Ренцен Фло : другие произведения.

Глава 13. После похорон

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

 []
  
  
  
  ГЛАВА 13. После похорон
  
  
  - Мама, ты плохая!
  
  Он зареван, весь красный. Он сжал кулаки и выкрикивает это куда-то в атмосферу, вернее, в потолок, не глядя на мать.
  
  - Тогда иди и ищи себе маму получше, - на мгновение она тоже сжимает кулаки.
  
  Она подавляет, в который раз подавляет в себе желание ударить его, она даже запрещает себе на него замахиваться.
  
  - Я уйду! На улицу уйду!
  
  Она старается держать себя в руках, негромко говорит сквозь зубы:
  
  - Сынок, там темно и холодно. На твоем месте я бы подумала.
  
  - Ну и что! Ты сама так хочешь! - самосожаление берет верх над его упрямством. Он слишком мал, чтобы долго держаться, поэтому ломается и плачет: - Ты хочешь, чтоб я ушел! Ты меня прогоняешь! Я никогда... я никогда больше не буду твоим сыночком! - он рыдает, всхлипывает.
  
  - Мама, не угай ... (не слышно имени), - вклинивается малая. Защитница.
  
  - Заинька, я не ругаю. Я просто хочу, чтобы ... слушался. - (пацану): - Я ни за что не хочу, чтобы ты ушел. Я никогда тебя не прогоню. Никакая мама не прогонит своего сына. И - ты всегда будешь моим сыночком.
  
  Он внезапно смягчается, говорит чуть слышно: - Прости, мамочка. Я больше так не буду.
  
  - Я никогда не прогоню тебя. Ты меня понял? - она держит в руках его мокрое, зареванное лицо и обцеловывает его.
  
  Он еще не понял. Скорее всего, этого мало, и он все еще задается вопросом, не разлюбила ли его мать. Но ему уже лучше от ее объятий, от того, как она гладит его по голове. От того, что в этот раз она держала себя в руках и не накричала. И, может быть, в конце концов он чувствует, что, кажется, наверное, скорее всего она и правда не прогонит.
  
  
  ***
  
  Наверное, в начале я не собирался окончательно ее обрубать. Ну, сказал. Но я же не ожидал, что она сразу свалит. Я не знал, как она поведет себя. Не думал над тем, станет ли она отрицать, оправдываться, выгораживать себя. Это просто рвалось из меня, и я выпустил его наружу. А она не отрицала и не оправдывалась. И свалила.
  
  Она не звонила, а я и не ждал ее звонка. Она не из тех, что звонят первыми. Она не из тех, что просят прощения. А я? - думал я с раздражением. Не из тех, что прощают? Наверное.
  
  Прямо из отеля я в понедельник завалил в офис, переоделся и поехал на вокзал, потому что мне надо было на всю неделю уезжать в Люксембург. Мне это было на руку. Мне было жутковато... тьфу ты, черт... меня выворачивало от одной мысли о том, что надо будет после работы возвращаться в квартиру. Дрыхнуть на диване в гостиной среди ее книжек и Клавиновы. Запечатывать дверь в спальню. Носа в нее не совать, будто там - гребаное кладбище.
  
  Она рассказывала, что когда по утрам в своей деревне разносила в темноте газеты и проходила вдоль откоса, за которым было кладбище, то старалась не смотреть туда, не смотреть вправо. Иногда у нее получалась, и она проскакивала. В такие утра ее единственной проблемой был ротвейлер одного из подписчиков, бегавший перед домом непривязанным. Но случалось, голова ее сама собой поворачивалась направо и тогда, в темноте, она видела их, маленькие красные огоньки. Огни кладбищенский свечек в красных стаканчиках, которые близкие зажигают на могилах. Но собственно - не все ли равно. Даже если ей удавалось их не увидеть - эти красные огонечки горели у нее в мозгу. Она-то знала, что они там, смотри-не смотри.
  
  Я-то знаю, что в спальне - наша кровать. В которую я не лягу, пока... И вообще. Какого хрена. Какого хрена я и сейчас думаю о ней. Я не хочу думать о ней. Пошла на хрен.
  
  Нет, до четверга я в Люксембурге. Эта поездка более затяжная, чем тогда. Однажды надо было подписать одно небольшое соглашение по доверенности одного клиента в присутствии люксембургского нотариуса. Ради такого случая Макс Канненбеккер отправил меня на А8 со своим шофером. Тот резал, как чертило, на месте я провел чуть больше получаса, а потом он отвез меня обратно. По дороге распевал мне, как он тащится от Макса, какой он замечательный шеф и как приятно иметь с ним дело. А я тупо кивал, пока мои пальцы плясали по клаве ноута, а я сам уделял равную долю внимания как ландшафту за окном, так и всевозможным гаджетам класса люкс, расположенным вокруг меня на заднем сиденье. Все это стоило клиенту суммы с четырьмя нолями, но, думаю, стоило того. И сейчас это того стоит.
  
  Вот только, к сожалению, вернулся я рано. В четверг. И провел целых две ночи на диване, фактически без сна. С этим гребаным покойником в спальне. Это было не смешно и, к сожалению, выбросило мое новоиспеченное самообладание за борт.
  
  Тот шок, что я испытал, прочтя ее сочинение, написанное для того, чтобы у него остались приятные воспоминания от их приятного времяпровождения, поверг меня в состояние невменяемости. Вслед за шоком пришли они - боль, ревность. Обида. Она взбесила меня. Огорчила. Разочаровала. И она достала меня. Я устал от переживаний.
  
  Я же просил. Ей были по боку мои просьбы. Потому что ей наплевать на меня. Рыдал перед ней, как дерьмо. Нашел, перед кем рыдать. Вот она угорала, наверное. Она говорила, что любит. Она врала. Она знала, что я люблю, она не могла не знать. Я говорил ей о любви, а она так издевалась. За что она так со мной? Я не заслужил.
  
  За те часы, что пробыл в доме ее родителей и ехал с ней, пока она вела мою машину, я все прокручивал в себе. Все эти годы, все, что было. Все, что она говорила, и что я о ней думал. По кругу, по кругу, по кругу. Сначала то был только бесконечный повтор, но потом я понял: я ошибался в ней. Все эти годы. Все, все, все, что было, я видел не так. Неправильно видел, не в том свете. Все не то. Совсем другое.
  
  И как же все вышло заезжено и глупо. Эти ее макияжи, туфли красные. Вся эта афера с ее... этим... Пошло. Глупая дешевка. А больше всего на свете я, оказывается, не люблю пошлость и глупость.
  
  Я разочаровался в ней. Не знал, что она сможет так. Не ожидал. Но она смогла. Как тогда, с великом. Все факты были передо мной на ладони, были с самого начала, просто я видел их неправильно. Они всю жизнь были, и я всю жизнь видел их такими, какими хотел видеть.
  
  Я видел ее не той, какой она была на самом деле. Я любил ее, выдуманную. Столько лет я любил не того человека. Злым огнем жгли меня досада и ярость от того, сколько лет по ее милости пришлось прожить в тумане, как недоразвитому. Душу выливать заставила, бл...ть. Перед кем распалялся, дурак. А ведь были, были сигналы за последнее время. Как упорно я их игнорировал. Как упорно давал ей себя облапошить, снова и снова. А она - это не она совсем. Та, что есть, не заслуживает моей любви. А значит, позабыть ее не составит труда, я же прагматик. Только побыстрей бы.
  
  Поскорей бы похороны. Поскорей бы успокоиться. Если есть покойник, его надо хоронить, как можно скорее. Надо дать ему успокоиться. Нельзя держать его так, среди живых.
  
  Я обижен. Мне сделали больно. Я не хочу терпеть. Не хочу страдать. И я не буду страдать. Она не сломит меня. Я выкарабкаюсь. Я стану сильнее. Я уже стал сильнее. Я стану еще сильнее, только... надо развязаться. Мне надо покончить со всем этим. Да, она достала. Я устал от этого, устал от этих потрясений, этих переживаний. Пусть катится. Пусть. Сука.
  
  Суббота. Яркий, солнечный день, ничем не предвещающий катастрофу. А ее и не будет. Наоборот, все будет зае...ись, потому что я наконец вздохну спокойно. Я так решил.
  
  - Придешь сегодня? - спрашиваю ее без вступления, когда она берет телефон после первого же гудка. Ждала звонка. Что затаила дыхание? Чего ждешь, сучка? Что назад позову?
  
  Не жду ее ответа, а сам ей спокойно, даже бодро так: - До четырех. А то у меня дела. Я тебе помогу, если надо будет.
  
  Вот тебе. Вот. Что, выдохнула? Или нет еще? А мне как дышать? А придешь - получишь еще.
  
  Вернувшись из Люксембурга, я не лазил по шкафам. Теперь заглядываю для проформы, надо же посмотреть. Да, кажется, она заходила на неделе, брала кое-какие свои вещи, шмотье. Я ведь даже не знаю, какая она ушла тогда, неделю назад. Не помню, чтобы собирала чемодан. Вернее, я не смотрел. Не видел, не слышал ничего. И я не знаю, где она сейчас живет, думаю внезапно. И МНЕ ПОХЕРУ, рычу сам себе с внезапным остервенением. Живи, где хочешь. Теперь это уже не мое дело.
  
  Так, а ну спокойно. Она сейчас придет, и ты, мать твою, должен быть с ней спокойным. Пусть тебя лучше разорвет, но это после. Чтоб без косяков, понял? Она четко и однозначно должна усечь, что - все, на хрен. Что ты - мужик, а она... дрянь. Поэтому сейчас тебе надо взять себя в руки, е...ать-копать. Так, бухни чего-нибудь. Есть. Порядок. Что, получше? Вроде.
  
  В мою дверь звонят еще снизу. Я открываю и входную, и в квартиру, а сам ухожу на балкон. Так будет лучше и спокойнее. Да я и так уже спокоен. У меня было что-то, джин, кажется, я принял стаканчик на грудь и теперь нормалек. Стою на балконе и спрашиваю у ноября, куда он свалил, какого хрена на улице это солнечное безобразие, почему так орут воробьи в голых, серых, страшных ветках каштана. Почему туда-сюда снуют эти пушистые твари-белки, на которых она так любила смотреть.
  
  Твою мать, при чем тут опять она. Хотя я же спокоен. Да? Тогда почему прячусь здесь, как проклятый, пока она - я же слышу - ходит взад-вперед по моей квартире? Как будто это мне должно быть стыдно.
  
  И еще... посмотреть на нее хочется. Что, предполагается, что я не скучал? Ну и что, даже если скучал. Этим местом скучал. Все по инерции. Это все пройдет.
  
  Подумаешь, посмотрю немного, понаблюдаю, как она собирается. Захожу в комнату - да вот она, снует туда-сюда, ссутулившись, лицом в пол. Услышала, что я зашел, увидела боковым зрением, но в глаза-то все равно не посмотрит. Она и не смотрит. Да она спокойна, то есть, в маске. Собирает себе свое барахло.
  
  Я не могу. Сначала я просто бросаю на нее взгляды, но теперь... теперь это становится забавным. Я наблюдаю за ней неотрывно, мои губы кривятся в усмешке. Что, в руках себя держишь? А вот посмотрим, насколько тебя хватит. Посмотрим. Я-то под допингом, а ты? Думаю, нет. Я машинально улыбаюсь, и тут до меня доходит, что я... радуюсь ей. Рад ее видеть. Да быть не может, бл...ть. Нет, может. Это рефлекс. Это гребаный рефлекс. Атавизм. Раньше я не знал себя, но теперь знаю, что когда вижу ее, какой бы то ни было, заболеваю. Заболеваю этим радостным осклабом. Только теперь я уже большой и знаю, что это пройдет. Должно пройти. Я об этом позабочусь. У меня гребаная миссия - не потерять себя. И я справлюсь. Она меня еще узнает.
  
  И вот я спокойненько подхожу к ней и начинаю помогать ей, как обещал. Да-а-а, это то, что надо. Ее передергивает, а я именно этого хотел. В конце концов, почему я один должен мучиться. Да, особенно с книгами надо помочь, а то будут стоять здесь, на хрен мне нужны. Это глюк какой-то, но мне хорошо. Мне впервые реально хорошо с того прошедшего воскресенья. А ей - не очень. Кто бы мог подумать, что я буду этому радоваться - но я радуюсь. Я складываю ее вещи в какие-то коробки, таскаю их в ее машину. Она тоже таскает.
  
  Мне показалось или она только что дрогнула? Что, она дрожит? Снял, сдернул с нее маску, а? Да, вроде. Но когда понимаю это, то не легче становится, а хуже. Если я, ну, скажем, приболел немного, то она - на всю голову же, блин. Она же не прекратит, она будет продолжать этот глюк, пока не доковыряет на хрен все свои пожитки.
  
  Ну сколько ты еще хочешь, давай, забери на хрен все, вынеси стены. Спальню вообще можешь вырвать и всю с собой унести, мне в ней все равно - никак. Да и я тоже хорош. Я будто наказываю ее, и я буду наказывать ее дальше.
  
  Как звенит воздух. Как весело мы управляемся с ней. То есть, это я веселюсь. Ей по ходу не до веселья. При каждом движении она словно скорчивается от боли. Эта сцена сейчас на грани истерии, сумасшествия. Я всегда любил мучить ее, только сейчас она действительно заслужила. Колется. Колется, когда тыкаюсь в него пальцем. А что, наверняка ей будет больнее, если рассказать ей о том, что я собирался сделать.
  
  Однако, эта бездарная комедия начинает меня напрягать. Ожесточаюсь. Кажется, она все собрала? Клавинову здесь оставит? Чтоб я играл? Я ж не умею. Пусть оставляет, мне по барабану. Только бы поскорей.
  
  Она тоже озирается по сторонам. Я стою к ней спиной, сканируя парк под окном. Что она там возится? Помочь ей? Я оборачиваюсь и вижу, как она подходит к последней коробке, что стоит на входе. На книжной полке, где почти ничего не осталось, вижу вдруг стоящий одиноко-сиротливо ее дневник. Вряд ли все написанное там - ложь. Но что угодно можно перечеркнуть одним махом, а потом... по накатанной уже. Одно за другим, звено на звено. Вот она и перечеркнула жирной такой чертой. Так что дневник ее более неактуален, да мне и неприятно, что он здесь. Его присутствие меня напрягает.
  
  Она хочет уходить, но я окликаю ее:
  
  - Ты забыла, - и протягиваю ей дневник.
  
  Она берет. Она близко от меня, ее рука почти касается моей. И я - твою ж мать - я вдруг чувствую его... чувствую желание прикоснуться к ней. У нее дрожат руки. А у меня в кармане колется опять. Может, избавиться от него здесь и сейчас... но... вон, как дрожат ее руки. Если промажешь, не попадешь, куда надо - лажа-то какая...
  
  Тут я опять вижу его.
  
  Голубой цвет.
  
  Синий цвет.
  
  Я не знаю, откуда появляется эта вспышка в моем мозгу. Вспыхивает, и, едва окутав ее в нежный ореол, сразу исчезает. Да ни хрена не ореол, просто на ней голубой свитер, теплый, из ангоры.
  
  Голубой цвет.
  
  Как достал он уже, оказывается. Ведь сколько лет точит он меня уже. Впервые - тогда, в Wheel увидел сияние вокруг нее. По пьяне.
  
  Какой холодный, противный цвет. И с чего я только решил, что он нежный. Тогда, в Wheel все тоже кончилось отстоем... Какое же это было знамение. Знамение тебе на всю жизнь, а ты тогда так ничего и не понял. Голубой цвет обжег тебя, обжег своим холодным пламенем, а теперь он тебя выжег.
  
  Нет. Ни хрена не выжег.
  
  Смеюсь вдруг, спокойно так. А она приходит в ужас от моего смеха.
  
  - Помнишь, тогда... я говорил тебе, что Длинный заткнулся?
  
  Сразу понимает: - Да, помню...
  
  - Это я его заткнул.
  
  - Ты?
  
  - Да, я, - киваю, улыбаюсь почти ласково. - По морде ему дал.
  
  Она поражена, взволнована, будто до нее вдруг доходит что-то. Да что бы там ни было, это не играет уже никакой роли. Все дело прошлое, все не то. Совсем другое.
  
  Прежде чем она может что-либо сказать, я ее опережаю:
  
  - Да, заткнул его. Зря только... Не надо было...
  
  Страйк. Она подкашивается, словно вот-вот упадет, вместе с "не надо было" она словно получает под дых. Видимо, это второе отделение экзекуции, которого я не планировал. Но, как говорится, если не планировать, то обязательно получится.
  
  Теперь я не чувствую ничего, а лишь наблюдаю, как она молча разворачивается и медленно уходит, тихонько закрыв за собой дверь.
  
  Вон она идет. Я смотрю вниз во двор и мне ее хорошо видно. Она уходит, не видя уже меня, не заботясь о том, вижу ли ее я. И я вижу, как у нее по щеке ползет одна скупая слеза, а на лице - горесть, растерянность, шок, будто умер кто-то. Да, это похороны. Добро пожаловать. Похорони ты своих, а я своих похоронил уже.
  
  Она ушла. Я сам прогнал ее. Это было мое решение, и от того, что осуществил его так, как хотел, мне хорошо. Я чувствую странное удовлетворение - я спокоен, и мне кажется, я справедливо и в достаточной мере наказал ее.
  
  Вечером после хоум офиса и тренировки я обнаруживаю, что вполне в состоянии найти в себе силы переночевать теперь в спальне, в которой, как я потом только замечаю, не хватает чего-то. Я смело ложусь спать, только спустя некоторое время понимая, чего. Нет синего света, синего освещения. Синюю рекламу не включили. Я даже вылезаю из кровати, куда по своему обыкновению лег голиком, и выглядываю из окна. Тогда и обнаруживаю, что ее убрали совсем. Видимо, разрешение было дано на время, и срок его истек.
  
   ***
  
  - "Пицы улетают в тепые кая...", - малышка в ярко-оранжевой курточке и розовой шапочке с помпонами семенит ножками по обе стороны беговела. Она говорит по-детски громко, используя голосок на полную мощь. Не особо он у нее высокий, но гортанный и резковатый.
  
  - Да, зайка, - идут через оголенный парк. Темнеет. - А с деревьев облетают последние листья. Недавно они были желтыми, красными, оранжевыми, потом высохли и потемнели, а теперь...
  
  - А типель они сасем голые! - возмущенно заключает маленькая, захлебываясь эмоциями.
  
  - Мама, а когда каникулы? - пацан, уехавший совсем далеко на своем пацанячьем девятнадцатидюймовом МТБ (его напрягает, что его младшая сестренка вечно тащится позади черепашьим шагом), стреляет обратно и с надеждой вглядывается в глаза матери.
  
  - Скоро, сынок. Через месяц.
  
  - У-у-у-у... - стонет-рычит он.
  
  - Ну, зато уже скоро будет Николаус.
  
  - Да-а-а, но когда-а-а это еще будет.
  
  - Скоро, сынок. Через недельку, шестого декабря. Мама уже отнесла ваши с ... (не слышно имени) носочки в садик и в продленку.
  
  - Носочки?! - восторженно кричит пацан.
  
  - Ну да, кождому по носочку. Тебе - со снеговичком, ей - с лосенком. Он же должен положить вам туда подарки.
  
  - Мама, а то он пинисет? - тянет малышка.
  
  - Этого я не могу сказать. Это же он принесет. Это сюрприз.
  
  - Мама, а Николауса на самом деле не...
  
  - Ч-ш-ш! - мать заговорщически улыбается, грозит пацану: - Все-то ты знаешь!
  
  - Мне Хамид сказал! И Паскаль тоже так гово...
  
  - Мало ли, что там говорят твой Хамид... и Паскаль... - потом добавляет тихонько: - Сынок, не надо говорить нашей маленькой...
  
  - ...нашему маленькому кактусику! - добродушно хохочет тот.
  
  - Давайте споем! - предлагает мать воодушевленно, и они поют песенку про Николауса, известную любому ребенку с ясельного возраста. Голосу матери, невысокому, но звонкому и мелодичному, вторит голос пацана, уже попадающий во все ноты, даже самые высокие, а малышка тоже пытается им подпевать; как и у матери, у мелких нет акцента:
  
  Будем же веселы и бодры, Lasst uns fro-o-oh und munter sein
  
  И будем же радоваться от всего сердца. Und uns recht von Herzen freun"
  
  Весело, весело, тра-ля-ля-ля-ля, Lus-tig, lus-tig, tralalalala,
  
  Скоро Николаусов вечер придет, Bald ist Nikolausabend da,
  
  Скоро Николаусов вечер придет. Bald ist Nikolausabend da.
  
  Темно-серые ноябрьские сумерки поспешно сгущающиеся над ними, и в этих сумерках их голоса звучат нестройным хором.
  
  - Так, останаваливаемся, смотрим направо, налево, ждем, пока машина остановится, - машина останавливается на пешеходном.
  
  - Пасибо, масына! - благодарит малышка. Они переходят через дорогу.
  
  Пацан опять угнал вперед, а у него из-под колес разлетаются сухие листья. Его худосочный пацанячий зад почти не садится на седло, он ездит "стоя". Атмосфера над всем этим погребальная, типичная для конца ноября. Почему только мне никогда не показывают их лиц.
  
  - А у них тоже уже ук"гашено-о-о, - хнычет он, показывая на дом, один единственный в округе увешанный электрогирляндами, уставленнный фигурками спешащего по крыше на санях Николауса и оленят, пасущихся в палисаднике.
  
  - И мы тоже украсим, - утешает его мать.
  
  Малышка бодро семенит ему вслед, заботливо подталкиваемая матерью. Они поравнялись с невысоким зданием, на котором крупными буквами написано EVANGELISCHES GEMEINDEZENTRUM, Цетр евангилеческой общины. Белые стены его мутно мерцают в сгущающейся мгле, а внешний вид ничем не напоминает о грядущем празднике. Только на углу его, том, что выходит на улицу, висит большая электрическая рождественская звезда. И хоть уличные фонари горят гораздо ярче - ее желтый матовый свет даже среди них далеко виден настоящим путеводом.
  
  - Мама, сто это за пицька? - маленькая останавливается возле газона, показывая на дохлую черноватую пичугу в пожухшей траве. - Цего она там лезыт, мама?
  
  - Она умерла, зайка.
  
  - Пацему?
  
  - Наверное, заболела. Наверное, была старенькая, вот и умерла.
  
  - Мама, а ты не стаинькая, мама.
  
  - Нет, зайка. Мама у вас еще молодая.
  
  - Мама, - подключается пацан (ему скучно ждать на одном месте, приходится гонять взад-вперед, пока малая топает вслед за ним): - А ты же не ум"гешь, мама? - он картавит букву "р" на местный манер.
  
  - Все мы когда-нибудь умрем, сынок. Все люди стареют и умирают. Я умру не скоро. Когда уже и вы будете старыми.
  
  - Мамочка, - шепчет он потрясенно, - я не хочу, чтоб ты уми"гала.
  
  - Я тоже не хочу, сынок. Но если никто не будет умирать, на Земле для людей не останется места. Ведь нас так много. И рождаются все новые и новые люди.
  
  - Детки?
  
  - Детки.
  
  Последние их слова я слышу, уже не видя их. Я вновь над ними летаю, уже головы их не больше точки. Но прежде чем с глаз моих совсем убирают эти точки, я еще раз слышу голос пацана:
  
  - Мама, а что будет с нами, когда мы ум"гем?
  
  'гем-"гем?.. 'гем?.. - вторит ему картавое эхо.
  
  Потом на место им окончательно приходит пронзительная светлая яркость, в которой нет уже ничего. Только отдаленным гулом - "Bald ist Nikolausabend da, bald ist Nikolausabend da..." - плавают-носятся по стемневшей атмосфере обрывки их пения, то вопрошая-подскакивая вверх на первой, то опускаясь-отвечая на повторной строчке.
  
   ***
  
  Я не скучаю. Я занят более важными делами. А эти более важные дела - не суть перебирание воспоминаний из совместной жизни с ней, это уж точно. Прошедшей, короткой сравнительно - но не моя в том вина.
  
  Вот только физиологию пока никто не отменял. А жаль. Как было бы круто просто отключить это гребаное влечение, эти стояки вхолостую - особенно по утрам. Но слишком много мы с ней всякого переделали. Слишком много всего было, чтобы вот так вот, на сто восемьдесят - и совсем ничего вдруг.
  
  Пытаюсь практиковать былую тактику - ложиться в постель в полуовощном от впахивания и - когда получается - тренировок состоянии. Чисто механически порой срабатывает и у меня не встает. И мне не докучают вредные мысли. А в остальном сплю я нормально. На диван переходить не тянет. Вот только не знаю, с какого перепугу мне снятся сны про ее детей. Привыкаю забывать их на следующее утро и не задумываться над ними. Привыкаю жить один и не задумываться над своей ситуацией. Сильно выручает работа и тот факт, что я часто в разъездах.
  
  Мы мало тусовались с ней. "Блестящий мир юридических фирм", - как назвал однажды в своей статье Стар Лекс эту сферу деятельности, мою, ее - суть не что иное, как большой колхоз, где, правда, каждый сам за себя, но все друг о друге все равно всё знают. Особенно, кто - с кем. Нет, мы с ней не были столь сиятельными "иллюстрами", чтобы нашими отношениями особо интересовались - я слишком скучен, а она на слишком незначительной позиции. Поэтому неприятных вопросов типа: "Ну, как там Оксана? А... вы больше не... прости... не знал/не знала", - фактически не было.
  
  Другое дело - свои. Родители, там, Тоха. У него с Ренаткой по ходу все более, чем нормально. Я искренне рад за него. Пока в нечастых телефонных разговорах с ним удавалось как-то обходить этот неугодный мне вопрос о моей теперешней ситуации, но уверен, он уже в курсе. Просто ждет, чтобы я первым начал говорить на эту тему. Пусть ждет. Отец с матерью - другое дело. К счастью, я не звоню им каждый день и не обсуждаю с ними все. Однако, они тоже могли узнать.
  
  Как бы то ни было, рано или поздно придется открыть им, что их сын в очередной раз накосячил - именно так они решат, потому что успели привыкнуть к ней. И если так будет, то я не буду их в этом разуверять - я же не баба какая-нибудь, чтобы п...деть и выворачиваться наизнанку. Так что они проглотят эту наверняка горькую для них пилюлю, но потом смирятся - и все на этом.
  
  Я так и не спросил, где она теперь живет, да и не собираюсь этого делать. По дороге на работу мы с ней не встречаемся. Она прекрасно знает мой график, и ей ничего не стоит выбираться на работу раньше или позже.
  
  А сегодня вернулся из очередной деловой поездки и видел ее на главном. Мой ICE, интерсити-экспресс, опоздал аж на сорок минут. Народу валом даже в первом классе. Между работой то и дело сваливаешь из купе - отвечать на звонки в тамбуре. Наконец, вылезаю под одним из гигантских цилиндрических вокзальных сводов из стекла. Вылез я изрядно помятым и в дрянном настроении, и мне сразу же резко ударил в ноздри тошнотворный в своей сладости запах жареного миндаля, который теперь в предрождественское время продают уже возле путей. Но когда вышел на перрон и на противоположной платформе увидел ее, как-то сразу успокоился.
  
  Да, это была она. Ссутулившаяся, на ногах вместо туфель сапоги по случаю зимы. На лице - ее коронный взгляд: в пол. На плечах ноут и сумочка. Идет, вернее, тащится к поезду. Ей тяжело? Вроде не с чего. Тогда отчего это у меня сразу инстинктивно возникает желание, нет, потребность подбежать и помочь ей. Не сказать, чтоб раньше я был с ней таким галантным. Она в очках. В первый раз вижу ее в очках где-то вне дома.
  
  Черт, думаю внезапно, кто выдумал эти гребаные расставания-разрывы. Взрослые же все люди, ну, мало ли, пусть каждый трахается, с кем хочет, разбежались - разбежались. Эмоции, эмоции - а могли "остаться друзьями". Почему сработало с другими моими бывшими? Номинально, по крайней мере. Почему не сработало с ней? Кто так решил? Я, типа? А мог просто так подойти к ней сейчас, мол, привет, дай, помогу, как ты, куда едешь, а, по делам, а я, блин, только что вернулся, гребаный бан, железная дорога, чтоб без опозданий - не бывает, так куда тебе, на сколько, а, ну бывай, слышь, стой, может, пообедаем как-нибудь вместе, хорошо, пришлю тебе приглашение в аутлук, ну, пока...
  
  Стою, думаю все это и мысли роем кружат в моей усталой голове. А я все стою неподвижно, как пень, и наблюдаю за ее одиссеей к ее вагону. Обычно она умеет лавировать между людьми, я замечал это в городе, метро и аэропорту. Она проскальзывает между них, просачивается, как вода, за ней не угнаться в толпе, особенно, если она и сама спешит. А теперь ее не узнать. Что-то с ней не так. Она натыкается на всех, ее пинают, а она уворачивается, отворачивается, не поднимая головы, будто, мол, оставьте меня в покое, не трогайте меня. Я вся в раздумье. Да, она вся в раздумье и бредет, едва не попав под оранжевенький штилловский автопогрузчик, от которого уворачивается в последний момент.
  
  А меня тоже пинают. Да это и придумать надо было - остановиться, как вкопанному, посреди платформы. Но я стою и не могу оторвать от нее глаз. Не сказать, чтобы особо ощущал что-то, просто стою и смотрю. Сейчас она зайдет, сейчас ICE проглотит ее, а я останусь. И неизвестно, когда потом уже в следующий раз ее увижу. А сегодняшний день или что там еще от него осталось, не заладится, я это чувствую. Непонятно, как буду спать, и какая сцена из жизни ее детей приснится мне этой ночью.
  
  Она, кажется, нашла свой вагон и сейчас войдет в него. В этот момент она внезапно поворачивает голову и видит меня. Наши взгляды встречаются. Не могу сказать, что что-то чувствую. Кажется, рад, что она увидела меня, а я - ее. Меня это несколько успокоило. А ей надо идти, иначе она не успеет. Долго ICE не ждет даже на нашем вокзале. Она стоит неподвижно еще мгновение, ее толкают уже совсем остервенело, но она больше не сопротивляется.
  
  - Meine Damen und Herren auf Gleis neun, bitte steigen Sie ein. Vorsicht an den Türen und bei der Abfahrt des Zuges. Уважаемые пассажиры на девятом пути, пожалуйста, пройдите в вагоны. Будьте осторожны при посадке и при отправлении поезда.
  
  Она заходит, ее съедает серебристо-белая автоматическая дверь с красной полосой, и поезд трогается. Сейчас он в акватории нашего громадного вокзала, заложенного десятками километров рельсов, и двигается наружу с крытой территории медленно, как толстый, важный питон, белый с серебром. Кажется, она обернулась, посмотрела еще раз на меня сквозь стекло? Я не разглядел, хоть и стоял еще некоторое время, провожая взглядом красные огни его хвоста. А я, кажется, успокоился, сам не зная, отчего.
  
  Вечером она звонит мне, звонок ее застает меня еще в офисе. Я не стирал ее номера - к чему подобная мелодраматика? Все равно помню его наизусть. Ничего, еще забуду. На все нужно время. Да она и не звонила все равно.
  
  У меня как раз закончилась ТельКо. Я разговаривал, по привычке расхаживая по кабинету, руки в карманах, нащупывая колкий рельеф. Выглядывал со своего восемнадцатого в предрождественскую темноту за окном, испещренную тысячами огней всех цветов, размеров и яркости свечения. Вон опять какие-то дебилы не пропускают вперед скорую и им говорят по громкоговорителю, чтоб разъезжались. А теперь спокойно беру телефон - отчего не взять?
  
  Радуюсь вообще-то ее звонку, если честно. Как днем обрадовался, увидев ее на вокзале. Уже поздний вечер и моя дневная усталость удесятерилась. Но вот я увидел ее номер, меня словно раскручивает что-то, и я забываю об усталости.
  
  - Привет, - раздается ее голос, тихий и задумчивый, словно обращенный к самой себе - вот пришибленная. Звук его все же застает меня врасплох. - Андрей, да я хотела сказать... Я тогда... забыла... вернуть тебе...
  
  Чего? Что вернуть? А-а-а... Бл...ть. Одно ее слово, и я, бл...ть, знаю, о чем она. Сразу понял. Забыла. А увидела меня сегодня днем - вспомнила. Должно быть, мои глаза сияют, как е...аные бриллианты, а зубы у меня белые, как жемчуг, хотя сегодня я ей их и не показывал. Вот ведь не думал. А ну, давай-ка ковырнем тебя. Правда, сейчас уже неважно, но хочется же узнать, так, ради интереса, за кого ты меня держишь.
  
  - А что там? - спрашиваю бодро, деловито. - Бриллианты же и жемчуг только?
  
  - Да.
  
  Да она тормоз. Да какой же она тормоз. Типа, пока трахал ее, то и дарил стеклярус, а теперь - финал, значит, гони назад. Так я должен думать в ее понимании?
  
  - Как-нибудь занесешь, - говорю. Потом не выдерживаю все-таки напряжения, повышаюсь: - Не к спеху. В конвертик положи, пролезет же в почтовый ящик, - рявкаю под конец.
  
  Дура, добавляю про себя, смакуя все это. Она понимает, видимо, что над ней издеваются и не говорит ничего больше. Меня форменно прет от ее пришибленной глупости, мне приятно прикалываться над этим. Всегда из-за гребаных денег парилась. Всегда. Меркантильная немеркантильность. Надеюсь, теперь хватит мозгов не напрягать меня больше, не оскорблять напоминанием о побрякушках, подаренных ей мной? Мне ничего от тебя не надо. Какие же мы правильные. Высоких моральных устоев. И мне от тебя ничего не надо. А все эти побрякушки хочешь, в одно место себе засунь.
  
  Тут я вспоминаю, как уговаривал ее сделать операцию, которую сам хотел оплатить. Да, видимо, теперь глаза ее в пролете. А им реально надо. И я мог бы, чисто чтобы доказать ей, что деньги - это ерунда... Только как сказать ей про это? Разве она будет теперь слушать? Разве возьмет бабло? Меня злит, что я вообще из-за этого парюсь. Пытаюсь убедить себя, что это не должно более волновать меня.
  
  Молчим оба, не зная, как завершить этот дурацкий разговор.
  
  - Ладно.
  
  - Ладно.
  
  Короткий, тихий писк. Наконец-то.
  
  Вот дура. Если у тебя не все дома - ну и страдай от собственной дурости. Но мне зачем? Ведь было же все почти нормально. Все, типа, устаканивалось уже. Зачем я только тебя увидел. Зачем напомнил о себе. А ты мне - о себе.
  
  Ты хорошая... Так когда-то говорил я про нее. По-моему, ни разу в глаза ей не сказал. А тем и лучше. Она не хорошая и не плохая, просто глупая.
  
  "А я?" - спрашиваю я у красного хвоста машин внизу. По-моему, у меня довольно независимый характер. Поэтому и повелся когда-то на нее, такую странную и неординарную. Поэтому и решился тогда на то, на что решился, говорю себе, говорю тому, что снова тихонько колет меня. Вернее, я же помню, как все было. Это было даже не решение, а внезапный порыв, какая-то уверенность, что мне именно это нужно.
  
  Именно это - усмехаясь, извлекаю его, это, наконец из недр своего кармана, достаю на свет божий золотое кольцо с сапфиром. Сапфиром светло-голубым, как небо, как океан, как... она, так думал я тогда, когда впервые его увидел, далеко отсюда, в том море света и тепла. Только вода там была холодная.
  
  Камень крупный, торчащий, в высокой, выпуклой оправе. Колючей. Само кольцо довольно странной формы, узкая сторона золотого ободка прилегает к пальцу, а широкая - нет. Кольцо странно торчало над пальцем у продавца, когда она надела его, чтобы продемонстрировать. Словно стоячий воротник. Поэтому, когда смотришь на него со стороны, возникает трехмерный эффект. Ювелир на Тенерифе сказал, что сейчас это модно. Мне было абсолютно положить, я взял бы его, даже если б было немодно. Я заметил его издалека, его голубизна лазером резанула мне глаза, затмила собой на миг и небо, и море, и я почувствовал, что мне нужно именно оно.
  
  А потом мы словно сдружились с ним. За то короткое время, что мы с ним успели друг друга узнать, я приучил себя носить его в кармане. Я перекладывал его в карман тех брюк, в которых был. Как близорукий утром первым делом тянется к очкам, так и я, одевшись, первым делом совал руку в карман, чтобы почувствовать, как оно там колется. Я так привык к нему, что оттягивал тот миг, когда придется расстаться с ним. А теперь? Мне, наверное, уже не придется с ним расставаться. Я рад? Так лучше? Не лучше, думаю раздраженно, с остервенением засовывая в карман колючую стекляшку.
  
  Мне абсолютно не хочется сейчас разбирать то свое решение на Тенерифе, благодаря которому она, стекляшка эта, поселилась у меня в кармане. Все, что хоть как-то способно напомнить мне о ней, о нашей с ней совместной жизни, меня раздражает. Но мысли лезут сами собой. Что побудило меня тогда к тому решению? Сам не могу сказать. Просто порыв, хоть я и думал, что не привык руководствоваться порывами. Порыв безосновательный, не основанный ни на чем логическом, двигавший мной даже вопреки здравому смыслу. И вот теперь я осознал, насколько далек был тогда от правильных решений. А это чертовски больно и неприятно.
  
  Так что пусть колется дальше. Пусть напоминает мне, что все красивое на самом деле колючее. И ненужное, только лишние проблемы с ним. А теперь мне надо отойти от этого тупого разговора, отойти от нее.
  
  Какой я слабак. Понял, что прогнать-то - прогнал, но полностью отпустить ее я еще не готов. Да ладно, чего самому себе врать. Понял я это фактически сразу, как только ее сутулая фигура скрылась за углом на выходе на парковку, тогда, в последний раз, когда выпнул ее.
  
  Мой мозг сказал мне, что я должен ее прогнать. Но то, другое, эмоции, что ли, они включили теперь тоску и беспокойство. Они начинают точить меня и вот теперь уже, оказывается, я решил, что она должна помучиться столько, сколько мне будет угодно, а потом я верну ее, когда захочу. И она вернется, само собой. Вернется - вон, ревела, значит, раскаивается в содеянном. Локти кусает, точняк. Да, да, достали уже, твержу я им, эмоциям. Отмахиваюсь, заговариваю зубы. Отвлекаю, как отвлекают детей: "Да, да, мы еще вернемся в этот магазин и купим тебе эту машинку, это просто сейчас у нас денег нет". И ребенок думает, что раз взрослый посулил, значит, так оно и будет. Он искренне верит, что еще вернется туда, куда возврата нет. А сейчас он успокоился, потому что пока не понял этого.
  
  Сейчас я успокоился и говорю себе, что она все равно достала и так будет лучше. Мы оба передохнем. Она поймет, как сильно накосячила. А потом посмотрим. И я ей ровным счетом ничего не должен. Так я сказал себе. Так было надо, чтобы заглушить эту ноющую ломоту, чтобы отвлечься от тоски, с которой мне абсолютно не хотелось проводить грядущие выходные.
  
  Ночью мне не снятся ее дети, но снится глючный сон: стена, а на ней только одна черно-белая, расплывчатая, выцветшая фотка. Какой-то темный фон, на нем мутно-белое пятно, а на пятне - еще одно пятно того же цвета. Похоже на мертвенно бледное, закрытое рукой лицо. Без глаз. Даром, что лицо закрыли - все равно угадывается, что глаз там нет и не было никогда.
  
  
  
  ***
  
  Саудтрек-ретроспектива
  
  Florian Bur - Life goes on
  
  Imagine Dragons - Gold
  
  The white stripes - Who"s to say
  
  Apocalyptica - Farewell
  
  Смысловые галлюцинации - Зачем топтать мою любовь
  
  ***
  
  Андрюхин словарик
  
  А8 - здесь: автомобиль Ауди А8
   Макс Канненбеккер - бывший начальник Андрея в Гринхиллз
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"