Золотов Егор : другие произведения.

Чай с пломбиром

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:
Школа кожевенного мастерства: сумки, ремни своими руками
Оценка: 4.66*6  Ваша оценка:
  • Аннотация:
    хм, наверное, стоит сказать, о чём этот роман, если осмелюсь я так назвать получившееся. Знаешь, дорогой читатель, он о любви. О любви настоящей. О такой любви, что ещё есть в этом сером, погрязшем в праздности мире. Я писал о той любви, которая кажется уже несуществующей, выдуманной, но ведь она есть, есть, друг мой! И такая любовь разворачивается на страницах "Чая с пломбиром"

   'Чай с пломбиром'
   История-роман в четырёх частях.
  
   Дорогим Е., Д., И., без которых не было бы этой книги.
  
   Предисловие.
  
  Диагноз 'слишком нормальная жизнь' я поставил себе еще в двадцать. Тогда прохладным осенним вечером мы с Катей сидели в довольно уютном и теплом салоне, за окном моросил дождик, а перед нами простирались дороги. Они были подвластны нам, и мы с упоением, которое могут испытывать лишь дети, странствовали по России. Играла тихая, нежная музыка, порой сменяемая чем-то более быстрым, молодежным, но это было даже приятно.
  Путешествуя, мы вполголоса обсуждали насущные дела наши и проблемы. Порой, восхитившись ну совсем замечательным местом, останавливали свой путь по бесконечной сети дорог, чтобы в полной мере насладиться красотой места. А красивых мест было много, невероятно много!
  Вот берег какого-то озерца, поросший камышом и тиной, но вода была невероятно прозрачной. Казалось, если взлететь над этим пасторальным пейзажем, взвиться в небо, как дано было лишь птицам, можно было бы рассмотреть все контуры, все изгибы дна. В такие минуты мы особенно завидовали птицам, не способным насладиться открывающимися под ними красотами, а чистоту воды использовавшим лишь для мерзких целей, коими мы называли удовлетворение естественных потребностей в пище и воде. Но и не взлетая над гладью озерца, можно было насладиться прекрасным видом, открывающимся с маленького, будто намеренно оставленного природой и камышом песчаного пляжика. Ах, как прекрасно, что не было на этом пляже людей, и как ужасно, что не могли мы искупаться в этой нежной, манящей воде. Мы могли лишь созерцать некоторое время, а потом, вздыхая, с явной неохотой, продолжать путь по бесконечной сети дорог и дорожек, трасс и магистралей, грунтовок и тропинок нашей бескрайней родины.
  И вот покинутое озеро позади. Там осталась частичка нас, а частичка озера навсегда осталась в наших памятях и душах. Не знаю, можно ли было назвать это рокировкой. Скорее, это был взаимный обмен, на крайне неблагоприятных для озера условиях. Благотворительность природы - так окрестил я этот процесс. Человек, попадая в такое вот неописуемое место, впитывает его краски, его запахи, его жизнь. И природа, пока еще могущая дать человеку что-то, охотно дает это нам. Так мать отдавала ребенку последний кусочек хлеба в блокадном Ленинграде. А человек, этот глупый и несмышленый ребенок природы, приводит в такие вот девственные, еще живые места своих собратьев. Таких же несмышленых, дурных. Сбиваясь в стадо, они представляют себя всемогущими, всесильными и единственными, а остатки чести, благородства и, наконец, разума окончательно рассасываются из их голов. Так в самых необычных и некогда невероятных уголках природы появляются грязь и мусор. И первый же брошенный на священную землю места окурок - первая пуля, выпущенная в его сердце. Аура его теряет свою девственную и невинную чистоту. А там, где появилась первая брешь, появится вторая.
  И вторая брешь появляется. Порой сразу, порой на это нужно время, но она появляется, еще больше меняя ауру пейзажа. И с каждым новым человеком, с каждым новым вздохом его на территории этой аура пейзажа преобразуется. Порой изменения не смертельны. Порой они дают новую жизнь виду, открывая его с другой, загадочной стороны. Со стороны места, общавшегося с людьми достаточно, чтобы измениться, но не достаточно, чтобы умереть. А порой бывает так, что человек вдыхает жизнь в непримечательное, будничное место. Но и эту атмосферность можно нарушить, легко убить. И ее убивают.
  А дороги все тянулись и тянулись. Песня сменилась. Теперь играла знакомая мне с детства 'One of us'. Ее тихая, нежная мелодия столь желанно гармонировала с обстановкой, погодой, мыслями, что я даже не сразу обратил внимание на открывающуюся панораму. Поля. Поля бесконечные и бескрайние. Под серым небосводом до темного, почти черного северного и синеющего просветом в тучах южного небосклона раскинулись поля. Поля эти выбивались из уже сложившейся в голове систематики мест и пейзажей. Мысли терялись, спутывались при малейших догадках о природе их красоты. Наверное, невероятно было стоять где-то посреди них, этих бескрайних раздолий, осознавая себя если не муравьем, то кем-то ничтожно маленьким, но невероятно, неистово свободным, как ветер, что ласкал колосья пшеницы и ржи.
  А дороги, бесконечные дороги все тянулись перед нами. Но время - не бесконечные пути, время летит, притормаживая свой бег лишь на какие-то короткие моменты, затем вновь ускоряясь до скорости... до скорости времени. Как странно, что человечество еще не ввело такое понятие, как 'скорость времени'. Давно уже есть у нас скорость света, скорость звука, но нет скорости времени. Наверное, это оттого, что человечество не способно постичь эту величину. Вычислить ее попросту невозможно, а понять, понять способны лишь единицы. И для каждого из редких этих единиц в разные их моменты постижения скорость эта будет различна.
  Сейчас время летело. И тот отрезок его, отведенный нами на путешествие, безжалостно близился к концу, а потому, как бы грустно нам ни было, пришлось его завершать. Чай, безвкусный чай этого кафе, был допит, карты свернуты, а компьютер выключен и убран в сумку. Настало время прощаться, но прощаться не хотелось. Лил дождь, время от времени где-то в сине-черной дали небосклона сверкали молнии. Мы, прижавшись друг к другу, стояли под козырьком салона, в котором провели последние семь-восемь часов. За нашими спинами, там, за закрытой дверью заведения, в теплоте и уюте убирали последний мусор официанты. Тихо, одна за другой гасли лампочки. И лишь музыка еще доносилась до наших ушей сквозь стены и шум дождя. Но вскоре и она смолкла. Перед нами открывался город, ночной и промозглый город возможностей, а значит, порока. Ночная Москва.
  
  
  Часть 1. Утро
  
  
  Катю я знал не больше восьми часов. Собственно, вся моя задумка с путешествием была лишь для нее. Выйдя из дома, я поплелся в ближайший магазин. На душе была серость, а холодный дождь, казалось, проходил сквозь майку и кожу, пробиваясь грязными, ледяными, но не приносящими облегчения струями. Вот так, повесив голову, сворачивая мысли в какой-то более-менее конкретизированный диагноз, я плелся по тротуару. Прохожие косились, но проходили мимо. Все, кроме одной.
  - Вы же простудитесь, - передо мной стояла Катя.
  Конечно, тогда я не знал ее имени. Низенькая, миленькая девочка не намного младше меня. Из-под розового зонтика на меня смотрели детские еще, но умные глаза. Маленькая фигурка, укутанная в темно-коричневую куртку и узкие, но не обтягивающие джинсы, смотрелась скорее мило, чем вызывающе, а оттого была привлекательной. И последней, самой умилительной чертой ее были сапожки. Сколько ни пытался, я не мог определить их цвет. Но не это выделяло их. Было в них что-то, какое-то особое сочетание с одеждой, фигуркой, зонтиком и дождем.
  Странно, но я улыбнулся ей, этой маленькой девушке. Мы стояли так посреди тротуара, обтекаемые прохожими и тонкими струйками воды, скользящими по зонту вниз, к земле. Сам уже не помню, как очутились мы в этом кафе и как пришла мне в голову идея о путешествии. Подключив ее компьютер к местному интернету, мы странствовали. Сейчас при воспоминаниях о нашей первой встрече в голове моей играет песня:
  Лей, ливень, не жалей,
  Вылей все скорей, чтобы к утру просохло.
  Лей, ветром окна бей,
  Я скажу тебе: 'Все не так уж плохо!'
  
  Все приходит из ниоткуда и скрывается в никуда,
  Но единственное чудо то, что ты со мной всегда.
  Я забуду, что было в моде, и не вспомню ни снег, ни зной,
  Пусть все мимо, пусть проходит, если ты до конца со мной.
  
  Лей, ливень, не жалей,
  Вылей все скорей, чтобы к утру просохло.
  Лей, ветром окна бей,
  Я скажу тебе: 'Все не так уж плохо!'
  
  Мы сидели у меня. Отвратный, на мой вкус, чай, который предложен был нам в кафе, я предложил запить чаем лучшим. Она согласилась. И вот уже полчаса сидела на моей маленькой кухоньке, с сонной улыбкой наблюдая за моими суетливыми приготовлениями.
  Первым делом был наполнен и включен чайник. Именно включен, а не поставлен, как любят многие утверждать. 'Поставь чайник', - говорят они. А как еще его поставить, если он и так уже стоит и всю жизнь свою стоял и еще простоит.
  Пока он кипятил воду, на столе стала появляться посуда. Чай я уважал и любил, как мало что в этом мире. Потому, когда пил его у себя, то пил по всем своим же правилам, выдержавшим проверку годами. Сначала две салфетки, затем два блюдца и чашки на них. Третью салфетку я положил между двумя первыми, а на нее аккуратно, с какой-то ласковой нежностью поставил чайник для заваривания. Не был он пузатым, как самовар, или приплюснутым, как множество китайско-японских чайничков. Обычный такой, прозрачный. В него две столовые ложки чайных листьев. Пуще других чаев нравился мне молочный улун, упорно называемый многими улунгом.
  Вскипел чайник. Кипяток был медленно-медленно перелит мной к заварке.
  - Чтобы раскрыть вкус каждой чаинки с первого же мгновения, - зачем-то прокомментировал я свою неторопливость.
  Она улыбнулась еще светлее, и от улыбки ее в душе моей стало светло-светло. И свет этот меня подвел. Рука дрогнула, пара капель пролилась на стол. Катя молча встала, кивнула на салфетки в вазочке. Немой вопрос: 'Помогу?' Я улыбнулся, уголки губ впервые за долгое-долгое время растягивали рот в непроизвольную улыбку. Улыбку мою она поняла правильно, выдернула салфетку, промокнула капли. И сделано это было с такой легкостью, с такой грацией... 'Какая же она!' - пронеслась мысль.
  Пока чаинки окрашивали уже слегка зеленовато-желтую воду светло-коричневыми причудливо изгибающимися, но едва заметными хвостиками (не сравнить с теми хвостами, что развиваются от чаинок черного чая, более крепкого и сурового) в еще более насыщенный цвет, я, раскрыв сервант, достал оттуда две шоколадки. Сняв и выкинув обертки, поместил две шоколадные плитки на вытянутую, украшенную причудливой сине-черной вязью тарелочку и поставил ее рядом с чайником, вода в котором постепенно темнела. Вдруг пригодятся.
  Дело оставалось за малым, но чертовски важным - за сахаром. Хороший чай должен быть непременно сладким. Сахар добавлял чаю атмосферности, раскрывал скрытую нежность чаинок и нежными, ласковыми прикосновениями расслаблял, успокаивал.
  И самой последней достал я из холодильника пачку мороженого. Пачка эта, будто старающаяся подобно амебе вытечь, выскользнуть из моих рук, всегда напоминала мне собой сверток, но, конечно, свертком не являлась. Так вот в свертке этом, который вовсе даже и не сверток, таилось то самое, что делало молочный улун не просто хорошим чаем, но чаем лучшим для меня! Пломбир, непременно ванильный. Нет ничего нежнее и невероятнее сочетания сладкого чая и ванильного пломбира! Кажется, они созданы друг для друга. Впервые я попробовал это сочетание на берегу Волги пару лет назад. Тогда, сидя на терраске маленького прибрежного ресторанчика, я открыл для себя поистине ангельское, небесное сочетание вкусов. Казалось, что нет в мире вкусов ничего более подходящего друг другу.
  Чай заварился. Я разлил его в две чашечки, добавил в каждую по три кусочка сахара, размешал. Катя за моими движениями наблюдала молча, с интересом. Когда последние крупинки сахара растворились в горячем напитке, настало время для самого приятного. Раскрыв буквально источающую подтаявший пломбир пачку, я набрал в маленькую ложечку капающий пломбир и опустил в только что разлитый чай. Затаив дыхание она наблюдала, как я, размешав пломбир, пригубил получившийся напиток. Лепота! Мгновение, другое, третье, и вот Катя тоже тянется за ложкой, немного подрагивающей рукой набирает мороженое и уже почти опускает ложку с ним в чай, но тут раздается тихий, робкий вскрик: 'Ой!' Пломбир, так старавшийся выскользнуть из моих рук, не смирился и сейчас лежал, растекаясь в лужицу, на столе, буквально нежась под светом лампы. Казалось даже, что он тек во вполне конкретную сторону - в тень от Катиной кружки. Вот паразит!
  Я засмеялся. Секунду-другую девушка смотрела на меня обиженно-непонимающе, а потом тоненькие морщинки, сковавшие её лобик, расправились, в глазах засияла радость, и она прыснула со смеху, как умеют только дети и только девочки. Я улыбался ей, этой смешной и такой молодой Кате, случайно вошедшей в мою такую серую, обыденную жизнь.
  Мы долго и сладко целовались. И как же это было прекрасно, как волшебно и как завораживающе. Чай давно уже остыл, а мы сидели рядом и, прижавшись друг к другу, целовались, целовались, целовались... Ее ласковые, нежные губы манили меня к себе, и не было ничего прекраснее, ничего волшебнее ее губ. Казалось, был у них свой особый вкус. Вкус нежного персикового творожка. И не было на свете ничего лучше этого.
  Как только губы наши находили друг друга, она закрывала глаза, вся отдаваясь поцелую. Невозможно, невозможно было до конца насладиться ею, этой волшебной девочкой из сказки. А вдруг она фея и вот-вот исчезнет, оставит меня одного в этом сером, бездушном мире. Но каждый раз открывая глаза, я видел ее перед собой. Маленькие, закрытые страстью поцелуя глаза, нежная кожа, волосы и носик. Ее невероятный, неописуемый носик, равного которому нет на целом свете! Тогда, удостоверившись в ее реальности, я вновь закрывал веки, чтобы через секунду распахнуть их, ища глазами ту... ту единственную!
  За окном медленно розовел горизонт, первые лучи восходящего солнца освещали Землю, наполняя светом угрюмую Москву. Впрочем, так ли была она угрюма, эта столица России? Сейчас, когда рядом со мной была Катя, когда я был ей, а она - мной, мир этот, серый и безрадостный, наполнялся каким-то теплым, божественным светом. В жизни появлялся смысл, в людях - доброта, а в небе - солнце. Давно не встречал я рассвета, давно не светило мне солнце, давно... Но что смотреть в прошлое, когда есть сейчас, это светлое, прекрасное сейчас, которое только начинается.
  
  
  Но сказка не вечна. Серость будней мутной пеленой заслоняет яркие моменты радости, обращая их в памяти в черно-белый мультик, порой вызывающий улыбку, но не более. Так и сейчас. Катя ушла, и мир, этот вроде бы яркий мир посерел, съежился. На небо вновь наползали тучи. Угрюмые, серые, Московские.
  В квартире царила тишина. Время, некогда летевшее куда-то сапсаном, теперь замерло, улеглось пылью на старый аквариум, затаилось последними лучами восходящего солнца под диваном и лишь мерно, с какой-то потаенной издевкой отзывалось падающими с крана в холодную пустоту раковины каплями. Безысходность.
  Я закрыл глаза, тишина угнетала, давила железобетонной плитой на плечи, грудь, ноги, сдавливала в какую-то неприглядную фигуру, способную вызвать лишь отвращение. То странное чувство, приходящее на рассвете. Когда еще нет сил встать, подняться, но уже невозможно лежать. Казалось, Морфей изгоняет тебя из своего царства, но уже нет сил бежать к границе. А Морфей уже за спиной, давит, давит тебя к арке ворот, за которой утро, метро, работа.
  Но кто мы такие, чтобы тягаться силами с богами? Я все же встал. В зеркало смотреть не хотелось, я знал, что ждет меня там. Больная, опухшая физиономия смотрела оттуда. Физиономия имела отечные контуры, красные, воспаленные глаза и всклокоченные, местами склеившиеся волосы. Душ. Решение сколь простое, столь гениальное.
  Освежившись, я, закутанный в синий халат, прошел на кухню. А что же еще можно делать на кухне, если не есть? Тем более утром. Тем более когда ужасно хочется есть! И тут есть два равносильных варианта: бутерброды и яичница. Конечно, яичница может показаться многим привлекательнее, но ведь эти самые многие даже не представляют, какими могут быть бутерброды!
  Первая же картинка, возникающая в головах абсолютного большинства при слове 'бутерброд': кусок белого хлеба и два-три кусочка сырокопченой или один круглый шмат докторской колбасы сверху. И сочетание такое способно доставить удовольствие, а не набить желудок только в одном случае - если хлеб свежайший. А пусть даже будет он слегка вчерашний - все, весь вкус куда-то улетучивается, сменяемый ощущением полного отождествления себя со свиньей, пожирающей данную разновидность пищи. Едой это назвать уже нельзя.
  А вот если на колбаску положить два-три кусочка огурца, завернуть эту конструкцию из пищеблоков в фольгу да забыть про нее на некоторое время, тут главное - не переборщить, то из грубой, сухой пищи бутерброд подобно фениксу переродится в нечто довольно приятное на вид и вкус.
  Но бутерброд был съеден, и тишина одиночества вновь заполнила квартиру. И с этой тишиной приходила грусть. Она накатывала подобно волнам моря, обволакивала, проникала в тебя, а потом вновь откатывалась назад, чтобы, выждав минуту-другую, вновь проникнуть в душу, свести ее судорогой холода и страха.
  Идея, светлая и чистая мысль, случайно забредшая в мою голову, оживила, согрела и встряхнула. Нужно было действовать! Тридцать минут - и вот на подоконнике стоит маленький аквариумчик, а в нем, сверкая в редких лучах солнца, маленькая, юркая рыбка! Петушок. Как здорово было наблюдать за ней, за тем, как она изучает камешки на дне, искусственные кустики, а потом замирает посреди аквариума, будто раздумывает, анализирует увиденное и вновь отправляется в свое маленькое путешествие.
  Ее синие чешуйки, плавно, аккуратно, как возможно это только в природе, переходящие в плавники. Когда очередной шальной луч солнца, пробившийся через мглу облаков, попадал на рыбку, чешуя ее будто начинала светиться, озаряя комнату каким-то ярким, нежным, нечеловеческим светом. Нельзя было увидеть его, но он ощущался, чувствовался! Будто разом включали сотню маленьких ярких лампочек, спрятанных по всей комнате. Свет их согревал, ласкал душу, казалось, чешуя рыбки начинает петь подобно маленькой шкатулке-шарманке, что играет тихо в самом сокровенном, самом отдаленном уголке души тихую, нежную мелодию жизни, любви, тепла и света.
  И как-то нужно было назвать этот маленький, живой и теплый комочек света Странно, но единственным, что крутилось в моей голове, будто навязываемое этим теплом, этим светом, было 'Семен'. Впрочем, почему бы и нет.
  Семен все плавал от кустика к кустику, исследуя свое новое жилище, а я лег на диван, постепенно проваливаясь в тихий, спокойный сон, в котором не было страхов и тьмы, их прогонит от меня мой новый друг.
  
  
  Вечером пришла Катя. Красивая, как и всегда, она улыбнулась мне, поцеловала и, скинув сапожки, прошла на кухню. Поставив на стол сумки из супермаркета, она быстро и деловито принялась распихивать продукты по полкам почти пустого холодильника. Последней она извлекла бутылку вина, но убирать ее не стала, наоборот, попросила штопор.
  Вино было вкусным, хоть и вряд ли дорогим. В винах я разбирался плохо, а потому прочувствовать всю глубину букета не мог, но это было и неважно. Вообще, все отступало, представлялось ненужным, размытым фоном, когда рядом была Катя. Сейчас с растрепанной челкой, в смешной маечке со слоником, оголяющей тонкие, изящные руки, и все в тех же узких джинсах она смотрелась... смотрелась более чем прекрасно! Были в ее образе нежность и красота. Красота не приторная, не искусственная, но красота естественная, природная, которой так мало в этом лживом мире косметики и силикона.
  Оперевшись одной рукой о стол, с бокалом вина в другой, не отрываясь смотрела она мне в глаза, и во взгляде ее не было ничего, кроме нас. Я подошел к ней, обнял за талию. Она легонько вздрогнула от моего прикосновения, но тут же расслабилась, подалась вперед. Вновь ее сладкие, нежные губы завладели мной.
  Не знаю, сколько мы стояли так, прижавшись друг к другу, но пришло время прервать объятия. Я достал из кармана телефон. Выбрав нужную песню, я, сделав звук на максимум, протянул руку Кате. Ее тонкие пальчики опустились на мою ладонь, а сама она сделала шаг навстречу.
  Ну что за зима!
  Мороз ломит ребра,
  Эль в бочке застыл -
  До весны не разгрызть.
  Обнимемся же,
  Насмерть чтоб не замерзнуть,
  Хочу я тебе предложить...
  
  ...Вальс на костях
  Под шелест снежинок
  Мы молча танцуем
  Вокруг костра.
  Вся эта музыка
  Звезд зимней ночью
  Звучит только лишь для тебя!..
   Музыка плавно лилась из динамиков телефона. Мы медленно двигались, стараясь соблюдать ритм, отмеряемый нам мелодией. Шаг, другой, остановка. Шаг, другой, остановка. Глаза ее постепенно намокали, казалось, что девушка вот-вот заплачет. Она хотела отвернуться, но я не дал ей этого сделать - поцеловал. Катя вздрогнула, по щеке ее медленно соскользнула слеза, но это было уже неважно.
  Мы танцевали. Медленно-медленно, прижавшись друг к другу, иногда отстраняясь, чтобы взглянуть друг другу в глаза, но не размыкая объятий. Музыка давно уже перестала, а мы все еще кружились в медленном вальсе по видимому лишь нами квадрату.
  
  
  Какое странное состояние сон. Порой человек может проснуться от легкого прикосновения, а порой спокойно спать, даже если под окнами промчится, визжа сиреной, экипаж пожарной машины. Не знаю, от чего это зависит: от самого человека или от степени его усталости, важно другое - Катя тихо спала на моем плече.
  Мы смотрели какой-то фильм, уютно устроившись на диване. Порой смеялись, порой целовались, порой лишь тихо дышали друг другом. Сердца бились в унисон, сливаясь в стуке своем в ритм любви. Ее горячее, прерывистое дыхание ласкало мою кисть. Порой она утыкалась носиком в нее, как кошка, прося ласки, любви. И я гладил ее, шептал что-то нежное, успокаивающее. А она лишь улыбалась и сильнее прижималась ко мне.
  В какой-то момент я понял: Катя уснула. Нет, не понял, скорее почувствовал. Попытался встать, но ее пальчики сжали мою кисть в безмолвной просьбе: 'Не уходи, останься со мной, останься...' И я остался, нежно приобнял ее, согревая. Глаза мои медленно закрывались, усыпленный ее теплом, я проваливался в царство сна, где меня уже ждала Катя.
  
  
  - Ты снился мне сегодня, - Катин голос доносился откуда-то из сладкого далека. Слова ласкали, мой слух, обволакивали, звали просыпаться.
  - Ты мне тоже, - тихо, одними губами шепчу в ответ.
  Ее пальцы касаются моего лба, рисуют невидимую причудливую линию, замирают.
  - Знаешь, я, - голос вздрагивает, - я тебя люблю.
   Нежная, ласковая моя, моя хорошая!
  - А я люблю тебя, знаешь, я ведь, когда тебя увидел, я сразу понял, ты...
  - Тшшшш, - она прерывает меня, целует. Ее пальцы вновь касаются меня, но теперь они скользят по щеке. - Ты самый лучший, - шепчет она, как и я, одними губами. В квартире никого, лишь тихо сидит в своей комнатке Семен, но мы боимся, боимся, что нас услышат, что лишат друг друга.
  - Знаешь, я еще никогда не был так счастлив.
  - Никогда? - она приподнимается, ее волосы щекочут мне нос, но я лишь улыбаюсь.
  - Нет, но куда же ты? - обнимаю ее, прижимаю снова, ближе к груди, к сердцу.
  Она смеется:
  - Даже в детстве?
  - Дааа, а ты? - вопрос. Боже, как страшно, как боюсь я ее ответа.
  - И я, знаешь, мне так уютно сейчас, не хочу вставать.
  Напряжение моментально отпускает, душу вновь переполняет любовь.
  - Боже, как я хочу, чтобы это было на самом деле, чтобы это был не сон.
  - Это не сон, глупый!
  Наверное, она улыбается, не знаю, не хочу открывать глаза, вдруг эта сказка, эта мечта рассыплется, вздрогнет и осядет пылью на мебель. Ее дыхание вновь обжигает, носик щекочет щеку, губы ищут мои.
  Я открываю глаза. На мне лежит Катя. Растрепанные каштановые волосы, свисающие сейчас вниз, обрамляют ее светящееся чем-то неземным, большим, чем просто любовь, лицо. В глазах играет счастье - ни следа от вчерашних слез. Она больше похожа сейчас на какого-то милого зверька, чем на девушку. Я смеюсь. Она, будто угадывая мои мысли, ударяет меня кулачком в грудь и тоже смеется.
  Счастье? А что же еще!
  
  
  Часть 2. День
  
  
  Летом, когда погода вовсю располагает к активному отдыху, хочется вырваться из четырех стен. Молодежь, подстегнутая отсутствием занятий, рвется из родительских квартир и общежитий на улицы Москвы. Но что дальше, куда податься? Не стоять же у подъезда, вдыхая запах столичных дорог. И, конечно, самый простой и самый очевидный вариант - парк. А если парк Москвы, то парк имени Горького. Чуть ли не со всех концов стекаются студенты и школьники на его закатанные в асфальт дорожки и ласкающие травкой лужайки.
  Кого только не встретишь в этом парке летом! Влюбленные целуются на лавочках или уединяются в глубине Тайницкого сада, компании скейтеров упражняются на скейтодроме, а велосипедисты рассекают по специальным дорожкам. На лужайках веселые компании пускают фрисби или играют в бадминтон, публика повзрослее наслаждается прохладой местных ресторанчиков. На катамаранах рассекает Лебединое озеро веселящаяся молодежь, а совсем уж маленькие дети кормят уточек на берегу. Много, много развлечений таит в себе этот парк. Спортсмены и ролевики, дети и взрослые, влюбленные и компании друзей - все найдут здесь себе место по душе.
  Еще парк интересен лично мне тем, что нет вокруг него какой-то особой атмосферы. Да, проносит свои неароматные, по вине человека, воды Москва-река, но запах этот, запах этот - всего лишь запах. Атмосфера, которой нет вокруг парка, другая. Вернее, другой она должна была бы быть.
  Путешествуя по святым местам, замечаешь интересную вещь: подъезжая на автомобиле или автобусе, которые хранят свой особый внутренний мир, никаких изменений не чувствуешь. Но стоит выйти из них, пройти несколько шагов, как места, когда-то сильно болевшие у тебя, начинают ныть. И чем ближе подходишь ты к воротам, тем тяжелее тебе становится, дыхание порой перехватывает. Но первый же шаг в ворота церкви, храма или источника - как тяжесть эту почти снимает. И еще через пару шагов от тяжести этой не остается и следа, а с каждым новым шагом походка становится пружинистей, дышится как-то легче, а слух и зрение будто обостряются.
  Но вот настает время покинуть намоленную землю. Ты выходишь за ворота, и на тебя вновь накатывает тяжесть, ты идешь прочь от ворот, и шаг из тяжелого постепенно приходит в нормальное, привычное для тебя, пусть и вовсе не пружинистое состояние. Наверное, происходит это потому, что люди, тянущиеся со всех концов света к наиболее намоленным и святым местам, приносят с собой свои хвори, которые оставляют за оградой святой территории. Потому на пути к исцелению и легкости человек проходит сквозь боль и страдания других людей. Они наваливаются на каждого, влезают в душу, сдавливают сердце, чтобы, вытряхнув из тебя частичку болезни, отпустить, не в силах противостоять мощи освященной земли.
  Наверное, от парка ожидал я чего-то подобного. Какого-то ареола молодости, свободы, но ничего, ничего, кроме отравляющего запаха реки у самого ее берега, да и то не по всей его протяженности. Поэтому утром, разбудив Катеньку завтраком в постель, я предложил отправиться не в парк имени Горького, как решили мы давеча ночью, но в некое другое место, которое для сохранения интриги назвать я никак не мог. Она согласилась.
  Кстати, завтрак. О-о-о, каких усилий стоило мне встать утром так, чтобы не разбудить Катю. Но встать тихо - это даже не половина дела. Не надевая тапочки, чтобы не шуметь, по предательски поскрипывающему под босыми ступнями паркету вышел я из спальни и прикрыл дверь так плотно, как только мог. Глубокий выдох - начало обнадеживающее. Гора моральных мук, длинные минуты сомнения и все же приятное решение - нажатая кнопка, тихий пока шум нагревающегося чайника. В теории возможно было пусть не вскипятить в нем воду, но, несколько раз подогрев ее до определенного громкого звука, попробовать заварить чай такой, пусть не самой, но все же горячей водой.
  Запоздалая, но элементарная мысль вскипятить воду в кастрюльке пришла как раз тогда, когда стало возможным вынуть пакетик с заваркой из маленькой чашечки. А пока пакетик менее любимого мной, а потому допускающего такое заваривание жасминового чая превращал теплую воду во что-то вкусное, на снятом с серванта подносе стали появляться продукты: творожок, медовые соты на маленькой круглой тарелочке и маленькое зеленое яблочко. Теперь три кусочка сахара, чайная ложечка из тех, что берегутся на особые случаи вроде Нового года, и, наконец, маленькая чашечка теплого напитка, конечно же зашатавшаяся при первой же попытке поднять поднос.
  Пара кругов по кухне - нести ли поднос. Не хватало только разбудить Катю грохотом и звоном бьющейся посуды. Но все же... все же я решился. Взял поднос с опасно закачавшейся кружкой и, зачем-то слегка приседая, гусиными шажками пошел к спальне. В мыслях бегущей строкой проносились слова Владимира Семеновича: 'Посмотрите - вот он без страховки идет. Чуть правее наклон - упадет, пропадет! Чуть левее наклон - все равно не спасти... Но должно быть, ему очень нужно пройти четыре четверти пути'. Напевая про себя слова знакомой с детства песни Высоцкого, я дошел до двери. До закрытой двери в спальню. Двери, открывающейся в коридор. Нет, конечно, она не заперта, но как же ее открыть, когда в руках поднос, который никак нельзя опускать. Как там было? 'Не больше четверти пути'. Тупик.
  Нет, выход есть всегда! Зацепившись локтем за ручку я, рискуя в каждое следующее мгновение опрокинуть поднос, тянул дверь на себя. Предательская чашка угрожающе раскачивалась, но наконец дверь была открыта. Все так же медленно и тихо, скрипя, казалось, не только паркетом, но и слишком громкими мыслями, я добрался до тумбочки, поставил на нее поднос и, проверив устойчивость его, наконец выдохнул.
  Катя лежала, свернувшись калачиком, мирно посапывала из-под одеяла. Я провел рукой по ее спине, она зашевелилась, из недр одеяла на свет Божий появилось ее сонное личико:
  - Любимый, ты чего?
  Любимый... Как все же это мило, как нежно звучит, не правда ли? Такое ласкающее слух и душу, немного певучее, тянущее 'любимый'. Это не 'дорогой', от которого так и веет почему-то американской семейной жизнью. Наверное, всему виной сериалы. Но тут я вовремя спохватился и ответил:
  - Катя, Катюша, Катенька, просыпайся родная, я тебе кое-что принес, ты же любишь мед?
  - Мееед, - мечтательно донеслось из-под одеяла, которое немедленно стало сползать на пол.
  Уже через пару минут, усевшись на кровати по-турецки, моя заспанная красавица ковыряла ложечкой мед. Я сидел в кресле позади нее, наблюдая, как ее остренькие оголенные лопатки вздрагивали всякий раз, когда отламывала она немного меда. Моя маленькая девочка! Да, прекрасное утро, просто прекрасное!
  
  
  
  Московское метро, как, наверное, и всякое приедающееся со временем, служило исключительно необходимым, вынужденным средством передвижения для абсолютного большинства. Кого-то пребывание в нем тяготило, раздражало обилие людей вокруг, на иных давила атмосфера, царившая здесь, а другие даже не задумывались об этом. Наверное, для последних поездка на метро выглядела как нечто занимающее время, но мимолетное по сути своей. Вошел на одной станции, а через некоторое время вышел на другой и пошел куда-то по делам, все так же не замечая мир и людей вокруг.
  Но если открыть глаза, взглянуть под другим, новым углом, то метро представлялось совершенно иным. В темноте перегонов, когда весь мир - люди в твоем вагоне, понимаешь, как разнообразна и интересна Москва. Такого ощущения, что возникало в перегонах московского метрополитена, давно уже не встретить на улицах самого города. Казалось, весь шарм, все обаяние города, таившееся в людях, подавленное обилием машин, сквозь асфальт и землю ушло вглубь, в метро.
  Та Москва, которую видим мы в книгах классиков и которую уже не почувствовать под хмурым небом, ушла в подполье. Раненая, ужасно преобразившаяся вслед за людьми, но не добитая, не сметенная натиском современного мира, жила она еще на станциях, лучами солнца ласкала на открытых участках путей и шептала, шептала в перегонах, проникая в тебя, стягивала муть необходимости, разворачивая перед тобой ту Москву, что наполняла когда-то сердца поэтов и писателей огнем!
  Мы ехали на Кутузовскую. Открытая еще в пятьдесят восьмом году, станция не могла похвастаться ни изысканными фресками, ни сводчатыми потолками. Расположенная на самой поверхности, не примечательная ничем, кроме максимального среди всех станций уклона путей, про который не всякий изучавший историю метрополитена и вспомнит, а уж про обывателя и говорить не приходится, закатанная асфальтом, в глазах пассажиров была она последней, ненужной стоянкой на пути к кольцевой Киевской и остальному большому метро. Но нам нужно было именно на нее.
  Выйдя на платформу вместе с еще тремя пассажирами, сошедшими здесь, пройдя по подземному переходу, оказались мы на тихой улочке, подобно ручью впадающей в полноводный проспект. Кутузовский, давший название станции, шумел сейчас десятками машин, проносившихся в обоих направлениях, но не туда лежал наш путь. Прочь от машин и шума столицы, мы шли туда, где оживало прошлое, где миры, схлестываясь в неистовой схватке, завораживали умы людей, переворачивая их, заставляя проживать вместе с актерами судьбы героев. Но и не театр был нашей целью.
  Спустившись вниз по ступеням, мы оказались на закатанной в асфальт (такое ощущение что все в Москве закатано в асфальт) набережной. Река, широкая и не очень здесь дурно пахнущая, отделяла нас от, возможно, предвестников будущего образа Москвы. Небоскребы комплекса 'Москва-Сити' начинались сразу за парковкой на том берегу. Стараясь казаться величественнее, они восходили к самым небесам, но чудилось, что малейшая воля неба - и верхушки их будут срезаны. Так срезают верхушку у кактуса, чтобы вырастить новый. Не было в небоскребах этих силы и мощи, что порой чувствуется в самых обычных десятиэтажках. Те, построенные в суровые годы, будто вырубают в небе для себя место, будто атланты, они держат на себе московское небо, но с каждым годом им все тяжелей. Возможно, когда-нибудь, когда рухнет последнее такое здание, небо над Москвой вдруг окрасится в тот же асфальтовый цвет и накроет нас, навек погребая за все наши провинности и проступки, за нашу гордыню и наше тщеславие. Но дома еще стоят.
  Положив руки на парапет, я вдыхал несвежий столичный воздух. Ветер, не тот вольный ветер просторов, но зачастую даже неощутимый ветер городских улиц путался в волосах, солнце, незримо присутствующее где-то в небесах, освещало открывающийся пейзаж.
  - Знаешь, почему-то здесь, стоя на этом самом месте, я ощущаю всю глубину истории, таящейся в мире. Представь, когда-то ничего этого не было, совсем ничего, лишь море, бесконечные кубометры воды. И тишина, представляешь, Катя, какая была здесь тишина? А потом волна сменилась сушей, и вновь тишина. Какие-то же здесь были первые деревья, какие-то динозавры наверняка жили поблизости. А потом история куда-то полетела. Люди, первые поселения, деревни, города. Представь пусть не динозавра, мирно жующего какой-то куст, росший, возможно, прямо под твоими ногами, не бесконечную гладь морскую, не вселенское ничто, не ту тишину, что царила когда-то, но представь какого-нибудь одинокого татаро-монгола. Представь, стоит он здесь, на этом самом месте, а вокруг лес. Представляешь, река, возможно текшая даже иначе, лес и он один в этом мире. Куда направиться ему? Представь, какое дикое это, должно быть, чувство - чувство одиночества. А теперь представь, каково было первому, самому первому человеку, почувствовавшему, что мир вокруг него уже другой, когда сородичи - сборище диких животных, даже не понимающих его. Представляешь? А теперь представь первое, самое первое земноводное. Какую-нибудь и не очень-то изменившуюся еще рыбу. Вот вынесло ее волной на берег, смотрит она по сторонам, а она одна, одна, самая первая. Чувствуешь? Но и это еще не все. Представь океан. Куда ни посмотришь - везде он. И вот гладь эта ломается, и что-то маленькое чуть приподнимается над бесконечной гладью Земли. Представляешь, каково было этой первой, уже способной что-то чувствовать рыбе, вынырнувшей и вместе с этим протолкнувшей историю вперед. Представляешь, смотрит она вокруг, ищет хоть что-то, но нет ничего. Ничего, кроме горизонта. Как такое можно пережить, как можно нырнуть назад, в привычный мир, как можно смириться с увиденным, как можно осознать такое...
  Я замолчал. Полы куртки моей трепал усилившийся ветер, солнце совсем скрылось за облаками, стало как-то темно и серо. Небоскребы потеряли напускное величие и красоту, казалось, синие контуры их отливают все тем же асфальтом. Но Катя не видела этого. Перед глазами ее все еще была бескрайняя гладь воды и одинокая мордочка рыбки, вмиг оставшейся один на один с этой подавляющей панорамой.
  
  
  От реки мы шли молча. Катя, как мне казалось, завороженная открывающейся сейчас в ее воображении картиной, просто не могла говорить. А я не спешил прерывать ее мыслей. А ведь сколько я мог еще рассказать ей! О князьях, правивших когда-то неподалеку, и о царях, пришедших им на смену. О чувствах простого народа, о том, сколько видели воды этой реки, о том, как та или иная капля попала в течение, и о том, сколько всего здесь этих капель. Можно было вспомнить войны, пожары и бомбежки. Я мог рассказать о природе и животных, живших некогда здесь, о том, как менялось это место, если только вдуматься, почувствовать, ощутить, но Катя, погруженная в свои мысли, казалось, сама открывала для себя все это.
  Мы свернули налево и, пройдя под аркой, оказались до дворе дома ?30 по Киевской улице. Построенная еще в 1953 году на тысячу сорок квартир одиннадцатиэтажка хоть и не относилась к семи чудесам сталинского ампира, но в солнечное утро, когда свет ложится на землю под особенным, острым углом, выглядела куда как прекраснее того же здания МГУ или МИДа.
  Мы прошли на детскую площадку и там сели на какую-то карусель, которую раскрутить было можно, перебирая со страшной скоростью руками по вентилю, торчащему аккурат из самой ее середины. На мгновение очнувшись, Катя попросила: 'Только не крути', - и, не дожидаясь ответа, углубилась вновь в свои мысли.
  Крутить я и не собирался, сам боюсь этих каруселей. Так мы и сидели здесь молча, думая каждый о своем.
  Тут к Кате подошел маленький, совсем еще маленький ребенок. Сложно было сказать, что видел он в Кате и что хотел сказать, к нему уже спешила бабушка. Заторопившись, мы поспешили встать, освобождая карусель ребенку, но бабушка остановила нас, и, как-то ласково отмахнувшись от моего: 'Мы сейчас уйдем', взяла внука за руку и как-то моментально исчезла, оставив нас вдвоем.
  На другом конце площадки сидела на скамеечке влюбленная пара. Он искоса поглядывал в мою сторону, стараясь делать это незаметно, но получалось это у него плохо. Не могу точно сказать, что настораживало его, но и я испытывал похожее чувство, а потому, посидев еще немного в каком-то загадочном молчании, я наконец спросил:
  - Ты не голодна?
  Катя ответила не сразу, но когда ответила, стало ясно, что девушка вернулась в мир этот из мира грез:
  - Проголодалась, если честно.
  - Тогда пошли, - я поднялся.
  - Куда? - непонимающе посмотрела она на меня.
  - Пойдем-пойдем, я знаю здесь отличный магазинчик.
  Пройдя по площадке мимо сидящей на скамейке пары, мы приблизились к той части дома, что выходила непосредственно к Кутузовскому. Странно, но здесь совершенно не было слышно дорожного шума. Будто и не было ничего за этим домом.
  Я повел Катю в маленький магазинчик. Располагался он в укромном полуподвальном помещении, все внутреннее пространство - зал в несколько шагов, прилавок, полки по стенам, холодильные камеры с разного рода продуктами, требующими холода. Но меня сейчас интересовало только одно.
  - Здравствуйте... - выдохнул я и, улыбаясь, продолжил: - Хлеб есть?
  На уточняющий вопрос ответил, улыбаясь еще шире:
  - Белый.
  И, забрав свои законные полбатона, обернулся к Кате. Кати не было. Своеобразно, но все может быть. Вышел на улицу, в дверях столкнувшись с какой-то теткой и чуть не оставшись навсегда вжатым в косяк ее обильным телом, оказался на улице. Катя стояла здесь же, рядом. Наверное, вышла, а я и не услышал, а я уж и запаниковал. Ничего такого. Ничего. Надо почаще себе это говорить. Все будет хорошо, просто верь в это, и мир будет смотреть благосклоннее.
  - Хлеб? - недоумение в ее глазах читалось даже явнее, чем в тоне, которым это было сказано.
  - Просто попробуй, - я протянул ей кусочек.
  Неуверенно она взяла его и откусила немного.
  - Вот, а теперь закрой глаза, да-да, закрой и чувствуй, чувствуй это...
  ***
  - Еще хлеба? - протянул я быстро пустеющий пакетик Кате, в который была завернута половина белого.
  Она взяла еще один кусочек, хотя от предыдущего осталось около половины. Свежий хлеб, непременно сегодняшний и непременно белый, зачастую вкуснее любого мороженого. И хоть сейчас хлеб наш был не такой, но вкус, весь букет вкусов, таящихся в хлебе, Катя уже прочувствовала.
  - Знаешь, - произнесла она, улыбаясь, - ты аккуратнее, я так могу и влюбиться.
  - Ты уже, - улыбнулся я.
  - Причем очень давно, - мотнула она головой, - дай еще кусочек.
  
  
  Вечер, как ни странно, обещал быть скучным. Витало что-то такое в воздухе, что предвещает тягостное и нудное времяпровождение, если, конечно, ничего немедленно не предпринять. Но это что-то еще нужно придумать. Нарушая накапливающееся уныние, Катя спросила меня вроде бы случайно, но вопрос этот явно давно терзал ее любопытство:
  - Мне тут подруга недавно звонила, - начала она, с первых же слов выдавая себя с головой.
  Никакая подруга звонить Кате попросту не могла. Это в век социальных-то сетей, когда все общение происходит отправкой друг другу маленьких облачков с немыми интонациями. Раньше, когда только начала появляться мода на интернет-общение и тем более до этого, общение было как-то живее. Еще были звонки друг другу по городскому телефону, СМС были чем-то немного загадочным, чем-то другим. Тогда был еще жив ИК-порт, а Bluetooth использовался для передачи песен и игр с телефона на телефон, а не для комфортного и безопасного общения в салоне автомобиля. Еще не было сенсорных экранов, а были Motorola и Sony Ericsson, тогда стоял выбор между интернетом и разговором с другом по городскому. Но, кажется, я отвлекся, а Катя договорила и очевидно ждала ответа.
  - Извини, родная, я все прослушал.
  - Да ничего, - она улыбнулась, - ты писал раньше?
  - Что писал?
  - Ну стихи, например, или рассказы какие-нибудь?
  Не хотелось мне отвечать, все, что писал я тогда, было депрессивным и черным. Не хотелось сейчас, когда все так светло-светло, вспоминать былое когда-то. Помню, тогда казалось мне это единственно верным, боль и грусть казались единственным конечным, к чему сводится все на земле. Но был у меня где-то один рассказ, рассказ, писавшийся как мрачный, но получившийся единственным светлым лучом, пробившимся на бумагу через тьму мыслей моих.
  - У меня есть кое-что про любовь, - я встал, ту тетрадь еще нужно было найти.
  Воскликнув, Катя часто-часто захлопала в ладоши. Вот как хорошо все, остается лишь надеяться, кто рассказ найдется и понравится. Представив, как радостное Катенькино личико омрачится тенью разочарования, если рассказ не найдется, я вздрогнул и направился ревизировать полки и полочки шкафов, на которых, как казалось мне, могла таиться та самая тетрадь.
  Попутно найдя много интересного, я все же откопал ее на одной из полок. Когда я победно, но неуверенно, вдруг не понравится, внес тетрадь в комнату, Катя вскочила, буквально вырвала у меня из рук тетрадь и заперлась с ней в ванной, бросив мимолетно: 'Я скоро'.
  Минуты тянулись долго. Сев на пол возле двери, я стал ждать. Где-то там, за дверью, Катины глаза сейчас пробегали по строчкам черных букв:
   'Любовь не рождается, любовь создается...
  'Любовь - чувство, дающее зрячему человеку побыть слепым' Т. С.
  - Где мы?
  - Здесь.
  - А где здесь?
  - А то сам не видишь.
  Конечно, я видел. Маленькая кухонька коммунальной квартиры. Старый, еще советских времен холодильник 'ЗИЛ'. Плита газовая, на ней чайник, годящийся в отцы холодильнику. Бывший некогда белым, он уже давно покрылся ржавчиной, но все еще служил, упорно отказываясь уходить на пенсию. Помимо плиты была еще маленькая раковина с горой немытой посуды. Над плитой и раковиной располагались открытые сейчас полки, служившие, по-видимому, для хранения тарелок, кружек или специй, но в связи с отсутствием последних и нахождением первых в неприглядном состоянии ныне пустовавшие. Лишь слой пыли да паутину хранили они сейчас.
  В противоположном углу находился маленьких кухонный столик на четырех ножках. Грязная, прорванная в нескольких местах скатерть все еще пыталась уберечь стол от возможных повреждений или пятен. Так мать, принимая всю боль и тяжесть на себя, защищает свое дитя. На скатерти, к слову сказать, тоже покрытой пылью, стояла ваза с засохшим цветком подсолнуха. Он давно уже превратился в прах, но все еще сохранял свою форму, напоминая, что хоть он и умер, хоть тело его ссохлось, а листья опали, но дух его не сломлен серостью московского неба, тяжестью московского воздуха, жестокостью и мерзостью московских обитателей. Да, именно обитателей... этих мерзких, погрязших в своей злобе людей. Людей? А можно ли их уже так называть? Нет, нет... Это были уже не люди, существа... Люди живут, а существа... Существа существуют, они проживают свою опостылевшую им жизнь. Рядом с вазой лежала мятая и грязная, под стать обстановке комнаты, сигарета. Часть табака из нее высыпалась на стол, бумага, когда-то давно побывавшая в воде, теперь высохла, но вернуть прежнюю форму ей не удалось. И сейчас некогда прекрасная сигарета походила на небрежно скрученную самокрутку.
  В центре комнаты под потолком висела на бывшем некогда белым проводе лампочка. При взгляде на нее в голову мгновенно приходило уже порядком забытое словосочетание 'лампочка Ильича'. Нельзя, нельзя было называть ее лампой накаливания, нет, это была именно лампочка Ильича и никак иначе. Сейчас свет в комнате был погашен, но почему-то верилось, что, когда придет вечер, лампочка послушно зажжется и осветит тусклым светом кухню. Но сейчас хватало дневного света. Свет проникал из-за не видавших стирки со времен производства занавесок. Но самое интересное таилось за занавесками. Окно. Ох, что это было за окно... старое, с деревянной рамой и мертвыми или полудохлыми мухами, застрявшими навечно меж стекол. Подоконник был скрыт от моего взгляда занавесками, но вряд ли он не вписывался в остальное убранство кухни. Наверняка деревянный, с множеством пятен от кружек с кофе или чаем, покрытый пылью с виднеющимися из-под нее окурками сигарет.
  - А знаешь, - сказал я своей... собеседнице? Или, быть может, спутнице? Все же спутнице. Не так уж и много мы беседуем, чтобы я мог назвать Смерть своей собеседницей, - знаешь, я знаю, где мы.
  - И где? - без видимого интереса спросила она.
  И, если подумать, сколько раз она выслушивала разные версии. Миллионы, наверное. И вряд ли я ее сейчас поражу своим ответом. Но почему-то надменность собеседницы меня взбесила, и я со всей суровостью, которую только мог придать своему голосу, произнес:
  - Это чистилище.
  - Да, ты прав, - все таким же скучающим голосом произнесла Смерть.
  Признаться честно, я немного смешался. Я ждал чего угодно, но не этого безразличного тона.
  Повисла напряженная, но в то же время могильная тишина.
  - И что дальше?
  - Это Вам решать, Вы же... - я не закончил. Сложно было, ох как сложно было сказать это слово. А слово ли? Или имя...
  - Смерть? Это ты хотел сказать? Да, ты прав, но, понимаешь ли, я не знаю, что с тобой делать.
  С тихим вздохом я сел на стул. Смерть не знает, что делать... да как такое вообще может быть? Смерть... Она же столько раз это делала, она распределяла миллионы людей, и вот я, ничем не примечательный...
  - Ты слишком обычный, - прервала мои мысли Смерть, - понимаешь, я не могу просто отправить тебя в рай. Но и в ад просто так послать тебя не могу. Сам понимаешь, работа ответственная, круче, чем у сапера. Он может ошибиться только один раз, а я, я вообще не могу. Не имею права.
  Смерть посмотрела на меня. И в ее глазах я прочел усталость. Такой усталости я никогда раньше не видел. Столько... Столько боли, тяжести, мучения было в этих глазах. И тут я встал. Не знаю, почему я сделал так, но я встал, расстегнул молнию на свитере, снял его и, подойдя к Смерти, опустил его ей на плечи. Она вздрогнула, а потом... потом она так на меня посмотрела... Я растворился в этом взгляде. То тепло, с которым она на меня посмотрела... его невозможно было передать... оно было нежное, как котенок, приятное, как солнечные лучи, завораживающее, как звездное небо, и волшебное... волшебное, как песня леса, которую напевает, потрескивая, костер на опушке леса случайному путнику в запыленном плаще с капюшоном и дубовым посохом в руке... это было непередаваемо...
  - Что ты видишь здесь? - спросила она дрогнувшим голосом.
  Это было так странно, я никогда не думал, что взгляд Смерти может быть таким... таким ласковым, а голос... таким тревожным. Это значит, ее волновал мой ответ. Но что я видел? Обычная кухня обычной квартиры. Но обычная ли? Слишком все здесь было приторным, слишком уместным. Не бывает таких кухонь. Здесь было слишком красиво. Но тут мне в голову пришла запоздалая, но крайне правильная мысль. В комнате не было двери. Ее отсутствие абсолютно не бросалось в глаза за счет идеальности обстановки, но все же ее не было. А дверь, как известно, ни одна обстановка не заменит.
  - Не важно то, что вижу я здесь, но важно то, чего я не вижу, - тоном древнегреческих философов ответил я.
  - И чего же ты не видишь? - голос Смерти вновь стал отстраненным и безучастным.
  - Здесь нет двери.
  - Конечно, - согласилась она, - а должна быть?
  - Да, безусловно!
  - А зачем? - оборвала меня Смерть.
  Я задумался. И действительно, зачем здесь дверь? Кто будет в нее входить? Кому она вообще нужна? Дверь! Смерти не нужны двери, она и так входит в каждый дом, как политика в последние годы. Но все же дверь... Дверь!
  - Дверь нужна, чтобы через нее пропускать гостей! - вдохновенно выдал я.
  - Гостей? - недоуменно повторила она.
  - Именно! У тебя бывают гости?
  - У Вас, - поставила меня на место Смерть.
  - Да, - я смешался, - конечно, конечно, у Вас.
  - А впрочем, давай на ты?
  Мне стало казаться, что Смерть начинает кокетничать. Или флиртовать?
  - Я не против, но как мне к тебе обращаться?
  - Давай без имен?
  Этим... этим она меня не то чтобы поразила или удивила, но скорее обескуражила. Хотя... чего уж греха таить, все было столь странно, что странная просьба Смерти, а я надеюсь, что это была просьба, странной казаться уже не должна была, но все же я вновь поразился до глубины... души? Но осталось ли у меня что-то кроме нее? Я и есть сейчас моя душа. А это значит, что поразился я до глубины себя... А, кстати, выгляжу я нормально, руки, ноги, голова. Все из плоти и крови, наверное. Ну и где тогда у меня глубина, до которой я должен поражаться? И почему, собственно, должен? Может быть, я и не удивился. Да, конечно, я не удивился! Или удивился...
  - Удивился, удивился, - произнесла с тихим вздохом Смерть.
  А я обиделся. Эта... эта, назвать Смерть матерным словом язык не поворачивался, гадина умеет читать мысли!
  - Нет, не умею, - еще раз вздохнула Смерть, - просто вы, люди, крайне предсказуемы. Ты ведь подумал, что я умею читать мысли?
  - Нет, - честно соврал я, - вовсе не об этом.
  - А о чем же? - Смерть подняла глаза и улыбнулась.
  И тут что-то во мне лопнуло. Будто струна, натягивающаяся с каждой минутой общения со Смертью, наконец не выдержала. Я осел на пол и закрыл лицо руками. Надо же! Я сижу в чистилище, похожем на коммуналку, и беседую с самой Смертью, которая меня еще и подкалывает! Кому расскажу - не поверят. Хотя кому я уже и что расскажу?
  - Будешь? - Смерть стояла надо мной, протягивая сигарету.
  - Давай, - я вымученно улыбнулся, - есть прикурить?
  - Конечно, - Смерть тоже улыбнулась и, достав из полы своего плаща зажигалку, протянула ее мне.
  - Zippo? - я поднял на нее глаза.
  - На ветру не гаснет, - вновь улыбнулась она.
  Я секунду смотрел на нее, а потом рассмеялся. А потом засмеялась и Смерть. Боже, какой у нее был прекрасный смех. Какой нежный и мелодичный. Будто песня соловья или журчание ручейка в сосновом бору. Ничего прекраснее я еще не слышал. Наверное, я начинаю влюбляться.
  - Садись, кивнул я Смерти.
  - Спасибо, - вновь улыбнулась она и села рядом.
  Я поджег сигарету. Затянулся, посмотрел на пламя.
  - А знаешь, я поэт, - прошептал я, - и у меня был стих как раз об этом...
  - А ты его помнишь? - Смерть чуть отстранилась и посмотрела на меня, а потом, будто стесняясь, попросила, - почитай что-нибудь, пожалуйста.
  Я затянулся, положил зажигалку на пол. Посмотрел на Смерть и начал:
  И кончено всё. Ничего не вернуть.
  Заказан обратной дороги нам путь.
  Запертá дверь, тишина и покой,
  Странный, холодный, не тот, не родной.
  
  И нету тепла, и нету любви,
  Ушли в небытье эйфорийные дни.
  Где те часы, где те минуты...
  Увы, те моменты, как свечи, задуты.
  
  И боль, и тьма, и пустота,
  В наушниках звон, в душе ничерта.
  Вдохновенье приходит вот так, не спеша,
  На руинах любви создавая тебя.
  
  
  - Красиво, - задумчиво протянула моя слушательница.
  - Тебе понравилось? - почему-то ужасно волнуясь, спросил я.
  - Шутишь? Конечно! - она опустила свою голову мне на плечо.
  Я обнял ее. И мы сидели так, обнявшись, на грязном полу коммуналки, прижавшись спинами к холодной стене, поэт и Смерть. Я курил, она рисовала пальцем невидимые узоры на корпусе лежащей на полу зажигалки. Мы были счастливы'.
  Первое, что спросила у меня Катя, выйдя из ванной где-то минут через двадцать, было:
  - Кто такой Т. С.?
  - Да так, товарищ по несчастью, - улыбнулся я.
  Слова его, написанные мной в самом начале, были единственным, что успел прочитать я из написанного когда-то и уже давно забытого текста. Слова его были для меня когда-то той самой первой каплей, давшей возможность написать этот рассказ таким, каким он получился. И пусть я сказал бы иначе, пусть перифразировал бы, но кто знает, скажи он тогда иначе, произвели бы его слова тот эффект, который произвели. История не знает сослагательного наклонения. Хотя какая уж тут история, для нас это скорее прошлое.
  - Ты ведь с себя писал поэта?
  - Да, наверное, - конечно, это было так, но как-то не хотелось признаваться в этом Кате, хоть и не было в этом ничего постыдного.
  - Знаешь, - подсела она ко мне, положила голову мне на плечо, - многое изменилось с тех пор. У тебя есть я, всегда помни об этом.
  
  
  Меня разбудил луч солнца, встающего где-то далеко за окном. Наверное, долго полз он по стене, как любят рисовать в мультфильмах, пока наконец не достиг моих сомкнутых век. Вчера мы так и уснули у двери в ванную комнату, прижавшись к стене, подобно доброму гиганту сторожившей наш сон.
  Утро было теплым, где-то за окном пели не замечаемые в московском гомоне птицы. Интересно, кто это вообще может петь? Уж явно не воробьи или вороны. Возможно, голуби. Уж больно они подозрительные в последние годы. Хотя нет, голуби воркуют, а не поют. А за окном кто-то именно пел, пел с чувством и самоотдачей, пел все громче и громче, пел так, что над всей только просыпающейся Москвой разливалась песня его, песня жизни, радости, утра!
  Прикрыв веки, я слушал невидимого исполнителя, а в голове то и дело всплывали строки из каких-то школьных учебников русского языка, в которых приводились слова великих мужей русской литературы, писавших о соловьях, лесных опушках, лете, весне и о чем-то таком же восторженном и нереальном, как казалось мне тогда.
  Какой дикий контраст составляли строки их светлых стихов и рассказов с моими черными, наполненными болью и тяжестью словами. Но сейчас их мир открывался мне с приходом Кати все больше и больше, он затягивал, поглощал меня. И вряд ли это было плохо.
  
  
  Часть 3. Вечер
  
  
  Я лежал на еще теплом от дневного зноя асфальте. Августовское солнце, непомерно яркое и горячее, за весь этот так хорошо начинавшийся день знатно нагрело землю. Сейчас, подобно ящерице, я лежал и впитывал это тело, такое живительное, необходимое. То и дело на меня опускалась назойливая муха, но ее присутствие, непременно раздражавшее меня в любой другой день, сейчас было неощутимо. Так человек, ступая босыми пятками по кромке моря, не ощущает всех песчинок, а выйдя из воды, не чувствует всех капель, облепивших его тело.
  Где-то рядом незримой рекой шумела трасса. Машины, проносящиеся так близко, были невероятно далеко от того закатанного в асфальт тупичка, на котором лежал я сейчас. Казалось, что если встать, то будут видны несущиеся куда-то за деревьями огоньки фар. Однако дорога была далеко, но куда ближе, чем хотелось бы.
  Сантиметрах в десяти от моего уха лежал маленький белый наушник. Мелодия, лившаяся из него, доносилась до меня сквозь шум машин, отзывалась болью в груди и памяти:
  
  I had nine lives but I lost all of them
  And I've been searching in the night
  And I've been searching in the rain
  I tried to find them
  But they disappeared
  They walked away they dressed in black
  They left my side and all I say
  Is that I wasted time
  When I looked for them
  For now I know that things gone past
  Are never to be found again
  No never never again
  I had nine lives
  But lost all of them...
  
  Странно, как странно и непонятно. Живешь, любишь, веришь, а потом. Потом вот так, так неясно, непонятно, неправильно. Слова Кати, сказанные по телефону около часа назад, казались ложью. Нет, даже не ложью, вымыслом. Не могло и не должно было звучать таких слов. Не от нее, не мне. Наверное, так всегда, когда твой мир, мир, выстроенный твоими чувствами, сталкивается с реальностью. Так лживо, вымышленно, неправильно.
  Два месяца счастья, любви, чувств! Как много было пережито, прочувствовано, создано в эти счастливые дни. Ночные прогулки, любовные фильмы, мелкие бытовые радости, улыбки и поцелуи, бессонные ночи. А что же теперь? На смену теплу ее сердца пришло тепло остывающего асфальта. Сегодня утром, распахнув шторы сна и темноты, меня посетила такая светлая мысль, что все будет прекрасно, что сегодня, возможно, последний теплый день этого года и что в этот день два месяца назад я встретил Катю. Вернее, ведь это она встретила меня. Встретила, встряхнула, привела в чувства. А что же теперь? Асфальт, наушники, трасса и звезды над головой.
  О, эти прекрасные августовские звезды, что светят на безоблачном ночном небе всю ночь. Как много было в них глубины, пространства, свободы! Как хотелось туда, в этот реальный, но такой далекий и такой другой мир! Там не было места лжи, обману, предательству. Казалось, те далекие-далекие миры живут лишь светом, чистым, девственным светом звезд. Звезд искренних, непорочных, столь не похожих на наше Солнце.
  Я встал, поднял плеер. Сунул в уши белые кружочки пластика и побрел вдоль дороги. До трассы идти было долго, но я не спешил. Что ждет меня там? Брошенный где-то на обочине Volvo, а за ним дорога, дорога, дорога... Она казалась сейчас чем-то омерзительным, необходимым.
  Достав из кармана куртки сигареты, я закурил. Давно, очень давно не курил я, кажется, около двух месяцев. А ведь правда, пока в жизни моей маленьким, но таким ярким огоньком сияла Катя, пламя зажигалки ни разу не потянуло меня к себе. Но вот огонька этого не стало. И сразу стало холодно, одиноко, дико. А ведь не только труд делает человека, но и огонь. Огонь так или иначе должен быть у каждого. Это может быть пламя веры или надежды, огонек чего-то живого в глазах, пожар любви или костер неконтролируемого счастья, языки которого яростно пляшут в детях. Каким он только не бывает! Бывает и таким тлеющим, болезненным, умирающим.
  Странно, как далеко оставил я машину. Неужели так долго бежал прочь от нее, от этого куска металла, так напоминающего мне о людях, о Кате. Прочь, в глушь, в природу. Где нет никого и ничего дурного, где все естественно, просто, понятно. Слабый - умри, сильный - живи, и нет этих чувств, этой боли, этих сантиментов. Где если нашел, выбрал, то навсегда! Но где, где найти сейчас то место, то единственное, где можно чувствовать себя не человеком, но зверем? Не знаю, а остались ли такие вообще. Вот и Volvo.
  
  
  
  Сон? Да, всего лишь дурной сон. Но, Господи, какой же реальный, какой же страшный. Нет, не хочу, не хочу так. Это всего лишь сон, такого не было и не будет. Не будет, потому что я этого не допущу. Не допущу? А как? Как, что вообще зависит от меня в этой жизни? Много ли? Нет, совсем нет, лишь какие-то жалкие крупицы, крохи праздности, которые не то что изменить, повлиять ни на что не могут. Или могут?
  Я откинул одеяло с ног, спустил их на пол. Ступни коснулись некогда мягкого и нежного ворса ковра. Что осталось от него сейчас? Жесткая щетина, по которой и пройтись порой не так приятно, как по холодному паркету. Нет в нем былой живости, нежности, это уходит со временем.
  Сделав пару шагов до окна, я распахнул голубые шторы. Холодное, серое, осеннее небо. Хоть это хорошо, помнится, во сне небо было ясным и радостным. Но таким было только небо. Интересно, а есть ли там кто-то? На облаках или на звездах - не важно. ТАМ! Там, где всем предопределено жить счастливо. Нет, не счастливо, счастье оно ведь до добра не доводит, просто хорошо.
  Кто знает, возможно, когда-нибудь, может, уже завтра, уже сейчас облака разойдутся в стороны, подчиняемые неописуемой силе, выглянет солнце и наступит... Счастье? Всегда мы хотим счастья и всегда его желаем: счастливого нового года, счастливого пути, счастья в личной жизни, да, наконец, на любом дне рождения неизбежно звучит: 'Большого тебе человеческого счастья!' И завидуем мы тоже счастливым, печалясь, что несчастны. И так редко нам бывает просто хорошо.
  День обещал быть серым и скучным, а вот вечер, Господи, как хотелось мне, чтобы вечер этот, этот так долго планируемый мной вечер, вечер, о котором так много думал и мечтал, стал особенным. Помнится, на первый наш месяц мы никуда не ходили. Целый день лил холодный, временами срывающийся-сливающийся в ливень, но между тем приятный дождик. Обнявшись и укутавшись в большое теплое одеяло, мягкий ворс которого то и дело щекотал нас, мы смотрели старые комедии с Чарли Чаплином и смеясь. Смеялись больше не от его действий и поступков, а просто от осознания того, что мы его смотрим.
  Наверное, это глупо и неправильно. Наверное, так не должно быть, но, если подумать, это ли не мастерство, это ли не искусство? Скажите, ведь, смотря выступления комиков, наблюдая за клоунами в цирке, слушая шутки знакомых, а потом смеясь, мы смеемся над шуткой, а не от ощущения ее. Конечно, нам весело, но не так. Веселье наше, наша радость идет будто из тела. Выделяется она клеточками кожи, ощущается мозгом, порой отзываясь в сердце, но никогда, почти никогда не источается душой.
  Пожалуй, ту самую природную, естественную, животную, если хотите, радость нельзя понять. Лишь чувствовать ее можно, лишь ощущать, прогонять не через мозг, но через душу. А может, радость, не естественная, но вся та другая, крутящаяся в мире этом, - нечто искусственное, приобретенное человеком. И она не была приобретена случайно, серость жизни этой столь велика для человека, что он не способен был жить в мире этом без притворного, приторного веселья, чью притворность и приторность он не способен даже осознать.
  Но я отвлекся, сегодня мы не станем сидеть дома, наслаждаясь теплом друг друга. Мы пойдем в кино. Идея эта пришла мне в голову случайно, а потом уже, как следует ее обдумав, я решил, что это даже символично. Вырос возраст наших отношений, вырос и формат мероприятий. Несколько официально? Пусть, сейчас не это важно. А что важно? Важно забежать за билетами в кинотеатр. Именно забежать за ними в кассу, взять два билетика на последний ряд, а потом побежать к остановке, вскочить в закрывающиеся двери, промчаться по Москве на крыльях любви и, купив ярких гвоздик, обернутых в газетку, встретить ту, которой готов отдать все до остатка!
  И да, как же приятно было думать об этом, представляя себя героем черно-белого советского фильма! Как жаль, что реальность к таким вот романтикам жестока. Условия наши, по крайней мере в России, близки к спартанским, но не могу сказать, что это не добавляет некоего шарма в эту игру миров будничного и волшебного. Кстати, ровно из-за тяжести борьбы этой многие из нас - беспросветные пессимисты. Но кто сказал, что это плохо?
  
  
  На часах половина шестого, в руках гвоздики, аккуратно обернутые газеткой, во внутреннем кармане, поближе к сердцу, два заветных кусочка бумаги, в уме множество обрывочных и несвязанных мыслей, в сердце нечто напоминающее дерби во время глобального Армагеддона. Стою на пороге ресторана.
  Смена у Кати должна закончиться лишь через час, но я специально пришел раньше. Вздыхаю, делаю шаг. Рука опускается на ручку входной двери, тянет ее на себя. В ресторане играет музыка, оттуда тянет едой и теплом. Прохожу внутрь, киваю официантке - не Катя, прохожу к столику в углу, сажусь так, чтобы все пространство ресторана было мне видно. Аккуратно кладу цветы на стол, сажусь рядом. Девушка, улыбаясь, кладет передо мной меню.
  - Принести вазу? - кивает она на цветы.
  - Нет, - приходится ответить, - но спасибо.
  - Сейчас к Вам кто-нибудь подойдет, - вновь улыбается она и уходит.
  Глаза опускаются в раскрытое меню - ничего особенного. С тонкой книжечки перечня блюд взгляд постепенно сползает на руки. Наверное, не я один замечал это. Порой кажется, что руки молодые, аккуратные, где-то даже слегка детские. Иногда, обращая на них внимание, замечаешь, что сосуды подступили к коже, а сама она покрыта сетью мелких морщинок и бороздок. А совсем уж редко бывает так, что вены будто выдавливаются из тела, кисти темнеют, морщины и бороздки увеличиваются как в размерах, так и в количествах, да и сам цвет кожи с телесного сменяется на какой-то болезненно-красный. Стариковские руки.
  Сейчас они были именно такие, старые и больные руки, пустившие слабину, показавшие окружающим их истинный вид: больные сосуды, молодая еще, но уже затасканная кожа и этот бурый цвет приливающей крови. Такими руками хорошо было чинить что-то, гармонировали они с большими металлическими часами, выглядели солидно для многих мест и целей, но совершенно не подходили мне сейчас. Сейчас эти самые больные, старые руки должны были обнимать, гладить, ласкать такую молодую, нежную кожу Кати.
  И стоило мне подумать о ней, носа моего коснулся нежный и легкий аромат ее духов.
  L'impératrice. Я поднял глаза - около меня стояла она, моя Катя. Сейчас в черных балетках и фартучке, в белоснежно-белой, но совершенно не скрывающей бретельки черного лифчика на спине сорочке и не виданной мной ранее, рабочей, как подсказал мне затуманенный такой красотой разум, юбочке. Довершая образ, в пальчиках ее покачивался блокнот. Такой казалась она мне еще милее, еще домашнее. Конечно, не раз встречал я ее после работы, но на работе не видел еще ни разу. И, как я сейчас понимаю, это было чертовским упущением.
  - Привет, - слегка удивленно улыбнулась она и кивнула в сторону цветов, - красивые, мне нравятся, но...
  - Только не говори, что не стоило, - не дал я ей договорить.
  Она покраснела. Не могу сказать, что мы всегда думали об одном и том же, но частенько я угадывал ее слова с той точностью, что порой мне удавалось повторить даже ее интонации. И что нравилось мне в ней помимо всего другого, что было в ней и вокруг нее, так это ее отношение к таким вот неожиданным, спорным в чем-то ситуациям.
  Она никогда не просила, чтобы я не приходил к ней на работу. Мы не делали из этого никакого негласного правила, просто я не приходил, а она не звала. И сейчас, заходя в ресторан, садясь за столик, ожидая ее прихода, я боялся слов: 'Зачем ты пришел?', 'Мог бы и не приходить' или чего-нибудь сходного. Боялся я претензий, ибо непоправимо испортили бы они образ ее. Но все было хорошо, немного поговорив, я попросил воды и по Катиному совету выбрал борщ.
  Пока борщ готовился, я, погруженный в свои сумбурные мысли, блуждающие в потемках мозговых извилин и иногда встречающиеся на освещенных перекрестках сознания, наслаждался водой. Пусть в чем-то звучит это странно, ведь вода не вино, чтобы ей наслаждаться, но вот что я скажу: нужно просто уметь ее пить.
  В жаркие дни, когда пот льет с тебя Ниагарским водопадом, а ощущаешь ты себя не иначе как верблюдом в пустыне, хочется мне более всего газировки. Нет, не тех сладких, пропитанных вкусовыми добавками до самых бутылок колы, пепси или многих аналогов их. А простой, чистой, свежей воды. Пожалуй, будь я современником Шарикова и доктора Борменталя, то наслаждался бы 'Нарзаном'. Но тот 'Нарзан', что продается, теперь никуда не годится.
  В такие дни, как этот, когда принцесса прекрасная, пить газированную воду попросту противно. И тогда есть вода обычная. Но вот парадокс: одна и та же 'Аква Минерале' может быть как безвкусной, вызывающей отвращение, так и оживляющей, чистой. Не знаю, действительно это так, а может, это капризы моего сознания, но вода, налитая в чистый, гладкий стакан, куда приятнее на вкус, чем вода из стакана, скрипящего под пальцами, жесткого. Так же и с кружками, порой пить из них попросту невозможно.
  Но, кажется, я задумался, вот и борщ.
  
  
  
  Мы шли по пустой улице. Рядом тянулись ввысь дома. Так странно, сейчас, в этом мире небоскребов, осталось так мало домов, вгрызающихся в небо. Порой, поднимая глаза в небо, туда, где порой и не видно крыш, глазу не хватает чего-то. Дома перестали вгрызаться в небо, они как бы прогибаются под него. Так камень дает воде обтачивать свои края, превращаясь из сурового, хоть и маленького булыжника в нежную, аккуратную гальку.
  Наверное, это в чем-то красиво, но порой так приятно смотреть на не очень старые еще пятиэтажки, красный кирпич которых будто врезан в небосвод. Смотря на них, ты будто погружаешься, проваливаешься в их мир, мир объемный, мир глубокий. Но время пятиэтажек ушло, их сменили смазливые небоскребы.
  И вместе с приходом прогнутости в архитектуру приходит она и в людей. Нет уже тех волевых, твердых личностей, что взламывали собой сами основы мироздания, что сметали мыслями своими границы, шаблоны, века.
  Странно, но от осознания этого не накатывала тоска. Где-то интуитивно, краем сознания понимал я: так и нужно. Нечего уже переворачивать, нигилизм перемыл кости старым богам, белые места на карте закатаны асфальтом, глубины космоса на манят, как раньше, а пелену будущего развеять попросту нельзя. И что остается нам, людям? Погрязнуть в праздности или выеживаться самим фактом позерства.
  Мы шли по пустой улице. Злой рок, забывший обо мне вот уже на два месяца, казалось, и не собирался проведывать старого знакомого, а потому черные кошки нам дорогу не перебегали, кирпичи сверху не падали, а маньяки милостиво не встречались на пути.
  Слева росло некогда крупное дерево. Волею судьбы, которую для него надиктовывала городская мэрия, суждено было ему умереть. И вот ветки его были спилены и лежали здесь же. Лишь на одном из обрубков будто утешаемая ветром, надломленная, но еще живая колыхалась веточка с тремя-четырьмя листочками. Ветер легкими, нежными руками своими гладил ее последние листики. Умирать нужно так, тихо, со старыми, преданными друзьями, что не предадут, не бросят.
  Сколько связывало дерево это с ветром. Когда-то давно, очень давно впервые руки его коснулись листика маленького, похожего скорее на травинку деревца. Шло время, деревце росло, расправляло мощные свои ветви, даря тень и прохладу земле. Оно видело людей, судьбы. Под ветвями его прогуливались влюбленные и одинокие, пробегали дети и степенно проходили старики.
  Здесь когда-то торговал монетами колоритный дедок, но делся куда-то несколько лет тому назад. Сменил его худой, потрепанный жизнью мужчина с аккордеоном, так и не нашедший своего перехода, а осенью замещала его старуха-нищенка, клянчившая у проходящих милостыню. И вот история эта сейчас умирала. Умирала вместе с веком пятиэтажек, умирала с этим деревом.
  Я остановился и попросил:
  - Подожди.
  Что-то держало меня у искалеченного этого дерева, что-то просило: 'Подожди, побудь здесь, побудь со мной'. Я перелез через черную изгородь, отделяющую тротуарную плитку от вялой и серой уличной травы. Хотел помочь Кате, но она уже сама перебралась через границу эту, разделяющую два таких непохожих мира, объединенных меж тем общей печалью. Какая-то серость, свойственная только городу, царила здесь, на этой чахлой траве, и там, на тротуаре. Мелкий мусор, незримо присутствующий в таких вот больших и грязных российских городах, как-то назойливо зудел в голове.
  Мои пальцы коснулись коры. Холодная. Мертвенно-холодная, какая-то пустая, покинутая. Дерево не ушло в себя, погруженное в думы свои, нет, все силы его, вся жизнь была сейчас в тех четырех листиках.
  Моей щеки коснулось теплое дыхание. Катя. Она прижалась ко мне, такая понимающая, такая теплая. Мы стояли так, прижавшись друг к другу, и молчали. Ничего не могли изменить мы. Ничего. Ушло, ушло время перемен, но, Господи, почему?
  Время замерло, ветер, оставляя нас наедине, стих, но не исчез. Не мог он исчезнуть совсем, не мог бросить друга. Он будто стоял за закрытой дверью, готовый распахнуть ее, ворваться в комнату, вновь взять за руку умирающего друга, но боящийся, не решающийся мешать сейчас.
  Наш поцелуй стал последним, что увидело дерево. Казалось, только мы простились, только вернулись туда, в этот граничащий мир тротуарной плитки и окурков, как ветер вернулся, колыхнул веточку в последний раз и сорвал ее, резко и совсем не больно. Медленно, прощаясь, опустил он ее подле корней на траву. Так уходит время.
  
  
  
  Эх, как же хорошо! Тепло и уютно. Действительно, не сравнить это самое 'хорошо' со счастьем. Счастье. Что оно для людей? То, к чему они стремятся, чего хотят. Семья, маленькие дети, уютный домик, хорошая работа - счастье? Наверное, но не для меня. Счастье - это большой пляж. Да, там жарко, вода и песок, но сколько там людей! Тысячи, миллионы! А хорошо... хорошо - это маленькая бухточка, где никого, почти никого, ведь в вечной гонке за счастьем, обгоняя друг друга на крутых виражах, мы не находим времени остановиться, вдохнуть полной грудью этого свежего воздуха свободы и, бросив все, сойти с трассы.
  Вечно несемся куда-то. Порой и сам ловлю себя я на том, что шаг мой черезмерно быстр. И тогда я останавливаюсь. И вот странно: мир, этот летевший со сменой мир, не успевает, еще мгновение летит куда-то, лишь через секунду, через миг замирая, постепенно набирая размазанные скоростью шага краски, запахи, звуки.
  В голову моя пришла интересная мысль, вернее, вспомнилась из далекой уже теперь юности. Стараясь не потревожить ту гармонию, что царила сейчас в комнате нашей, я встал. Несколько шагов, нечеловеческие усилия, применяемые для бесшумного открытия ящика рабочего стола, и все те же несколько шагов назад. Но теперь в руках моих был белый листок бумаги. В клеточку. Бумага... Как много пережила она на своем веку!
  Как много ереси знала она,
  Как много патоки с елеем,
  Но была человеку верна,
  И не было друга вернее.
  Бумага многое может стерпеть,
  Хоть праздность, хоть белиберду,
  На ней могут души метаться в бреду,
  А сердца нежной страстию тлеть.
  Шедевры она на себе сберегла,
  Ведь они не боятся огня,
  Так было тогда и так будет всегда,
  Не отцифруешь эмоций, прогресса дитя!
  И вот что я знаю, что знал всегда, но забыл, забыл как самый последний дурак. Я не мог, не имел право забывать это, какой стыд, какой стыд и позор. Господи, как мог я, ради чего разум мой и память моя покрыли толстым слоем пыли это. Что было важнее, что выдвинули они на передний план такого, что смогло заслонить собой голос. Голос бумаги! Да-да! Бумага умеет не только пересказывать, она говорит с нами, она шепчет!
  Я провел запястьем по Катиной щеке, чем сразу разбудил ее. Приложил палец к губам, прошептал:
  - Тссс, слушай!
  И она замерла, затаила дыхание, поняла, что сейчас произойдет что-то поистине магическое и загадочное, что открывается лишь на рассвете и лишь избранным. Тишина. И в ней тихий-тихий шорох не рвущегося, а скорее трескающегося кусочка бумаги в моих руках над самым Катиным ухом.
  - Она шепчет, - одними губами, так, чтобы услышал, понял, почувствовал только я.
  - Да, - выдохнул я наполненный тайной воздух.
  - Это волшебство, - шепот, нет, не шепот, лишь подергивания губ, лишь мысли, слишком громкие, слишком открытые.
  - А знаешь, они ведь все по-разному шепчут.
  - И все они волшебны. Попроси ее еще... - она не закончила, - еще пошептать. Она ведь, она ведь такая ранимая.
  - Кать, Катя, ты понимаешь, мы слышали, мы одни! И никто больше, понимаешь, никто!
  - Тссс, я понимаю, - она приподнялась на кровати, дыхание ее теперь ласкало мое ухо жаром еще спящего тела, - ты говорил с ней, понимаешь, ты.
  - Как тихо здесь, - пауза. Секунда, другая, третья, - как у 'Сплина'.
  - 'Романс'?
  - Дааа, помнишь?
  - Конечно, не хватает лишь свечей. Не тех, что модны сейчас, а...
  - Понимаю, тшшшш, помолчим, я... я чувствую тебя.
  - Я тебя тоже... тоже чувствую, любовь моя.
  Никогда, никогда она еще не называла меня так, никогда раньше, никогда первой. Господи, что может быть лучше этого? Наверное, это и есть мое хорошо, моя тихая и уютная бухточка, затерянная в бескрайнем этом мире трасс и недостижимых пляжей.
  - Иди ко мне... - сливались мысли, души, тела.
  
  
  А осень шла...
  (эпилог или часть четвертая)
  
  Пожалуй, настоящей, истинной любви не испытывал тот из нас, кто, сидя с той самой, той единственной, скажем, на берегу прекрасного горного озера, вода в котором прозрачна и чиста настолько, что сквозь нее можно рассмотреть и рыб, плавающих у самой поверхности, и камешки, покрывающие все дно, и мелких рачков, перебирающихся с места на место, наслаждается красотой природы, дышит этим воздухом, буквально наполненным кислородом и свежестью, слушает шелест листьев, впитывая каждой клеточкой тела всю эту суть, все естество, всю атмосферу открывающегося пейзажа.
  Ведь это всего лишь озеро, пусть самое чистое, только воздух, пусть самый свежий, только пейзаж, хоть и первозданный, а рядом, рядом с тобой та, та самая! Взгляни в ее глаза - и увидишь себя, вдохни аромат ее волос - и сердце замрет, а чуть отстранись, хоть лучше этого и не делать вовсе, но отстранись - и увидишь, как прекрасна ее фигура.
  Самым нежным, самым родным голосом скажет она тебе что-то, запуская замершее в ожидании малейшего знака ее, мановения тонких пальчиков или взмаха ресниц влюбленное сердце. А потом она возьмет тебя за руку, и мир, этот восхитительный вроде пейзаж пропадет вовсе, канет куда-то во тьму, оставляя только ее.
  Мы сидели у меня на маленькой, но уютной в старости своей даче. Деревенька, слегка отнесенная от дорог вглубь страны, была из старых, но еще борющихся за свою жизнь. Кое-где на домах резал понимающему и чувствующему прохожему глаз разноцветный пластик. Если начать вглядываться, то лица были здесь не сплошь коровьи, гусиные и за семьдесят. Порой пробежит куда-то маленькая еще, а может, уже и нет, дети сейчас растут так быстро, особенно по их собственным меркам, девочка. Мелькнет за забором мужичок, еще трезвый, а ведь уже утро в деревне, но спокойный, а порой и мастеровитый. А еще имелся работающий, но не брошенный еще при царе Горохе магазин.
  Собственно, так и можно распознать живую еще и жить будущую деревню. И главной чертой был, конечно, пластик. Молодые, приезжая в старый, разваливающийся и никому уже не нужный дом, если и решали оставаться в нем и навещать чаще, чем иногда, непременно обшивали его часть, ибо на весь дом, как водится, не хватало денег, пластиком. Еще, конечно, деревни, имевшие шанс на вторую, но не факт, что лучшую, жизнь, отличались наличием молодых лиц. Потому как без молодых... без них нельзя ни селам, ни деревням, ни городам, что малы настолько, что и сами не понимают, для поднятия какой такой статистики они вдруг города.
  Но оставим города в задумчивости дремать на перекрестках дорог, а села светиться церквами, вернемся в деревню. Когда я вез Катю сюда, то в мыслях моих рисовались восторженные, умилительные и, как я сейчас понимаю, утопические картины.
   Казалось мне, что по хорошей дороге выедем мы из столицы и будем долго-долго ехать куда-то. Сначала смеяться, шутить, а потом, устав от долгой дороги, скинув на коврик туфельки и поджав ноги под себя, нарушая все писаные и неписаные правила техники безопасности, она просто уснет, опустив голову на холодное от идущего где-то там, вне теплого салона автомобиля, ставшего нашим гнездышком, дождя.
  А там, за много-много километров от назойливых знакомых, от опостылевших обязанностей и тяжести самой сути бытия, будет нас ждать домик. Маленький, но очень уютный домик. Пусть не будет он элитным особняком, коттеджем в новом поселке, виллой с бассейном или родовым поместьем с преданным дворецким, но будет нашим маленьким уголком в этой бесконечной круговерти событий. И мы вытрем пыль, уберем паутину, разгоним крыс из углов, повесим на стену лесную картину и не будем пускать комаров.
  Казалось мне тогда, что вечером разведем огонь в печи, и Катя в толстых и теплых, найденных где-нибудь в старом сундуке красных шерстяных носочках и с кружкой горячего шоколада будет сидеть в потрескивающем вместе с дровами в печи кресле-качалке. А я, устроившись на теплом уже ковре, буду лежать на спине, смотря в потолок, слушая шелест листьев за окном, потрескивание огня и давно уже одно на двоих дыхание.
  А потом, когда дрова окончательно превратятся в угли, мы зажжем маленькие светлячки-свечки и, сидя на кухне напротив друг друга, будем есть что-то наверняка сколь простое, столь и вкусовое сейчас. И вовсе не важно, что было бы это: макароны с какой-нибудь своеобразной томатной приправой или обычный бутерброд с докторской или с сыром да зеленым горошком. А потом... я точно помню, что где-то там, в глубине полок, на чердаке лежит кассета еще с тем самым мультиком. И мы, обнявшись, будем смотреть 'Леди и Бродягу', а потом просто сидеть, перешептываясь, всю ночь. И тишина будет царить за окнами старого домика, смолкнут угли в камине, и лишь мелодия будет звучать, будет звучать тихо и так романтично, как может звучать только одна мелодия на свете: 'La la lu, la la lu, la la lu...'
  И, Господи, ты видишь все, скажи, разве это не то самое, то первозданное спокойствие и то первозданное 'хорошо', что ждет нас в раю? И знаешь, Господи, ты всемогущ и всесилен, прости меня за слова такие, но не нужно мне рая, отличного это этого. Пусть я не праведник, пусть грешен, путь дурак, но прошу, даруй мне такое спокойствие, такое, что даровал ты рукой Воланда Мастеру с Маргаритой. Да, я не Мастер, и будь я тогда в Москве, непременно встретился бы Бегемоту, но для нее, для нее я... ты и сам знаешь, Господи, ты знаешь.
  А утром нам придется собираться, с грустью, но слишком эфемерной, чтобы придавать ей значение, мы выйдем на крылечко домика, и первая, ведь должна же быть первая, снежинка медленно опустится на подставленные Катины пальчики. И она прильнет к моему плечу, прикроет веки, а с неба будет кружась падать первый, робкий еще снежок.
  Как прекрасно это было бы... и как прекрасно это было! Мы стояли на крылечке, и только сейчас понимал я, как сильно изменилась Катя с первой нашей встречи. Тогда была она милой и симпатичной девочкой, а сейчас, сейчас к моему плечу прижималась уже поистине красивая девушка, одетая уже не мило, но красиво, девушка, которой беззаветно предан и которая предана мне, моя девушка. Вот так первым снегом на крылечке маленького домика в глубинах страны кончилась для меня юность. Летит время, летит...
  Мы выехали на областную дорогу. Что-то изменилось в посадке моей, в глазах появилась собранность, рука на руле лежала как-то солидно, по-отцовски. Катя сидела рядом, рука ее накрывала мою, лежащую на боксе между передними сиденьями. И что-то в этом было, что-то новое.
  - Поедем тише, - попросила она, - ты ведь тоже чувствуешь это? Побудем еще немного детьми.
  
   Золотов Е.Ю.
   23.07.15-17.09.15
  
Оценка: 4.66*6  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"