а что я сделал, если бы мне пришлось вскрывать письма - рвал бы их грязными, масляными, жирными руками. Это ужасно не очаровательно. Объявляю, эту дотянем как-нибудь, следующую ночь - ночью столовых приборов.
   - Почитаю вам книгу странствий. Это жуть как успокаивает. - Рыжий шут сбросил на пол ермолку с бубенцами, заботясь об абсолютной тишине, и вытащил огромный том из ряда фолиантов.
   Защёлка переплёта, несколько подпорченная веками, никак не открывалась. Шут легко вышел из положения. Он вытащил из ближайшей бабули ножик, ковырнул древний замок и торжественно произнёс, уже открывая книгу и, стремясь сделать это в самой середине.
   - Начинаю художественное чтение. Шут по призванию, актёр поневоле Фока Задорный. - Шут раскланялся во все стороны, прищёлкнул каблуками, навесил на себя накладную бородку, потом снял её, потом опять навесил, то есть действовал не очень-то решительно.
   В процессе сомнений он подбежал к дверце, за которой мы исчезли с Аберрацией, и отщёлкнул засов - непредсказуем был как настоящий артист.
   - Никто не знает из присутствующих, как сейчас не носят в Америке бороду или как носят, чтобы впросак не попасть, - жалобно обратился шут к публике.
   - Начинай читать, - не выдержал приготовлений Павел Фёдорович.
  
   "В любом государственном устройстве всегда существуют пробелы, - считаем с пробелами, так платят больше, - пробелы бывают единичные и множественные. Если не прав Царь, то пробел единичный, а если весь народ, то множественный. Раньше одной белугой можно было накормить трёх царей сразу, а сейчас двумя китами не могут двух прокормить...".
   - Скучно, скучно, брось это дело или картинки дай посмотреть, - зашикали со всех сторон на шута бабки, но чувствовалось, ждут, что скажет Павел Фёдорович.
   - А ничего я вам не скажу, - сказал Павел Фёдорович, - ибо каждое моё слово на вес золота, а золото надо экономить. А уж если расходовать золото, то не на серебряные ножики, а на нитки и иголки.
   - Мудро, как мудро сказано, жаль мы глухие...
   - На нитки и иголки, чтобы зашить все ваши дырки.
   - Не надо все дырки зашивать, Царь батюшка, пригодимся ещё тебе, старая кобыла дышловой крюк не испортит, да и нам они ещё послужат...
   - Да не те дырки, охальницы, выдерну ведь все ножички из вас, так кто потом зашьёт вам животы?
   - О, из одной уже выдернули, вот вам ножичек Государь, - шут наскоро протёр ножичек, которым открывал книгу, о штаны и с поклоном протянул Павлу Фёдоровичу.
   - Ох, неумеха ты моя, хоть бы облизал, но ничего, в осетрине очистится, - Павел Фёдорович немедленно пустил нож в дело и отхватил огромный кусок рыбины, с трудом поместившийся в рот. Некоторое время он задумчиво жевал.
   - Вот какое странное дело наблюдаю на блюде, - Павел Фёдорович сбросил остатки рыбы на скатерть и теперь внимательно вглядывался в своё мутное отражение.
   По серебряному, мало зеркальному блюду, плыли жёлтые жировые ручейки, они иссекли неровными линями отражённое лицо Государя, скопились внизу, медлили, словно раздумывая, покидать подбородок или нет.
   - Сколько ни смотрю на себя в зеркало, - Государь почесал краем блюда подбородок, - ничего криминального не вижу. А книг всяких наслушаешься, так получается - должен бы видеть. Уж и не делаю ничего, всё пустил на самотёк - один чёрт, не нравится моё поведение мудрецам. Позволю себе самую душевную малость, гимнастку какую, бухгалтершу - жену друга или уж с горя, не иначе, бабульку светлую, всё не нравится писакам. Всё хотя записать в анналы. Да так записать, чтоб уж никто ничего не понял, в их числе и я, хотя вроде бы сам себе современник. Иль нет?
   - Да, да, Государь - современник, ещё какой! Великий! - Был ответом Павлу Фёдоровичу хор старческих голосов.
  
   Неизвестно сколько бы славословие продолжалось, но тут распахнулась дверца в углублённой нише и по ступеням, держась за руки, в зал поднялись Аберрация и Я. Найти всю нашу одежду в темноте, не удалось, как я и предполагал. Пришлось нам делиться тем, что имелось. Результат не замедлил быть громким. От хохота все бабки разом повалились со своих мест и задрыгали в воздухе ножками.
  
   Каких только носочков и чулочков я не увидел тогда. Разных цветов, полосатые и гладкие, в дырках и штопаные, иногда, казалось, вчера из магазина, а чаще - вот-вот рассыплются, а панталоны и подвязки - то песня отдельная. Посмеялся бы вместе с ними, но ей богу ничего странного в женских трусиках, в которых едва умещались мои сокровища или в ботиках, висящих на шее у Аберрации вместо лифа, для меня не было. Хорошо хоть на плечи моей подруги удалось набросить отысканную пелерину, а свою клетчатую рубашку я завязал на животе рукавами и вышагивал теперь как настоящий шотландский горец в килт-юбке. Получился, правда, один лишь шаг...
  
   Остолбенел. Лицо, плечи, фигура - всё знакомо. Так хорошо знакомо, что ужас. Передо мной сидел за столом Павел Фёдорович - мой прямой начальник и руководитель целого отдела, в котором мне позволяли существовать, явно до поры до времени.
   - Чего смотришь, письма отвёз?
   - Отвёз, Павел Фёдорович...
   - А чего на работу не вернулся? Времени полно было.
   Я не знал, что отвечать на такое прямое обвинение, когда даже больничный лист не куплен на всякий случай, как бывает, когда решаешься на многодневный прогул.
   - Придётся отдать тебя бабкам на растерзание, - тёмному внизу и белому вверху ряду это страшно понравилось - вдоль стены прошелестел одобрительный гул.
   Даже деды к нему присоединились, правда у одного от радости выпала изо рта на край ковра козья ножка. Ковёр густо задымился и оба деда, оторвавшись от хора сиплых голосов, принялись на ковре приплясывать, причём один из дедов хронически заступал за горелое место и стучал рваным сапогом уже по каменной плите.
   - Тише вы, опять Карасёв вернётся на стук, будет клянчить хлеб и воду, а откуда их взять? Проще ему пенсию в два раза поднять - пусть сам думает, чем на хлеб и воду приработать к ней.
   - Слава Богу, - воскликнули деды, - мы не на пенсии, слава Богу...
   - А я на пенсии, - загробным голосом произнёс Карасёв, выплывая из-за книжных полок.
   Аберрация подхватила со стола хрустального лебедя полного чёрной икры, потянула меня за рукав юбки и приложила палец к губам. Мы тихонечко вышли из залы и спустились-поднялись по лестнице, по той самой, по которой она меня сюда привела. В подворотне Аберрация размотала чалму, соорудила из неё замечательную юбочку, которая ценой небольших умственных усилий с моей стороны была превращена в сарафан, вкупе с сохранённой в первозданном виде накидкой получалось вполне прилично. Можно было освободить из грудного плена ботики - вернуть их на ножки. Мой наряд решили сильно не мучить - просто оторвали нижнюю часть рубашки и оставили юбкой, а верхнюю, я использовал по прямому назначению как остатки рубахи. В настоящее время в некоторых кругах такой наряд можно вполне считать стильным, а мы просто волюнтаристски решили на внешнем виде не зацикливаться.
  
   Я не переставал поражаться знаниям и умениям Аберрации, восхищался ею, и с большим удовольствием передал ей бразды правления, и не зря это сделал. Не успели мы перейти дорогу, как банк, располагавшийся напротив, куда-то испарился, а на его место материализовалась старинная кофейня, и всего-то это обошлось одним прикосновением к бриллиантовой заколке лилового ногтя и парой фраз, сказанных на каком-то мёртвом языке. Хрустального лебедя с икрой Аберрация обменяла у приказчика на две чашечки кофе по-мавритански и горку слоёных пирожных, показавшихся невероятно вкусными, после наших занятий в темноте за кованой дверью.
  
   Аберрация рассказывала, а я слушал и с удовольствием хрустел слоёным, сладким тестом и слизывал с него неосторожно выжатый крем. Оказывается, она недавно окончила Университет, какой-то специальный курс по истории театрального искусства, теперь работала в "Золотой табакерке" литературным клерком. Писала диссертацию на очень интересную тему "Сказочные мотивы в пьесах русских и советских драматургов", я как узнал об этом, так сразу же подозвал полового и отправил его за толстенной книгой Афанасьева, по счастью, почти на эту же тему, в ближайший книжный магазин. По моим расчетам - половина диссертации при переписке её четвёртой части будет в кармане.
  
   Засиделись мы допоздна. Пришлось срочно превращать кофейню обратно в банк, а то утром финансовым людям, при всех неприятностях последнего времени, ещё и некуда будет выходить на работу. Мы вышли из кофейни и глубоко вдохнули чистый московский воздух, сильно подкрашенный последними чёрточками заката. На балконе, прямо над нами стоял человек, лицо его было грустное, даже под густой бородой было видно, что это так. Он посмотрел на нас, тяжело вздохнул и, пошуровав в глубоком кармане, вытащил пригоршню серебра. Легкий взмах широкого рукава и монеты тяжело рассыпались у нас под ногами. Карасёв, а это, несомненно, был именно он собственной персоной, опять уселся на трехногую табуретку и продолжил печально смотреть на проплывавшие в свете ещё бледных газовых фонарей лиловые облака. В прорезь витой решётки балкона сиротливо выглядывал оранжевый наборный каблук.
  
   Так и продолжалось, так и шло всё вплоть до осени. Я писал письмо, сдавал его в окошечко, мчался по знакомому адресу. Пробовал попасть в заветный дом без письма. Балкон был на месте, висел как флаг всего переулка, а вот арки у дома не находилось, а соответственно и нужной мне подворотни. Парадное сверкало тяжёлыми лаковыми дверями, сияло медными ручками, а внутри была обычная районная библиотека, с вечно скучающей, неопределённого возраста девицей на выдаче и кучкой посетителей, неприкаянного, унылого вида. Ничего, даже смутно похожего на ворсистый ковёр за дверью или резной каменный пол, уж и не говорю о потайных коморках или о шутах с дедами и бабками, в упор не наблюдалось. Я рискнул получить у бледной библиотекарши читательский билет - ничего не изменилось. Всё чего я этим странным поступком добился, так это уточнения названия культурного заведения, выделенного белым на чёрном фоне пластиковой карточки. Название оказалось "Библиотека искусств имени троюродной кузины А.П. Боголюбова", а рядом был пропечатан мой личный длиннющий номер с четырьмя нулями впереди, очевидно, когда-то в будущем предполагалось резкое возрастание числа читателей.
  
   Кусочек лета мелькнул быстро, и наступили последние дни лета бабьего. С Павлом Фёдоровичем мы подружились. Дистанция оставалась, но прежнего холодка между нами не стало. Я также угрюмо выполнял свою механическую и неинтересную работу в конторе, а шеф, подмигивая, намекал мне: не пора ли в Странноприимный дом письмо писать. Я писал письмо и отъезжал. Иногда мы встречались с "царём" в прежней компании. Мы с Аберрацией всё реже отделялись от коллектива, всё реже заглядывали в наш банк-кофейню, а предпочитали поесть осетрины, пользуясь одним единственным свободным ножом. Любовная связь наша продолжалась, крепла и я только три-четыре раза, больше для убеждения в своих прежних способностях, встречался с другими барышнями, которые не были мне противны при свете дня, электрической лампочки или свечи, но в темноте я предпочитал быть близок только со своей любимой Аберрацией.
  
   Дела у нашей конторы шли чудесно, видно моё отсутствие раза два в неделю, не сильно влияло на её деятельность. Кое-что перепадало и сотрудникам. Нас застраховали в какой-то страшно дорогой медицинской компании, переплатили наверняка неимоверно, ведь даже специальные, мало похожие на обычную диспансеризацию исследования проводились. Однажды нас, по желанию, разумеется, потащили на какое-то обследование, результатом которого было установление истинного, не формального биологического возраста. Я согласился и пошёл - письмо Павел Фёдорович относить пока не разрешал, а обследование занимало рабочее время, почему бы и не узнать, что-то интересное о себе любимом дополнительно. Узнал.
  
   В кабинете, в котором было до моего посещения яблоку негде упасть, - целых три компьютера в нём стояли, а за каждым, конечно, рядом, а не за самим компом, сидел пациент, ожидая окончательного результата, - вдруг стало пусто. Я пропустил момент начала тихой паники, ведь думал только о том, когда опять повезу письмо. Задумался и очнулся лишь тогда, когда в кабинете никого не осталось, кроме меня и здоровенного медбрата, больше похожего на охранника или санитара из психушки для буйных. Не буду сообщать все подробности скандала, а все признаки скандала в первое время присутствовали, скажу лишь, что возраст мой "истинный" составил сто восемьдесят семь лет. Такого даже в медицинском компьютерном мире не видывали, ошибки случались, но из-за вирусов или неправильно введённых данных - с кем не бывает. Мой случай оказался гораздо интересней, поскольку выбивался из всех медицинских представлений о живых организмах вообще и моём человеческом, в частности.
  
   Дальнейшие события развивались достаточно быстро, меня положили в клинику, приставили навечно, наверное, санитара, ничуть не хуже того первого и взялись за меня, как следует. Ни к чему это, конечно, не привело - медицина развела руками. Сначала в лице лечащего врача, возглавлявшего целый легион пришлых специалистов, потом в лице заведующего отделением геронтологии, потом в лице целой череды учёных медиков, администраторов и даже одного министерского шишки. Меня поставили на особый учёт и выписали безо всяких почестей. Рад был я безмерно, ведь первое что собирался сделать, это написать деловое письмо барышне в окошке с моим любимым цветом маникюра.
  
   Однако не так всё в медицине просто. Меня заставили закрывать больничный в районной поликлинике, а там... Короче, натерпелся я такого, чего и врагу не пожелаешь - всё тоже, что и в клинике, но в каком-то изуродованном виде, причём иногда дело доходило до прямых угроз: если не явитесь на обследование ... (не могу выговорить какое), если не соберёте суточную мочу, предварительно записав объём мочения (за точность формулировок не отвечаю), то... Ну, ничего не смогли эскулапы придумать лучшего, как пообещать, не выписывать бесплатных лекарств моей бабушке, страдавшей диабетом. Бабушку я подвести никак не мог - некоторые лекарства ей необходимые и за деньги не купишь, разве что в какой-то из Америк. Так и прошёл через все жадные медицинские головы и руки. О результате стоит говорить или нет? Думаю - нет. Одно, пожалуй, существенное изменение во мне всё же произошло, в аптеках стал требовать вместо аспирина ацетилсалициловую кислоту и вообще, серьёзней стал относиться к врачам и их терминологии. Раньше врачей в упор не видел, а теперь стал обходить стороной, не считаясь ни с каким расстоянием.
  
   Прошло ещё полгода. В конторе прибавили всем зарплату - от уборщицы (клиннера) до председателя совета директоров, но я этого не заметил, не до этого было - носить письма мне было много интереснее, чем считать деньги, которых мне почти не требовалось, в отличие от нормальных людей. Иногда меня вызывали в клинику, но осторожничали со мной, цифру возраста вслух не говорили, хотя я уже научился сам её определять по глазам, вылезавшим раз от раза всё выше и выше, постоянного "лечащего" врача. Размеренная жизнь моя так была прекрасна, что иногда я замечал над своей головой радугу, если немного отставал от неё, то видел особенно чётко. Отставал я от радуги в шагах, когда дивился на свои любимые переулки, на фонтаны в сквериках - редкие, но тем и ценные для меня, пусть даже не наполненные водой в изысканные резервуары, не бьющие струями, - всё равно они меня страшно радовали.
  
   Я будто компенсировал неживыми видами визуальное удовлетворение от своей любви к Аберрации, обделённый радостью созерцания её наивысшей красоты и прелести в моменты соединения, которые по-прежнему, как и в первый раз являлись только в полной темноте "кладовой любви" - так я называл наше убежище в Странноприимном доме. Иногда казалось, что мне никакого труда не составит быть настоящим, обученным всем тонкостям поведения, слепым, причём не уступлю в развитой чувствительности даже тем, кто слеп от рождения. Эта иллюзия подкреплялась необычайным образом, точнее чувством обладания образом, которое всегда охватывало меня, когда я держал в руках, прижимался всем телом и проникал в свою драгоценную Аберрацию. Уже не она сама была со мной, я в ней, а чудный объёмный портрет, который был ничуть не хуже реальной Аберрации и пускал он меня не только внутрь своего "тела", но и в душу, в самую свою сущность.
  
   Занятый такими мыслями я тащился на работу в один из таких замечательных дней, который ничем не выделяется из целой череды непогоды, но замечателен ожиданием, которое будто живёт отдельной жизнью от самих ожидающих. Думаю, понятно, что речь идет о дне весеннем, пасмурном, но сдобренным проблесками солнца и сухими прогалинами на земле, готовыми зазеленеть, завиться шелковистым руном, поменять жухлые цвета увядшего, перезимовавшего золота на молодость и наполнение всеми соками жизни. На работе первой новостью, пришедшей как гром среди ясного конторского неба, стало сообщение, сделанное самим Павлом Фёдоровичем, на ежедневной утренней оперативке: он уходит из нашей конторы. Не из самой конторы, а так высоко, что нам уже будет всё равно - он станет совершенно недосягаем. Грянуло повышение. Уж и не знаю, о чём думали остальные сотрудники, а я думал только об одном: что же теперь будет с нашим Странноприимным домом, как изменятся вечера в нём, будет ли время у нашего Царя уделять нам, его верноподданным, хоть малое внимание. Когда мы остались одни в кабинете, я упал перед Павлом Фёдоровичем на колени и истошным, задушенным голосом выкрикнул:
   - Благодетель ты наш, на кого покидаешь, государь-батюшка...
  
   Неделю я ходил как в воду опущенный. Меня преследовали видения. Я шёл по улице, сидел в конторе, вставлял в какие-то гнусные таблицы никчёмнейшие цифры, которые уже завтра, через неделю, через месяц-год станут никому на свете не нужны, их заменят другие, похожие, но другие - всё меняется и в благие периоды, но точно подмечено - не рывками, уступами водопадов, а спокойным мерным течением, которое точит и камни. Надеяться же на катастрофу, как-то не хотелось. Последние дни перед уходом шефа и речи не могло возникнуть об отлучках, нас знакомили с новым руководителем, а он знакомился с нами и с фронтом своей будущей работы. Я не обращал на него никакого внимания, всецело занятый своими мыслями, но до поры, до времени. После одной ознакомительной беседы, я вдруг был ошарашен мыслью: а как же теперь быть с письмами? Что мне делать? Как доказать необходимость постоянных отлучек? Это было ужасно, потому как очевидно - любой дурак, едва взглянув на них, сразу поймёт - чушь это, а не письма. Кого в современных странноприимных домах волнует устав Малиновского, а я постоянно на него ссылался и предлагал различные редакции.
  
   Аберрация не подавала признаков жизни. Телефон её постоянно был отключён, где она живёт, я не знал, как её зовут, - не Аберрация же, не настолько я наивен, - и не подозревал. Можно было попробовать найти "Золотую табакерку" и я пробовал, но не было такого театра, ни чего-то другого похожего, включая клубы, кафе, даже кондитерские и табачные фабрики. Точно не было, по крайней мере, в Москве. Я волновался, бури чувств кипели во мне, но в тоже время, внутренне был удивительно спокоен - она ответит на письма, она обязательно придёт в Странноприимный дом, если получит письмо. Больное воображение дорисовывало картину. Она в объятиях. Скользящее гладкое, как мурена создание, ласкает моё тело, а оно без неё лишь камень, обточенный волнами приливов и отливов, моя тёмная сторона души, без которой существование - ослепление незнанием истинного счастья. Я впадал в транс, унёсшийся в грёзы, и страдал, вдали от всего мира от неодолимого разумом счастья, бессильного его материализовать, но алчущего созерцания явно, без посредничества иных чувств.
  
  
  
   Выручили, неожиданно, мои эскулапы. Меня вызвали на очередное обследование, я предупредил новое начальство, получил понимающий кивок от старого (незаметно я подсунул письмо на подпись Павлу Фёдоровичу, запас пригодится) и отчалил в свободное плавание, полный надежд и гоня сомнения. Не собирался я идти к врачам, чёрт дёрнул, решил: до того как отнесу письмо в окошечко, надо заехать в медицинский центр, каким-то образом получить справочку, отметку в карточке, на худой конец, чтобы предоставить этот "документ" в конторе. В следующий раз, когда не будет уже никаких надежд на Павла Фёдоровича, будет легче сваливать. Думал, наивно - хуже не будет.
  
   Люди в белых, что теперь уж не всегда и верно, одеждах меня подвели лишь частично. Они лихо выписали мне справку без числа, щедро проставив в ней время прибытия восемь утра, и оставив пустое место для того, чтобы я сам вписал время освобождения, нахлопали на ней разнокалиберных печатей, но... Никто сегодня отпускать меня не собирался, а смыться возможности не представилось. Меня тут же раздели почти до нагого состояния и впихнули в огромную белую трубу, в которой заставили то дышать, то не дышать, при этом труба страшно гудела, а по всему моему телу бегали голубовато-молнирующие всполохи.
  
   Так продолжалось довольно долго, а когда стол, на котором я лежал, с приятным скрежетом выехал на свежий воздух врачебного кабинета, то не предложив даже одеться, меня перенесли в соседнее помещение, где седой старичок разбирал какие-то бумажки и словно шахматист Алёхин перед игрой, пробегал по своим фигурам нежными, длинными, но крючковатыми пальцами. А фигуры совсем не внушали мне доверия. Это были иглы - в кошмарном сне такие не приснятся. Не успокоило меня заверение старичка, что они изготовлены из благородного металла и обладают великолепной способностью порождать, концентрировать и проводить энергию космоса. Кроме ужаса, это заявление никаких положительных эмоций во мне не вызвало.
  
   Было больно, а иногда и очень больно. Старичок, провозившись со мной несколько часов, - ей богу не вру, - ввинтив и вывинтив всё, что у него было под рукой благородно железного, - решил меня немного успокоить и предложил, наконец, одеться.
   - Ну, что же, хм, молодой человек, хым-м, будем вас лечить...
   - Зачем?
   - Как зачем? Застрахованы. Вы и сами не знаете, под каким топором ходите...
   - Под каким ещё топором?
   - Вы питаетесь тёмной энергией, за счёт этого и живёте. Поток её прекратится, и вы тут же сгинете - глазом не успеете моргнуть. Шутка ли - триста лет!
   - Какие триста лет, доктор, было же сто восемьдесят семь!
   - Когда это было, мой дорогой...
  
   После продолжительного разговора с этим милым старичком, я и не заметил, как оказался вовлечённым в процесс своего заболевания, именно в процесс заболевания, а не лечения неизвестно чего. Я почувствовал себя значительно хуже, чем до этого проклятого посещения, уже еле передвигал ноги по кабинету иглоукалывателя (почему он звался терапевтом, ума не приложу), когда врачеватель пересаживал меня с кушетки на стульчик, противный, с винтовым сидением. К стульчикам, регулируемым по высоте, я испытывал отвращение ещё с детства. На такой в точности, но более приличного вида, меня усаживали за фортепиано, чтобы долбить бедного Рахманинова или Клементи. Старичок, словно не замечал моего ухудшающегося с каждой минутой состояния и продолжал свою нудную песню: "Вам ни в коем случае нельзя волноваться, вступать в контакт с противоположным полом, есть жирную пищу, употреблять алкоголь...", - понятно, что при таком раскладе всё сказанное перечислять не имеет никакого смысла. Об одном добавлю, но и то только потому, что это имеет прямое отношение к дальнейшему.
  
   - Молодой человек, - в контексте заболевания это обращение звучало особенно издевательски, - вам может помочь, помимо перечисленных мною общих рекомендаций, единственное средство, - старичок задумчиво почесал в затылке первой попавшейся иглой, правда, поступая весьма мудро, пользовался он тупым концом.
   - Вы должны мне быть благодарны...
   - Сколько я вам должен, доктор? - мечтал я избавиться от мук с помощью презренного металла и навсегда исчезнуть с метких глаз "терапевта".
   - Как вам не стыдно, молодой человек, - тут уж я не стал уточнять, кому должно быть стыдно за бесконечно повторяемое слово "молодой", просто сделал вид, что внимательно слушаю, что он ещё скажет.
   - Прощаю, в вашем-то состоянии... Дам адресок, молитесь Богу, чтобы там ещё был жив этот шут гороховый. Приложите мою записочку к стене под библиотечной полкой с собранием сочинений К. Маркса и Ф. Энгельса, постарайтесь держаться ближе к тому, где напечатана статья "Происхождение семьи и частной собственности". Да, это важно, желательно, чтобы собрание сочинений было не позднее 1991 года выпуска. Дело в том, что мои иглы слишком слабы, но столовое серебро в умелых руках вполне подойдёт. Здоровья, вам, мой дружок.
  
   Вышел я от доктора часов в семь вечера. Рабочий день пропал, да что толку - не так я собирался его использовать, совсем не так. Окошко для писем, наверняка, закрыто, а зачем мне тогда был этот день? Время потрачено впустую. Стою, курю, рассеяно тереблю записку врача. Глянул - чуть не упал в обморок. Редкостная удача, но кто же меня к ней ведёт, кто управляет всем этим невообразимым процессом жизни? Не мог я поверить, чтобы наш Господь занимался такими безумными делами. Никаких сомнений не было - адрес тот же, что и на моём читательском билете. Рванул на такси и вскоре входил в библиотеку. Успел до закрытия. Тут вдруг подумал: к чему меня предупреждал о годе издания этот "терапевт", ясно же, что легче отыскать в стоге сена иголку, даже не таких размеров как терапевтическая, чем найти собрание сочинений данных авторов годом младше. Остановился на мысли, что это было заведомо выполнимое условие, чтоб наверно меня внедрить в лечебный вертеп. Но думать некогда, пора было действовать.
  
   Шута я застал спящим. Он развалился на самой узкой и низенькой лавочке, свесил не достающую до пола ручку и сонно пошевеливал во сне детскими пальчиками, которые при ближайшем рассмотрении отнюдь не были детскими, а узловатыми, больше подходившими плотнику. От вяло жужжащих под сводами залы мух Шут спасся своей жёлто-лимонной ермолкой, и высвистывал из-под неё арию Бориса. Я не стал его будить грубо, просто зажал на ощупь волосатые ноздри. Дыхание пару раз попробовало восстановиться, грудная клетка шута дернулась птицей в силке и затихла. Я подождал ещё несколько секунд и испугался - шут превратился в неподвижную мумию до того натурально, что теперь отличался от классического образца лишь цветом обуви. Разумеется, я разжал пальцы. Даже вздоха не последовало, зато раздался замогильный голос.
   - Нашёл с кем шутить, письмоносец, давно за тобой наблюдаю, и ждал чего-то подобного.
  -- Ты жив! Слава Богу.
   - Куда же мне деться с этого Света - это ты во Тьме свой дом счастья обрёл, заморочен аберрацией светоча разума, а я там лишь в гостях. Давай свой пароль.
   Я протянул ключ-записку иглотерапевта, не сразу, но сообразил, что это и есть пароль.
   - Так, что тут брат мой пишет, не забыл ли, как меня зовут, Написано правильно: Машиаху Шлоковичу IV и подчерк отвратный, - несомненно, это он писал. Ладно. Будем лечить, хотя не понимаю зачем, тебе же и так не плохо. Патрикеевна, подь сюды, не прячься, тебя лишь слепой не заметит. Поработаешь образцом, а заодно и медбабкой побудешь.
   Угрюмая, заспанная старуха, отделилась от горки с фамильным карасёвым серебряным сервизом, на фоне которой маскировалась, используя в качестве маскхалата расшитый потускневшим серебром сарафан и, громыхая сиреневым узелком в белый горох, подошла к нам. По всему было видно, что подходить ей неохота, а двигает её жирным телом только страшное любопытство. Ни слова не говоря, медбабка одним звяком вывалила содержимое узелка на свободную лавку, стянула через голову сарафан, задрала ворох марлевых и батистовых нижних юбок и встала как истукан перед Машиахом, не помню его номера. Шут немедленно принялся изучать какие-то следы и шрамы на жёлто-мраморном животе старухи.
   - Вот эти подойдут, - шут мазнул бабкин живот крючковатым пальцем в нескольких местах, она противно хихикнула.
   - Чего стоишь, ложись, - это, конечно, было сказано мне, а не бабке.
   Очень скоро я был нашпигован серебряными ножами и не столько от боли, сколько от страха боялся даже дышать.
   - А вот это ты зря. Дыхания не задерживай, оно должно быть свободным, раскрепощённым. Бери пример со старших, - шут указал мне на мерно вздымающийся живот старухи, утвердившейся подле "образцом", задравшим юбки, и любопытно вращающим белёсо-голубыми глазами, под редкими, истощёнными демодекозом ресницами.
   Мне казалось, что лежу с тяжестью столовых приборов в животе не меньше часа, устал дышать страшно, но шут был недоволен ходом процедуры.
   - Не повезло тебе, протеже братца, лет сто всего лишь слетело, будем усиливать воздействие, дай-то Бог серьёзных побочных эффектов не будет, - ох, как же я не люблю, когда у врачей что-то идёт не так, как они задумали.
   Очень меня шут встревожил, когда запалил самовар и, сняв сиреневый сапожок, принялся им интенсивно раздувать огонь, зала наполнилась дымом, а тут ещё и бабка подала голос.
   - Помню, в кондитерской, пробовала в 1842 году, замечательные шоколадные булочки. Слушайте:
   "Берёшь тёплое яичко из-под курочки, перекладываешь в прохладное место, ждёшь пока остынет - к локотку прикладываешь, если не чувствуешь прохлады, то ещё рано его брать, а если локоток холодит, то пора..."
   Машиах IV с удовлетворением слушал, как самовар начинает пускать приглушённые свистки из-под маленькой крышечки с шишечкой, шуровал берёзовые угли, которые доставал из пакета с наклейкой "Ашан", но бабку всё же поправил:
   - Всё бы тебе яички, в ход пустить, старая охальница! - Да бабка не больно-то смутилась, а спокойно продолжила.
   "... семь столовых, серебряных ложек сахара..."
   - Как можно такое при больном говорить! Простые сахара! Взгляни на свои стопы, да юбки-то не опускай пока, диабет в клинике, - но бабку ничем не смутишь, даже собственными болячками, которыми шут ещё и обзывался.
   "...одну чайную ложку соли, две - сухого молока, лучше голландского производства, сыпануть какао, я люблю взять побольше, а вы как знаете, туды же маргарину для выпечки, ванилин - пару зёрнышек, изюма три рюмки по пятьдесят грамм, стакан чистой родниковой воды, сметанки ложечку, фунт с лихуем муки высшего сорта, четвертушку брикетика дрожжей".
  
   Наконец бабка, закрыла сияющие глаза и облизнулась. Над её бледными пухлыми губами мелькнул синюшный, с густым жёлтым налётом язык. Шут не мог удержаться от комментария.
   - Всё переврала. Какого века рецепт у тебя, пекарь нелечёный? Маргарина не было тогда, о сухом молоке никто и не слыхал, в сорок втором-то. Такой рецепт в календаре не напечатают, даже редакция не поможет. Да и тебе следовало бы воздержаться от шоколада при такой печени. Опусти, наконец, юбки-то, сейчас держать надо будет больного, буду кипяток лить. - Машиах IV нацедил из самоварного крана в чайную чашку виноградовского фарфора порцию кипятка. Рука его не дрожала.
  
   - А-а-а-а-а, - совершенно естественно реагировал я, пытаясь вывернуть голову и взглянуть на ущерб кожному покрытию живота, и без кипятка травмированного и теперь просто утыканного рукоятками столовых приборов.
   - Теперь будем обваривать в щадящем режиме, исключительно на рукоятки будем лить, а то потом придётся ему новую кожу натягивать на брюхо. Бабуль, начинай отсчёт.
   - Вы что, в космос меня запускаете?
   - Не иронизируй в том, чего не понимаешь. Очень важно вовремя остановиться, для этого бабки и нужны, они вроде жизненного тормоза. Не слушай его, считай!
   - Сто пятьдесят, сто сорок семь, - бабка сделала паузу, вроде бы задумалась, но опять начала отсчитывать не в ту, как мне казалось сторону, - семьдесят пять, шёстьдесят восемь...
   Представление, смахивающее на фарс, начинало утомлять, но расслабиться не дали, бабка вдруг заволновалась, засуетилась и заорала:
   - ... семнадцать, шестнадцать - стоп, стоп же ты, дьявол! - теперь бабка вцепилась в мой ни с того ни с сего восставший сучок, едва проглядывавший до этого сквозь лес витых рукояток, но всё равно дорогой мне, хотя бы как память.
   Я неожиданно, честное слово, совершенно неожиданно, облил бабкину руку белым пенистым кремом, дёрнулся несколько раз, возбуждая серебряный звон, и затих, оглушенный и приниженный произошедшим. Однако мои мучители отнеслись к этому как к нормальному явлению, даже ожидаемому и принялись спокойно обсуждать свои медицинские проблемы.
   - Не переборщила с эрекцией? Повредить Нефритовый Стебель раз плюнуть, в таком возрасте. Знаю тебя. И не слишком ли хорошая получилась эякуляция для шестнадцатилетнего, как думаешь?
   - В самый раз, нашёл кого подозревать в некомпетентности. Сколько Нефритовых Стебелей я взрастила...
   - Кобелей ты взрастила, а не стеблей, но спорить не буду, шестнадцать, так шестнадцать - лишь бы не минус девять месяцев.
  
   Ничего не изменилось. Дни истаивали по-прежнему, новые нарождались в тишине ночей и приходили им на смену. Старая задачка с трубами и бассейном. Павел Фёдорович больше не появлялся у нас в конторе. Новый начальник был каким-то бледным его подобием, но это никого не волновало, к самой работе уровень их личностей не имел ни малейшего отношения. Бланки для писем мне больше не выдавали, все письма начальник писал сам, потому как ничего другого делать не умел, в лучшем случае мы их копировали и растаскивали каждый по своей папке, но чаще - в глаза их не видели.
  
   Иногда выпадал предлог почитать книгу с номерами исходящих документов. Скучные даты, тяжёлые названия предприятий и контор, один и тот же исполнитель и номера... Текучие, никогда не кончающиеся номера, с множеством нулей впереди... Барышня в окошке поменяла маникюр, он не был теперь таким загадочным, а был прост ярок и по-своему голосист. Стоя у жалкого подобия арки, ведущей не в подворотню, а в какую-то светлую комнату с шуршащими в ней электроприборами и чмокающими печатью пальцами, и, не имея в папочке-веере волшебного письма, я слушал голос кричащего маникюра и чувствовал себя кастратом, которому любой великий тенор кажется жалким учеником. Я стоял так некоторое время, иногда, когда была очередь, достаивал её до конца, мысленно целовал по очереди каждый пальчик с маникюром и уходил, делая вид, что забыл принести документы.
  
   В библиотеку, в ту самую библиотеку, где есть заветная полка с классиками марксизма, я тоже заходил регулярно, находил нужный мне на полке том, но, сколько ни пробовал прикладывать к стене мятую записку садиста-терапевта, ничего не открывалось, даже не вздрагивало. Тогда я ставил на место "Происхождение семьи и частной собственности", набирал книг моего детства: "Борьба за огонь", "Дочь Монтесумы", "Остров сокровищ", "Одиссея капитана Блада", "Капитан Сорви голова", "Ошибка одинокого бизона", "Смок Белью" или... Да какая разница, в обнимку с какими книгами я сидел, ведь перед глазами была одна только Аберрация, являвшаяся теперь только сквозь слёзы, невольно выступавшие на глазах, и бывшая самой настоящей аберрацией. Я был рад даже этим цветным треугольникам, вставшим друг другу на плечи, потому как только они говорили мне правду, что жизнь моя, это всего лишь побочное явление. Сплошное побочное явление.
  
   * - Ночь длинных ножей. Операция Колибри. Расправа над непокорными штурмовиками Рёма военными сторонниками Гитлера 30 июня 1934 года.
   * - Демодекоз - глазной клещ.
  
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список
Сайт - "Художники" .. || .. Доска об'явлений "Книги"