Останин Даниил Александрович : другие произведения.

Хроники мотыльков

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


Оценка: 2.21*6  Ваша оценка:

  Хроники мотыльков
  Часть 1
  
  
   "Мне снилось - мы умерли оба..."
   Н. Гумилев
  
   "Сам не знаю, зачем я решил подойти к окну, я противился этому желанию всеми силами, но ничего не мог с собой сделать: словно я уже не подчинялся самому себе. Солнце, слепящее, белое, безжалостное, беспощадно резало глаза. Мне казалось, что его отражает даже белый песок, даже пыльная листва деревьев, и эти белые лучи, обжигая глаза, проникают внутрь моей головы. Я чувствовал, как растет и становится почти реально, физически испепеляющим этот источник света. Это было невыносимо больно, и все же я ни за что не смог бы отказаться от этого ощущения.
   Гийом, ты должен был вот-вот появиться. Я ждал твоего появления с нетерпением, доходящим до дрожи, и ужасом, но не мог отойти от окна, как будто должно было произойти что-то, с чем я не смогу дальше бороться, как будто после того, как я тебя сейчас увижу, начнется цепная реакция, с которой я не смогу справиться. Вернее, ни я, ни ты...
   До этой минуты я был уверен, что чище и лучше любви не может быть ничего на свете - по определению, как легко я произносил эти слова: "Я люблю тебя". И почему сейчас меня охватывает ужас, стоит мне подумать об этом? Неужели Жан все-таки был прав? Господи, неужели он прав? Я считал, если два человека способны принести друг другу радость и счастье, если они упоены друг другом до самозабвения, то какой же сволочью надо быть, чтобы решиться осудить их за это только потому, что они не похожи на других или даже - если этим другим это просто кажется? Но, кажется, он сказал еще что-то, из-за чего у меня при взгляде на слепящее солнце возникает чувство, будто раскаленный нож все глубже проникает в мое сердце через незаметную, но все же существующую в нем трещину, расплавляя и раскалывая его. Это невыносимо и одновременно так нестерпимо прекрасно, и я отдаю себе отчет, -- я не смогу, -- должен, но не смогу отказаться от своей любви к тебе. Прости меня, Гийом..."
   Я видел, как Жан в сопровождении Гийома направляется к карете, ожидающей его у ворот замка. Я не мог не смотреть на Гийома, он завораживал, -- как будто насквозь пронизанный слепящим солнечным светом, и его черные волосы казались золотыми; они искрились от солнечных лучей, противостоять сиянию которых не было сил, как будто он был божеством, и это божество, как и всякое, во все времена, требовало себе жертв, отказаться от которых невозможно. Не из-за того, что требуют, а из-за того, что почитаешь счастьем, если тебя признают достойным принесения такой жертвы.
   Я знал, что он посмотрит вверх, этого не избежать. Я видел, чувствовал, как он всеми силами, хотя и безотчетно, пытается не сделать этого, овладеть собой. Он говорил с Жаном о чем-то, он сам не понимал, что должно произойти. И вот он привычным жестом, таким знакомым, небрежным и полным изящества, грациозным и покоряющим, откинул со лба непослушную челку и скользнул взглядом, будто растерянным и оттого беззащитным, по окнам. Как никогда близко я видел его изумрудные, прозрачные, как волны Адриатики, глаза.
   Я уверен, он не мог видеть меня; он никогда не захотел бы, чтобы я увидел в его взгляде эту трогательную беззащитность и растерянность наивного ребенка. И все же это произошло. Неощутимо для него мои глаза встретились с его взглядом, и тот огненный шар, который пылал внутри моей головы, вдруг вспыхнул непостижимо ярко, а потом, превратившись в белую стрелу, устремился к нему, отразился от его глаз и, многократно усиленный, вернулся в мою душу, в мое сердце, которое в то же мгновение вспыхнуло, запылало, а потом превратилось в пепел. Одним своим взглядом он выжег дотла мою душу, которой, я знаю, уже никогда не быть прежней.
   Внутри меня струился обжигающий поток белой огненной лавы, невыносимый, страшный, жестокий, прекраснее которого не существовало ничего на свете. И в этот момент, в оглушительной тишине, снова прозвучали слова Жана, и теперь я до конца осознал их смысл. Я никогда больше не смогу стать другим, мне ни за что не изменить себя, да, если говорить честно, я и не хочу этого. Я уверен только в одном: если я останусь с Гийомом, я убью его. Убью своей любовью. Я стал разрушителем, живым порохом, живым костром, и каждый, кто соприкоснется с ним, будет уничтожен. И Гийом тоже. Особенно Гийом. Жан хотел, чтобы я отказался от него именно потому, что люблю его, и я понимал, что действительно должен сделать это. Если бы я мог... И немедленно в ответ на доводы Жана прозвучал мягкий ироничный голос Гийома: "А откуда ты знаешь, как именно будет для меня лучше?", и его зеленые глаза пристально и внимательно смотрели прямо в мою душу.
   Это было невыносимо. "Гийом, если ты сейчас помешаешь мне, пока я еще могу хоть как-то отвечать за свои действия, тебе придется потом сильно жалеть об этом, возможно, всю жизнь. И ты не подозреваешь, какой страшной может оказаться в финале расплата за нашу любовь. Прости меня, Гийом, я так люблю тебя, я никогда не перестану любить тебя, но я должен уйти. Пока ты еще ничего не понял, пока ты разговариваешь с ним. Он раскрыл мне глаза, мне безумно больно, но я не смогу перестать любить тебя. Я уже стал частью тебя, так же, как и ты - частью меня, твоим отражением, только усиленным многократно. Прости меня, я люблю тебя... Если бы можно было забыть сегодняшнее утро... Но ты должен жить, любовь моя. Гийом, я люблю тебя, я люблю тебя, я люблю тебя!"
   Поняв, что не успеет даже подписать записку, молодой человек, еще почти мальчик, сероглазый, с темно-русыми длинными волосами, уронил на стол перо и стремительно бросился к открытому окну. В то же мгновение дверь в комнату распахнулась. На пороге стоял ослепительный красавец, черноволосый и зеленоглазый, со взглядом слегка затуманенным и словно отражающим прелесть его неподражаемой улыбки, которую можно было бы сравнить только с солнечным лучом, пробивающимся сквозь лед. За одну секунду в этих глазах отразилась целая гамма чувств - радостное ожидание встречи, удивление и, наконец, отчаянный ужас, -- он увидел у окна мальчика, и его поза не оставляла ни малейшего сомнения в его дальнейших намерениях.
   -- Даниэль! Брат! - закричал Гийом, и в его крике зазвенело отчаяние и безумная мольба: он сразу понял, что не успеет сделать ни единого движения, как Даниэль растворится навсегда в этом столбе солнечного света, льющегося в окно, останется только его изуродованная оболочка на земле.
   Даниэль не видел ничего, кроме этого затопляющего все вокруг света, до него оставалось сделать один шаг, всего один. И он сделал бы этот шаг, если бы не крик отчаяния и боли. Он обернулся. Такого взгляда, растерянного, беззащитного, несчастного, любящего - до самозабвения, Гийом больше никогда у него не видел. Этот крик расколол его сознание; ослепительная вспышка взорвалась в его голове, остановив световой поток. Даниэль пошатнулся и потерял сознание. Свет погас и наступила тьма, в которой шел по кругу непрерывный, повторяющийся, закольцованный утренний кошмар, и теперь оставалось надеяться лишь на то, что, придя в себя, Даниэль забудет все, что происходило этим утром и -- кто знает, не станет ли это лучшим выходом и для него, и для Гийома? По крайней мере, Гийом надеялся на это, тем более что он и сам согласился бы забыть навсегда то, что произошло сегодняшним утром.
  
   Даниэлю казалось, что в это утро дверь стала неожиданно играть роль некоего мистического передатчика. Нет, она не сотрясалась от ударов, которые на всех языках означают одно и то же: "Спасите наши души!". Видимо, в данном случае ничьи души спасать не требовалось и, кроме того, Даниэль порой сильно сомневался, что у того, кто находился за дверью было хоть какое-то подобие души, и тот ограничивался тем, что посылал шифрограммы, долженствующие запутать предполагаемого противника: два длинных удара, достаточно, впрочем, внушительных! - потом перерыв, потом снова два длинных удара и - снова - тишина. Даниэль даже не считал нужным прислушиваться, концентрироваться на этих звуках. Он вовсе не замечал их. Их, как и всего остального мира, не существовало вовсе.
   Летний утренний ветер, еще такой свежий, дышащий свободой, не простой, а мистической, экстатичной, всегда устремленной только в небо - и не важно - ждут тебя там или нет, слегка шевелил прозрачные, белоснежные, до самого пола, занавеси, и те тоже хотели выброситься в окно, чтобы улететь вслед за ветром, который звался любовью; другого названия для него придумать для него было невозможно.
   Легкий ветер осторожно гладил светлые волосы на голове Даниэля, нежно ласкал его лицо (совсем как Гийом вчера, -- подумал он и закрыл глаза, чтобы не спугнуть это удивительное видение, которое целиком заполняло его душу сладким блаженством, смешанным с предвестием неизбежной - почему неизбежной? - боли).
   Гийом спал, он заснул всего полчаса назад, просто провалился в сон, как в пропасть, не в силах больше владеть собой. Его черные волосы, золотящиеся от восходящего солнца, в беспорядке разметались по подушке, шелковая тончайшая простыня не скрывала, но, напротив, только яснее обрисовывала идеальные изгибы его фигуры, бессильно лежащая на покрывале правая рука как будто в последнем, остановившемся порыве, все еще протягивалась к Даниэлю, и Даниэль едва удерживался от невыносимого желания поцеловать его пальцы, эту синеватую жилку, так трогательно подрагивающую на запястье. Гийом был идеально прекрасен, как может быть прекрасен только ангел, изваянный безумным, одержимым невероятной мечтой готическим ваятелем, ослепленным невозможной идеей, -- из цельного куска прозрачного льда создать совершенство красоты, недоступной этому грубому миру. Особенно усиливалось это впечатление, когда молодой человек открывал свои изумительные, прозрачно-изумрудные глаза, когда на его губах лучом солнца скользила мягкая, но такая яркая улыбка, что поневоле вспоминался солнечный луч, преломившийся сквозь лед. Он был похож на прекрасного рыцаря из какого-нибудь древнего "Романа о Розе", уставшего после долгой битвы с драконом и задремавшего около прозрачного источника с его фантастическими наваждениями и невозможными снами.
   Белоснежные розы, во множестве окружавшие кровать, источали невыносимо сладкий, одуряющий, опьяняющий аромат, и Даниэль, безотчетно, не в силах противиться теплому чувству, поднимающемуся откуда-то снизу к самому его сердцу, машинально протянул руку к шелковистым лепесткам и, сорвав их, уронил благоуханную снежно-белую горсть на волосы этого спящего божества. Гийом ничего не почувствовал, даже не пошевелился, как не слышал он и этих непрерывных, монотонных стуков в дверь.
   Однако это становилось невыносимым, настойчивость этих звуков проникала в сознание, раскалывало его, возвращая из прекрасного небытия в действительность. "Открой, открой, я не уйду до тех пор, пока не выскажу то, что представляется мне важным", -- казалось, говорили они. Даниэль в последний раз посмотрел на спящего брата, божественно прекрасного, но уставшего до бесконечности, на сиреневые тени на его веках и, прошептав: "Я люблю тебя", набросил на плечи фиолетовый халат с вышитыми на нем шелковыми хризантемами, и подошел к двери. По дороге он случайно задел стоящую на полу вазу с персиками, и желто-розовые, почти красные плоды раскатились по полу.
   Даниэль, как завороженный, смотрел на персики, лениво перекатывающиеся по ковру. И снова он вспомнил вчерашнюю ночь, и голоса - его и Гийома - зазвучали в его голове:
   -- Прошу тебя, любовь моя, ты не ел так долго, мне кажется, целую вечность. Я приказал, чтобы специально для тебя принесли самые спелые персики.
   И тихий, еле слышный ответ:
   -- Спасибо, счастье мое, но когда я вижу тебя, я не в силах думать о еде...
   Гийом говорил мягко, но очень настойчиво:
   -- Но все-таки тебе придется сделать это, хотя бы ради меня... -- неожиданно мальчишеские задорные интонации послышались в его словах: -- А давай поиграем немного, Даниэль. Я закрою глаза и попробую определить, чего именно касаются мои губы - персика или твоей щеки.
   От одной мысли об этом Даниэль расхохотался:
   -- Давай попробуем! Закрывай глаза, Гийом! Только честно, не подсматривать!
   Он достал из вазы персик и приложил его к губам Гийома:
   -- Что это?
   Гийом улыбнулся и слегка поморщился:
   -- Персик, конечно! Кажется, мне придется выбранить служанку: неужели во всем саду не нашлось плодов получше?
   -- А это? - Даниэль выбрал самый нежный, самый бархатный плод и поднес его к губам брата, улыбка которого выражала полнейшее блаженство.
   -- Дай-ка подумать... -- он откровенно дурачился, изображая напряженное раздумье. - Неужели щека? Нет, быть не может! И аромат совсем другой!
   -- Подумай еще! - Даниэль осторожно провел мягким плодом по его губам.
   -- О нет, Даниэль! - воскликнул Гийом с притворным возмущением. - Теперь-то я точно понимаю, что ты всю вазу перебрал, пытаясь обмануть меня. Брось немедленно этот персик! К тому же мне уже и сравнивать не с чем! - И он, не открывая глаз, вплотную приблизил лицо к Даниэлю, так, что до него донесся тончайший аромат ежевики и моря, коснулся губами его щеки и надолго замер.
   -- Разве это можно сравнить хоть с одним, даже самым лучшим, самым бархатным персиком на свете? - прошептал он, и его губы прижались к губам Даниэля.
   Золотой отсвет свечей бросал отсвет на забытые около кровати спелые персики, сиял приглушенными бликами по переплетающимся изумительным формам и линиям их тел: все кругом стало сплошным переливающимся золотым мифическим дождем. Этот дождь струился откуда-то сверху, он ослеплял своим светом, этот свет, растворяющий в себе все, назывался любовью, и Даниэлю казалось, будто со всех сторон звучат то страстные до отчаяния, то умоляющие, то исполненные пронзительной нежности, то беззащитности, то бесконечной верности слова, произносимые двумя разными голосами: "Я люблю тебя, я люблю тебя. Больше собственной жизни, больше собственной души я люблю тебя"...
   Сказка кончилась, когда в нее ворвался настойчивый стук. Даниэль шел к двери, как осужденный на казнь, и ему казалось, что идет он медленно, иррационально медленно, как будто там, снаружи, его ждал наряд жандармов с приказом об аресте наперевес. Одним словом, судьба в самом гнусном ее воплощении. Помедлив минуту (ему было невероятно трудно произнести вслух любое, даже самое простое слово), он все-таки произнес приглушенно:
   -- Кто там?
   -- Гийом, ты соизволил, наконец, проснуться? - раздался с той стороны бодро-бесцеремонный, но не сулящий ничего хорошего голос Жана Дю Барри.
   -- Он спит, -- коротко ответил Даниэль, не протягивая руки к двери и внутренне непроизвольно ощетиниваясь.
   -- Между прочим, полдень уже, -- не унимался дядюшка Жан.
   -- Возможно, -- коротко ответил Даниэль.
   -- Да открой же ты дверь в самом деле, Даниэль! - взорвался Жан. - Совсем отупел после брачной ночи? Не откроешь, так я дверь выломаю, клянусь тебе всеми чертями! Я сейчас уезжаю вместе с этой шлюхой... Ах, прости, с супругой твоей фиктивной, которую ты вчера так обидел (бастард хренов, кровь голубая! Чувствуется школа Гийома: фехтованию не научил, а вот гонору, кажется, и учить тебя не потребовалось! Что ты там плел про неровню потомку древнего рода и модистку-выскочку?), а перед отъездом мне совершенно необходимо переговорить с Гийомом!
   -- Он спит, -- тихо произнес Даниэль, пропуская мимо ушей слова про бастарда. - Если ваши сведения не являются государственным секретом, вы вполне можете поделиться ими со мной, а я потом передам их Гийому. Но при одном условии: вы сбавите до минимума шумовой эффект, который производите.
   За дверью повисла напряженная тишина, как будто человек мучительно пытался осмыслить, что же это такое заковыристое ему сказали. У Даниэля на мгновение даже мелькнула мысль, что, быть может, неугомонный Жан дю Барри все-таки не выдержал и счел за лучшее удалиться. Однако вскоре Даниэль снова услышал тихое покашливание, а голос, чужой, ненавистный, по-прежнему бодрый, произнес:
   -- Ладно, твоя взяла. Открывай. Поговорю с тобой. Возможно, это будет даже лучше, чем ломать копья с Гийомом. Он в последнее время вообще не способен ничего понимать, вернее, не хочет, упертым стал как баран, наверное, вспомнил отчего-то о христианских мучениках. - И он от души расхохотался. Видимо, сравнение Гийома с христианскими мучениками, да еще в аспекте, который дядюшка не только подразумевал, но и ясно представлял, выглядело действительно анекдотично.
   Даниэль приоткрыл дверь, совсем немного, показывая тем самым, что говорить намерен исключительно на пороге, но Жан дю Барри, уже облаченный в дорожный костюм, тростью отодвинул его в сторону, как досадное, но, впрочем, не причиняющее особенного беспокойства препятствие и свободно, по праву хозяина вошел в комнату и встал посередине ее, сложив руки на груди. Даниэлю показалось на миг, что дядюшка вовсе его не замечает: он внимательно разглядывал спящего Гийома.
   Наконец, он хмыкнул:
   -- Спит, спящий красавец. Можно сказать, спит, как списанный. А хорош-то как, особенно когда даже эфемерное одеяние добродетели не скрывает всех его прелестей. Породистое животное, да и только! - и он прищелкнул языком. - Сколько парижских красавиц отдали бы половину своего состояния, чтобы хоть ночь провести с ним! - И он искоса, неприязненно взглянул на Даниэля, и тот, отчего-то смутившись, поправил спутанные волосы, откинув их со лба.
   Гримаса легкого отвращения перекосила лицо дядюшки.
   -- Да и ты хорош, юный супруг королевской фаворитки. Особенно украшает тебя шрам через всю правую щеку, которым твой братец тебя наградил. Говорят, сентиментальным дамам это очень нравится: я имею в виду шрамы, увечья, уродства... -- и он сделал особо сильный акцент на последнее слово.
   Даниэль покраснел, но вместо того, чтобы опустить голову, как обычно он это делал, видимо, по монастырской привычке, вскинул ее высоко вверх, и лучи солнца озарили насквозь его стройную фигуру, искрами заплясали по темно-русым волосам, словно создавая подобие ореола.
   -- Если вы все сказали, что хотели, то можете уйти, господин дю Барри, -- сухо сказал он. - Если же вам есть что добавить к вашей гнусной тираде, можете пройти в соседнюю комнату и продолжать. Мне не хочется, чтобы первым, что услышал Гийом, проснувшись, были ваши дурно пахнущие слова.
   -- О как! А это уже некая поэтическая игра слов, молодой человек, - иронично отозвался дядюшка, в притворном изумлении подняв брови, и направляясь в соседнюю комнату. - Ну что ж, пройдем в соседнюю комнату, раз уж ты так заездил нашего красавца нынешней ночью. Собственно, об этом, да и не только об этом, я и хотел поговорить с тобой, друг мой... Птичка-мотылек чертова... -- его последние слова прозвучали уже с откровенной ненавистью, но Даниэль не стал даже задумываться об этом: лишь бы как можно дальше отвести этого дышащего злобой не-человека от Гийома, еще ни о чем не подозревающего и так по-детски беспечно, счастливо и непосредственно раскинувшегося посреди белоснежных лепестков роз. Даниэлю представлялось невозможным, чересчур жестоким, нарушать так грубо самый счастливый из его снов.
   Пройдя в салон, расположенный рядом со спальней, дядюшка непринужденно расположился в просторном кресле и закинул ногу на ногу. Даниэль стоял напротив него и молча ждал.
   -- Итак... -- сказал Жан дю Барри, небрежно поигрывая резной тростью. - Птичка-мотылек, все дело в том, что мне вовсе небезразлично, что происходит с моим беспутным племянником, -- я имею в виду, конечно, Гийома. Благодаря тебе, я теряю в некотором смысле бесподобный ходовой товар, однако это просто к слову. Дело в том, что иные дамы золотом платили мне за право переспать с ним. Впрочем... И он особенно никогда не возражал...
   Он внимательно посмотрел на Даниэля, желая понять, какое впечатление произвели на него эти слова, однако на лице молодого человека не отразилось никаких эмоций, как будто он заранее решил не вдумываться в смысл того, что вынужден будет услышать. Поняв, что реплики от Даниэля ему не дождаться, равно как и хоть сколько-нибудь видимого душевного движения, Жан дю Барри продолжал с некоторым разочарованием:
   -- Ты совершенно не знаешь своего брата, господин бастард, -- последнее слово он подчеркнул с нескрываемым удовольствием. - Для меня не было в Париже приятеля лучше, чем он. Мы блистали при дворе, порой за одну ночь проигрывали и снова отыгрывали целые состояния, за нами следовал настоящий звездный кортеж из отборных проституток, с которыми мы затевали такие оргии, о которых складывали легенды и которые не могли даже возникнуть в воспаленном воображении развращенных римских императоров. Такие массовые оргии заслуживают отдельного описания, но по некоторым причинам я не стану останавливаться на этом, хотя бы потому, что времени у меня весьма мало. Не сомневаюсь, что ты сам когда-нибудь примешь участие в чем-то подобном. Это первое, чего ты лишил меня своим появлением в доме Гийома, и я не льщу себя надеждой, будто ты проникнешься ко мне сочувствием или же к нему - отвращением. Вовсе нет, потому что я знаю: внутри ты - развращен еще поболее, чем он. И трех месяцев не пройдет, как ты - этакий невинный ягненочек с виду -- дашь Гийому де Монвиль сто очков (ха-ха!) вперед в смысле разврата. Готов поспорить на свое поместье!
   Но опять же - речь не об этом. Ты меня не интересуешь ни в коей мере. Меня интересует только Гийом. Сейчас - прости, что говорю тезисно, -- речь пойдет о чести. Да, да, не удивляйся: старый развратник, в чем и не думает раскаиваться, -- говорит о чести. Это совсем иная честь, мотылек мой крылатый. Наш род ни в коем случае не должен упоминаться в том же смысле, что и Юпитер со своим возлюбленным Ганимедом. Мы же все - не боги, просто люди, а к подобным шалостям во Франции относятся весьма сурово. Да, конечно, ты можешь мне что-нибудь порассказать о королевских миньонах, обычае спать в одной постели людям одного пола. Однако заметь - спать, но не более того. Это не означает - устраивать феерию золотого дождя, которая бушевала у вас нынешней ночью и от которой сотрясались стены замка, а твой брат спит до полудня с таким блаженным видом, как будто до сих пор непрерывно ощущает вкус поцелуев своего Ганимеда, Гиацинта или еще не знаю там кого, я в монастыре не учился.
   -- Да какое право вы имеете выговаривать мне в таком тоне?! - не выдержал Даниэль. - Я даже оправдываться не собираюсь: слишком это все унизительно, да и не касается вас ни в какой мере! Как вы можете, как вы все смеете? - его голос срывался на крик. - Если два человека способны подарить друг другу счастье, равному которому нет на свете, как смеете вы обсуждать это, осуждать, диктовать свои правила? Кого все это касается, кроме меня и Гийома?
   -- Да, видно, сильно тебя брат по голове стукнул, -- презрительно произнес Жан. - Ты и сам не понимаешь, что плетешь. И вообще, -- чего это ты вдруг так раскричался: больше не боишься разбудить своего драгоценного Гийома? Я толковал тебе о практической стороне этого дела. Вы с Гийомом настолько наивны, что полагаете, будто одни находитесь на всем белом свете, хотя это не так. За вами внимательно следят тысячи глаз: аристократов из Парижа (ну ладно, я скажу им, что Гийом так увлекся сочинениями маленького мерзавца Жан-Жака Руссо, что избрал жизнь по его заветам - на лоне природы: вот смеху-то будет!), но главное - слуг. Куда бы вы с братцем ни отправились, за вами будут следовать добровольные доносчики, которые - бедняжки--не зная, в чем дело, симпатизируют до слез именно тебе - развратной скотине в шкуре невинного ягненка. Они готовы будут в любой удобный момент донести на Гийома, чтобы спасти твою продажную развратную шкуру, так сказать, вырвать зайчонка из волчьих лап. И сказать ли тебе, что будет после? Гийома прилюдно сожгут на городской площади (так уж принято карать у нас за содомский грех), и хорошо еще, если вместе с тобой, по крайней мере, хоть в отношении тебя справедливость восторжествовала бы... Иногда, знаешь, чего мне больше всего хочется? - Он сделал паузу и с удовлетворением воззрился на бледного, как смерть, Даниэля. - Отдать своим слугам приказ похитить тебя, а потом бросить в подвал, в самую грязь и вонь, отрезать все выступающие части тела, за исключением головы, конечно, а самому наблюдать каждый день, как ты медленно подыхаешь, превращаешься в гнилой овощ, в червяка.
   Даниэлю собственный голос казался чужим.
   -- За что вы так ненавидите меня, господин дю Барри?
   Жан дю Барри от удивления даже привстал с кресла, глядя на Даниэля как на помешанного, со смесью гадливости и презрения:
   -- А ты что, так и не понял еще? Я тут полчаса перед тобой распинаюсь, а, как оказалось, говорил в стену? Ну ты и туп к тому же, птичка-мотылек! Если уж ты так любишь своего брата, то, прошу тебя, оставь его в покое!
   Но ты о другом подумай: если ты любишь прекрасное лицо человека или его возвышенную душу, зачем тебе обязательно доказывать это свой задницей? Продемонстрировать, что из столь низменной основы, как дерьмо, могут родиться самые высокие духовные устремления, способные сравнять людей с богами? Как бы это сказать?.. "Когда бы ты знал, читатель, из дерьма какого Сияет свет и Божия любовь?.." - Он расхохотался. - Если бы я притязал на звание поэта, как ты, то непременно черкнул бы нечто подобное - про проталкивание дерьма к свету и солнцу. Ново и оригинально! - Он замолчал на секунду, а потом продолжал, уже более серьезным тоном:
   Самое любопытное, я и вправду верю, что ты любишь его, потому что любовь - чувство разрушительное, она способна только убить того, кого любишь. Итак, ты убьешь Гийома, потому что ты его любишь. Подумай, насколько тебе хочется лицезреть его обгоревший труп или болтающийся в петле, -- в этом деле вариантов много! Идеальным в твоем случае было бы отказаться от него вовсе и удалиться в свое поместье, -- у тебя ведь есть поместье в Бретани. Конечно, Бретань - край дикарей, но тебе и там было бы неплохо, как мне кажется. Ты ведь у нас человек без страны, гражданин Вселенной, если можно так сказать... О чем свидетельствуют, в частности, твои упражнения в рифмоплетстве. Вот, например... -- Он полез в карман и достал оттуда вдвое сложенный листок:
   "Миров так много, и не верь,
   Что перед нами запертая дверь,
   Она открыта, пусть немного,
   Но два дракона у порога
   Пропустят только тех, кто верит в свет,
   В ком есть любовь, кто ждет ответ.
   Путь узок. Ввысь он или вниз?". -
   Добавлю от себя - "карниз", -- завершил строчку издевательским тоном Жан.
   Даниэль вздрогнул, как от удара:
   -- Кто вам позволил читать? - тихо произнес он.
   -- Батюшки мои, -- засмеялся Жан. - Как мы сразу встрепенулись! Совсем как те два дракона у порога! Пламя так и пышет! Такие, как ты, птичка-мотылек, перевернут всю страну, они своей безумной болтовней о бесчисленных мирах и пути к неведомому свету разрушат все, превратят в ничто все, до чего дотрагиваются. Первой такой птичкой был Руссо, потом Вольтер, энциклопедисты, Бомарше... А попади ты в Париж, -- так тебя из тамошних салонов за уши не вытащишь, только и будешь рассуждать с пеной у рта о свободе, человеческих правах и равенстве. Сразу и любовь свою, и Гийома, сгоревшего под хохот толпы, забудешь. Переустройство этого неправильного мира, -- что может быть увлекательнее? Тем более, когда у тебя есть все данные к тому, чтобы стать звездой - милая очаровательная мордашка, какой-никакой талант к, позволения сказать, сочинительству?
   Даниэль смотрел на Жана глазами, полными обжигающих слез.
   -- Вы правы, дядюшка, -- с трудом произнес он. - Я должен уйти, и я сделаю это.
   Жан дю Барри пожал плечами:
   -- Честно говоря, мне так хочется верить в это, но...
   -- А не заткнуться ли вам в конце концов, дядюшка? -- раздался за их спинами хрипловатый со сна голос Гийома. - Он стоял, прислонившись к дверному косяку, и белоснежная шелковая простыня небрежно была обмотана вокруг его бедер. Он стоял со своей обычной пленительной грацией юного хищника. Его густые черные и тонкие волосы, искрящиеся от утреннего солнца, падали на бронзовые от загара плечи, придавая всему его облику выражение немного дикое и одновременно одухотворенное, какое-то почти божественно-языческое, а выражение прозрачных зеленых адриатических глаз заставляло вспомнить о приготовившемся к прыжку хищнике. Он подошел к едва держащемуся на ногах Даниэлю и прижал его голову к своей груди охраняющим жестом.
   -- Я никому не отдам его, -- негромко произнес он, хотя Жан явственно услышал прозвеневший в его голосе металл.
   -- Весьма трогательно, -- буркнул он, нахмурившись.
   Гийом говорил очень спокойно, но Даниэль слышал, как рвется в бешеном галопе его сердце.
   -- Мне совершенно безразлично, дядюшка, что вы тут наговорили о Даниэле, -- произнес Гийом, глядя ему прямо в глаза. - Мне все равно, какой он, даже если вы и половины правды не сказали. Это уже произошло, и случившегося не изменить. Я люблю Даниэля, любого, я готов стать для него всем, чем угодно, сгореть ради него на десятках костров, и при этом чувствовать только одно - неземное блаженство. Понимаете ли вы это? Я готов стать для него кем или чем угодно, -- отцом, другом, старшим товарищем, любовником, слугой, подножием под ногами. Он - все, что есть в моей жизни. Он - мой свет, мой путь, он - это я.
   И он медленно опустился на колени перед Даниэлем. Жан дю Барри при виде такой картины не удержался и даже сплюнул от отвращения, но Гийом и головы не повернул в его сторону, глядя снизу чистыми морскими глазами в полные слез глаза Даниэля. Это было уже слишком. Даниэль закрыл лицо руками и разрыдался.
   -- Гийом, Гийом, -- лепетал он. - Прошу тебя, умоляю, не надо! Жан прав, прав во всем! Я действительно развратный до такой степени, что ты и представить себе не можешь! Я действительно люблю тебя каждой клеткой своей души и своего тела, и это тело кричит, что оно желало бы стать одним целым с тобой. Ты словно превращаешься в поток золотого дождя, под который я готов бесконечно подставлять лицо, губы, всего себя, как будто я хочу раствориться в тебе!
   Я безнадежно развратный, Гийом, прости меня... И к тому же я плохо пишу стихи, не так, как надо, а это так важно для меня, если бы ты знал!.. Господи, да о чем же это я говорю?.. Наконец, я наркоман, Гийом, хотя и пытался от этого избавиться, но у меня никогда ничего не получалось! Я слабый, эгоистичный, я не стою даже песка, которого касаются твои ноги! Прости меня, Гийом, но я, как говорит Жан, и в самом деле, способен уничтожить все, к чему прикасаюсь. Я все превращаю в ничто! Я несу смерть даже любовью, и мне не может быть прощения! Мне нельзя любить, меня нельзя любить, если ты хочешь остаться живым и здравомыслящим! Лучше если ты сейчас же бросишь меня, Гийом, уедешь с господином дю Барри и Жанной... Опять я не то говорю! Это же твой дом! Нет, это я должен уехать! Сегодня же, в Бретань, как можно дальше! Прости меня, любовь меня, я так люблю тебя, я так хотел бы умереть за тебя! Если бы это было возможно...
   Чувствуя, что тело Даниэля слабеет, Гийом быстро поднялся, обнял его за плечи и прижал к себе.
   -- Ты так много всего наговорил, малыш, -- негромко сказал он ровным голосом. - Что тебе сейчас просто станет плохо. Тебе надо в постель.
   -- Нет, нет, Гийом! - крикнул Даниэль, вырываясь.
   -- Тебе бы девчонкой родиться, Даниэль, -- устало сказал Жан дю Барри, видимо, уже готовый махнуть на все рукой: "Да живите вы в конце концов как знаете, черт с вами всеми!".
   А Гийом тихо говорил Даниэлю на ухо, словно хотел уговорить или заговорить:
   -- Я люблю тебя, Даниэль. Люблю больше души и всего неба. Твои стихи гениальны, а сам ты прекрасен, как сын солнца, и разве я не доказывал тебе это много раз этой ночью? Если бы ты вздумал уехать в Бретань, то умер бы там через пару месяцев, а я остался бы стоять на коленях около твоей могилы до тех пор, пока не умер бы сам. А потому выбирай: если ты хочешь для меня такой медленной и мучительной смерти, -- уезжай...
   Но Даниэль уже настолько ослабел от рыданий, что не мог даже говорить. Он позволил Гийому усадить себя в кресло, шепотом повторяя только одно:
   -- Прости меня, Гийом, я люблю тебя. Гийом, я люблю тебя, люблю тебя... Прости...
   Дядюшка дю Барри кашлянул в платок.
   -- Гийом, мне пора, -- дама заждалась, да и дел много в Париже. Ты уж проводи меня, племянник, и прости, если я в чем-то был резок. Вы уж сами разбирайтесь со своими семейными проблемами. Я уже понял: милые бранятся - только тешатся. Оставь ребенка, пусть проплачется.
   Он вышел из салона, и из спальни донесся его бодрый голос:
   -- Розалинда, одежду господину графу!
   -- Одну секунду, монсеньор! - ответил свежий и радостный девичий голосок. Должно быть, и личико у нее было очень свежее и милое, как весенний цветок. - Уже бегу!
   -- Ах ты, плутовка! - засмеялся Жан дю Барри. - Похоже, что это не господин граф должен платить вам за то, что вы его одеваете, а вы ему - за то, что получаете возможность не только посмотреть, но и прикоснуться к этому совершенному чуду природы.
   Девушка заливисто расхохоталась ему в тон:
   -- Ах, монсеньор, вы кого угодно смутите!
   -- Я вернусь через десять минут, -- сказал Гийом, наклоняясь к Даниэлю и припадая к его губам долгим поцелуем. - Забудь все, что здесь было. Провожу этого шута горохового и вернусь. Жди меня, Даниэль, любовь моя. Я люблю тебя. Люблю тебя навсегда, на всю жизнь, на все жизни...
   Грациозно придерживая рукой скользящую вниз по его бедрам белоснежную шелковую простыню, он исчез за дверью, там, где слышался веселый голос Жана дю Барри, и Даниэль остался один.
   Откуда-то, как из другого мира, до него доносилось шелестящее струение тканей, шутки Жана дю Барри, заливистый смех служанки, и Даниэль, как никогда остро почувствовал свою ненужность в этом мире. Он пришел сюда, чтобы разрушить его, он стал наваждением для Гийома, который сам не понимает, что делает, но никогда не откажется от своих чувств, чего бы это ему ни стоило, да хотя бы просто потому, что так уж он устроен. Даниэль уже не плакал, и слезы высыхали на его щеках. Он непроизвольно что-то искал глазами на столе. Да, вот оно: брошенный дядюшкой листок со стихами и перо. Даниэль взял бумагу, перевернул ее чистой стороной и надолго замер над ней с пером в руке.
   Снова засмеялась служанка.
   -- Детка, ты просто умница, да еще и красавица к тому же, -- снова ворвался в его мысли голос Жана дю Барри. - Если граф Гийом не будет возражать (а что-то мне говорит, что не будет), месяца через три я заберу тебя к себе на службу, в Париж. Там тебе будет лучше, поверь, а об оплате можешь не беспокоиться: вообще забудешь, что такое деньги!
   -- Спасибо, монсеньор, -- сдержанно отвечала девушка, впрочем, не в силах сдержать откровенно радостные нотки в голосе.
   -- Вот и славно, -- подытожил Жан дю Барри. - Как там тебя зовут, малышка?
   -- Розали, монсеньор.
   -- Ты свободна, Розали, ступай, ступай!
   Дверь хлопнула и наступила тишина. Видимо, апартаменты покинула не только служанка, но и Жан дю Барри вместе с Гийомом.
   Как во сне, Даниэль поднялся и подошел к широко распахнутому окну, за которым металась под жарким ветром темно-зеленая листва платанов. Почему-то он подумал: когда эти листья пожелтеют, станут не такими яркими, но по-прежнему прекрасные прощальной, почти торжествующей красотой, предчувствующей перевоплощение, которого так долго им приходилось ждать, все изменится, все закончится, все начнется... И при чем тут сентябрь? Он сам ничего не понимал, кроме того, что ослепительный свет солнца проникал в его голову, разрывая ее изнутри. А сможет ли он дожить до сентября и не убить Гийома до этого времени? Свет был похож на предчувствие порохового взрыва, который еще не прозвучал, но где-то на верхних планах это уже произошло, и Даниэль видел это совершенно осязаемо, ясно, отчетливо, каждой клеткой своего тела. Он мог поклясться, что может рассказать, о чем в эту минуту разговаривают Жан дю Барри и Гийом, хотя бы потому что их голоса звучали в его голове, посреди яркого света, готового вот-вот разнести его на части.
   -- Ну, что ж, Гийом, -- говорил Жан дю Барри, и его шаги гулко отдавались в пространстве пустой длинной галереи, на полу которой лежали причудливые пятна и отблески витражей - красных, как кровь, белых, как морская пена, синих, как... любовь... -- Не хотел бы повторяться, терпеть не могу этого делать, но тебе было бы лучше прямо сейчас уехать вместе со мной. Брось все, сынок, уедем в Париж...
   -- С этой мразью? - поморщился Гийом.
   -- Ах ты господи! - всплеснул руками Жан. - Да она и видеть тебя не хочет после вчерашнего, не то что говорить с тобой всю дорогу. Вот далась же она тебе! Забудь о ней; ты поедешь со мной, слышишь? - со мной. Снова станешь тем Гийомом, которого я люблю. Жизнь действительно хороша, а ты, кажется, совсем забыл об этом, сынок. Я не обвиняю тебя, нет. Всегда говорил: к этим чертовым монастырям нельзя приближаться ни на шаг! Каких только уродцев эти монахи-алхимики там ни выращивают. Вот и тебе довелось столкнуться с одним из них. Подумай, что все это тебе только приснилось, ничего не было. А ничего и вправду не было, а если даже кто-то что-то когда-нибудь скажет, ты просто недоуменно пожмешь плечами: разве было? Не помню, не знаю, забыл... Снова будут балы, приемы у короля, лучшие красавицы Парижа, любые, -- все для тебя: хочешь - Жоржетта, Лиза, Клементина... Ну, соглашайся же скорее, племянник, а то, пока мы с тобой разговариваем, мои каретники превратятся в яичницу на этом ярком солнце. Не думаю, что подобное зрелище будет очень аппетитным.
   Они уже вышли во двор, раскаленный от солнца до такой степени, что на белый песок было даже больно смотреть.
   -- Да что же ты все молчишь, Гийом? - снова заговорил дядюшка, больше не в силах сдержать раздражение.
   -- Нет, -- коротко ответил Гийом.
   -- Что - нет? - недоуменно спросил Жан.
   -- Все - нет, -- по-прежнему коротко отозвался Гийом, всем своим видом показывая, что не намерен разговаривать более распространенными предложениями.
   Жан нахмурился.
   -- Значит, ты так ничего не понял, а очень жаль. Не умеешь ты смотреть в корень вещей, Гийом. И нечего глядеть на меня с таким видом, будто я туп до такой степени, чтобы не понять, как все в этой жизни устроено. И ты, и Даниэль твой уже прокололись по-крупному. Вы оба, друзья мои, продажны, вы продались, и нечего тут брови подымать. Сначала ты продал его, согласившись ради денег на его свадьбу со шлюхой, и тебя не извиняет то обстоятельство, будто до некоторого ответственного момента ты вовсе не знал своего брата, -- это уже частности, а суть -- вот она -- продажность, а кого и при каких обстоятельствах ты продаешь, не имеет никакого значения. Но идем далее. Он тоже согласился продаться, вступив в брак с этой шлюхой, и опять же не имеет значения, делал он это, чтобы спасти твою шкуру, оплатить твой долг или преследуя свои, никому не известные корыстные цели, хотя они прозрачны: наш мотылек - просто бездельник по жизни, он ничего не умеет и никогда не будет делать. Ты скажешь, что и я такой же? Да, быть может, но по крайней мере, у меня хватает духа не лгать самому себе. А вот вы, бабочки мои, изоврались до крайней степени, запутались в своих опиумных фантазиях и не желаете покидать их. Что ж, ваше право, но мне искренне жаль тебя, Гийом... Ты был... таким ослепительным чудом. За одну твою улыбку королева удавилась бы, если бы ты захотел. - Он с сожалением вздохнул.
   Неизвестно, слышал ли что-нибудь Гийом из дядюшкиной тирады, но, помимо воли, его взгляд, как бы невзначай, устремлялся на окна замка, скользил по ним, и только слепящее солнце отражалось от стекол; он не мог увидеть ничего, но безотчетное беспокойство, переходящее за грань паники, заполняло его целиком, и он все чаще ловил себя на мысли: когда же можно будет как можно скорее отделаться от дядюшки, надоевшего ему за это утро хуже воскресной мессы. От Жана не ускользнуло его беспокойство, судорожный жест его побелевших пальцев, которыми он все сильнее сжимал рукоять шпаги.
   Жан усмехнулся:
   -- Да, не помешало бы еще разок отхайдакать твоего братца как следует, только уже наверняка выбить из его башки всю дурь, которую ты, конечно, предпочтешь назвать поэтической, а не, к примеру, шизофренической. Если ты сделаешь это, уж я-то ни в коем случае не брошу в тебя камень. Будь я господом богом, то поступил бы с вами, как с нашкодившими школьниками: после хорошей порки рассадил бы по разным партам, и не говори после этого, что я туп и ничего не понимаю в ваших астральных полетах и звездных войнах. Попомни мои слова (впрочем, к несчастью, вспомнить тебе тогда уже ничего не удастся), так оно и будет.
   А паника, охватившая Гийома, подобно пламени неукротимого лесного пожара, тем временем уже достигла своего апогея: она накрывала с головой как обезумевшая темно-серая волна, вся в клочьях рваной грязной пены, она била наотмашь молотом и спасения от нее нигде найти было невозможно.
   -- Простите, дядюшка, -- быстро пробормотал Гийом, -- но я непременно должен идти: забыл о крайне важном деле, не терпящем отлагательства. Простите, я вынужден откланяться. Пишите мне, даст бог, увидимся еще.
   -- Вот уж в этом я нисколько не сомневаюсь, -- тонко усмехнулся Жан дю Барри. - Увидимся непременно и, быть может, скорее, чем ты думаешь, сынок.
   Едва Гийом отошел от Жана на несколько шагов, словно какая-то невидимая цепь, прочно связывавшая их, окончательно лопнула. Граф Гийом, совершенно забыв о своем высоком происхождении и чувстве собственного достоинства, бежал по коридору галереи, руками раздирая душивший его тонкий кружевной воротник, не обращая внимания на слуг, которых он едва не сбивал с ног. Слуги просто не существовали для него: он попросту никого не видел. Он не слышал, как испуганно вскрикнула Розали, несущая в его апартаменты огромную охапку белоснежных роз. Нежные цветы на длинных колючих стеблях веером рассыпались по полу среди разноцветных витражных бликов, впитывая в себя их прозрачную цветовую символику: красный - кровь, синий - верность, белый - нет, не невинность, -- смерть! Это последнее слово, которое цветы сказали Гийому, не требовало перевода, тем более что он и сам думал точно так же.
   Он распахнул дверь в апартаменты и застыл на пороге, не в силах двинуться с места. Даниэль стоял около окна, сильно подавшись вперед - еще секунда, -- и он окажется уже там, среди потоков сплошного ослепляющего света. Солнечный ветер играл его длинными темно-русыми волосами, как будто приглашая вперед, к себе. Его взгляд больше не принадлежал этому миру. Оставался даже не шаг, а всего полшага. Гийом больше ничего не мог изменить, и он понимал это отчетливо, как никогда. Он закричал, и это не был человеческий крик; скорее, отчаянный и безумный, полный боли и проклятия всему этому миру крик смертельно раненного волка, -- страшный до содрогания, услышав который всего раз в жизни, забыть уже невозможно, и ты будешь каждую ночь просыпаться от него в ледяном поту.
   Даниэль обернулся. В последний раз Гийом увидел в его прозрачно-серых глазах смесь удивления, дикой боли и бесконечной любви. Казалось, он хотел, но уже не мог сказать: "Прости, Гийом, я люблю тебя, я никогда не смогу перестать любить тебя". Эту фразу Гийом прочитал так же четко, словно она была написана на бумаге. В следующую секунду Даниэль смертельно побледнел, как будто его ударили в самое сердце. Его глаза закрылись и он рухнул на пол.
   Только теперь Гийом обрел способность двигаться. Он бросился к брату, попытался приподнять его, но голова Даниэля все время бессильно падала на плечо Гийома, а его мертвенная бледность ясно говорила о том, что это не обычный обморок, и все обстоит гораздо сложнее. И не помогут ни поцелуи, ни уверения в бесконечной любви. Да, конечно, Гийом, кто же сомневается, что ты ни минуты не сомкнешь глаз, пока не убедишься, что твой брат вне опасности, но поможет ли это, если он не слышит тебя, всеми силами не хочет слышать, -- ради тебя же! -- сколько бы ты ни повторял, что не сможешь жить без него?
   Сзади кто-то тихо вскрикнул.
   Не поднимая головы и не оборачиваясь, Гийом произнес:
   -- Розали, быстро за доктором. Немедленно! Если он не появится через десять минут, я тут же во дворе устрою вам всем казнь первых христиан! Поняла? - Последние его слова дышали уже такой откровенной ненавистью, отчаянием и безумием, что сомнений не оставалось: у этого ледяного красавца все получат сполна, включая самого господа бога, которого он, кажется, ненавидел с такой же силой, как и всю свою проклятую жизнь и, чтобы доказать это, он сам, добровольно, бросил бы себя в качестве жертвы на алтарь черной мессы, но свою нелепую и преступную любовь не отдал бы никогда. Чтобы оживить эту любовь, он смог бы руками горло разорвать даже самому себе, не то что десятку-другому слуг, а потому его приказ был воспринят очень правильно и конкретно, и во всем замке через секунду воцарилась могильная тишина.
   Жаркий ветер, внезапно сильным порывом налетевший в открытое окно, легко поднял записку, которую писал Даниэль перед тем, как попытаться выброситься из окна. Невесомый лист бумаги лег прямо к ногам Гийома. Он машинально поднял письмо, и, по мере того, как он читал слова Даниэля, его лицо каменело и утрачивало всякое подобие живого выражения. Прощальные слова были написаны быстрым почерком, приютившись рядом со стихами, написанными, видимо, немного раньше:
   "Все поклонники дальних звезд:
   И бездарности, и таланты,
   Все, взошедшие на помост,
   Все мы, в сущности, эмигранты...
  
   Все уставшие от знамен,
   От скандалов, дворцов и басен,
   Все, сошедшие на поклон,
   Вы узнали, что стон - прекрасен.
  
   Не склонившие головы
   Перед снегом, письмом и словом,
   Вы стоите нежней травы
   Под тяжелым венцом багровым.
  
   Только верность в ответ на взгляд
   Не для вас, и улыбку - мимо,
   Все, забывшие маскарад,
   Все мы, в сущности, пилигримы.
  
   Вас настигнет и звездный час,
   Как меня - желтый залп рассвета...
   А сиянье зеленых глаз
   Только в вас. Вы поймете это".
   Закончив чтение, он спрятал листок на груди, и в его душе воцарилась такая же могильная тишина, как и во всем замке.
   Он не помнил, как отнес брата на постель и сам сел рядом, не выпуская его руки из своей, глядя в его успокоенное - как будто навсегда - лицо, страшное этим последним спокойствием и видел внутри себя туманную бесконечную реку. На этой реке не ощущалось дуновения ветерка, не слышалось плеска воды и пения птиц. Белая, как молоко, вода тихо качала лодку, прочно привязанную веревкой к причалу, и в ней лежал, -- головой на самом краю, ощущая затылком малейшие выступы и неровности, -- Даниэль. Его длинные волосы спустились в воду, и было видно, как они тихо колыхаются на поверхности воды наподобие водорослей. Его глаза были закрыты, тело совершенно обнажено, и Гийом чувствовал невыносимую боль, словно это в его спину впивались щепки, словно его руки в кровь раздирало колышущееся от движения волн дерево лодки. Туман затягивал все пространство, он наползал из темного леса, мокрый, тяжелый, готовый затянуть в себя двух потерянных в пространстве и времени одиноких людей, которые не имели возможности даже сказать друг другу последнее "прости".
   Внезапно высокая темная фигура, с головы до ног закутанная в черный плащ, появилась перед Гийомом, и тот, хотя и очень плохо видел сквозь туман, с каждой секундой сгущающийся все больше, нашел в себе силы хрипло произнести:
   -- Кто вы, сударь?
   Только теперь он понял, что находится вовсе не в лесу и не на туманном берегу реки, а в собственных опустевших апартаментах, что он сидит, по-прежнему не отрывая глаз от смертельно бледного лица Даниэля, а его рука так же крепко сжимает его безжизненную руку. Фигура же не исчезала, поскольку, видимо, миражом или плодом воспаленного воображения не являлась.
   -- Кто вы? - снова повторил Гийом, поднимая на гостя смертельно уставшие изумрудные глаза.
   Человек откинул с головы капюшон. Он был еще достаточно молод и привлекателен несколько диковатой красотой, выдававшей в нем уроженца то ли Италии, то ли Венгрии; в его темных волосах можно было заметить серебряные седые нити; благородные черты лица странного гостя поневоле внушали уважение, граничащее с трепетом, а черные, как бархатная южная ночь, глаза незнакомца, казалось, проникали в самую душу.
   -- Вам же требовался врач, -- сказал человек, снимая перчатки и небрежно бросая их на стол.
   Гийом с усилием потер виски.
   -- Да... Но я вас не знаю, сударь...
   Гость усмехнулся:
   -- А вы предпочли бы деревенского костоправа, граф Гийом? Это неважно, что вы не знаете меня. Я, видимо, оказался в нужном месте и в нужное время, а это так редко бывает, согласитесь... Так получилось, что мой путь пролегал мимо вашего замка, когда я услышал ваши крики, что, если врач не появится у вас через десять минут, то вы заставите всех слуг почувствовать себя в шкуре первых христианских мучеников. Поверьте, это так покорило меня, -- буквально до глубины души! Было ясно, что вы не шутите, а вскоре из замка посыпала в разные стороны вся челядь, видимо, не имевшая ни малейшего желания пострадать за Христа. Думаю, что сейчас во всем замке нет ни одной живой души, кроме нас с вами, граф Гийом. Люди не желают больше быть жертвами ни во имя чего. Вот так-то, господин аристократ...
   Он с явным неудовольствием осмотрел комнату, задержавшись взглядом на персиках, до сих пор лежавших на ковре там, где они остались еще с самого утра, после того как Даниэль случайно задел вазу с плодами. - Никуда не годятся ваши слуги, господин Гийом, -- решительно заявил незнакомец. - На вашем месте я давно бы уже служанку выгнал, а слуг - всех - перепорол на конюшне - болтают слишком много и того, что их никоим образом не касается... Однако об этом после, не время сейчас. А теперь рассказывайте, что за беда у вас приключилась.
   Гийом смотрел на черноглазого незнакомца в дорожном плаще с почти мистическим ужасом. Вероятно, было что-то особенное в манере его разговора: он произносил каждую реплику так, словно она была исполнена особенного смысла, понятного исключительно посвященным и так, словно он имел на это право. Гийом чувствовал его превосходство и понимал, что не сможет произнести ни слова, как будто перед ним он стал беззащитным и обнаженным ребенком.
   -- Кстати, позвольте представиться, -- сказал гость. - Меня зовут граф Сен-Жермен.
   Больше не обращая внимания на Гийома, казалось, превратившегося в библейскую соляную статую, он подошел к лежащему на постели Даниэлю, внимательно посмотрел в его устрашающе спокойное лицо и взял его безжизненную руку за запястье.
   Он так долго молчал, слегка склонив голову, как будто прислушивался к чему-то, что было доступно только его слуху, что Гийом, наконец-то обрел дар речи.
   -- Что вы можете сказать, господин граф? - пролепетал он.
   Граф поднял голову и его сияющие черные глаза скрестились с полными ужаса и надежды изумрудными глазами Гийома.
   -- Вам повезло, господин Ледяной Ангел, -- он назвал Гийома прозвищем, которое было известно только небольшому кругу его близких друзей. - Вам не успели привести обычного деревенского коновала. Он непременно сказал бы, что следует пустить кровь и еще массу глупостей, разорив вас до предела, а потом благополучно уморив вашего брата.
   -- Так что же это такое с ним? - умоляюще спросил Гийом. - Чем я могу помочь ему?
   Граф Сен-Жермен мягко улыбнулся. Он больше не казался грозным судьей, скорее походил на учителя, стоявшего перед нашалившим учеником, который сам же больше других пострадал от последствий своей ошибки.
   -- Что с ним? - повторил он. - То же, что и с вами, -- любовь. Это огромная любовь, равной которой видеть мне еще не приходилось, иначе я не задержался бы в вашей отупевшей и дремучей Тулузе долее получаса (их мне хватило бы, чтобы миновать этот город). Ваш брат не хочет жить, не хочет возвращаться, потому что его убедили, будто любовь по сути разрушительна и обладает свойством убивать, и он не хочет вашей смерти. Как будто хоть кому-то из смертных удалось узнать, что такое - бессмертие, я имею в виду - не прекращающуюся ни на мгновение жизнь! - Он рассмеялся. - Да если бы и узнал, то проклял бы его, это бессмертие, уж мне-то известно об этом лучше, чем кому бы то ни было... Страшно совсем другое, а вовсе не смерть... Если уж говорить до конца, смерти вообще нет; кажется, я начал говорить прописными истинами... -- Сен-Жермен опустил голову и задумался о чем-то своем.
   -- Я пытался сказать Даниэлю то же самое, -- горячо заговорил Гийом. - Говорил, что смерть не имеет значения, потому что в любом случае исход предрешен, да для меня просто счастьем было бы умереть за него, за любовь, а главное, -- он и сам был согласен со мной! Не понимаю, не понимаю, почему он так сделал! Каких только слов он о себе ни наговорил, -- и что развратен до такой степени, что даже я этого представить не смогу, и что-то непонятное о своих стихах, и о том, что он наркоман... Боже мой, да я и не упомню всего! Неужели все дело в этой травме? -- он осторожно дотронулся до головы и лица Даниэля ласкающим движением. - Но тогда это только я виноват! Это я ударил его шпагой после того, как он согласился на свадьбу со шлюхой дю Барри. Хотя он сделал это ради меня! А я думал только об измене, впрочем, я и не помню обо всем, что думал в тот момент, -- так трудно передать все чувства, что одолевают тебя, когда ты любишь!.. Простите, простите меня, господин Сен-Жермен! Вероятно, и вам тоже я кажусь чудовищем и извращенцем? Кажется, я уже начинаю привыкать к этому... Привыкать, но не отказываться... -- И он высоко поднял голову.
   Сен-Жермен смотрел прямо в его глаза, а на его губах по-прежнему играла мягкая улыбка.
   -- Просто вы любите, господин Гийом, а важнее этого на свете нет ничего. Вы всем пренебрегли, вы все отвергли, вы готовы были бы пройти весь ад, всю жизнь стоять на коленях во имя своей любви, в то время как остальные бросали бы в вас камни, резали на части или плевали в лицо. Таких, как вы и ваш брат, очень мало на этой земле, поэтому только ради вас я задержусь в Тулузе, хотя меня очень ждут в Париже. Но, я считаю, ради любви мир может немного подождать, не так ли, господин де Монвиль? Кстати, какая хорошая у вас фамилия. Каждому, кто хоть немного знаком с эзотерикой, она яснее ясного скажет: "Моя душа". А то, что касается этой раны... Не вините себя так страшно, вы уже попросили за это прощения, да еще и потом долго будете расплачиваться по векселям, хотя... если бы я мог вас амнистировать, то давно сделал бы это. К тому же ваш брат давно простил вас. Нет, не так... Он никогда не держал на вас обиды за это.
   Из глаз Гийома хлынули слезы.
   -- Простите, -- едва сумел выговорить он. - Я так люблю его... А вы - единственный, кто правильно понял это, не посчитал зверем и уродом. Но Даниэль... Он вернется?..
   И столько мольбы и беззащитной просьбы было в его словах, что Сен-Жермен, не удержавшись, подошел к нему и обнял его.
   -- Вернется. Он обязательно вернется. Подождите немного. Сегодня ночью вам тоже потребуется отдых. Если он задержится до завтрашнего утра, я сам попрошу его вернуться, даю вам слово. А я останусь в вашем доме до тех пор, пока вам обоим не станет лучше. Есть у вас комната, где я мог бы спокойно работать?
   -- Все мои комнаты в вашем распоряжении, господин Сен-Жермен, -- быстро сказал Гийом. - Вот только не знаю, найду ли слуг, чтобы они могли проводить вас... Видимо, я напугал их...
   -- Только не вздумайте смущаться и тем более - извиняться, -- категорично заявил Сен-Жермен. - Вы не должны вообще стыдиться ваших порывов, потому что единственное, чем они продиктованы, -- это любовь. И это заранее извиняет все. Комнаты я выберу себе сам, если уж вы не возражаете, а вещей у меня так немного, что донести их самостоятельно не составит для меня труда. Что ж, господин Гийом, до завтра. Думаю, когда вы отдохнете, мы сможем поговорить гораздо интереснее. Я имею в виду обоюдный интерес... Засим позвольте откланяться...
   Высокий человек в дорожном плаще слегка склонил голову в знак уважения и скрылся за дверью, тихонько прикрыв ее за собой.
   Оставшись один, Гийом почувствовал невероятную, нечеловеческую усталость. Он лег на постель рядом с неподвижным Даниэлем, обнял его привычным защищающим жестом, поцеловал его руку и до тех пор, пока его изумрудные глаза не закрылись сами собой, тихо говорил ему о своей любви, которая будет жить в нем в этой жизни и во всех будущих воплощениях, о том, что ради этой любви он готов вынести все адские мучения и всю тяжесть человеческого презрения, о том, что для него всегда будут существовать только одни глаза в мире, -- глаза его брата, и он найдет его во всех временах, во всех Вселенных, за гранью жизни и смерти, за гранью здравого смысла и собственной души...
  
   Он стоял на мостовой посреди промозглого февральского города; в лицо ему летел мокрый снег, мимо пролетали машины в вихрях грязной воды, а он смотрел на это разрушение, словно демонстрирующее состояние человеческого общества накануне Армагеддона и улыбался. Он улыбался так открыто, счастливо и доверчиво, как будто предвкушал по крайней мере увлекательную прогулку. Во всяком случае, все происходящее вокруг него не только не раздражало его, но даже забавляло.
   Я подошел к нему, озаренному неоновыми вспышками, -- то красными, то синими.
   -- Привет, Дан. Честно говоря, я так скучал по тебе...
   -- Я тоже, братишка, -- он взял меня за руку и притянул к себе, чтобы обнять. - Хотя со времени нашей последней встречи прошло не так уж много времени, пара месяцев, наверное? Ты не считал?
   Я отрицательно помотал головой.
   -- Не считал. - А потом добавил, не удержавшись. - Мне так не хватало этих твоих чудных глаз, прозрачных, как парижское небо. Так и не понял до конца, серые они или зеленоватые?
   Он рассмеялся:
   -- Да какая разница, Дани? - Он впервые назвал меня моим настоящим именем. - У нас, оборотней, каждый раз все по-иному.
   -- Я так боялся, что ты рассердился на меня, -- признался я. - Каждый раз, когда я был рядом с тобой, мне казалось, что ты отвечаешь так хмуро, будто я удерживаю тебя силой, что я стал тебе в тягость... Мне меньше всего хотелось бы этого, но... Как жить без тебя? Этого я и вовсе не мог себе представить. И это непрерывно меня мучило...
   Он пожал плечами.
   -- Ты всегда найдешь повод помучить себя, Дани. Не надоело тебе еще? Ты все-таки потомок старинной французской фамилии, и не пристало тебе комплексовать по любому поводу, как раньше.
   -- Да, -- сказал я, как будто хотел убедить самого себя в правильности произносимых слов. - Я из рода графов де Ларошжаклен.
   -- Ну и слава богу, -- вздохнул Дан. - И вовсе я не сержусь на тебя. Просто я не могу уйти от тебя. Я никогда не уйду, до самого конца, потому что у нас существует один важный принцип, -- круговая порука. Если твоему товарищу плохо, ты, даже имея возможность уйти к свету, не имеешь права бросить того, кто зависит от тебя. Только вместе, через все испытания. Мы должны будем уйти вместе, Дани, а до тех пор, хочу я этого или нет, я буду помогать тебе всеми силами понять, почему ты до сих пор находишься в этой чертовой жопе и как выбраться из нее в конце-то концов. Впрочем, и я сам не настолько неблагодарен, чтобы по своей воле оставить тебя. Нет, опять не то говорю. Прости, Дани. Я люблю тебя, Дани, вот и вся истина.
   Моим глазам почему-то сразу стало жарко.
   -- Спасибо, Дан, -- шепотом произнес я. - Я люблю тебя, правда. Я очень люблю тебя.
   -- Эй, только не плакать! - засмеялся он. - Мы же с тобой не экзальтированные средневековые граждане!
   -- А в чем разница? - не удержался я от вопроса.
   -- Да в общем-то ни в чем, -- ответил он. - За те два с половиной года, что меня считают мертвым, в этой стране не изменилось еще ничего. По-прежнему все мы живем в предчувствии Армагеддона, по-прежнему в России царит дикая смесь Средневековья и страны третьего мира начала третьего тысячелетия. Вон, смотри, ну разве это не смешно? - Одни рекламы чего стоят! "Страстный и чувственный!" - О чем это? Ни за что не догадаешься без картинки, что имеется в виду мобильный телефон! Или вон тот пустырь, -- с виду сплошная лужа, но зато обнесенная литой оградой, на которой везде написано: "Постоялый двор". Это в каком смысле "постоялый"? - Захочешь рядом немного постоять - постой? Или что это за небольшое такое строение, сделанное все из квадратных тонированных стекол? Особенно интригует его название - "Екатерина Люкс". Екатерин здесь, что ли, оптом продают, причем не простых, а самых лучших? На эту мысль особенно наводят вон те личности не-человеков с птичьими взглядами и восточными физиономиями, которые, паскудно глядя в нашу сторону, зачем-то пытаются лепить снежки и сами не знают, куда бы их зазвездить. А вон смотри, старуха пытается дорогу перейти, -- как будто только что из семнадцатого столетия сюда попала, прямо из эпохи Ивана Грозного: и платок такой же древний, и замотан как попало... И вид как у боярыни Морозовой в изгнании: исполненный ощущения собственной праведности и всех прочих не признающий за людей. А вон там группа молодых людей, косящих под нацистов. Держу пари, кроме своего кумира Эдика Лимонова они ничего по этой теме не изучали!
   -- Ты просто не можешь смотреть на мою мрачную физиономию? - не выдержал я. - Потому и говоришь все это? Это же не смешно, это страшно! Гребаная, нищая страна, вечный позор, вечный ГУЛАГ, методично убивающий своих граждан, своих навечно заключенных -- от сотворения мира и до настоящего времени!
   -- Опять ты за свое, Дани, -- улыбнулся он. - Сам-то из какого времени и из какой страны сюда прибыл? Впрочем, дурацкий вопрос... Опять с братом проблемы? Не понимаю я вас, вы же по-настоящему любите друг друга. Так в чем же дело?
   -- Только в том, что я разрываюсь между тем временем и этим. Я уже не знаю, кто я, я уже не знаю, что я делаю не так, почему я не могу быть с ним вместе? Неужели любовь и в самом деле способна только убивать? Но в этом случае мне лучше не встречаться с ним... Никогда... Я умираю, Дан. Мне не хватает воздуха! Я дышать хочу! Я писать хочу! Я жить хочу!.. С ним! Я хочу быть с ним! Я хочу всегда быть с ним!
   Он облегченно вздохнул:
   -- Ну, наконец-то ты сказал "хочу". Как долго я ждал от тебя этого слова, если бы ты знал, Дани! А знаешь, я могу тебе это устроить! Знаешь, так надоело жить невидимкой, все время ждать, когда ты найдешь в потемках путь, который мне ясно виден исключительно из-за моего положения (так что это не заслуга моя, конечно). От цели ты все еще очень далеко, но хотя бы первый шаг сделан: ты сказал: "хочу быть с ним". Так что, -- в его взгляде появилось откровенно мальчишеское озорство, -- братец оборотень, поменяемся шкурками? То есть, не то чтобы поменяемся, -- одолжи мне свою, для этого времени.
   Я смутился.
   -- Дан, это так неудобно... Вернее, шкурка-то для тебя совсем неподходящая, уж извини. Мне даже стыдно...
   Он расхохотался:
   -- Знаешь, что на самом деле неудобно?
   -- Знаю. На потолок или в почтовый ящик...
   -- Ну вот видишь, ты все знаешь, -- его глаза блестели все азартнее. - Ну, что, махнемся, не глядя? Какая разница, что за шкурка на тебе? Сути твоей это все равно не меняет. Да и прикольно это очень. Мне будет очень интересно, это во-первых; во-вторых, я соскучился по этому омерзительному промозглому ветру, по дождю и мокрому снегу, по песку и воде, холодному туману, по птичьим крикам, наконец, по сигаретному дыму, и мне все равно, какой в этот момент будет моя шкурка. - И на мгновение тоска, безумная до отчаяния, промелькнула в его взгляде. - Ну что, Дани? Пока ты там решаешь свои вопросы, я здесь немного оттянусь за тебя. Ладно?
   -- Бери, -- согласился я. - Но вот работа моя... Она такая... постыдная. Вовсе не для потомка древнего рода (впрочем, это я пытаюсь шутить так неудачно). Да и дом, быт...
   -- Да ладно тебе! - махнул он рукой. - Прорвемся, брат! Я тебя не подведу! Ты же меня знаешь!
   -- Хорошо, -- сдался я. - Бери. Только вот как это сделать?
   -- Как? - Он задумался. - Можно было бы, например, попытаться прыгнуть под машину, но как-нибудь поаккуратнее, чтобы не особенно шкурку повредить...
   -- Любопытные речи, господин Связной, -- раздался рядом с нами спокойный ироничный голос.
   Я обернулся. Позади нас стоял высокий черноглазый человек в черном плаще с благородными красивыми чертами лица и небольшой проседью в волосах.
   -- А если шкурка господина Даниэля повредится до такой степени, что вы при всем желании не сможете ею воспользоваться, господин Связной? Вы, конечно, задумали интересную игру (какие же вы оба все-таки дети!), но зачем же пользоваться столь экстремальными методами?
   -- Я внимательно слушаю вас, господин Сен-Жермен, -- неожиданно почтительно и серьезно сказал Дан.
   -- Дело в том, господа, -- произнес Сен-Жермен, -- что господин Даниэль мне совершенно необходим в том времени, откуда он поневоле попал сюда. Совершенно необходим, -- повторил он внушительно. - Без него не сможет совершиться нечто важное, что безвозвратно изменит судьбы мира. Я столько столетий искал этих двух людей - господина Даниэля и его брата -- и, наконец, нашел. Он нужен сейчас мне, господин Связной. А вы действительно заслужили небольшой отпуск. Вряд ли он будет для вас особенно приятным, хотя, конечно, как знать... Вы настолько неожиданны и непосредственны, господин Связной. Вы очаровательны, вы неотразимы, и кто знает, быть может, у вас и в самом деле что-нибудь получится? Интересно было бы посмотреть... -- Он взял меня за руку. - А теперь, господин Даниэль, нам пора. Вас уже давно ждет ваш брат. Разве вы не говорили только что, что ваше главное и единственное желание - быть с ним? Так что прощайтесь, господа, прощайтесь братья. Забирайте эту оболочку, господин Связной.
   -- Прощай, Дани! - крикнул Дан.
   -- Прощай, Дан! - отозвался я. - Хотелось бы верить, что тебе не будет чересчур плохо в моей шкуре!
   -- Да что это вы в самом деле, молодые люди? - немного удивленно произнес Сен-Жермен. - Не навеки же прощаетесь! Оглянуться не успеете, как снова встретитесь! Так что, до скорого свидания, господин Связной! Пойдемте, господин Даниэль!
   Я в последний раз обернулся на грязную городскую улицу, по которой ветер швырял хлопья мокрого снега вперемежку с дождем. Мой двойник, высокий, стройный, защищаясь от этого пронизывающего ветра, поднял воротник черной куртки, которая при всем желании не могла защитить его от капризов российской погоды, поскольку изначально была рассчитана на европейскую. Он стоял, не обращая внимания на машины, проносящиеся мимо в вихре грязных водяных брызг, и в его глазах светилось настоящее счастье - ("Какая радость - жить!", -- ясно говорил этот взгляд). В тот момент, как никогда четко, я почувствовал, как люблю его. Какой же он все-таки был еще мальчишка! Милый и трогательный, обожаемый мой мальчишка... Уходя от него, я четко слышал, как в моей голове звучали стихи; единственное, чего я не знал, это мои стихи - для него, или его - для меня?
   Растерянный день никак не поймет -
   Идет ли дождь, идет ли снег,
   Секунда прошла или только год,
   А может, -- как лист промелькнувший - век...
  
   Зеленые листья тонут в снегу,
   Но зелень - не та, не та белизна,
   И ты не сможешь, и я не смогу
   Сказать - зима сейчас или весна.
  
   Каштаны луну устали ловить
   В замерзших озерах чужих ветвей...
   Я скоро совсем разучусь говорить
   На бедном простом языке людей.
  
   А может, все проще. Лишь вверх смотри
   И верь, что можно жить и в дыму,
   В котором горят одни снегири,
   И ритм придумать себе самому,
  
   А может, и в ритме мы не вольны,
   А просто снег обволакивал ночь
   И просто настроил лишь две струны,
   И так кому-то хотел помочь...
  
   Ну, что же, не вышло. Свое отпел -
   И вдаль ушел - для новой зимы.
   Он там остается, так чист и бел,
   Забыв, что здесь остаемся -- мы.
  
   Старый врач появился в замке только под утро, когда весь парк утопал в туманной сиренево-розовой дымке, предвещавшей жаркую погоду предстоящим днем. Думается, что встал он так рано исключительно из-за старческой бессонницы, однако, памятуя о беспокойном характере юного графа де Монвиль, слегка растерянно остановился на пороге его апартаментов.
   -- Не слишком ли рано? - смущенно спросил он Розали, а потом, запнувшись, добавил: Или - наоборот - не слишком ли поздно?
   Девушка непонятно улыбнулась, и утренний сумрак отчего-то придал ее лицу нечто неуловимо хищное. "Странное впечатление она производит, -- подумал врач, невольно поеживаясь, -- В первую минуту хочется назвать ее "детка моя": так свежа и хороша она, будто только что распустившаяся роза, но стоит ей улыбнуться, как в ее чуть раскосых глазах мелькает что-то демоническое, и тогда едва удерживаешься от желания сказать: "Пошла вон, сука!". Ему самому стало немного неловко от подобных мыслей, ни в коей мере не приличествующих ни его положению, ни возрасту.
   -- Не беспокойтесь, -- сказала Розали. - Господин граф может напугать только тогда, когда он в запале, но сейчас, после того, как прошло несколько часов с тех пор, как его брат едва не выбросился из окна, он, конечно же, смирнее новорожденного ягненка. Да он ждет вас как господа бога, уже вряд ли надеясь, что на него снизойдет эта милость, впрочем, он и не достоин ее, честно говоря.
   -- А вы циничны, детка, -- не выдержал врач.
   -- С волками жить - по-волчьи выть, -- снова улыбнулась Розали. - Входите, не бойтесь. - И она толкнула дверь в комнату.
   "Я бы избавился от такой стервы сразу же, едва услышал бы подобные слова", -- подумал старик, перешагивая через порог.
   -- А вы останьтесь в коридоре, милочка, -- остановил он Розали, явно порывавшуюся войти вслед за ним. - Если вы понадобитесь, я позову вас.
   В комнате стояла такая оглушающая тишина, что было слышно, как по веткам платана, возвышавшегося перед распахнутым окном, прыгает воробей. Врач бросил быстрый взгляд по сторонам, подошел к постели и замер, не в силах понять, зачем же его вообще приглашали. Оба молодых аристократа спали самым спокойным из возможных предутренних снов, которые бывают разве что в детстве. Даниэль совершенно не выглядел больным; его дыхание было тихим и спокойным, а на губах замерла легкая улыбка. Его брат, прекрасный, как готический ангел, спал, обнимая его защищающим трогательным жестом, и странным казалось только то, что он почему-то решил на ночь не раздеваться: так и заснул одетым. Но все равно при виде этих спящих детей, таких беззащитных и невинных, так трогательно привязанных друг к другу, можно было только улыбнуться и подумать, что, видимо, жизнь не так уж плоха и скверно устроена, если природа еще способна создавать существ, подобных этим.
   Врач не знал, что ему делать, как правильно поступить. Он впервые был растерян: настолько странно вела себя служанка юного графа: поневоле возникало ощущение, будто она сознательно хочет донести на своего господина, однако так, чтобы подозрение не пало на нее ни в коем случае. Конечно, гораздо удобнее было сделать это при помощи старого доктора, однако тот в любом случае не хотел бы связываться с подобным делом, и не потому, что боялся взрывоопасного характера господина де Монвиль; как раз именно сейчас он был совершенно не опасен... О чем говорила и бесцеремонность служанки, не пожелавшей даже постучать в дверь ради приличия.
   Чувствуя, как медленно, но верно почва уходит у него из-под ног, врач сделал несколько робких шагов, желая поближе подойти к Даниэлю, как Гийом открыл свои изумительные изумрудные глаза, все еще затуманенные сном.
   -- Что?.. - пробормотал он, смутно разглядев постороннего человека в комнате.
   -- Простите, господин де Монвиль, -- совершенно смутился доктор. - Но меня вызвали к вам... Мне сказали, что ваш брат нуждается во мне... Хотя... сейчас я уже не уверен, как раньше, а действительно ли он во мне нуждается... Поверьте, в таком неловком положении я никогда еще не находился...
   -- Ах, это вы, господин Лемуан, -- сказал Гийом, приподнимаясь на локте, но, по всей видимости, совершенно не собираясь подниматься. - Кажется, в последнее время моя комната все больше становится похожей на проходной двор... Сюда все время входят без стука, без разрешения, и мне кажется, я всерьез распустил своих слуг. Что ж, постараюсь заняться этим сегодня же. Чуть было не сказал - немедленно. То есть, не то, чтобы немедленно, а когда вы дадите мне возможность наконец выспаться. Черт возьми, я просил, чтобы вас привели через десять минут после того, как вы мне понадобились, но с того времени прошло не менее двадцати часов, так что в любом случае надобность в вашей помощи отпала совершенно.
   Врач стушевался:
   -- Но это не моя вина! - он чувствовал себя провинившимся школьником под ироничным и откровенно насмешливым взглядом этого ослепительного красавца. - Мне сказали ваши слуги... Что ваш брат...
   Взгляд Гийома в то же мгновение стал ледяным и тяжелым.
   -- Что - мой брат? - жестко спросил он.
   -- О нет, ничего, -- отступая к двери, произнес доктор. - Слуги всегда болтают излишне много. Мне сказали, у него случился припадок, вероятно, обычный после травмы... -- Он опять смутился и замолчал.
   -- Что же вы не продолжаете? - в упор спросил Гийом. - Помочь вам? Травмы, которую я нанес ему недавно во время урока фехтования. Так? Ну, что вы молчите? Язык проглотили, что ли?
   Это было уже слишком, и господин Лемуан мгновенно забыл о своем смущении.
   -- Как вы можете говорить об этом так спокойно? - возмутился он. - Ведь этот припадок - только первый, а следующий может стать для него последним! При сильном волнении в другой раз он может просто умереть или сойти с ума. Самое малое в этом случае, что я могу вам гарантировать - это регулярные провалы в памяти. Вы этого хотите, господин де Монвиль?
   Гийом непринужденно откинулся на подушки, закинул руку за голову и откровенно издевательски посмотрел на врача.
   -- А что вы хотели предложить? Кровь пустить? Это я уж без вас как-нибудь смогу устроить. Разве вы не знали? - Братство предполагает телесную и душевную ломку человека, после которой он поневоле становится послушным и преданным. Разве не таким же образом ведется обучение в ваших многочисленных школах, коллежах и монастырях? Разве я страшнее ваших учителей? И с чего это вы решили, будто имеете право судить меня? Меня вправе судить только мой брат, но именно он не делает этого, а уж ваш бог тогда - точно - простит!
   Господин Лемуан в ужасе перекрестился.
   -- Господин де Монвиль! -- с праведным чувством оскорбленного достоинства воскликнул он. - Вы богохульствуете, и это плохо кончится и для вас, и для вашего брата. Однако вы - одно дело, вы понимаете, что делаете, вы - вполне взрослый и самостоятельный человек, отдающий отчет в своих действиях. Вернее, человек, который обязан по своему положению отдавать себе отчет в собственных действиях. Да вы на слуг своих хотя бы посмотрите! Такое впечатление, будто в вашей комнате не прибирались по крайней мере два дня! И это там, где находится больной! Они что, -- боятся приблизиться к вам на расстояние пушечного выстрела?
   Вероятно, именно так вести себя у вас в Париже принято... Но я знаю одно - без причины люди покончить с собой не пытаются. И если не я, то кто-нибудь непременно заставит вас ответить, что вы такое проделывали с вашим братом и каким образом вы учили его послушанию, как, говоря вашим языком, вы ломали его, если он на ваших глазах пытался выброситься из окна? Повторяю вам, если вы меня не слышали: при сильном волнении в любой другой раз он может сойти с ума или умереть на ваших глазах. Или повторить вчерашнюю попытку самоубийства, хотя бы из-за непрерывных головных болей, которые он по определению не может не испытывать... Вы убиваете его, господин граф, вы делаете это сознательно, не знаю только, зачем вам все это?
   Гийом устало закрыл глаза. Его лицо хранило непроницаемое спокойствие, хотя биение сердца оглушало его настолько, что он едва мог расслышать слова господина Лемуана. Он твердил себе только одно: "Пусть, пусть все они считают меня чудовищем и извращенцем; только бы быть рядом с Даниэлем, здесь, в аду, -- где угодно. Всю жизнь отдать ему, всю жизнь простоять перед ним на коленях, всю жизнь сидеть у его ног, пока он будет писать свои стихи, смотреть на его лицо, дышать одним его присутствием..."
   -- Прошу вас, уйдите, доктор... -- с явным трудом выговорил он, стараясь сохранять ровный безразличный тон голоса. -- Сейчас не более пяти часов утра. Я не прочь поспать еще немного, да и мой брат, я думаю, тоже. Поэтому, если вы так заботитесь о здоровье ваших пациентов, то непременно давайте им хотя бы высыпаться, иначе вы уморите всех своих клиентов.
   -- Как вам будет угодно, господин граф, -- с достоинством заявил врач. - Я ухожу, но считаю своим долгом сказать: если ваш брат погибнет, это злодеяние будет на вашей совести.
   -- Ясное дело, на моей, -- с устрашающим спокойствием ответил Гийом. - Прощайте, прощайте, доктор... -- И он устало склонил голову на плечо Даниэля, прижав губы к его трепещущей на шее жилке.
   Картина была настолько возмутительной, безнравственной -- просто вопиюще! - что господин Лемуан уже в полном бешенстве покинул комнату, демонстративно хлопнув дверью. От этого резкого стука Даниэль приоткрыл глаза, детские, прозрачные, радостные, и, почувствовав на своей щеке теплое и легкое дыхание Гийома, спросил с улыбкой:
   -- Кто это был, Гийом?
   -- Никто, -- сказал Гийом, осторожно обнимая его. - Спи, малыш, еще так рано... Глупой служанке что-то понадобилось; наверное, сегодня петух запел не вовремя, и она потерялась во времени. Спи, любовь моя, я люблю тебя. Безумно люблю тебя.
   -- Люблю тебя, -- прошептал Даниэль, уткнувшись в его шею и сразу же снова засыпая. Он чувствовал внутри себя только бесконечную тишину; казалось, брось в душу камень и не дождешься, долетит он до ее глубины или нет. Не осталось ни памяти, ни воспоминаний, одни смутные картины: устрашающие изумрудные глаза Гийома, безумное отчаяние в них и его дикий крик, на пике своей высшей ненависти переходящий в бесконечную любовь: "Я - твой враг! Убей меня! Ты должен убить меня, или я не пожалею тебя!". - Безумная жалость к этому несчастному, бесконечно одинокому мальчику, проникающая, как раскаленная ржавая игла, в самое сердце.
   Да, он ведет себя неправильно, часто жестоко и эгоистично, он заслуживает всяческого осуждения, он не должен, не должен... Но не может. Он может повторять только одно: "Прости меня, Гийом, я никогда не смогу ударить тебя. Я люблю тебя... Больше собственной жизни я люблю тебя. Я на любой костер взойду, лишь бы в этот момент твои удивительные изумрудные глаза смотрели на меня... Я люблю тебя больше жизни. Даже если ты забудешь меня, я не перестану любить тебя. Своим существованием я докажу неизменность своей любви и ослепительность твоего света и неважно даже, жив ты будешь в этот момент или мертв; жив буду я или мертв. Я стану как Бог, которому нужен человек. Человек, которому Бог не нужен... Никогда не будет нужен. Я все больше становлюсь твоим отражением, твоим зеркалом, твоей копией, Гийом, а ты - моим, и так будет всегда, и в этой жизни, и во всех следующих, если даже, желая поразвлечься, господь бог рассадит нас как нашкодивших учеников на разные парты, расшвыряет по разным континентам, наградит нелепыми обличьями. Я люблю тебя, Гийом. Я никогда не перестану любить тебя".
   "Я стану другим, мой любимый малыш. Меня оторвут от тебя, да иначе и быть не может. Я забуду тебя и, даже увидев, не вспомню, потому что годы без тебя вышибут из меня всякую способность чувствовать и - тем более - предчувствовать. Прости меня, мальчик мой, я брошу тебя - по определению, быть может, в нищете, совершенно одинокого, потерянного, в тот момент, когда ты больше всего будешь нуждаться во мне. Я никогда не узнаю тебя, не угадаю снова твоих чистых глаз, предназначенных - всегда - только для меня, никогда не коснусь твоих шелковистых волос, никогда не смогу сказать так робко, так чисто, словно не я это произношу, а мое сердце, внезапно обретшее собственный голос: "Я люблю тебя".
   Это несправедливо, но так несправедлива вся жизнь и все это небо, поэтому так часто я проклинаю его и кажусь всем окружающим чудовищем. Я знаю больше тебя, мой мальчик, я знаю, что потеряю тебя, что не смогу удержать тебя, как невозможно удержать воздух. Бог дает нам подарки на время, чтобы потом мы тем нестерпимее ощущали потерю. И сумею ли я любить по-прежнему, постоянно чувствуя, как иглу в груди, эту невосполнимую потерю? Потерю, о которой даже вспомнить невозможно, но болит она невыносимо, как отрезанная нога.
   Я ненавижу, господи, как же я ненавижу эту страну, это время, это небо, -- все, что каждый день, каждую минуту, каждое мгновение отнимает меня у тебя. И если бы для того, чтобы вознести! - Нет, чтобы бросить без помощи, там, где я, лишенный памяти, ничего не смогу для тебя сделать, любовь моя... Я и себя поэтому ненавижу с такой страстью. Люблю тебя так же страстно, насколько сильно себя ненавижу - за мое будущее, за которое мне заранее больно и стыдно. Сможешь ли ты простить меня, когда я пройду мимо тебя и не узнаю, не угадаю, не догадаюсь протянуть руку? Ведь я даже имена забуду, -- и твое, и мое... Любовь моя, прости меня за это будущее. Любовь моя, прости меня, но даже если я не помню, знай, что я люблю, бесконечно люблю тебя. Прости меня, если сможешь, и я прошу тебя об одном, хотя - знаю - не имею на это права. Прошу тебя, умоляю на коленях - будь! Просто будь, если ты любишь меня. Будь для меня, даже если я не буду знать об этом. Будь ради меня, отражение мое, пламя мое, мой близнец, сердце мое. Пока ты будешь, буду и я... Прости меня, когда я буду убивать тебя...
   Как мне хочется забыть об этом хотя бы ненадолго, не тогда, не потом - сейчас, на несколько минут. Почувствовать себя, как раньше, легким, счастливым мотыльком... Чего тебе не хватает, граф Гийом? У тебя все есть и прежде всего тот, кого ты любишь больше всего на свете. Чего ты хотел бы дать ему? Теперь и сейчас? Почему-то в сознании возникает море алых до черноты роз. Я все цветы мира хотел бы бросить к твоим ногам. И представляешь, как смешно: думаю, и не могу вспомнить, где именно в моем саду находятся те или иные цветы. Ты всегда у меня ассоциировался с лилиями. В лилиях есть нечто готическое: что-то острое, устремленное вверх, что-то пронзительно чистое и светлое, терпкое, душное, удушающее: смерть - освобождение. Да, вот оно! Но сейчас я думал все время о розах. Только о розах...
   Я тихо поднялся с постели, но ты так хорошо спал, даже не почувствовал ничего; сбросил давно уже мешавший мне - всю ночь! -- камзол и прокрался - как мальчишка (да я и чувствовал себя мальчишкой!) в коридор. Там было все тихо, и только на каменные плиты пола падали отсветы витражей - синие до черноты, алые, как кровь... В дальнем конце коридора едва мерцал желтый огонек так и не погашенной свечи: видимо, там и устроился мой ночной гость, граф Сен-Жермен. Надо будет непременно поблагодарить его и извиниться, что не смог проводить его... Но это чуть позже. Надеюсь, он не рассердится.
   Я снова прислушался. Тишина стояла настолько оглушительная, что я боялся, что кто-нибудь из челяди прибежит, услышав, как бешено бьется мое сердце. Хотя... Не знаю, может, эти твари и следили откуда-нибудь из углов, ну да черт с ними всеми! Они действительно вездесущи, как черти, и уследить за ними невозможно, нечего и пытаться, как не стоит и оправдываться перед кем бы то ни было. По боковой лестнице я выбрался в сад, еще весь влажный от ледяной ночной росы. Капли, свисающие с листьев деревьев и венчиков цветов, переливались всеми цветами радуги, когда на них падал пока еще деликатный луч восходящего солнца. Они вспыхивали как драгоценные и невечные бриллианты. Невечные, как мгновения моей жизни, как секунды моей любви, украденной у вечности, взятой взаймы у времени. Любовь, вспыхнувшая на мгновение перед тем, как погрузиться в бесконечный, черный, ледяной океан забвения.
   "Не слишком-то увлекайтесь разнообразием цветов, граф Гийом, -- четко сказал в моей голове знакомый, чуть насмешливый голос графа Сен-Жермена. - В мире существует только три цвета, -- и, заметьте, -- сейчас я открываю вам великую тайну, за которую непосвященных нередко убивают. - Зная цвета, можно понять все в мире, граф Гийом. Как все здесь устроено, хотя то, как здесь устроено, вам сильно не нравится... Да и мне, признаться, тоже. Итак, эти три цвета - черный (синий, переходящий в черный, что одно и то же), белый и красный". Так что думайте, что вы выбираете. - "Я не думаю, я всегда только чувствую", -- сказал ему я.
   Я долго блуждал среди сладко пахнущей жимолости, кустов жасмина и лимона, пока, наконец, не обнаружил то, что искал - розы. К этому времени я уже вымок до нитки от утренней росы, рубашка прилипла к спине, да к тому же и длинные намокшие волосы неприятно холодили плечи. Но передо мной были розы, дивные розы, так вдруг напомнившие мне резные окна готических храмов. Но все они были не те. Желтые были очаровательны, но не подходили, все время напоминая о неизбежной разлуке. Белые... Я ненавидел их, потому что каждый раз вспоминал ту проклятую свадьбу, ставшую роковой и для меня, и для Даниэля. Розовые не мог видеть - по той же причине, уж очень любила вкалывать их в волосы шлюха дю Барри. Но вот, наконец, я нашел темно-красные, бархатные, черные, как запекшаяся кровь. Садовник сделал из розовых кустов композицию на манер той, что мне приходилось видеть в Вилландри - сердца, пронзенные стрелами - символ неразделенной любви.
   Я подошел к газону и взялся за высокий стебель розы. Черт, никогда не думал, что эти чудные цветы такие твердые и такие колючие. Накололся я сразу, и на пальцах выступила кровь. Правильно рифмуется "любовь-кровь", -- подумал я. Потом вспомнил, что на счастье взял с собой кинжал, просто по привычке. Им я и начал срезать розы, одну за другой, непрерывно накалывая пальцы о шипы. Заодно исколол всю левую руку, куда укладывал срезанные цветы. Скоро весь рукав испачкался кровью, но я надеялся, что среди красных лепестков это не будет слишком заметным. Наверняка за мной следили, но я все продолжал срезать цветы и никак не мог остановиться: все мне казалось, их слишком мало для тебя. Нужно было больше, больше, хотя бы сто... Нет, сто дарить не принято - четное число. Я остановился почему-то на девяноста трех. Я отошел от клумбы и, обернувшись, посмотрел на результаты своего разбойного нападения. В строгом цветочном силуэте сердца ясно просматривалась пробоина, настоящая дыра, словно в сердце попали осиновым колом, так, чтобы навсегда выбить из него любовь.
   "Очень символично", -- подумал я, и мне показалось, что лимонные деревца тихонько затрепетали лаковыми ароматными листочками, хотя никакого ветра не было и в помине; напротив, удивительно тихая погода. Я понял - подсматривают. Ну и пусть! Баранам только и остается, что подсматривать из-за угла за господами, чтобы в благоприятный момент нанести удар осиновым колом в сердце. Они это знают, я это знаю, все мы это знаем, и ничего не изменить. Так что пусть все остается как есть. Сейчас кто-нибудь из них помчится на конюшню доложить, что только что встретил графа Гийома, который, как мальчишка, да к тому же весь исколовшийся шипами роз и промокший, будто из реки вылез, четверть часа уродовал клумбу в саду, а потом исчез по направлению к черному входу в замок. Да, разговорами я их обеспечил на целый день.
   Я поднимался по лестнице, почему-то все время повторяя про себя: "Девяносто три, девяносто три"... Меня, скажу честно, пугало это число, не понимаю, почему. Глупости, глупости, бредни все это... Просто я постоянно чувствовал непонятную вину перед тобой, Даниэль. И тут я вдруг сразу понял: девяносто три - это цифра года, который станет последним в нашей жизни, и осталось в общем-то немного, и делить почти нечего, и жизни для этой самой нелепой в мире, самой преступной и отчаянной любви - всего ничего. Я стоял посреди комнаты, а розы падали из моих рук на пол - я никогда еще не видел такого инфернально медленного падения. Во все стороны разлетались ледяные брызги росы, почему-то окрашенные кровью, и скоро вся комната оказалась наполненной черной кровью.
   Я стоял посреди моря крови и видел в нем отражение самого себя: какие-то женщины разрывали меня на части, и, полоснув ножом по горлу, отрезали голову... Я видел и тебя, и вид у тебя был какой-то странный и до боли, щемяще-трогательный: с коротко остриженными волосами, в распахнутой рубашке с отрезанным воротником, в нелепой повозке, направляющейся к устрашающему орудию казни, так четко вырисовывающемуся на ярком рассветном фоне неба, которое никогда не слышало меня. И вдруг я понял, что означал твой растерянный по-детски взгляд, которым ты кого-то (да не кого-то - меня!) пытался разыскать в орущей грязной толпе. Ты просто сошел с ума, мой Даниэль и, вероятно, в тот момент, когда убивали меня. Тебя заставили, принудили смотреть на то, как убивают меня...
   Вот так и закончилась навсегда наша любовь, мой единственный от века Дани, и где в этом безумном мире было место для бога? Розы все падали и падали их моих рук. Прости меня, любовь моя. Я и в этой жизни не сумел защитить тебя, принес только позор и несчастье, я и в будущей забуду тебя, я предам тебя, и нет мне оправдания. Мне надо было не один раз голову оторвать, а закольцевать этот кошмар, превратив его в вечное "дежа вю", как это может быть только в аду. Розы все падали из моих рук, а я даже не замечал, что уже стою посреди них на коленях, и слезы потоком льются из моих глаз и я не в силах остановить их..."
   "Я давно уже проснулся, но так не хотелось сразу открывать глаза. Хотелось лежать как можно дольше, чувствуя, как ласково гладят закрытые веки теплые солнечные и такие золотые, лучи. О том, что они золотые, можно было бы без труда догадаться и с закрытыми глазами. Я мог бы лежать так вечно, повторяя "Я люблю тебя, я люблю тебя" и вспоминать чистые и прозрачно-зеленые, как адриатические волны, глаза Гийома.Я уже пять минут назад понял, что почти ничего не помню из событий, произошедших за вчерашний день.
   Не открывая глаз, я пытался понять, что же именно из своей жизни я все-таки помню. Страшно мне не было, но как-то немного не по себе, как будто там, за темной гранью беспамятства осталось нечто важное. Из событий последних дней я помнил, правда, довольно смутно, свою свадьбу. Кажется, ее, мою фиктивную жену, звали Жанной, и была она довольно привлекательной девушкой, гораздо старше меня, стройная и гибкая, с гладкими и длинными пепельными волосами и роскошными покатыми плечами. Она так странно смотрела на меня своими огромными глазами, что я не в силах был понять, что же именно ей от меня нужно. Дядюшка Жан дю Барри давно предупредил меня, что эта свадьба - только формальность, и нужна она не столько мне, сколько Гийому, -- чтобы оплатить его огромный долг перед господином дю Барри. В противном случае он грозил разорить моего брата совершенно. Я согласился на эту свадьбу и, кажется, был прав: ведь я делал это ради брата... Моего единственного, моего любимого брата. А то, что он потом, после этого моего согласия, немного поранил меня на уроке фехтования... Он был просто в отчаянии от происходящего... И он слишком любил меня, наверное... Он не мог допустить, чтобы я стал чьим-нибудь, кроме его... И я понимаю его, ни на мгновение не осуждая. Мне жаль одного - что он не решился убить меня; так было бы лучше для всех нас, а для него - особенно.
   И тут словно раскаленная игла пронзила мое сознание. Было что-то еще, о чем не знает даже Гийом, которого я люблю больше всего на свете, больше бога и собственной души; нечто такое, из-за чего вчера я пытался покончить с собой. Продажность, -- вот это слово! Я - продажный, развратный, испорченный, я не стою его, моего солнечного божества; господи, да лучше бы меня распяли за него!..
   Вчера Гийом сильно повздорил с мадам Жанной; он не хотел впускать ее в комнату; он не давал ей встречаться со мной. Из-за двери я слышал их возбужденные голоса. "Вы шлюха, сударыня, и Даниэль вам - не ровня!" - кричал в бешенстве Гийом. - "Я люблю его, господин граф, -- отвечала она в запале и мне казалось, что она уже слегка пьяна. - Что, быстро же вы забыли, братец, как мы с вами и вашим дорогим дядюшкой развлекались еще не так давно в парижском борделе, и вы не знали таких слов - "ровня" - "неровня", "черная кость - белая кость". Вы понимали одно слово - "деньги", и вот я говорю вам его: я купила и вас, и дядюшку вашего, и своего молоденького и очаровательного мужа! Я люблю его, понимаете вы это? -- нравится вам это или нет! Я хочу его и так, как мне это будет угодно! А если вам вдруг взбредет в голову присоединиться к нам, дорогой мой братец, то и для вас я местечко найду! Видно, не в первый раз; в публичном доме обычно учишься многому!"
   "Я убью тебя, чертова шлюха!" -- закричал Гийом, задыхаясь, и мое сердце упало от ужаса: я еще никогда не слышал, чтобы его голос был настолько звенящим, страшным, почти звериным. Он почти рычал, по-волчьи, как раненый зверь.
   И тут в этот диалог, грозивший перейти в драку, ворвался спокойный голос дядюшки дю Барри.
   -- Ну что ты, Гийом, успокойся, -- добродушно произнес он. - И кто только учил тебя приличным манерам? Разве можно так разговаривать со слабой дамой?
   -- Да и вы, дядюшка, подите вон! - крикнул Гийом, и снова мое сердце упало от острой боли за него. - Я никому не отдам Даниэля, и не брат я этой проститутке!
   -- Если ты не успокоишься немедленно, Гийом, -- говорил за дверью господин дю Барри и голос его звучал все ближе, как будто он подходил к двери, за которой стоял я, едва переводя дыхание, все ближе и ближе. - Клянусь тебе, племянник, завтра же ты никогда не увидишь своего брата. Ты найдешь его в одной из окрестных пещер, коих так много в окрестностях Тулузы, однако сделать с ним ты уже ничего не сможешь: разве что показывать его в цирке и за деньги. Я распорядился: если ты сейчас же не отправишься со мной провести партию в преферанс или захочешь устроить мне что-нибудь вроде апоплексического удара - с тебя станется! -- то мои слуги все равно возьмутся за твоего Даниэля. Одно осознание этого стоит всей моей поганой жизни. Да и умереть не так уж плохо - затеяв одну из очень удачных шуток: представить твоего братца, обрезанного со всех сторон по максимуму, а тебя -- в качестве пациента психиатрической лечебницы.
   За дверью воцарилось убийственно долгое молчание, показавшееся мне бесконечным.
   -- Хорошо, -- наконец, раздался совершенно уничтоженный, сломанный голос Гийома. - Когда вы отстанете только от меня, дядюшка?..
   -- Завтра, завтра, племянник, -- бодро отвечал господин дю Барри. - Как только я вступлю во владение своим имуществом, то бишь ты передашь мне официально твой долг. После этого мы с Жанной уедем, и живите вы со своим Даниэлем как вашей душе угодно; смотри только, на костер не угоди.
   -- Что я должен делать? - я не узнавал голоса своего брата, он был мертвым, навечно завороженным, и от этого мне становилось все страшнее и страшнее, а в сердце вонзалась безжалостная острая игла. Он бросил меня! Он бросил меня на произвол судьбы! Мне хотелось в ужасе бежать, но я понимал: все пути перекрыты, а Гийом - сам пленник неведомых мне пока сил. Гийом! - хотелось мне крикнуть. - Я буду любить тебя всегда, каким бы ты ни был, каким бы я ни был, но лучше бы ты убил меня! Это было бы гуманнее!
   -- Сейчас я прошу тебя просто оказать мне уважение, -- спокойно произнес Жан дю Барри, и я представил, как он кладет свою грязную руку с короткими толстыми пальцами на плечо моего брата, и я тоже ничего не могу сделать, я совершенно бессилен... -- Ты пойдешь со мной в зал. Я даже не прошу тебя выпить в честь свадьбы: боюсь получить в морду - он расхохотался, -- но вот партию в преферанс сыграть тебе со мной придется. Как в старые добрые времена, Гийом. В конце концов я это заслужил. И ничего ни с кем не случится: ни с тобой, ни с твоим возлюбленным Даниэлем. С нами рядом даже и Жанны не будет, раз уж она тебе так не нравится в последнее время.
   -- А где и с кем она будет? - голос Гийома звучал так мучительно, как будто его пытали, выворачивая суставы. - С Даниэлем?
   -- Кончай позориться, Гийом, -- холодно и жестко произнес Жан дю Барри. - Все это недостойно аристократа твоего положения. Короче, сейчас мы с тобой идем играть партию в преферанс, и тогда ни с кем ничего не случится, обещаю тебе. Просто ты должен подписать некоторые бумаги, на сей раз последние. Когда ты вернешься в свою комнату, твой братишка будет ждать тебя так, как делал это всегда; если же нет - пеняй на себя.
   И снова долгое молчание, и на мгновение мне даже показалось, что мне послышалось приглушенное рыдание, а потом раздались удаляющиеся шаги и смех Жана дю Барри, пересказывающего очередную дворцовую сплетню. Я остался один в полной тишине, сходя с ума от безотчетного страха. Занавески на окне шевелились как живые, и прохладный лунный ветер лета слегка играл моими волосами и доносил из сада одуряющие запахи роз, которые, как мне кажется, и сейчас преследуют меня.
   Я чувствовал себя брошенным; я оказался в аду, ты бросил меня, Гийом, бросил на произвол судьбы! И какая теперь разница, что будет со мной, если я все равно потерял тебя, моя любовь, моя жизнь, мой воздух, мое солнечное божество... Даже умирая, я мог бы только благословлять тебя, только твердить, что я люблю тебя... Но моя жизнь никому не была нужна, а главное -- тебе... Но вокруг меня царила беспросветная ночь, и только красная, как кровь, луна, которую почему-то, кажется, принято называть у крестьян охотничьей, равнодушно сияла сквозь темные резные листья платанов.
   Ключ медленно, почти бесшумно, повернулся в замке, и в комнату вошла она, женщина, с которой я обвенчался сегодня в церкви, в сопровождении молодого негра с блестящими выпуклыми мускулами и желтыми белками глаз, -- как у хищной птицы. Я стоял, глядя на нее, высокую, стройную, полуодетую, в чем-то белом, прозрачном, туманном, и на него (кажется, он был совсем немного старше меня по возрасту) и молчал. Да и разве требовались теперь какие-либо слова? Ее глаза влажно блестели, губы были полуоткрыты, дыхание казалось прерывистым и тяжелым. Она приблизилась ко мне и положила руки на плечи. Я невольно вздрогнул и отодвинулся, зачем-то поправив кружевной воротник рубашки.
   -- Ну что ты так дрожишь, мальчик мой? - прошептала она, приближая свое раскрасневшееся лицо к моим губам. - Как маленький олененок. Я не обижу тебя, мой Даниэль, я люблю тебя...
   -- Сударыня, -- только и сумел пролепетать я. - Свадебный контракт запрещает нам с вами...
   -- Забудь, -- сказала она, и в ее голосе послышалось раздражение, доходящее до гнева. - Я уже все оплатила. И тебя - тоже. На все жизни, Даниэль! - и она расхохоталась, как дьяволица.
   -- Все оплатила? Меня?! На все жизни?! - как эхо, повторил я потрясенно.
   А она уже с профессиональной легкостью снимала с меня рубашку. Черная шелковая ленточка соскользнула с моих волос, и они в беспорядке рассыпались по плечам.
   -- Как ты прекрасен, любимый мой, -- жарко шептала она. - Ты не забудешь меня, даже если захочешь, ты всегда будешь только моим... Если ты пожелаешь, мы далеко уедем отсюда, и ты никогда... Слышишь, никогда и ни в чем не будешь нуждаться...
   Она гладила и целовала мою грудь, легонько подталкивая к постели, и я чувствовал, как помимо моей воли, все мое тело начинает предательски дрожать, содрогаться в мучительных конвульсиях, от которых хотелось кричать, но я все еще пытался сопротивляться из последних сил.
   -- Оставьте меня, прошу вас, оставьте, сударыня, -- твердил я. - Я не люблю вас. Я никогда не полюблю вас.
   -- Это не имеет значения, -- Ее глаза уже были устрашающе близко, и я дрожал все сильнее. - Главное, что я люблю тебя, и ты обязательно полюбишь меня... Я покажу тебе, что означает небесное блаженство. Я умею дарить необычайное счастье, о котором многие смеют только мечтать.
   Пытаясь вырваться из ее объятий, я крикнул:
   -- Я люблю только одного человека - своего брата, Гийома, и он не хотел, чтобы мы с вами виделись. Мне этого достаточно.
   Ее глаза потемнели.
   -- Кажется, ты, мой птенчик, понимаешь только одно, иначе тебя никак не возбудить, и твой братец раньше меня понял это, -- усмехнулась она и бросила стремительный взгляд на негра.
   В то же мгновение удар страшной силы швырнул меня на постель, и я почувствовал, как рот заполняется горячей вязкой жидкостью с металлическим привкусом, а из глаз непроизвольно льются слезы.
   -- Бедный мой мальчик, как же я люблю тебя, -- слышал я ее слова как сквозь туман, но уже ничего не понимал. В голове звенели сотни колоколов, тело казалось ватным и не слушалось меня, а перед глазами плыли красные и зеленые круги, заслоняя своим пульсированием весь мир. Я мог только смутно, как из другого мира, осознавать, что меня ловко и быстро раздевают, чей-то горячий узкий язык слизывает кровь с моего подбородка, наматывает на руку мои длинные волосы, отчего моя голова резко запрокидывается назад, и тогда этот язык проникает в мой рот, полуоткрытый от боли. И ни одного крика не может вырваться из моей груди, ни единого стона. Кто-то раздвигает мне ноги, и меня обволакивает что-то горячее и влажное, содрогающееся; в рот мне кладут нечто вроде порошка со вкусом лекарства. Видимо, в этом лекарстве я вместе с моим сознанием и растворился до основания. Последней моей мыслью было: "Меня изнасиловали". А потом я потерял сознание.
   Когда я пришел в себя, рядом со мной не было никого, я даже подумал, что все случившееся - только плод моего больного воображения. Я с трудом поднялся с постели и подошел к зеркалу. Перед моими глазами все расплывалось, предметы казались искаженными, пляшущими, кривляющимися, а во рту все еще чувствовался отвратительный привкус лекарства, которое мгновенно переносит тебя в другой, запредельный мир, где не существует этих проблем. Я внимательно осмотрел свои губы, даже провел по ним пальцами, но следов побоев не заметил. Только боль напоминала о произошедшем. Видимо, ударили меня профессионально. На какое-то мгновение я подумал, что все это мне только приснилось... Только... если бы я не был совершенно раздет.
   Издалека послышались голоса Гийома и Жана дю Барри. Господи, что случится, если брат застанет меня в таком виде? Меня даже в жар бросило от одной мысли об этом. Одевшись как можно скорее, я залпом выпил стакан ледяной воды, и в эту минуту в комнату вошел Гийом. Он быстро и внимательно осмотрелся вокруг, но, кажется, не заметил ничего подозрительного. Тревожный и беспокойный до отчаяния взгляд брата сменился выражением такого безоблачного счастья, что я стал бы последней сволочью, если бы решился рассказать ему о недавнем происшествии, так похожем на сон. Он стремительно бросился ко мне, обнял меня, крепко прижав к груди; я слышал: его сердце бьется отчаянно и безумно, как птица, пойманная в силки. Его изумрудные глаза были наполнены слезами, и от боли и любви к нему мне захотелось умереть. Мне казалось, я нанес ему оскорбление, а он даже не предполагал этого. Но это страшное оскорбление можно было смыть только кровью. Моей кровью. Я опустился перед ним на колени и поцеловал его ноги.
   -- Гийом, я люблю тебя, я люблю тебя, -- говорил я, и мой голос предательски дрожал. - Убей меня, потому что я не смогу жить без тебя. Я и получаса не могу прожить без тебя.
   Сознание снова предательски туманилось. Из моих глаз непроизвольно, сплошным потоком, лились слезы. Я задыхался и мог повторять только одно: "Люблю тебя". Он опустился на колени рядом со мной, прижавшись ко мне лицом, и я снова и снова целовал его изумительные, самые прекрасные в мире морские глаза, его волосы, его золотые от загара плечи, шелковистые темные волосы.
   -- Жизнь моя, Дани, -- говорил он тихо. - Больше мы не расстанемся никогда. Теперь я подписал все бумаги, и у меня нет больше долгов, и мы с тобой можем никогда-никогда не видеть никого из этих уродов. Жизнь моя, судьба моя, мой единственный на все времена, на все жизни; если бы я мог умереть вместе с тобой! Какое это было бы счастье!.. Мой Дани, как я люблю тебя, один бог знает и эта ночь. И этой ночью я докажу тебе это... Я докажу тебе, что сильнее моей любви нет ничего на этой земле...
   Он обнял меня как ребенка, отнес в постель, что-то шептал о бесконечности своей любви, как будто хотел рассеять все детские страхи, которые являются нам только в воображении.
   -- Тебе приснилось что-то страшное, любовь моя, -- говорил он, покрывая всего меня поцелуями. - Ничего нет на свете, кроме нас с тобой, и я люблю тебя, и это единственное, что не кончится никогда. Мой Дани, мальчик мой, свет мой, моя несчастная жизнь, больше я не боюсь никого и ничего, и поверь, я сумею защитить тебя от всех монстров мира.
   -- Гийом, я недостоин тебя, -- прошептал я из последних сил. - Лучше бы ты убил меня...
   -- Скорее это уж я недостоин тебя, -- ответил он серьезно. - Ты не знаешь, каким я был до тебя, в каких безумных оргиях я принимал участие: к несчастью, мы не властны над нашим телом и скорее уж это оно обычно одерживает верх над нами. Потому нам всегда есть в чем каяться. Но все это не имеет значения: любовь, как и свет, как и божество, всегда и все очищает, едва прикасаешься к ней. Любовь как святое причастие: какими бы мы с тобой ни были - пусть даже за минуту до того, как остались наедине, -- встречаясь, мы обновляемся, и чище тебя для меня никого нет, и я для тебя - другой, не тот, кого знают Жан дю Барри и парижские проститутки, -- целиком твой, безраздельно, навсегда. Эта жизнь умеет издеваться над нами, и я ненавижу ее всеми силами души. Наверное, я давно бы уже умер от невыносимого отвращения и к этой жизни, и себе самому, если бы не встретил тебя, мой Дани, и будь ты самим Люцифером, я обожал бы тебя, всю жизнь стоял бы перед тобой на коленях, приносил бы тебе бесчисленное количество жертв, -- все, чего бы только ты ни потребовал... Я готов воровать для тебя, убивать для тебя, я ничего не вижу, кроме тебя. Ты для меня - Бог и Закон. Я вырвал бы из груди собственное сердце, чтобы сжечь его собственными руками на твоем алтаре. Любовь моя, Дани, ничего нет, ничего не было. Есть только мы и наша любовь, которая не закончится никогда...
   Он обволакивал, как ласковый золотой дождь, он очищал меня собой, своими словами и своим телом, поцелуями и ласками от всей той скверны, которую мне пришлось пережить или - я уже начинал по-настоящему верить в это, -- которая мне всего лишь приснилась в кошмарном сне без него. Был только он, мой бесконечный золотой дождь, мой Гийом, благоухающий розмарином и лавандой, мой бог, моя любовь, и я повторял бесконечно: "Я люблю тебя, люблю тебя, и не было еще в мире любви, подобной моей. Я все отдам тебе, чего бы ты ни попросил. А сейчас возьми меня. Возьми всего. Все, что есть во мне, -- твое. Мой Гийом, даже после смерти я не забуду твоего имени. Свое - быть может, себя самого - быть может, но не тебя... Гийом, Гийом, любовь моя, люблю тебя, люблю тебя..."
   И сейчас, когда душный сладкий запах роз струился вокруг меня, во мне росло убеждение: все, что мне представлялось в эти минуты - только сон, и я уже почти забыл его, как забыл почти все, что произошло вчерашним утром. Я все забыл и ничего не хотел вспоминать. Ведь я помнил Гийома, помнил, что люблю его, а что еще мне следовало помнить? Все остальное - только мираж и сон, наваждение, никогда не происходившее в реальности. Помнил я только одно: слепящий солнечный луч, отраженный от Его глаз и попавший в мою душу, после чего она оказалась выжженной дотла.
   И тут я понял: скоро я, возможно, стану точным отражением Гийома, потому что в любви все мы - только зеркала. Я отражу его, со всеми его достоинствами и недостатками, со всеми пороками, ошибками и бесконечной его любовью. А он, если он любит меня с той же силой, в той же мере отразит меня. И так будет всегда, во всех наших будущих жизнях: мы будем являться в мир как отражение друг друга. Но... если наша любовь так сильна, если она действительно настоящая - а в этом я уверен абсолютно, то если эти два зеркала встанут друг напротив друга, в них не отразится ничего, кроме любви - пустоты. Я понял это так внезапно, эта мысль поразила меня, как вчерашняя солнечная вспышка, как солнечный удар. Если мы с Гийомом посмотрим друг другу в глаза так, как это произошло вчера, но одновременно, -- произойдет чудо: мы оба растворимся в любви. Мы исчезнем. Не останется ничего: два зеркала напротив друг друга, отражающие пустоту. Любовь - сияющая пустота, или -сияющее все, и это одно и то же.
   Надо было немедленно сказать ему об этом, надо было сделать это сейчас же, вместе уйти туда, чтобы там остаться навсегда, навеки вместе, быть просто двумя искрами света, полностью растворенными в любви.
   Я открыл глаза и привстал на локте. Ужасная картина предстала передо мной: вся комната была усыпана кроваво-красными лепестками роз, а посреди них на коленях стоял Гийом. Его черты лица окаменели, и так он еще больше, чем раньше, напоминал изваяние готического ангела. Как будто он видел нечто такое, что было недоступно мне, как будто перед ним нескончаемой чередой проходили картины близкого Апокалипсиса. Он казался совершенно неживым, и только слезы бесконечным потоком струились по его неподвижному лицу.
   Я хотел закричать от ужаса, но голос отказывался мне повиноваться.
   -- Гийом... -- прошептал я с трудом. - Что...
   Продолжить я не успел. Он вздрогнул так, словно его внезапно разбудили. Он смотрел на меня и ничего не видел. Потом он медленно поднялся. С его пальцев упало несколько капель крови, которые исчезли в лепестках роз. Не замечая кругом ничего, чуть пошатываясь, он, как лунатик, на нетвердых ногах ушел в соседнюю комнату и плотно закрыл за собой дверь. Броситься за ним следом я почему-то не решился. Почему-то я был уверен, что не смогу ничем помочь ему. Хотя бы потому, что он не видит и не узнает меня.
   В дверь комнаты кто-то негромко постучал, и только тут я почувствовал, что могу разговаривать в полный голос.
   -- Войдите! - крикнул я и, сам не знаю почему, чувствовал при этом такую надежду, словно там, за дверью, должен был находиться архангел, да к тому же обладающий столь неимоверной скромностью, что, прежде чем войти, решил осторожно постучать: а не соизволят его принять господа? Хотя господа ждали его как самого господа бога.
   Дверь приоткрылась, и в комнату вошел, -- нет, не архангел, но, быть может, в данный момент именно тот, кого я хотел бы видеть больше всего на свете: этот необычный, странный и удивительный ночной гость, граф Сен-Жермен. Войдя, он бросил стремительный взгляд на царящий повсюду разгром, и его глаза особенно долго задержались на черно-красных розах и мне почудилось, что дольше всего он смотрел на то место, куда упали капли крови Гийома, хотя, конечно, я был уверен, невозможно ничего увидеть в этом море черно-красных кровавых лепестков.
   -- Говорил же я господину графу... -- пробормотал Сен-Жермен, явно не мне, а себе самому. - Выбирать цветы, а значит и - цвета -- нужно осмотрительнее, потому что они могут убивать. Вот он и выбрал. Хотя... Опять же - потому, что слишком сильно любит вас, господин Даниэль.
   Он быстро посмотрел на меня так, что его глаза проникли в самую глубину моего сгоревшего сердца.
   -- А теперь от вас зависит судьба вашего брата, господин Даниэль, -- сказал он жестко. - Он увидел то, что видеть ему было нельзя, невозможно, потому что только совсем немногие, самые мудрые, самые возвышенные разумом могут спокойно видеть ужасные картины будущего и оставаться при этом в здравом рассудке. Мудрые это могут, потому что знают, что за этим последует: высшие цели, непонятные мотылькам: жизнь, зарождающуюся в страданиях, потерях и смерти. Мотыльки же видят одно: как им отрывают крылья и как они теряют друг друга навеки. Ни одно столь хрупкое сердце, как сердце мотылька, не способно выдержать этого дикого и омерзительного зрелища. К тому же мир и вправду жесток, и я порой устаю от него смертельно... И в эти минуты я - даже я! - начинаю завидовать вам, прекрасные и невечные мои мотыльки...
   А теперь, -- он вскинул голову, как бы отметая в сторону посторонние мысли, -- Вы, господин Даниэль выберете для себя - сами - один из двух цветов, которые принес вам брат, чувствующий только бесконечную любовь и поэтому не сумевший пройти по узкому мосту через вечность. Выбирайте один из двух цветов, присутствующих здесь, -- либо черный, либо красный. Постарайтесь понять сердцем, что именно я имею в виду, потому что на долгое объяснение у меня сейчас просто не хватит времени: пока мы с вами разговариваем, мы можем потерять вашего брата. Навсегда. И его не будет, только уже никогда, и даже следующей жизни не будет для него существовать. Конец все равно не изменить, но вот следующая жизнь точно может быть другой. И нет нужды проклинать Бога, потому что ваша любовь останется с вами, независимо от того, вместе вы будете или нет. Главное - что вы будете, а мотыльку не понять замыслов богов, увы!
   Я с ужасом посмотрел на красное море цветов. Оно расслаивалось в моем сознании на два цвета - определенно их было два: черный и красный. Один - мой, другой - Гийома. Конец один - кровь, но его я не боялся, и надо было смотреть дальше. Красный - в конечном итоге, после моря смерти и боли, которая, если сравнивать с земной жизнью, длится достаточно недолго, -- это слава, признание, богатство, власть. Но красный исключает черный, потому что черный - это в лучшем случае продолжение дела этой жизни, дальнейшего пути в астрал, изменяющего мир и совершенно не заметного для окружающих, вечная война, вечное подножие под чужим (нет - не чужим - Его!) пьедесталом и, возможно, даже принятие на себя его грехов, причем добровольное. И смерть, снова смерть в конечном итоге, только совершенно безвестная...
   "Но кто раздает нам призы за нашу в своем большинстве позорную жизнь? - четко услышал я в своей голове ироничный голос Дана, Связного, -- Какой тот слепой зритель, вручающий призы? Прими-ка от меня радиограмму, братец мой Дани, потому что я не могу сейчас смотреть, -- прости, чувствовать, -- тебя без душевной боли: ведь твое сердце - это мое сердце, и наоборот, потому что мы с тобой давно слились.
   Итак, Дани, вспомни и посмотри на ту чистую девочку, которую я вывел на экран для того, чтобы она стала этим воплощением чистоты, всепрощения и самопожертвования. Недавно довелось мне на твоей работе - будь она трижды проклята! - увидеть журнальчик с изображением этой моей протеже. Она сидела, исполненная сознания собственной значительности, раскинув ноги в стороны наподобие циркуля, и рот ее, густо накрашенный красным, был открыт так, словно перед ней стоял мужчина с расстегнутыми штанами. Вот он - яркий образ земной славы. Ты этого хотел бы для себя, Дани? А то, что любовь твоя останется от тебя далеко, так разве же это беда? И разве я сейчас не дальше от тебя, чем он? Вернее, всегда был? Так в чем же дело? Если ты любишь, то постоянно будешь чувствовать прикосновение его сердца к твоему, и это не простая метафора; ты будешь чувствовать это физически. А потому, если любишь по-настоящему, тебе нужно только быть. Просто быть. Для него. Этим, я думаю, ты спасешь и его. Сил же тебе будет дано так много, что ты даже и тяжесть его грехов сможешь вынести и не сломаться. Мы, мотыльки, только с виду такие хрупкие. Наши крылья способны высоко возносить и не только нас одних. Вот и все, что пока я хотел сказать тебе, Дани. Я люблю тебя, братец".
   "Я люблю тебя, брат. Я люблю тебя, Дан, -- ответил я, мысленно улыбнувшись. - Прошу тебя, не пропадай надолго". - "Не пропаду. Я иногда даже рад, что меня накрыла та лавина, особенно когда прохожу мимо плаката, на котором сама невинность раскинула ноги для всех желающих. Так что я не пропаду, хотя бы потому, что правда - люблю тебя. Скоро увидимся! - весело отозвался он. - Или услышимся! Так выбирай же, выбирай скорее, Дани!"
   -- Черный, -- произнес я вслух, чувствуя, как падает вниз - подстреленной птицей -- сердце. - Для себя я выбираю черный вместе с грехами будущей жизни Гийома, а красный оставляю для своего брата.
   Сен-Жермен изящно поклонился мне, и легкая улыбка тронула его губы.
   -- Я не ждал другого ответа, господин Даниэль, -- ответил он. - Сейчас я пойду к вашему брату и, будьте уверены, вскоре он будет рядом с вами. Только одна просьба: не говорите ему ничего о том, в какой позе вы застали его нынешним утром. Вставайте и идите в соседний кабинет, в библиотеку, а сюда я позову вашу служанку, которая давно уже подслушивает под дверью. Надо, чтобы к приходу вашего брата здесь не осталось следов ни от цветов, ни от фруктов - ничего... Итак, до скорого свидания, господин Даниэль. Вы с братом очень понадобитесь мне нынешним вечером, а потому сегодня днем постарайтесь отдохнуть так, как если бы этот день был для вас обоих последним. Дайте друг другу счастье, ведь это так легко, особенно когда любишь!
   Он выглянул в коридор и крикнул:
   -- Эй, Лизетта или как-тебя-там, Розали, что ли? Немедленно и очень быстро приберись в комнате господ, и не делай вид, что не прячешься за статуей!
   Не дожидаясь ответа, Сен-Жермен исчез за дверью, ведущей в ту комнату, куда удалился Гийом, а я, понимая, что остается только слушаться этого необыкновенного человека, поднялся с чувством небольшой слабости, обвязал простыню вокруг бедер на манер древних римлян и отправился в кабинет. Мне оставалось только ждать. "Ждать теперь, а потом ждать вечно", -- иронично произнес в голове чей-то незнакомый голос. - "Пусть", -- упрямо ответил я ему.
  
   Когда Сен-Жермен вошел в комнату, граф Гийом стоял около окна и с каким-то странным удивлением разглядывал солнечные блики, играющие на кинжале, который он сжимал в правой руке. Граф Сен-Жермен тихо приблизился к нему и осторожно прикоснулся к его руке. Гийом поднял голову. Его выражение лица оставалось прежним - безжизненным, окаменевшим, только слезы уже высохли, оставив на его щеках сухие, но заметные дорожки. Он смотрел на Сен-Жермена, как прежде на Даниэля, но не видел его: в его ушах гремели крики и проклятия толпы, он задыхался от запаха крови, он чувствовал себя грязным до отвращения, ему было невыносимо больно видеть перед своим внутренним взором по-детски растерянные, ничего не осознающие - ни яркого, счастливого солнечного, последнего в году света, ни уродливого силуэта орудия казни, -- глаза Даниэля, сошедшего с ума.
   -- Смотрите в мои глаза, граф Гийом, -- тихо произнес Сен-Жермен, бережно вынимая кинжал из его ладони и тихо кладя его на стол. - Смотрите и слушайте меня. Ничего нет, ничего не было, вы ничего не видели. Все произошедшее с вами в соседней комнате - только сон, смутный сон, который тает вместе с утренними лучами солнца. Вы понимаете мои слова, Гийом?
   -- Я понимаю вас, -- голос Гийома звучал ровно, но сонно и безжизненно.
   -- Тогда повторите, -- властно произнес Сен-Жермен.
   -- Я видел сон, -- бесстрастно повторил Гийом. - Просто сон. Страшный сон. - При последних словах темное облачко на мгновение затуманило его прозрачные изумрудные глаза.
   -- Это сон, -- опять сказал Сен-Жермен. - Он был немного страшным, но он давно закончился, а в мире вечного света тени отступают. Тени вашего сна тают под яркими лучами света и любви. Остается только свет, стирающий ночных монстров, остается любовь, остается ваш брат. Вы больше не помните вашего сна, он стирается, он уходит, призраки отступают. Они не потревожат вас сегодня. Сегодня вы и ваш брат очень нужны мне; сегодня совершится нечто важное, что изменит судьбы страны, которую вы, граф Гийом, так не любите. Вы уничтожите понятие несвободы, вы призваны к высокой цели, и на пути к ней вам придется что-то потерять. Останется только любовь. Снов больше нет. Есть только любовь. Есть ваш брат. Он ждет вас, идите к нему. Проведите этот день так, чтобы подарить друг другу самое большое счастье, какое только вы способны дать, как будто этот день - последний для вас обоих. Идите, граф Гийом. Ваш сон забыт. Ничего нет. Только любовь. А теперь - проснитесь!
   Последняя фраза прозвучала так резко, что Гийом вздрогнул, и его изумрудные глаза наконец приобрели осмысленное выражение, стали удивительно живыми, сияющими, а легкая открытая улыбка солнечным лучом скользнула по его губам. Он облегченно вздохнул, как человек, которому удалось понять, что ночной кошмар был только тяжелым миражом, но теперь он видит - остался живой сияющий мир с его счастливым солнцем, благоухающими цветами, чудными мотыльками и птицами, с его бесконечной красотой, его вечной любовью.
   -- Здравствуйте, граф, -- произнес Гийом, улыбаясь. - Доброе утро, граф. Видимо, я задумался и не заметил вас. Простите меня, умоляю. Нет слов, чтобы выразить вам мою благодарность за вчерашнюю ночь. Вы спасли моего брата, вы спасли мою жизнь... Чем я смогу отблагодарить вас?
   -- Только тем, что вы и ваш брат соизволите провести нынешний вечер в моем обществе. Прошу вас, не откажите. А заодно - еще одна просьба: постарайтесь сделать этот день счастливым для вашего брата. - Сен-Жермен слегка поправил тончайшие розовые, словно припорошенные легким золотом кружева, хотя они и без того были безупречны.
   -- Для меня еще не было ничего легче и приятнее, чем ваша просьба, -- глаза Гийома сияли, отчего он был еще прекраснее, чем обычно. Весь озаренный солнечным, щедрым золотым светом, он напоминал сына самого солнца, и Сен-Жермен откровенно любовался им.
   -- Тогда - до вечера, дорогой мой граф Гийом, -- сказал Сен-Жермен, скрываясь за дверью. - И не забудьте моей просьбы: постарайтесь быть сегодня совершенно, абсолютно счастливыми. Как в последний день жизни, граф Гийом!
  
   В соседней комнате было тихо и совершенно пусто. Гийом слышал только эхо шагов Сен-Жермена, удаляющегося по галерее в свои покои. Удивительно пусто и удивительно чисто, совсем как в памяти Гийома, которая не сохранила ни единой картины того страшного сна, но о нем не хотелось даже вспоминать. Гийом посмотрел на аккуратно застеленную постель. Она выглядела так, словно никто не касался ее этой ночью, и только ветер продолжал играть легкими и белыми, как пена, занавесями.
   -- Даниэль! - тихо позвал Гийом, но ответа не услышал.
   Костюм, приготовленный служанкой для его брата, аккуратно был сложен на кресле а, значит, и сам Даниэль находился где-то совсем рядом. Гийом взял одежду, и светом его ласковой улыбки блеснули изумрудные прозрачные глаза. Он осторожно открыл дверь библиотеки. Даниэль был там; поглощенный своим занятием, он ничего не видел и не слышал. Его единственным одеянием служила белоснежная шелковая простыня, один конец которой был небрежно перекинут через его плечо, а другой, весь в античных складках, свисал на пол. Даниэль сидел в кресле, склонившись над листом бумаги и что-то быстро писал, и столько отрешенности, сосредоточенности, невидимого полета было в его фигуре, столько невыразимого, чистого, детского обаяния, что Гийом не решился прервать этот дивный сон, этот свободный и завораживающий полет, который он и стороны чувствовал совершенно ощутимо, сам невольно заражаясь восторгом высоты и блаженства свободы.
   Его изумрудные глаза сияли отраженным светом любви и свободы, и он был прекрасен, как никогда, этот удивительный ангел, нелепой волей случая облаченный в грубую земную оболочку. Его состояние можно было выразить тремя солнечными словами: "Я люблю тебя", и вторили ему и легко шелестящие деревья за окном, и лилии, источавшие аромат, кружащий голову. "Я люблю тебя", -- пели соловьи, и от их пения слово "смерть" превращалось в пустой, ничего не обозначающий звук. Гийом тихо опустился на пол, застеленный мягкими оленьими шкурами, и в его душе воцарилось совершенное молчание и тишина.
   Он слышал только тихий скрип белого пера, любовался солнечными бликами, скользящими по волосам Даниэля, его тонкими пальцами, точеным и одновременно нежным профилем. Таким миром и покоем веяло в комнате, что Гийом подумал: он ничего больше не мог желать бы для себя ни в этой жизни, ни в следующих: только всегда - вот так - сидеть у его ног или даже не у ног, а поодаль! - и смотреть, только смотреть, потому что взгляд был и пищей, и наслаждением, и вечным покоем... Смотреть на него вечно и чувствовать только любовь, бесконечную, царствующую любовь, потому что - он был уверен, он знал, -- Даниэль может писать сейчас только о нем, или о себе и о нем, одним словом, об их любви. Потому что ничего другого не было, и это чувствовало и солнце, так осторожно бросающее отсветы лучей в комнату, -- только бы не спугнуть перо случайным, слишком ярким бликом; это чувствовали и листья деревьев за окном, шепчущиеся особенно деликатно; это чувствовали и беззаботные птицы, щебечущие вдалеке.
   Это было счастье, полное и абсолютное, и длилось оно до тех пор, пока Даниэль не поднял голову от листа бумаги. Его глаза были еще невероятно далекими, заоблачно-далекими, но и он не смог не почувствовать дыхания любви, ее неодолимого притяжения, хотя Гийом не выдал себя ни единым движением. Он мог только смотреть на брата глазами, полными бесконечного восторга и слез. Даниэль обернулся и его лицо осветилось улыбкой, чистой, детской, счастливой.
   -- Гийом... -- прошептал он, и громче просто не мог сказать, потому что задыхался от переполнявшей его любви. - Гийом... Любовь моя... Прости меня, ты так тихо вошел, я совсем не слышал твоих шагов. И как я только мог, Гийом!
   Он так стремительно поднялся с кресла, что перо и исписанный лист бумаги вспорхнули и упали на пол, а шелковая простыня заскользила вслед за ними, но Даниэль не обратил на это ни малейшего внимания. Он бросился к Гийому, обнял его, прижался к нему головой, словно хотел спрятаться в нем. "Гийом, Гийом, как же я долго ждал тебя, -- шептал он. - Я так люблю тебя, что и минута без тебя кажется мне невыносимой...". - "Я всегда буду с тобой, любовь моя, -- тихо отвечал Гийом, целуя его волосы, ресницы, глаза. - Даже если тебе когда-нибудь покажется, что я не с тобой, -- не верь, потому что кроме тела есть еще и душа, а у нее нет и не будет другого места, -- только с тобой -- теперь и навсегда. Люблю тебя, любовь моя. На все времена, на все жизни, на все судьбы, и пусть никто не посмеет даже мыслью прикоснуться к тебе, потому что моя любовь - вся для тебя и твоя - способна убивать, потому что и я сам умер бы для нее и для тебя, считая это за высшее счастье". - "Это я сейчас умру от счастья", -- только и смог выговорить Даниэль, и тут их губы встретились, и воцарилась тишина и торжествующее царство вечной любви. Торжественная феерия золотого солнечного дождя.
   Они долго лежали молча, и Даниэль, положив голову на грудь Гийома, слышал, как упоенно и тревожно бьется его сердце. Сердце, которое он любил больше всего на свете, больше всего неба, больше самого себя; сердце которое теперь умело повторять только одно: "люблю тебя, люблю тебя".
   -- Малыш, мне так хотелось бы сегодня показать тебе лес. Ведь мы с тобой там ни разу не были, -- прошептал Гийом, ласково отодвигая шелковистые волосы с лица брата.
   -- Все, что ты хочешь, -- улыбнулся в ответ Даниэль, а у него уже было все, чего он хотел.
   -- Тогда я сам одену тебя.
   Гийом приподнялся на локте и протянул руку к небрежно брошенной на полу одежде.
   -- Постой, Гийом, -- смутился было Даниэль. - Это как-то неудобно...
   -- Разве я не говорил, что согласен быть даже твоим слугой? - ласково улыбнулся Гийом, целуя его глаза.
   И столько безбрежного счастья было в его взгляде, что Даниэль понял: согласившись, он только доставит ему удовольствие, а потому он позволил брату одеть себя. Гийом сам причесал его, перецеловав каждую прядь, и завязал светлые локоны черной атласной ленточкой. Даниэль же решился задать ему всего один-единственный вопрос:
   -- А камзол?
   -- Зачем? - пожал плечами Гийом. - Сегодня так жарко... Да и никого нет во всей округе, ни единого человека, -- только лес, река и мы с тобой. Не кажется ли тебе, что мое описание напоминает рай, Дани?
   -- С тобой везде рай, -- счастливо рассмеялся Даниэль, направляясь к двери.
   -- Только листок свой не забудь, -- напомнил Гийом. - Ты ведь прочитаешь мне потом то, что там написано, правда?
   -- Да, -- Даниэль немного смутился, но листок бумаги подобрал. - Только... Это так неумело... Прости, Гийом, мне так хотелось бы стать настоящим писателем, но... Я совсем не уверен, что у меня получится.
   -- Да что значит - не получится? - Гийом открыл дверь и, обняв Даниэля за плечи, увлек его за собой. - Разве тебе требуется признание публики, которую ты не уважаешь и которая готова съесть любую бесталанную писанину, -- только бы там было то, что она заказала? И чем измеряется талант? Умением подать на стол то, что требует заказчик или способностью передать то, что от тебя требует это небо, этот свет, эта любовь? Да пусть о тебе не будет знать никто, кроме меня, -- разве от этого ты станешь менее талантлив? И если ты вовсе не напишешь ни строчки, но я знаю, что ты можешь это сделать, разве это умалит твою гениальность? Не верь слепому зрителю, он непременно обманет, не сейчас, так потом, и тебе рано или поздно станет безумно больно, но к тому времени ты зайдешь уже так далеко, что станешь зависеть не от собственного мнения о себе, а от брошенной (или - не брошенной) подачки. Да, есть от чего выброситься из окна! Так что не думай о публике, Даниэль, меньше всего думай о ней.
   Они уже подходили к концу длинной галереи, когда Гийом спросил:
   -- Ты какого коня возьмешь себе, Даниэль? Черного или белого?
   Вспомнив об утреннем разговоре с Сен-Жерменом, Даниэль осторожно сказал:
   -- Черного, наверное.
   -- О нет, только не черного! - решительно возразил Гийом. - Белого, Дани, только белого! Он просто создан для тебя. Я так часто представлял тебя... На белом коне... Прошу тебя, не отказывай мне, брат...
   Гийом сам вывел из конюшни двух лошадей: белую для Даниэля и черную для себя. Через минуту они уже летели по дороге, ведущей к лесу, и никто из них даже не подозревал, что во дворе замка, минуту назад казавшемся вымершим, стоят и пристально, с трудом сдерживаемой ненавистью, смотрят им вслед два крестьянина.
   -- Вон, понесся, как сам дьявол, -- мрачно сказал один и сплюнул на землю.
   -- Точно, -- поддакнул второй, до бровей заросший волосами. - Дьявол потащил за собой ягненка для заклания. Видишь, и лошадей-то как подобрал - с умыслом: себе черного жеребца (знаю я его, -- эх, и бешеный! - прямо как его хозяин), а ягненку - белого. Как будто на шабаш собрался...
   -- А почему бы и нет? - согласился первый. - Один раз он брата своего уже чуть не угробил: пробил голову, а теперь хочет довести начатое до конца... Ненавижу я его! - и его лицо приобрело землисто-суровое выражение.
   -- Так неужели мы позволим этому мерзавцу, да будь он хоть сам папа римский, совершить эдакое злодеяние? Давай отправимся за ними, Пьер? Убьет ведь дьявол мальчишку! Только знать бы, куда он мог его потащить? - И он раздумчиво почесал голову.
   -- Да что тут и знать-то? - возразил Пьер. - Ясное дело, куда может дьявол свою жертву потащить, -- только к дубу Белена! Во всем лесу нет места мрачнее! - И он перекрестился. - А уж омуты там в реке какие: глубже не найдешь! Там-то он скорее всего и оставит своего брата. Всем известно, как этот сатана его ненавидит. Потом мальчишка пропадет, а он, негодяй, скажет, что знать ничего не знает. Вот увидишь, друг Жак!
   -- Слушай, Пьер, не годится так, -- сказал Жак. - Получается, что мы знаем о его мерзких планах и сами же потакаем ему, а значит - участвуем! Не придется ли нам с тобой потом за это ответ держать на Страшном Суде?
   -- Ну что ж, -- пожал плечами Пьер. - Если ты уж так решительно настроен, друг Жак, пойдем вслед за ними. А уж я бы своими руками удавил бы этого дьявола и не поморщился, честное слово! Да еще и кол бы загнал в его черное сердце!
   И они побрели по пыльной, залитой солнцем дороге вслед за удаляющимися всадниками.
   Даниэль едва успевал за Гийомом на своем коне. Его брат был действительно непревзойденным всадником. Стройный, гибкий, как сам бог леса; казалось, ему достаточно было одного неуловимого движения тела, чтобы лошадь поняла, что именно хочет от нее ее господин. И он летел весь в солнечной золотой пыли, -- неустрашимый, упоенный свободой и любовью Фаэтон, и солнечный кортеж лучей и радужных бликов следовал за ним. Мимо мелькали деревья, сгибались высокие травы, и Даниэлю хотелось, чтобы этот бешеный полет был нескончаемым, как и их любовь. Но все же конец этому неукротимому стремлению вперед настал - в самой чаще леса. Гийом остановил своего коня под огромным необъятным дубом, вершина которого упиралась, казалось, в самое небо, бездонно-синее, ослепительно-солнечное. Рядом, под небольшим обрывом тихо плескались речные волны, и место это с его высокой - в человеческий рост -- травой казалось девственно нетронутым, как в первый день творенья, когда по земле еще не ступала нога человека.
   Гийом легко соскочил с коня, бросив поводья, и Даниэль последовал его примеру.
   -- Удивительное дерево, правда? - сказал Гийом, туманно-восторженными зелеными глазами счастливо глядя на Даниэля.
   -- Да, -- восхищенно согласился Даниэль. Он подошел к дубу, прижался к его золотисто-оранжевой, нагретой солнцем коре и обнял его.
   -- Ты любишь деревья, правда? - спросил Гийом, не дожидаясь, впрочем, ответа. - Я - очень люблю, а этот дуб просто обожаю. Его, знаешь, как называют? - Дуб Белена.
   -- Дуб Белена... -- повторил Даниэль. - Дуб солнечного божества. - и не в силах больше сдерживаться, крикнул от счастья: Я люблю тебя, солнце!
   -- Я люблю тебя, солнце! - эхом отозвался Гийом.
   Он подошел к дереву и, встав рядом с Даниэлем, тоже обнял толстый ствол. Их руки коснулись друг друга, пальцы сплелись, как будто они просили благословения у древнего кельтского божества. И дуб ответил им золотым дождем солнечных лучей, внезапно пролившихся на них сквозь густые ветви, мягким шелестом листьев. Даниэль и Гийом стояли, прижавшись лицами к стволу старого дерева; они сами не заметили, как становились все ближе и ближе друг к другу, пока их губы не встретились в поцелуе, а руки по-прежнему обнимали дуб и друг друга. Это слияние было удивительным, ни на что не похожим, как будто сам лес и все небо благословляли их на любовь, которой не было места среди людей. Этот рай был согласен только на любовь, и ему было совсем неважно, какая она и в какой цвет будет выкрашена на человеческом языке...
   -- А теперь - река... Я покажу тебе реку, -- прошептал Гийом, как будто здесь, в этом мистическом месте, запрещено было разговаривать громко.
   Он осторожно снял с Даниэля рубашку и положил ее под корни дуба, а рядом бросил свою.
   -- Пойдем! - сказал он, увлекая брата вниз со склона, туда, откуда доносился шум реки.
   Река встретила их солнечными искрами, переливающимися на волнах, изумрудных, как глаза Гийома.
   -- Ах, прости, Дани, -- спохватился Гийом. - Я даже не узнал, умеешь ли ты плавать?
   -- Но ведь это естественно, -- как ходить! - удивился Даниэль. - Как же можно этого не уметь?
   -- Жаль, что летать, -- не так же естественно! - рассмеялся Гийом.
   Волны лизали его босые ноги, солнце озаряло его насквозь, и казалось, что он и сам излучает сияние счастье, как сын солнца, -- весь бронзовый, золотой от загара, воплощение счастливого языческого божества.
   -- Ты все-таки иди первым, -- сказал он. - А я посмотрю. Через пять минут я догоню тебя, не беспокойся, я плаваю, как рыба! Только, Дани, будь осторожен: берег тут обрывается сразу, так что можно запросто уйти под воду с головой!
   -- Догоняй, Гийом! - крикнул Даниэль и прыгнул с обрыва в реку.
   Вода была теплой, как парное молоко, ласкающей, как прикосновения Гийома. Даниэль плыл на боку, чтобы видеть Гийома, который некоторое время стоял на берегу, слегка прикрыв глаза рукой от слепящего солнца, а потом вдруг взлетел вверх, как стройная золотая птица. Даниэль даже не услышал всплеска воды. Просто сначала Гийом был на берегу, счастливо улыбающийся, а потом Даниэль увидел его летящий гибкий силуэт. Это видение длилось одно мгновение, а потом исчезло. Минуты не прошло, как Гийом вынырнул из воды рядом с Даниэлем.
   -- Потрясающе! -- только и сумел выдохнуть Даниэль.
   -- Люблю тебя, -- улыбнулся Гийом. - А нырять ты не пробовал?
   -- Нет.
   -- А ты попробуй, вдруг понравится? Или лучше - попробуем вместе! - Гийом засмеялся и мягко, но настойчиво окунул голову Даниэля под воду, где все было солнечным, голубым, пронизанным золотыми стрелами. И среди этого переливающегося синего и изумрудного миража только одно было реальным, -- долгий поцелуй Гийома, настолько долгий, что у Даниэля успела мелькнуть в голове мысль, -- еще мгновение, и он умрет от счастья и любви. И, словно почувствовав его состояние, Гийом поддержал его и помог подняться наверх.
   -- А теперь - назад, -- решительно сказал он.
   -- Не надо, -- умоляюще посмотрел на него Даниэль. - Здесь слишком хорошо.
   -- Вот именно, что слишком, -- согласился Гийом. - Это все-таки река, а не постель, любовь моя. Немедленно назад! Тем более что ты еще не читал мне своих утренних стихов.
   До самого берега он не произнес больше ни слова; только взгляд его был необычайно внимательным, как будто он тревожился, что его помощь может понадобиться Даниэлю в любую минуту. Он был прав: Даниэль понял это, едва снова ступил на берег. Его шатало, и он еле держался на ногах от слабости. Не говоря ни слова, Гийом обнял его, подвел к дубу Белена и помог лечь в нагретую солнцем траву. Сам он сел рядом, прижавшись затылком к теплой коре, а голову Даниэля положив себе на колени. Вокруг стояла почти оглушительная тишина; только стрекот кузнечиков возносился, как казалось, к самому небу. Ласковое тепло поднималось от земли, и Даниэль почувствовал удивительную блаженную усталость. Его глаза закрывались сами собой, солнечные лучи ласкали его веки, и он сам не заметил, как заснул. Никогда ему еще не было так хорошо; как будто после долгих лишений и скитаний он наконец попал домой, и теперь больше никуда не нужно спешить, и брат, тот в ком сконцентрировалось все - и любовь, и защита, и весь этот мир, больше никогда не исчезнет, и он будет ждать его, когда Даниэль проснется...
   Вероятно, и в этом Даниэль чуть-чуть заблуждался, потому что и в этом месте, казавшемся заповедным, за ними обоими следили глаза, полные ненависти.
   -- Ты посмотри на это чудовище, Пьер, -- говорил один из крестьян второму, показывая на Гийома, который спал счастливым детским сном, и на его губах играла лучом света легкая улыбка, и рука защищающим жестом прикрывала голову Даниэля, покоившуюся на его коленях. - Ты видел, как он хотел утопить мальчишку?
   -- Да, будь я проклят, Жак, я это видел, -- отвечал второй.
   -- Ни для кого уже не секрет, что он растлевает своего брата, -- продолжал первый. - Между прочим, именно мальчик спасает нас всех от его зверств; если бы не он, граф де Монвиль давно уже уничтожил бы всю нашу деревню. Для него закона не существует. Ты не слышал, как он вчера хотел казнить всех, -- от женщин до грудных младенцев, причем на манер первых христиан. Это как? Распять, что ли? Или собакам своим охотничьим бросить на съедение?
   -- Слушай, Жак, -- медленно произнес Пьер, сжимая рогатину. - А ведь если мы сейчас убьем его, это благое дело будет, и за грех это считаться не будет? Я слышал, теперь уже не старые времена, и король прощает, когда крестьяне, доведенные до отчаяния, решаются уничтожать своих господ.
   -- Я тоже слышал, Пьер, -- отозвался Жак. - Ну все, давай кончать этого демона.
   -- А как же его брат? - с сомнением спросил вдруг Пьер. - А вдруг крик поднимет? Нам лишние свидетели ни к чему. К тому же - что один, что другой - дворяне, кровь одна. Так что... Если будет беспокоен, придется и его кончить...
   -- Что это затеяли вы, дети мои? - услышали крестьяне рядом с собой тихий, почти ласковый голос и в страхе обернулись. За ними стоял человек, лицо которого совершенно скрывал капюшон, похожий на монашеский.
   -- Просто остановились отдохнуть, отец наш, -- дрожащим голосом произнес Пьер.
   -- А рогатина зачем? - строго спросил неизвестный.
   -- Да мало ли, -- все больше нервничая, выговорил Пьер. - И люди лихие по лесам бродят, да и зверье рыщет всякое... Разбойников сейчас развелось страсть как много, и королевские указы их не пугают...
   -- Нет здесь ни разбойников, ни лихих людей, ни диких зверей, -- четко и резко выговорил монах. - А то, что убийство задумали, так не по-божески это, и не вам решать, кто достоин смерти, а кто - нет. Недаром в Библии сказано: "Мне отмщение, и Аз воздам". Так что ничего вы здесь не видели, никого здесь не было, только солнцем вам голову напекло. Отправляйтесь по домам и исполняйте свои обязанности, не забывая о том, что богу - богово, а кесарю - кесарево. А про бунт против господина вашего и думать забудьте! Ступайте!
   Он взмахнул рукавом своей широкой рясы, указывая крестьянам дорогу, и они не осмелились перечить странному и почему-то очень страшному монаху; просто побрели в ту сторону, что он им указывал, а по дороге забыли, зачем вообще шли в лес к дубу Белена и кого видели под этим деревом...
   Так никогда и не узнав, какой смертельной опасности он подвергался, Гийом открыл свои сияющие счастьем изумрудные глаза только через полчаса. Солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в нежно-розовые и алые оттенки, а Даниэль по-прежнему дремал на его коленях. Гийом поднял голову к небу. Ветви дуба чуть тревожно шелестели, а между ними можно было увидеть совсем маленькое облачко, похожее на затерявшееся в беспредельном море легкое птичье перо. "Через полчаса начнется гроза", -- подумал Гийом.
   Ему безумно не хотелось будить Даниэля и, пересилив себя, он склонился над его теплыми русыми волосами и нежно поцеловал мягкую прядь. Даниэль сразу же открыл глаза и счастливо улыбнулся, увидев брата.
   -- "Остановись, прекрасное мгновенье,
   Мой сон, мираж цветной, моя любовь,
   Стань вечным, мимолетное виденье,
   Я все отдам тебе, и всю - до капли - кровь,
   И душу... Без тебя я умираю,
   И я на алтаре твоем сгораю..." - произнес Даниэль, еще не совсем проснувшись.
   -- "Остановить мгновенье может бог один,
   И ты, любовь моя, -- не Иисус Навин", -- мгновенно отозвался Гийом, -- К сожалению. Потому что мне тоже больше всего на свете хотелось бы, чтобы этот сегодняшний день длился вечно. Что-то говорит мне, что никогда больше в моей жизни не будет такого бесконечного безоблачного счастья... -- Он опустил голову и задумался.
   В высокой траве поднялся ветер, и верхушки деревьев тревожно зашелестели. Последние лучи солнца скрылись за тучей, которая стремительно росла и приобретала немного устрашающие оттенки - от алых до фиолетовых. Вскоре между грядами темных облаков остался только крошечный золотистый лоскуток того ослепительного света, который так щедро озарял нынешний день. Почти за горизонтом прорезали сгущающуюся тьму тонкие извилистые изломы молний.
   -- Послушай, Гийом, -- вдруг встрепенулся Даниэль. - Мы с тобой совсем забыли... Ведь сегодня мы обещали графу Сен-Жермену провести с ним вечер... Как ни печально, но, кажется, нам с тобой пора возвращаться.
   -- А ты мне так и не прочитал своих стихов, -- грустно добавил Гийом. - Тех, которые писал сегодняшним утром...
   Новый порыв ветра сорвал с дуба толстую ветку, и она упала прямо под ноги испуганно вскинувшейся на дыбы лошади. Солнце исчезло совершенно, а притихшую траву над поляной и огромное дерево озарила близкая вспышка молнии.
   -- Гроза начинается! - крикнул Даниэль. - Пора возвращаться, Гийом! Я непременно прочитаю тебе свои стихи; думаю, у нас будет на это время: перед тем, как нанести визит Сен-Жермену или после... Да это и неважно, в общем-то. Теперь мне кажется, что вообще все - неважно. Ты и так знаешь, что они - о тебе. И вся моя жизнь - для тебя, и что бы я ни делал - ради тебя.
   -- Что ж, значит, отложим на потом, -- согласился Гийом, но в голосе его отчего-то звучала невыразимая грусть, и только в тот момент Даниэль не заметил этого. В первый раз...
  
   Как это часто бывает летом, гроза приблизилась совершенно незаметно, как Второе Пришествие. Казалось бы, еще только час назад небо было безоблачно-чистым, и вдруг все вокруг потемнело, как ночью, иссиня-черные и фиолетовые тучи нависали над полем так низко, как будто хотели коснуться земли, а от непрерывно сверкающих молний невольно хотелось пригнуться, хотя это и выглядело бы как самая откровенная глупость. Говорят, нет ничего страшнее грозы в поле. Так это или нет, но Гийом и Даниэль, упоенные сегодняшним днем, не заметили этого. Темный силуэт замка уже ясно вырисовывался за поворотом, когда на пыльную дорогу упали первые редкие и крупные дождя, мгновенно перешедшие в потоки очищающего ливня. Дождь хлестал по деревьям, и его косые линии исчертили весь горизонт во всем обозримом пространстве. Но и этот дождь был воплощенным восторгом, и всадники летели над дорогой, смеясь от счастья и с удовольствием подставляя лица холодным струям воды.
   -- Догоняй, Даниэль! - кричал Гийом, казавшийся еще более гибким и стройным, чем утром, ставшим теперь одним целым с каскадами небесной влаги, неудержимой и стремительной, как и он сам.
   Лошади, немного напуганные и прижавшие уши, шли почти голова к голове.
   -- Ты никогда не уйдешь от меня! - смеялся Даниэль. - Я люблю тебя, Гийом! Я всегда сумею догнать тебя!
   Сине-золотая вспышка молнии внезапно сверкнула над их головами; конь Даниэля, дико заржав, вскинулся на дыбы, и Даниэль, не удержавшись в седле, упал на землю, исхлестанную дождем.
   -- Даниэль! - закричал Гийом, и в его голосе зазвенел отчаянный страх.
   Он резко остановил своего коня, спрыгнул с седла и бросился к брату. Даниэль лежал среди хлещущих потоков дождя, раскинув руки, и смеялся.
   -- Господи, как же ты напугал меня! - воскликнул Гийом, но на его губах уже блеснула счастливая улыбка.
   -- Я люблю тебя, -- ответил Даниэль. - Раньше я думал, что ты - это солнце, но ты - и этот дождь! И все в этом мире - это ты, и я люблю тебя, -- тебя одного, навсегда, на все времена, и пусть за это бог превратит меня в ничто, -- а я и не удивлюсь: видишь, что произошло сразу после моих слов о том, что я всегда сумею догнать тебя, -- я все равно никогда не откажусь от тебя... Хотя мне и не догнать тебя, любовь моя... -- последние его слова уже не дышали прежним бесконечным счастьем. - Я никогда не откажусь от тебя, -- повторил он уже грустно, а потом добавил с отчаянием. - Я потеряю тебя, Гийом, и эта наша с тобой жизнь - последняя, но я буду помнить о тебе постоянно, потому что с собой возьму все твои грехи. Твои счета и все ошибки твоей будущей жизни - вместо тебя самого, чтобы ты хоть в следующей жизни был немного счастливее. Быть может, так я смогу искупить все то дурное, что я поневоле причинил тебе...
   По его лицу текли дождевые струи, и он радовался, что, быть может, хотя бы так Гийом не догадается, что он плачет. Но Гийом только молча обнял его, ничего не отвечая на слова брата. Они стояли, слившись воедино среди кружащихся потоков ливня, среди сверкающих молний, в вихре сорванных с деревьев листьев, в самом центре урагана, и мертвая тишина окружала их, как будто вся природа, сияющая, великая, грозная, любящая, укрывала их, скорбя вместе с ними, любя вместе с ними, плача от невыносимой боли и такого же невыносимого счастья вместе с ними... И даже их лошади, стоя под ливнем, терпеливо ждали своих господ, больше не вздрагивая при непрерывных вспышках молний.
  
   Они вернулись в замок пешком, ведя лошадей под уздцы и не желая больше никуда торопиться; всеми силами они хотели продлить этот день, каким бы он ни был, солнечным или дождливым, -- это было безразлично, однако, как это часто бывает, время как будто потекло быстрее, чем обычно. Время неслось галопом и даже ливень ничего не мог изменить в этом. Они сопротивлялись ему, хлещущему в лицо и всеми силами подгонявшему их к замку, в одном из окон которого горел яркий золотой огонь.
   -- Сен-Жермен... -- произнес Гийом, останавливаясь во дворе, глядя наверх и почему-то невольно поеживаясь, -- не от холода воды, потоками льющейся с неба, но от безотчетного страха. - Он ждет нас.
   И словно в ответ на его слова, двери замка распахнулись. На пороге стояли двое неизвестных людей в длинных черных плащах, похожих на монашеские, лица которых были скрыты широкими капюшонами.
   -- Скорее, граф, -- сказал один из них, обращаясь к Гийому. - Мой господин уже ждет вас.
   Второй слуга подошел к Даниэлю и Гийому, взяв поводья из их рук.
   -- Я отведу лошадей на конюшню, -- почтительно сказал он, поклонившись.
   Гийом посмотрел на них удивленно, но ничего не сказал.
   -- Прошу вас, граф, -- настойчиво сказал первый человек. - Не стоит дольше вам обоим находиться под дождем.
   Гийом посмотрел на Даниэля, и тот с болью увидел промелькнувшую в его потемневших глазах забытую было беспросветность и обреченность. Они вошли под своды замка, впервые показавшиеся им особенно неуютными, как будто все пространство было наэлектризованным, напряженным, нетерпеливо чего-то ожидавшим.
   -- Господин граф не подождет, пока мы с братом переоденемся? - только и смог произнести Гийом, но голос его звучал глухо и неуверенно, как будто его застигли врасплох, и теперь уже ничего и никому не требуется объяснять, и будущее, так ясно видимое всем, уже предрешено, а потому остается только включиться в этот поток. Выбора судьба в данном случае не предоставляет.
   -- О нет, что вы, -- возразил почти испуганно человек в капюшоне, которого он так и не снял. - Через час уже может быть слишком поздно. Он ждет вас теперь. Теперь и сейчас.
   Даниэль изумленно посмотрел на Гийома, но тот понимал не больше своего брата. Их смущал тон человека, говорившего столь непререкаемо, что даже в голову не приходило противоречить ему. Хотя... Что может случиться, если ему возразить? Но об этом даже думать было страшно. И они шли по галерее за человеком в длинном монашеском плаще, и с их волос на полы стекала дождевая вода. Непрерывно капающие струйки сливались из двух в одну, как будто множество невидимых существ оплакивали одно, и сколько бы ни было этих соленых струй, сущность их всегда оставалась одной и той же. "Да ладно тебе, Дани, перед смертью не надышишься, -- сказал Даниэлю невидимый Дан. - Уж мне ли не знать этого, особенно когда..." -- и он замолчал; видимо, тоже был не в силах продолжать. Даниэль так ясно представил себе его в этот момент: Дан стоит у пыльного огромного окна, глядя на уродливый урбанистический пейзаж провинциального города с его мертвыми трубами, полурастаявшим речным льдом и клонящимся к западу солнцем, и едва сдерживается, чтобы не заплакать. "Опять что-нибудь в Интернете про себя вычитал, бедный мой Дан?" - спросил Даниэль. Он долго не отвечал, а потом севшим голосом коротко произнес: "Только название твоей книги. Впрочем, к ней содержание статьи не имело отношения. Но ты и так поймешь меня, Дани. Я скорблю вместе с тобой, Дани. Радует одно: все равно мы с тобой - встретимся, потому что это - единственное - навсегда".
   "Скорблю вместе с тобой", -- он сказал так коротко и так, чтобы не поранить меня. Кажется, он и сам был расстроен не меньше меня, тем более, что понимал - в этом его состоянии он естественно понимал больше, чем все остальные, а в том, что касается времени, вообще было элементарно. Прошлое - настоящее - будущее, -- все эти понятия стояли на равных, словно тебе удалось забраться на высокое дерево и с его вершины увидеть все сразу - и голову проходящего по лесу отряда, и его центр, и хвост, а тот, кто находится внизу, убежденно говорит, что твое место - в сумасшедшем доме, и это только потому, что ты говоришь ему: "и голова, и хвост - они есть здесь, теперь и сейчас", а он тебе отвечает: "Да нет же ничего, кроме середины. Это только середина - теперь и сейчас!" Хотя... А что, спрашивается, считать серединой, и разве она не изменяется постоянно, так же, как и все вокруг нас, с каждой долей секунды все больше превращаясь в хвост, то и дело перетекающий сверкающей струей в голову? И эти потоки прошлого и будущего, как нити, переплетаются и видоизменяются в ежесекундно меняющемся настоящем так, что с большим трудом возможно определить, где же прошлое и где будущее...
   О том и сожалел Дан: что сейчас он, видя все, ничем помочь уже не сможет. Здесь ему нельзя, сюда и в данный момент ему нельзя. Мой милый мальчик, он совсем не думал о том, что потерял, не думал о несправедливости этой жизни, так жестоко обошедшейся с ним. Он просто искренне хотел помочь и страдал, когда это ему не удавалось так, как ему хотелось. Этому у него можно было бы поучиться.
   -- Входите, господа, -- произнес человек в длинном плаще, склоняясь перед Гийомом и Даниэлем в низком поклоне, одновременно отворяя перед ними двери апартаментов, занятых Сен-Жерменом.
   "Почему свет в окнах Сен-Жермена показался мне таким ярким и золотым? - подумал Даниэль. - Здесь же совсем темно..."
   И действительно, апартаменты, очертания которых инфернально терялись во тьме, на глазах таяли в темноте, освещались только темным светом множества свечей, которые держали люди в длинных черных плащах, стоявших широким полукругом вокруг Сен-Жермена, мантия которого влажно переливалась багровым и черным. Граф выразительно посмотрел на Даниэля, как будто хотел сказать: "Вот видишь, бедный мой мотылек, только на той ступени, где нахожусь я, дозволено одновременно носить красное и черное".
   -- Здравствуйте, господа, -- вслух произнес он, и голос его звучал торжественно. - Сегодня удивительный день, ибо вы оба все сделали именно так, как это требовалось нам: вы были абсолютно, совершенно счастливы, а потому для дальнейшей церемонии препятствий не будет. Этот день - единственный за много столетий, и как мы ждали его, ибо сегодня произойдет изменение судьбы всего мира, и счастлив тот, кому пришлось принять в этом участие.
   Гийом быстро взглянул на Даниэля. "Я боюсь", -- откровенно и ясно сказали его зеленые прозрачные глаза. Вслух же он произнес немного охрипшим голосом.
   -- Кто эти люди, господин граф, и почему я не видел их раньше?
   -- Помощники. Братья, -- коротко ответил Сен-Жермен, всем своим видом показывая, что продолжать разговор далее не намерен. - Вас это не должно волновать. Подойдите ко мне, господа.
   Даниэль сжал руку Гийома и, почувствовав, как он дрожит, прошептал: "Я люблю тебя, брат, и разве ты не говорил, что ради меня готов взойти на любой костер?.. А я ради тебя сделал бы это, не раздумывая". Ответом ему был благодарный взгляд зеленых глаз и, как ни странно, -- бездонно-черных - Сен-Жермена.
   -- Сюда, сюда, ближе, -- говорил Сен-Жермен, протянув вперед руки, к Даниэлю и Гийому. - И спасибо вам, господин Даниэль, потому что бессознательная жертва и сознательная - это вещи совершенно разного порядка. А теперь, господа, доверьтесь мне и не думайте. Просто смотрите друг другу в глаза и вспоминайте...
   Стены апартаментов раздвигались, таяли во тьме, а Гийом и Даниэль смотрели в глаза друг другу; они пропадали друг в друге, видя одну бесконечную любовь, бесконечную пустоту, сияющую и раздвигающую границы пространства и времени. Стены таяли до бесконечности и вот-вот готовы были исчезнуть совершенно. Гийом и Даниэль, завороженные друг другом, не замечали, как люди в черных плащах и капюшонах на головах, подошли к ним и начали раздевать их, почти не дотрагиваясь руками до их тел. Когда вся одежда оказалась на полу, ее неслышно собрали и унесли; и тогда подошел к ним другой слуга в черном и ножом сделал надрезы на груди одного и другого, как раз напротив сердца. Но снова они ничего не почувствовали; только когда их приблизили настолько, чтобы кровоточащие надрезы соприкоснулись, Гийом и Даниэль ощутили одно - что тонут, пропадают в глазах друг друга. А вокруг них, словно в дымке плотного тумана, начали проявляться, готовые вот-вот материализоваться, островерхие крыши домов, средневековых соборов и их теряющихся в далекой дали шпилей, таких острых, как будто они хотели пронзить насквозь само небо.
   Видя, что средневековый город вот-вот появится во всей своей осязаемой реальности из тумана, Сен-Жермен сделал рукой стремительный и резкий знак своим помощникам, и те начали быстро рисовать кровью на обнаженных телах Гийома и Даниэля солнечные символы. Они едва успели выполнить приказ своего хозяина, как грохот и рев прошлого внезапно обрушился на них, накрыл так же внезапно, как когда-то снежная лавина - Дана-связного, как сошедшая с ума электричка ничего не подозревающего прохожего, как самолет со внезапно оглохшим мотором, ринувшийся на крыши спящего утренним сном города.
   Только тут Гийом и Даниэль как будто очнулись от глубокого сна. Они смотрели друг на друга с изумлением и не могли произнести ни слова, а вокруг шумела, выкрикивая проклятия и грязные ругательства, толпа, собравшаяся на городской площади.
   -- Что это? - произнес Гийом одними губами, и в его удивительных глазах мелькнул ужас. - Что происходит? И чего им всем от нас надо? И разве мы совершили нечто непозволительное? Даниэль, Дани, ты что-нибудь понимаешь? Что это за наваждение?
   Даниэль так четко вспомнил слова Дана, полные невыразимого горя, которые так отчетливо прозвучали в его голове: "Я скорблю вместе с тобой, Дани", что, взглянув на Гийома со всей любовью и болью, которую чувствовал в тот момент, кивнул.
   -- Сейчас нас с тобой казнят, сердце мое, -- прошептал он. - Как жаль, что я так и не успел рассказать тебе о зеркалах и пустоте...
   Лицо Гийома осталось, как и прежде, спокойным и только в изумрудных глазах вспыхнула боль и отчаяние: "За что? Почему? Что мы сделали?" - "Просто любили друг друга", -- объяснили ему прозрачные серые глаза Даниэля. - "Разве за это казнят?" -- это был безумный шквал отчаяния. И в ответ он увидел только твердое: "Да. Всегда".
   Гийом с ужасом оглянулся. Только теперь он понял, что у него, как и у Даниэля, руки связаны за спиной. Вокруг он видел заросшие волосами дикие лица, почти звериные, и за их смутно-человеческими масками читались звериные волчьи оскалы. Их с Даниэлем окружали стражники с пиками наперевес, а впереди возвышался невысокий помост из сложенных бревен, на котором в скучающем ожидании, сложив на груди мускулистые руки, стоял человек в красном капюшоне, оставлявшем только небольшие прорези для глаз. Гийом посмотрел вверх. Там простиралось только бесконечное, низкое и серое небо, сплошь затянутое тучами, и не было в нем ни одного просвета для солнечного луча.
   Стражники подтолкнули их пиками в сторону помоста. Толпа взревела от ярости и возбуждения, но даже этот рев перекрыл четко звучащий голос Сен-Жермена:
   -- Белен, отец наш, посмотри, до чего могла дойти эта страна, где казнят - нет, не во имя твое, но отрицая его. Они казнят любовь, считая ее позорной, оскорбляя тебя и сея мрак на земле. Эти люди, эта страна забыли, что такое свет, что такое любовь, и даже если раньше язычники приносили тебе жертвы, чтобы ты дал им урожай и пропитание, то эти не хотят даже урожая; им нужно уничтожить тебя, всякое напоминание о тебе. Они убивают свет, они убивают любовь, они убивают тебя. Белен, до какой же меры дойдет твое терпение, и как долго ты будешь сносить наносимые тебе оскорбления? И разве не хотят они уничтожить любовь и свет на всей земле, превратив ее в ад и населив звероподобными - подобными себе? Если ты слышишь меня, отец наш, не позволь и далее жить этой стране! Правосудия, Белен! Мы ждем правосудия, те, кто верен тебе, кто не может жить без твоего света и твоей любви! Сжалься над своими детьми, Белен! Мы взываем к тебе из земного пламени, чтобы твое светлое пламя уничтожило тех, кто убивал и продолжает убивать нас!
   И как ответ на его слова, тучи прорвал солнечный луч, озарив золотым ореолом волосы осужденных на казнь. Однако толпа не желала замечать ничего, и ревом подхлестывала стражников, и те подтолкнули пиками осужденных к помосту, к позорному столбу, который казался живым существом, терпеливо ожидавшим своих жертв. Гийом и Даниэль могли только смотреть друг на друга. "Я люблю тебя, я люблю тебя", -- безмолвно говорили их глаза, серые и изумрудные. На помосте палач сорвал с них рубашки и цепями привязал к столбу, и каждое его действие толпа встречала возгласами одобрения. Даниэль чувствовал, как бешено бьется его сердце, не желающее умирать, страстно мечтающее жить и любить. "Скорблю с тобой, Дани", -- сказал невидимый Дан.
   Осужденных до пояса забросали вязанками хвороста, и палач поднес к ним пылающий факел. И снова грянул рев восторга, и снова из ниоткуда прозвучали слова Сен-Жермена: "Ответь нам, Белен, ибо доколе будет длиться твое долготерпение? Как долго нас будут сжигать, за что нас, любящих тебя, детей твоих, казнят так страшно? Неужели тебе не жаль детей твоих, Белен?". - И опять, как ответ на слова Сен-Жермена, с неба, прямо на разгорающийся костер, опустился слепящий столб белого света. Но толпа восприняла этот знак по-своему: "Видно, правильно их казнят, и сам бог благословляет нас за то, что мы стираем с лица земли этих людей, оскорбляющих образ его!"
   Пламя лизнуло грудь Даниэля, и он едва сдержался, чтобы не закричать от нестерпимой адской боли. Вместо этого он отчаянно крикнул:
   -- Гийом, если ты слышишь меня, я люблю тебя, я люблю тебя! Я люблю тебя!
   Толпа взревела от бешенства:
   -- Он продолжает упорствовать в своем грехе, и до какой же степени он не будет униматься, доколе он будет оскорблять бога?!
   Через невыносимый треск пламени Даниэль снова закричал:
   -- Гийом, я люблю тебя! - И услышал ответную, твердую и исполненную страсти, готовность идти до конца: Люблю тебя, Дани!
   -- Да уймутся же они наконец? - раздался бешеный голос из толпы, и палач, сделав вид, что желает поправить дрова под осужденными, просунул острую пику в алое и желтое бушующее море огня и вонзил ее в сердце Даниэля. Голова Даниэля бессильно опустилась на плечо, и его волосы немедленно охватило пламя.
   -- Доколе будут оскорблять тебя, Белен? - звенел голос Сен-Жермена. - Как ты можешь смотреть на то, что убивают детей твоих - за любовь к тебе?
   Над бушующим морем огня взметнулась неизвестно откуда взявшаяся белая птица. Она заметалась в черном дыму, скользя между высоко вздымающихся языков пламени, но не улетала, как будто ждала чего-то.
   Гийом поднял вверх голову, и его глаза с невероятно расширившимися зрачками, давно уже ставшие черными от безумной боли, на мгновение стали прежними - прозрачно-изумрудными, освещенными светом своей нелепой и преступной любви.
   -- Дани, подожди меня! - закричал он с безумным отчаянием. - Умоляю тебя, подожди меня, я люблю тебя, мы уйдем вместе!
   Его волосы вспыхнули.
   -- Белен, прими нашу жертву! - снова крикнул Гийом. - Она - добровольная! Дани, еще минуту! Я люблю тебя! Я иду к тебе!
   Пламя взревело, взметнулось, казалось, над самыми крышами домов, а потом опустилось и выпустило из своих огненных языков, осторожно, как с ладони, вторую птицу, в ожидании которой первая продолжала виться вокруг костра. Птицы соединились и поднялись выше, к небу, начинающему на глазах светлеть и становиться все синее и глубже. Они исчезали на глазах изумленных звероподобных горожан, которые больше не смотрели на догоравший костер, -- только на двух птиц, скрывающихся в трехлепестковых языках белого небесного пламени любви и свободы, белой слепящей пустоты.
   -- Чем больше жертва, тем большую силу ты получаешь, -- произнес Сен-Жермен, глядя на два тела, распростертые у его ног. - Теперь, братья, начинается новая эра, и вы сами увидите, как станет твориться новая история земли. Мы получили огромную силу для предстоящих изменений, как и наши братья - для себя. Они, оказавшие нам помощь в этом великом деле, отныне станут астральными воинами. Воинами трехлепесткового пламени, вот только понять это они должны будут сами, исключительно сами.
   -- Монсеньор, -- почтительно склонился перед ним один из людей в черных плащах. - Какие будут ваши дальнейшие распоряжения?
   -- Во-первых, перенесите в постель наших братьев, -- сказал Сен-Жермен. - Завтра они, к счастью, проснутся, даже не догадываясь о случившемся. Они еще не готовы помнить подобные вещи. Иногда лучше не помнить. Не теперь, не сейчас.
   -- Слушаюсь, монсеньор, -- отозвался человек в черном плаще. - Каковы будут ваши распоряжения относительно дальнейшего? Прикажете сразу же собираться в Париж? Или предпочтете остаться у этих господ до завтра?
   -- До завтра, конечно же, -- с некоторой досадой на непонятливость собеседника ответил Сен-Жермен. - Это было бы верхом неприличия и неуважения в данном случае - уйти по-английски, не прощаясь. Меня, конечно, ждут в Париже, ну что ж, подождут еще несколько часов. Мне нужно будет попрощаться с господами и сказать им на прощанье несколько слов. В конце концов теперь они - одной крови с нами, и осталось нечто важное, что я передать им еще не успел...
  
   Я проснулся посреди ночи от ужасного, отвратительного чувства, как будто на моей голове горят волосы. Это было настолько реально, что я, в ужасе вскочив, дотронулся до своей головы, но, как и следовало ожидать, с волосами все было в порядке. Однако ощущение никак не хотело отпускать меня, и я понял, что заснуть больше не смогу. Рядом спокойно и как-то удивительно умиротворенно спал Гийом. Я осторожно поднялся с постели, чтобы не разбудить его и вошел в библиотеку, темную, с огромными книжными шкафами, возвышавшимися до самого потолка. Чувство страха и беспокойства становилось просто невыносимым, и помочь могло только одно. Я тихо, как будто кто-то мог услышать меня в три часа ночи, подошел к бюро и достал оттуда настойку, которая так хорошо обезболивала, успокаивала и снимала страхи. Вовсе не думая о том, сколько именно нужно выпить этой настойки, я откупорил пузырек и сделал большой глоток, наугад. Я был готов на все: только бы прошло это отвратительное ощущение горящих на голове волос.
   -- Зря ты это, Дани, -- раздался рядом со мной тихий голос. - Разве тебе нужны дополнительные ключи и отмычки, чтобы освободить себя от страхов и попасть в ту струю, что нужна тебе? Как говорили даосы, нужно немногое, -- оседлать спину ветра. Ты же понимаешь, о чем я? Нужно только понять, какой именно поток времени проходит мимо тебя - прошлое или будущее...
   Я медленно обернулся и встретился взглядом с чистыми прозрачными глазами Дана, моего двойника, моего обожаемого мальчика, который решил остаться на время, вместо меня, в моем будущем. Он мягко улыбнулся:
   -- Ну здравствуй, братец оборотень!
   Я обрадовался ему безумно:
   -- Дан, дорогой, я даже и не ждал, что ты можешь появиться здесь! Ты всегда приходишь вовремя. Обожаю тебя за это твое потрясающее качество.
   -- Ну да, -- невесело усмехнулся он. - Прямо как "идиот" -- князь Мышкин. Помнится, ему тоже герои романа говорили то и дело: "Ах, князь, как же вы кстати!" или что-то еще в этом роде. А если серьезно... Когда у тебя проблемы, я не могу оставаться в стороне.
   -- А вот самураи могли, -- почему-то сказал я. - У них принцип такой был. Не помню, как точно это формулировалось, но смысл передать могу. Когда сокол врезается в стаю птиц, первоначально он выбирает одну, но в стае так много других птиц, -- тысячи! - и, пожалуй, гораздо лучше, чем первоначальная. Однако сокол не должен сбиться с пути, постоянно видя перед собой только первую цель. Она же для него и последняя.
   -- Да нет тут никакого противоречия, -- возразил он. - Ты и есть та первоначальная моя птица. Два года назад, помнишь?.. Мой путь - это твой путь, и наоборот... Это наш общий путь, брат.
   Он замолчал, а потом подошел к зеркалу. Темная поверхность не отразила ничего, даже смутного силуэта.
   -- Всегда врут зеркала, я уже в этом убедился, -- сказал он немного раздраженно. - Мало того, что ты видишь себя в зеркале вовсе не таким, каким являешься на самом деле; все равно для окружающих ты - другой, так это твое зеркало меня, кажется, в упор не видит.
   -- А, может, это к лучшему. Помнишь, как в анекдоте: хорошо мы с тобой замаскировались! - засмеялся я.
   Он резко обернулся ко мне:
   -- А вот тут ты не прав, Дани. Я хочу сказать тебе самое главное: мы с тобой прокололись. Мы, ты, -- какая разница? Я был невидимым, а вот тебя увидели... Помнишь Мару? Она опять вычислила тебя, и она хочет твоей крови.
   -- Что ты хочешь этим сказать? - пролепетал я, ничего не понимая.
   -- Я пришел сказать тебе, зная тебя, твое безрассудное желание отдавать, твою мягкость и твою наивность. Да станешь ли ты, наконец, жестким, Дани? Когда ты научишься распознавать зло, прикрывающееся лживой маской любви? Запомни, Дани, нельзя - теперь тебе нельзя - отдавать свою кровь кому угодно. Я недавно узнал: ты не просто потомок фамилии Ларошжаклен; в тебе течет королевская кровь, которую в эзотерике принято называть "Граалем" (говорит тебе это о чем-нибудь?), и если темные силы получат ее, погибнет все наше воинство: я, ты, Гийом, Луи, Анри...
   -- Господи, Дан, да я ничего не понимаю! - закричал я. - Причем тут кровь? Кому нужна моя кровь?
   -- Скоро узнаешь, -- сказал он, высоко вскинув голову и поднося руку к зеркалу, не отражающему его. - Просто запомни: никто не имеет права претендовать на твою кровь, только любовь и свет. Твоя кровь священна, потомок Меровингов, которого безуспешно ищут в течение долгих столетий. Ты хорошо спрятан, королевский Грааль. Ты -- настоящий король, появления которого опасались французские короли и русские государи, потому что он должен объединить Европу по оси Россия -- Франция. Только, знаешь, почему еще они боялись тебя? Потому что от тебя регулярно приходили связные и встретивший их, выслушавший их, умирал. Но сейчас все произошло наоборот. Это к тебе пришел мертвый Связной... Я... Я не мог прийти к тебе живым, потому что убил бы тебя, поэтому пришел мертвым. И теперь я никогда не оставлю тебя, я люблю тебя... И если нас с тобой не услышат, Дани, настанет конец... Всему... И тогда нам с тобой придется снова скорбеть одновременно.
   Мне почему-то сделалось еще страшнее, чем четверть часа назад, когда я проснулся с ощущением горящих на голове волос.
   -- Дан! - крикнул я. - Объясни же! Наверное, у меня ума не хватает разговаривать с тобой!
   Он прильнул к зеркалу и на моих глазах начал исчезать в нем. Стекло покрылось рябью, как вода в ветреный день.
   -- Не уходи же, Дан, мне страшно! - кричал я, в надежде удержать его, но понимал, -- это бесполезно.
   Несколько секунд в зеркале еще дрожало его отражение.
   -- Тебе Учитель объяснит лучше чем я, Дани... Этим утром, Дани. Как только встанет солнце... Или даже раньше...
   Это были его последние слова. Я видел перед собой только гладкую, ничего не отражающую поверхность зеркала, чужую, холодную, веющую могильным холодом. Невольно я содрогнулся. Холод, безумный холод обволакивал комнату, и спасения от него не было никакого. Я почти бегом покинул библиотеку.
   Но покинуть какое-то место вдруг оказалось не так просто: впереди тянулся бесконечный черный коридор, в котором звучали издевательские громкие голоса, каждый из которых ранил, попадал в самую больную точку, вызывая безумную душевную боль. И это касалось нас, -- и Дана, и меня, причем так, если бы мы с ним были одним существом... Впрочем, что это я говорю? Мы и были с ним одним, единым целым и уже давно; не понимаю, почему я все не мог привыкнуть к этому?
   Первый, он же единственный, голос оппонента, громкий, проникающий в самый мозг, самоуверенный, настойчивый, говорил: "Так и случается, когда лезешь, куда не следует. Чего он полез в те сферы, о которых не имеет ни малейшего представления? Занимался бы своим постмодернизмом и не лез в разговоры по понятиям! И потому окончилось все естественно, как и для Мальцева, который был слишком мягким, слишком интеллектуалом. Таким нельзя быть: только губишь людей и сам кончаешь скверно. Лучше бы, как Гвоздь, шел по крови и трупам. Зато теперь где Гвоздь и где Мальцев? Первый при делах, серьезных и легальных, а Мальцев на кладбище, так же, как и твой Дан". - "Я не понимаю, не понимаю, -- я не мог произносить этих слов вслух, тем более, что меня все равно не услышали бы, -- Это ведь не Дан занимался постмодернизмом, а я... А Дан... Он занимался итальянским Возрождением... Хотя при чем здесь это?" - "При том, чтобы ты тоже не совался, куда не следует". - "Дан, Дан, скажи же что-нибудь? И как тебе удавалось выносить все это? И как мне теперь быть, одному, без тебя?" - "Успокойся, Дани, -- ответил он мягко и грустно, -- все это уже в прошлом. Во всяком случае, меня это совершенно не волнует. И тебе пора бы уже привыкнуть после всего, что нам обоим пришлось вынести. После того, как нас с тобой обоих никто не пожелал выслушать и услышать..." - "Мне всегда было больно за тебя, Дан. И мы с тобой стали одним целым; я - это ты, а ты - это я. Я - твой голос, мы с тобой - оба - связные друг для друга".
   - "Как я говорил тебе нынешней ночью, но ты, наверное, уже не помнишь этого, -- я скорблю вместе с тобой, Дани". - "И я вместе с тобой, Дан. Всегда. Я люблю тебя, Дан" -- "И я люблю тебя, Дани. А когда любишь, всегда больно. Это как идти по узкому мосту, по лезвию бритвы" - "Как Парсифаль?" - "Да. За Граалем, Дани. За королевской кровью. Не забудь то, что я сказал тебе только что: твоя кровь священна, она - королевская. И не думай больше ни о чем. Пусть больных, сумасшедших, звероподобных и несчастных большинство, не дай себя сделать подобным им. Не дай убить себя, Дани, свой мир, не дай им погасить твой свет. Уж проще умереть, чем сделать это. Во имя меня, во имя своего брата, во имя всех, кого любишь ты и кто любит тебя. Не думай о быте, о мнении посторонних. Нас слишком мало, как говорит Гийом, -- людей, или, как говорим я и ты, -- астральных воинов. Всегда будь начеку, брат".
   И по мере того, как он говорил, коридор впереди светлел, начинал таять, обретая очертания знакомой комнаты. До нее оставалось сделать всего несколько шагов... Каких-нибудь три шага... И вдруг я почувствовал такой сильный удар в спину, что, не удержавшись, вскрикнул - больше от неожиданности, чем от боли, хотя боль действительно была ужасной. Черная вспышка полыхнула перед моими глазами, и в ту же секунду очертания комнаты, в которой оставался Гийом, исчезли совершенно.
   Когда черный туман перед моими глазами рассеялся, я понял, что нахожусь в густом лесу, посреди платанов, дубов и елей. Ни одно дуновение ветра не тревожило их листвы и игл, золотых от слепящего, яркого как в детстве солнца. Это место могло бы показаться раем, если бы не гнетущее впечатление несчастья, повисшего в воздухе, почти осязаемого. Даже горы, сине-золотые, как будто отразившее в себе все бездонно-счастливое небо, казались скорбно застывшими великанами. Это небо, счастливое, бесконечное, равнодушное, царило надо всем, но ни одна птица не решалась пересечь его. Все птицы, которых в окрестных лесах было великое множество, словно вымерли, они молчали, как перед грозой. Казалось, еще немного, и я услышу смутный гул и дрожь земли.
   -- Что это? - произнес я вслух. - Как будто перед вторым пришествием... Как во сне... И что со мной произошло?
   -- Ты снова задумался, мой бедный Дани, так, что забыл обо всем на свете. Надо сказать, что сейчас ты выбрал момент совсем неудачный, -- раздался рядом со мной мягкий голос. "Пока мягкий", -- подумал я. Откуда-то я знал, что этот голос может быть звенящим от бешенства и ненависти, отдающим приказания, которые постороннему показались бы верхом жестокости. Чем обладатель этого голоса так ударил меня? Как будто осиновый кол загнал, и я даже не знаю, смогу встать или нет.
   Рядом со мной стоял невысокий молодой человек, худой, очень бледный, с коротко стрижеными почти белыми волосами и жестоко-холодными серыми светлыми глазами, казавшиеся темными из-за его неестественной бледности. Он улыбнулся, отбросив в сторону уже ненужную палку:
   -- Да что с тобой, Дани? Никак не можешь забыть свои стихи? Кажется, времена труверов прошли навсегда. Да, кстати, брат, я не слишком сильно ударил тебя?
   -- Не знаю, -- сказал я. - Но это не должно помешать мне, виконт...
   Откуда я знал, как его зовут? В сознании мгновенной вспышкой, слепяще-яркой, возникла картина: зеленые, вернее, невозможно изумрудные луга, края которых не видно, и все их травы мягко колеблются от ветра вместе с бесчисленными цветами. Я иду по этому бесконечному лугу, чувствуя только бесконечное счастье и, возможно, рядом есть еще кто-то, но я не вижу его, только чувствую: люблю его, и этот луг, эти травы, это солнце, эти цветы - все это он...
   Я наклоняюсь и, не отдавая себе отчета в своих действиях, срываю травинку, какое-то растение. Я не знаю, как оно называется. Я подношу его к глазам, этот тонкий зеленый трилистник и слышу голос, в котором звучит пронзительная боль: "Ты даже сейчас не можешь не думать о нем? Он уничтожит нас. Он предатель!". - От удивления я даже роняю трилистник: "Зачем ты так говоришь, Гийом, особенно сейчас, когда вокруг все дышит безбрежным счастьем? Брат не может быть предателем... И кроме того, когда я срывал цветок, то совсем не думал о виконте Тренкавеле... (Так вот как, оказывается, зовут этого молодого человека! Его имя - Тренкавель!) Я не хочу думать сейчас о плохом, Гийом, да ничего плохого просто нет и быть не может! Мы вместе, и я люблю тебя; мы навсегда останемся вместе, даже когда превратимся в две искры света, которые непременно вернутся обратно, в свой океан света". - "Я не хочу даже думать о нем. О тебе, всегда только о тебе... Он говорит о свете, но сам цепляется за привычки этого мира и прежде всего за свою власть. Но почему он так против твоих стихов?" - "Он считает, что это напоминает мне о жизни, которую я оставил". - "Никогда не слышал большей чепухи! И я не верю, что ты подчинишься ему; все-таки, как бы там ни было, ты - рыцарь, а не монах! Ты, как и я, -- воин света! Да, впрочем, и он - не монах и не "совершенный", а просто манипулятор, который играет званием, которое нам с тобой присвоили: "верные"!" - "Гийом, даже если бы я верил ему, то не смог бы прекратить писать. Это все равно, что прекратить дышать, прекратить любить тебя... Изменить себя невозможно, да и не нужно. Хочешь послушать, что мне сейчас пришло в голову?.." - И, не дожидаясь, ответа, словно зная, что ответом будет исполненный любви и нежности, такой пронзительной и одновременно беззащитной, взгляд морских зеленых глаз - "да, да, да!", я начинаю читать:
   Sur le pont d'Avignon
   Только солнце и ветер,
   Розы, дамы и дети, --
   Все играют свой сон.
  
   Sur le pont d'Avignon
   Мотылек опустился,
   И ему я приснился,
   Как и блеск этих волн.
  
   Мотылек голубой,
   Отсвет нежного рая,
   Как мечта, как рассвет,
   Знаю: я - это ты.
   Мотылек голубой,
   Надо мной пролетая,
   Ты уносишь мой сон,
   Мою жизнь и мечты.
  
   Но настанет тот день,
   День, когда ты проснешься
   Sur le pont d'Avignon
   Под копытом коня.
   Я проснусь. Ты проснешься. Обратно вернешься.
   Неизвестно одно: что разбудит меня?"
  
   Видение исчезло.
   -- Ты прекрасно знаешь, Дани, что разбудит тебя, -- сказал Тренкавель, и на его губах заиграла тонкая усмешка. - Но ты же не боишься произнести это слово вслух? Это - смерть, и сегодня она стоит рядом с нами как никогда близко. Разве ты не ощущаешь ее дыхания, поэт? А поскольку ты поэт, то и в следующей жизни, нет - жизнях, ты не сумеешь забыть этого ощущения и этой любви и даже имен. А пока это я разбудил тебя от сна наяву. Немного грубо, но что поделаешь? Когда будят, это всегда получается грубо. Не забудь, что ты - мой телохранитель, что сегодня нам предстоит решающий бой с католиками. Если бы не этот день, мне непременно пришлось бы решительно поставить перед остальными братьями вопрос о ваших отношениях с Гийомом. Он решительно отказывается понимать суть нашей идеи и тебя только путает; у него вообще одни стихи в голове. И ты, наверное... Странно, что сегодня я не вижу вас вместе... -- Он помолчал секунду, задумавшись о чем-то своем, и на его бледное лицо набежала тень. - Однако сегодня нам всем придется примириться. Пойдем, Дани, у нас осталось не более часа или двух...
  
   -- Как ты можешь доверять ему, Дани? Посмотри, что он сделал с тобой, и это, как он утверждает, накануне решающего боя с католиками? - Я не видел лица Гийома, но знал, что сейчас его изумрудные глаза сделались почти черными от гнева.
   Я лежал перед ним полураздетый, и он мягкими и одновременно полными силы, -- нет, не физической, другой, той, которую невозможно перевести на человеческий язык, движениями массировал мою спину. Поток чистой светлой энергии, как прозрачный источник, переливался в меня через него, и я боялся одного - не навредить ему, потому что на сердце было так невыносимо больно, как будто мы с ним виделись в последний раз, быть может, во всех наших будущих жизнях, и если не произойдет чуда, то так оно и будет.
   -- Нет, я не допущу этого, -- спокойно сказал Гийом, как будто услышав - физически почувствовав -- мои мысли. - Если ты, Дани, боишься только этого, то клянусь тебе, в следующий раз мы встретимся обязательно и никакой Тренкавель этому не помешает.
   Покой и любовь обволакивали меня, и глаза закрывались сами собой, но, сделав над собой усилие, я улыбнулся:
   -- Тебе, наверное, и секрет будущей встречи известен?
   Он наклонился ко мне так близко, что я почувствовал его теплое дыхание и прикосновение мягких шелковистых волос, и прошептал, как будто сообщал великую тайну:
   -- Да, мой Дани.
   Он был совсем другим, когда забывал о существовании Тренкавеля, мой брат, мой настоящий брат. Почему я так говорю - настоящий? В общине все были братья, но таковым я привык считать только Гийома. Он всегда был для меня воплощением того света, солнечного бога, о котором только рассуждали "совершенные". Если говорить честно, меня всегда угнетали толпы людей, и я пришел в эту общину с Гийомом в надежде обрести покой, когда не нужно ни от кого прятаться, носить за собой целый набор масок. К тому же очень нравилось и то обстоятельство, что даже в лесу, -- особенно в лесу! - нельзя оставаться одному, только вдвоем! Так предписывал устав, и это позволяло нам с Гийомом не расставаться практически ни на минуту. Я был действительно счастлив посреди этих гор, пещер, деревьев, которые так любил, этих лугов и птиц, бесконечных ручьев и бабочек. Наверное, и Гийом тоже, потому что в замок на самой вершине неприступного горного уступа он возвращался каждый раз с неохотой, несколько раз по дороге останавливаясь и мотивируя это усталостью, но я видел, что дело в другом. Я прекрасно понимал, что значит - возвращаться в место, которое тебе отвратительно и как при этом ноги наливаются свинцовой тяжестью, а голова - неукротимой разливающейся болью.
   Иногда я начинал считать себя его зеркалом, наверное, в той же мере, как и он - моим. Бессознательно я копировал его, движения, жесты, взгляды, а он смотрел в мои глаза - до головокружения, как в омут или пропасть и просил только одного: услышать еще раз мои стихи. Хотя не знаю даже, понимал ли он их смысл? Думаю, что нет. Впрочем, это было неважно. Он их воспринимал, чувствовал всей душой, которая не умеет рассуждать и не умеет говорить, но понимает, когда ей хорошо, когда она растворяется в любви без остатка. Он просто любил, ничего не требуя взамен, этот идеально прекрасный "ледяной ангел". Да, так его когда-то называли. Когда-то, как в прошлой жизни, из которой вспоминаются лишь отрывки, вспышки, как после сновидения. Только он сам не был сном, и я готов был признать это даже на костре. "Вот именно, -- ехидно прокомментировал внутренний голос, -- Там и посмотрим, чего вы оба стоите. Ласкать друг друга посреди шелков или признаваться в любви, когда все вокруг дышит летом, солнцем, счастьем и свободой, -- это одно; повторить то же самое в окружении языков пламени, -- совсем другое".
   Да, он ощетинивался только тогда, когда произносили - "Тренкавель". Возможно, это произошло с того самого момента, когда на собрании общины виконт Тренкавель вдруг выступил вперед, и произнес негромко:
   -- Гийом, Дани, вас можно было бы признать безупречными. Так сказали бы о вас все, но не я и, конечно, не католики.
   -- У вас есть какие-то претензии, виконт? - негромко сказал Гийом.
   Они стояли друг напротив друга, и взгляд светло-серых глаз скрестился со взглядом изумрудных, словно два меча. Они молчали, но их неслышный диалог разрывал мою голову изнутри.
   -- Вы знаете, граф, что я имею в виду: вашу любовь, совершенно ненормальную между мужчинами.
   -- Кажется, устав говорит о другом: запрещены сношения с женщинами. Вернее, ах, простите, не сношения, а брак. Сношения, как раз наоборот, -- допустимы, и вы, по-моему, не пренебрегаете своим долгом по отношению к прекрасному полу. Однако заметьте, я никогда и ни в чем вас не упрекал, не мой это стиль. Я полагаю так, -- живите как хотите, но и меня не трогайте.
   -- Настоящий воспитанник графа Тулузского! -- в глазах Тренкавеля блеснула откровенная ирония. - Такая, как бы это сказать по-французски... Демократия всегда была обречена на поражение.
   -- Тогда что же вы здесь делаете, в этих скалах и пещерах, что вы говорите всем о свете и терпимости? Зачем вы увлекаете в пропасть Дани? Что мы вам сделали? Разве мало нам приходилось сражаться с католиками и доказывать верность нашим убеждениям? Только есть одна большая разница между вами и нами: мы готовы за них умереть, но вы, виконт, намерены жить любой ценой, как будто существует возможность продлить этот процесс до бесконечности! -- и вы знаете это, а потому не осмелитесь произнести далее ни единого слова. Это говорю вам я!
   -- Тогда сделка... -- Тренкавель опустил глаза, -- всего на одно мгновение, а потом снова поднял их на Гийома, и теперь в них горела откровенная ненависть. - Многое вы знаете, граф, слишком даже. Итак, или вы сейчас потеряете Дани без надежды встретиться в будущей жизни, или соглашаетесь на мои условия. Он по-прежнему остается моим телохранителем, и вы, и я будем молчать о том, что знаем. Но... -- он усмехнулся. - Вам будет предоставлено непревзойденное право умереть вместе. Вам ведь все равно, так вы говорили?
   Он посмотрел в изумрудные глаза в надежде увидеть в них хотя бы тень смятения, но ничего не прочел, кроме одного бесконечного спокойствия.
   -- А ни о чем большем я и не просил. - Гийом подчеркнуто вежливо поклонился Тренкавелю и посмотрел на меня так безмятежно, что на мгновение я ощутил прикосновение теплых изумрудных волн Адриатики, где никогда не был, но так ясно представлял...
   Он подошел ко мне и произнес так тихо, чтобы никто не услышал:
   -- Запомни, Дани, на будущую жизнь, это очень важно. Когда человек, который очень понравится тебе по какой-либо причине, произнесет: "Не благодари меня, это я тебе должен", это будет он, Тренкавель. Хотя он, конечно, не самое страшное, что может быть в жизни, и люди меняются, правда, к несчастью, не в лучшую сторону... Встречаются чаще враги и некоторое время считают друг друга самыми сердечными приятелями. Но и меня ты узнаешь по одной фразе, как и я -- тебя. Я (или ты) спрошу (спросишь) тебя (меня): "Поедешь со мной?", а в ответ сразу же, без раздумий, услышу (услышишь): "Да".
   За окном стояла тишина, как будто перед грозой, и это настораживало; совсем тихо было и в самом замке, как будто мы с Гийомом остались совершенно одни. И только смутный гул стлался откуда-то издали, как бы из глубины Пиренеев. Замок был надежно укреплен, и это доказывали безуспешные десять месяцев осады новых крестоносцев. Они надеялись выморить нас голодом, однако и этот маневр был обречен на неудачу: Монсегюр не был равнинным городом, одним из многих, которые они сожгли за несколько десятилетий непрерывных войн, превративших местность, когда-то похожую на райский сад в выжженную пустыню. Ночью всегда находились партизаны, знавшие тайные тропинки среди скал и способные каждый раз принести достаточно еды. Надо сказать, что в еде мы совсем не нуждались, тем более, что устав запрещал есть мясное, а часто нам хватало только хлеба и воды, и никто из нас никогда не тяготился этим. И все же... Беспокойство поднималось во мне, превращаясь в ржавую иглу, медленно вонзающуюся в сердце.
   -- Что с тобой, Дани? - спросил Гийом, видимо, почувствовав мое состояние.
   -- Что-то странное происходит, Гийом, -- ответил я. - Такое впечатление, как будто я присутствую на собственных похоронах. Так тихо... Казалось бы, мне не следует ни о чем волноваться, но... Что-то невыносимое давит на меня...
   Он осторожно и как будто смущенно поцеловал меня в плечо:
   -- Мы остались совсем одни, Дани.
   -- И что это значит? - не понял я.
   -- Твой Тренкавель, о котором ты столько говорил, о его героизме, высоте его духа настоящего воина, о его глазах, похожих на звезды... Он ушел и увел с собой всех людей. Те, кто сейчас стоит внизу и готовится начать штурм, еще не знают об этом. Вот, оказывается, и ты не знал. И еще одного ты не знал... Нам с тобой не оставили оружия. Тренкавель объяснил, что человек, преданный истинному свету, не должен брать в руки оружия. - В первый раз он говорил о Тренкавеле совершенно спокойно, и голос его не дрожал от еле сдерживаемого гнева, как это бывало всегда.
   Я не сразу понял смысл сказанных им слов.
   -- Что? - переспросил я, поворачиваясь к нему лицом. - Мы с тобой остались одни? Нас... Нас просто хотят принести в жертву?
   Его глаза были безмятежными, прозрачными, как ласковые волны недостижимой моей Адриатики. Сердце сжалось от нестерпимой боли. Я смотрел на него так, как будто хотел запомнить навсегда, нет, уже не на эту жизнь, которой осталось совсем немного. Еще несколько мгновений, и погибающая бабочка увидит свой последний сон и поймет, что она всего лишь голубая бабочка по имени Дани, и ей по большому счету все равно, что происходит в этом мире, переполненном болью, разлуками, войнами и бесконечным унижением.
   -- Не бойся, -- сказал он и улыбнулся своей знаменитой солнечной улыбкой. - Я люблю тебя, Дани. Мы уйдем вместе, а значит, вместе окажемся в перезаписи. А значит, в следующей жизни мы будем вместе. А то, что нас - главное, тебя, приносят в жертву, -- так это естественно, потому что только священная кровь человека - прирожденного короля, -- может быть принесена в жертву. Ты - король, предназначенный для жертвы. Жаль только, что никто так и не узнал, кто ты такой на самом деле, и человеческая история с этого дня будет длиться еще долгие века...
   Мне казалось, что окружающие меня привычные предметы начали терять свои контуры: они расплывались и дрожали в мареве знойного летнего дня, который обещал стать еще жарче, а главное, я все хуже и хуже понимал, что происходит. Машинально я спросил его:
   -- Так кто же я такой?
   -- Они не поняли, и Тренкавель не понял. Я же понял это сразу. Ты - тот Грааль, который всегда ищут и который будут искать - безуспешно - еще долгие, долгие века. Ты - потомок Меровингов, королевская кровь, предназначенная для власти не только над этой страной, но над всей Европой. Священная королевская кровь, которую во искупление своих грехов Тренкавель оставил католикам...
   Но я так ничего и не понял. Слова Гийома падали в мое сознание как в бесконечный пустой колодец, и ни одной мысли было не за что зацепиться.
   -- Нет, так не может быть! - неожиданно для себя воскликнул я. - Он не мог бросить нас! Я не понимаю! В этом же нисколько нет смысла! Как же это... Гийом, я люблю тебя, мы с тобой живы, и почему мы должны умирать? Не понимаю!
   Он опустил голову.
   -- И не понимай ничего, Дани. Так, наверное, и вправду лучше... Для нас с тобой во всяком случае...
   Помимо воли, меня начинало трясти.
   -- Да что же это такое? - я вскочил со своего места и бросился к широко распахнутому огромному окну и оцепенел: вид перед замком, ставший таким привычным для меня за последние десять месяцев осады, разительно переменился: под скалами, на широкой равнине, там, где я привык видеть огромное католическое войско, похожее на скопище разноцветных мелких насекомых, теперь не осталось почти никого. Только несколько сиротливых сторожевых отрядов.
   -- А где... -- начал было я, и тут мой взгляд поднялся выше, к неприступным синим скалам, поросшим лесом, и вопрос застыл в моем горле.
   Они все были там: на этом уступе, казавшимся совершенно неприступным, доступ к которому знали очень немногие: Тренкавель, я и... Впрочем, не могу сказать точно, кто еще мог знать тайные тропы к нему. На этот уступ не смогли бы добраться, даже с проводником, и при свете дня, но католики, похоже, справились, и очень успешно, с этой немыслимой задачей, глухой безлунной ночью. Это казалось немыслимым, это не укладывалось в голове.
   -- Гийом, -- с трудом произнес я, и мне казалось, что голос существует совершенно отдельно от меня, -- чужой, незнакомый, не мой. - Неужели ты хотел сказать... Нет, лучше не говори ничего... Нас предали, Гийом! Только не говори, что это Тренкавель! Кто угодно, только не он! Скорее я поверил бы, если бы этим человеком стал я, -- не помню как, -- в бреду, несознательно, по наущению дьявола, как угодно... Но только не он!
   Он мягко улыбнулся, и в его прозрачных адриатических глазах не было других чувств, кроме любви, и ее свет проникал в мою душу, выжигая ее до самых глубин.
   -- Разве сейчас это имеет значение, Дани? Разве сейчас нужно думать об этом? Я ведь все знал очень давно, но так же знал, что все это не имеет никакого значения. Я люблю тебя, и это все, что нужно тебе знать.
   Он подошел ко мне и обнял за плечи.
   -- Дани, любовь моя, успокойся же. Ты удивительный, ты похож на сына солнца, и этого ничего не изменит. Понимаешь, ничего в мире. Это всегда останется с тобой, это всегда останется со мной. Только свет и любовь. Твой свет и моя любовь.
   Но перед моими глазами плыла черная завеса и не давала увидеть того света, о котором он говорил. Я вырвался и снова бросился к окну.
   -- А как же те, кто ушел в горы, в пещеры?! Ты уверен, что они действительно дойдут туда, куда собирались, или потом кто-то скажет, что они исчезли бесследно?
   -- Ну да... -- спокойно произнес он. - И потом, когда-нибудь, через много сотен лет, люди скажут: удивительно, куда же они все исчезли? Остались только непонятные знаки на стенах... А потом и они оборвались... Еще одна загадка. Только не для нас...
   Я слышал его слова и отказывался понимать их смысл, потому что, если вдуматься хоть на минуту, это стало бы чересчур страшно, невыносимо, как будто меня принуждали заглянуть в самую бездну ада. Как завороженный, я медленно приближался к окну, словно не мог поверить в реальность существования армии на вершине скалы. Казалось, вот сейчас я отвернусь, и страшный сон исчезнет, рассеется сам собой. Но он, кажется, никак не желал заканчиваться. Наоборот, перспектива становилась все более и более ясной и четкой, и буквально в метре от себя я видел ряды лучников, ощетинившиеся стрелами. Они словно притягивали к себе, и я шел на неслышимый зов с широко открытыми глазами, как будто хотел увидеть за всем этим что-то гораздо более важное, то самое, ради чего стоило жить...
   -- Дани! - отчаянно закричал Гийом, но его крик дошел до меня с таким же опозданием, как и свет от давно угасших звезд.
   В следующую секунду я почувствовал страшный удар в бок, -- его как будто огнем обожгло, машинально поднес руку к больному месту, потом к глазам. По пальцам текла кровь. Первой моей реакцией было безмерное удивление и недоумение. Кто-то прошептал в моей голове: "Стрела". Я видел расширившиеся от ужаса глаза Гийома, как будто кто-то предал его внезапно, и он сам этого никак не мог ожидать, его безмолвный крик: "Дани!". А потом весь мир провалился в пропасть, и последним, что я запомнил, были руки Гийома. "Если бы я мог умереть на его руках", -- подумал я, и это был последний проблеск мысли, а потом наступило тире, долгое или нет, до сих пор не могу сказать этого...
   Я пришел в себя от безумной обжигающей боли, подступающей к самому сердцу. Вокруг меня было совсем тихо, и всюду царили кромешная темнота и ледяной холод. Жар и дергающую боль я чувствовал только в боку, на котором лежал на полу, среди осколков камней, щепок и жесткой травы. Расплывающийся мрак постепенно рассеивался, или же мои глаза начинали привыкать к нему, но через некоторое время я понял, что нахожусь в подвале, омерзительно-грязном, остро пахнущем кровью, чем-то горелым и еще чем-то, что определить я не мог хотя бы потому, что было страшно даже задуматься об этом. Неужели я здесь один, и где Гийом? Неужели он бросил меня? И что со мной произошло? Что здесь вообще произошло? Я хотел позвать его, но вместо имени из моего горла вырвался только сдавленный стон.
   -- Дани... -- это был его голос, по-прежнему ровный, спокойный, почти радостный. - Дани, какое счастье, что ты жив! - Теперь в голосе звучало облегчение и сразу за этим - резкий спад, словно все душевные силы человека разом на этом закончились, и дальнейшие слова он произносил падающим шепотом. - Теперь... Теперь все должно быть хорошо, как он и обещал мне... Как бы я к нему ни относился, но наш договор он нарушить не мог... Мы с тобой вместе уйдем в перезапись...
   Я напряженно всматривался в то место, откуда доносился его голос, и видел на фоне насквозь отсыревшей стены что-то страшное, очень смутно напоминающее человека, которого я знал и любил больше жизни. Ничто в очертаниях этой как-то странно распластанной или неестественно вытянутой фигуры не напоминало Гийома.
   -- Гийом... -- выговорил я. - Что здесь произошло? Что с тобой?
   -- Ничего, Дани, -- прошептал он, и я понял, что этот душный запах крови и чего-то горелого исходит именно от него. - Просто они победили. Но... Это же ничто... по сравнению с мировой революцией... -- наверное, он рассмеялся бы, если бы мог.
   Я вглядывался в него и все яснее видел его почти обнаженное изуродованное тело, я мог даже разглядеть мертвенный землистый цвет его заострившегося лица, в котором уже не было ничего похожего на того "ледяного ангела", каким он был всего... я не мог сказать, сколько времени назад, но был уверен, что недавно. И еще я вдруг сразу ясно понял: в последний раз я смогу прикоснуться к нему, а он ко мне только стоя на костре, потому что только из-за костра меня и его не уничтожили на месте. Он не может подойти ко мне, потому что я вижу: его руки привязаны к вбитому в стену крюку таким образом, что его ноги едва касаются пола. Наверное, еще немного, и они будут вывернуты из суставов. Если до этого он не задохнется...
   -- Дани, -- произнес он из последних сил. - Я должен успеть сказать тебе очень важное... Я не успею объяснить, что это означает, но запомни, умоляю тебя, запомни: это "Синие яблоки". Запомни: "Синие яблоки". И не спрашивай, что это значит, не считай бредом. Просто запомни. От этих слов когда-нибудь обрушится весь мир...
   Его голова бессильно упала на плечо, и он потерял сознание. Наступила последняя, предсмертная тишина. Я с ума сходил от собственной беспомощности и боли, а в голове, как непрерывная молитва, звучали на разные голоса слова "синие яблоки", "синие яблоки", а потом ворвалась хриплая песня из другого мира, в которой я сумел ясно расслышать лишь одну фразу: "Только ты сможешь все изменить".
   Если я действительно обладаю священной кровью, значит, нет таких решеток и запоров, которые смогли бы удержать меня в аду! И выйду из него я не один, а вместе с тем человеком, которого люблю, и нет такой силы, что сумела бы остановить меня.
   "Хорошо, -- сказал внутренний голос. - Тогда, Дани, начинай менять точку сборки, чтобы попасть в пространство с другим вариантом развития событий, тем более, что ты, сам не подозревая того, знаешь, каким именно оно должно быть"... И я почувствовал ее, эту точку сборки - между лопатками, на месте невидимых крыльев; из нее, постепенно набирая силу, начинал бить источник света. Сначала слабый, серебряный, едва пульсирующий, он становился все ярче, заливал все тело, становясь все шире и, наконец, он вышел за пределы моего тела. Он бил, как чистый белый источник, который, наконец, достигнув бесчувственного и до неузнаваемости изуродованного Гийома, закрыл его целиком. В этот момент невидимая острая ось насквозь пронзила меня, войдя между лопатками в спину и выйдя из груди, и, сделав над собой невероятное усилие, я повернул эту ось вертикально, хотя на миг в мозгу вспыхнул страх, что при этом я буду разорван пополам.
   Слепящая вспышка света ударила по глазам, и я закрыл их от острой боли, а потом, когда открыл, все еще задыхаясь от этой боли, разливающейся от сердца до спины, то увидел, что кошмар закончился. Вокруг не было ни ужасного подавала с его грязью, вонью и пытками, ни одержавшей победу католической армии, ни умиравшего на моих глазах Гийома: он спал по-прежнему безмятежно, раскинувшись, как ребенок, посреди смятых шелков и белоснежных благоухающих, как в раю, лилий. Он улыбался во сне, и, глядя на него, я тоже не мог сдержать счастливой улыбки. Кошмар рассеивался как навязчивое сновидение под лучами солнца, разгоняющего всех монстров, которые на проверку всегда оказывались глиняными, ничего не стоящими.
   Счастье, бесконечное и всеобъемлющее, затопило меня с головой. Ничего нет, ничего не было, ничего не будет. Только он и я, только наша любовь, и нет в мире силы, которая решилась бы разрушить ее, но даже если бы решилась, сам свет уничтожил бы это зло.
   -- Я люблю тебя, брат, -- прошептал я, подходя к постели и присаживаясь на ее край.
   "Не забудь только, Дани: "синие яблоки". Это очень важно, -- произнес откуда-то издали, из другой, прожитой жизни, голос Гийома. - Не понимай, не надо. Только не забывай никогда. Синие яблоки".
   Я и не забыл бы этого никогда, если бы как раз в этот момент в мое сердце не вонзилась раскаленная игла. Она входила в меня все глубже, и от нее не было спасения, и ладно бы, если бы это было концом; нет, хуже - это было агонией, и она грозила затянуться надолго, быть может, на всю жизнь. Наверное, проще всего было бы разбудить Гийома, попросить его о помощи... Если бы я решился... Но что-то удерживало меня. Я не мог сказать ему ничего, но чувство было сокрушающим: как будто я превратился в восковую фигурку, над которой проделывают опыты этой иглой, и если бы я разбудил его, возможно, убил бы его одним этим движением. Я вспомнил коровьи глаза этой ужасной женщины, которая теперь называлась моей женой - фактической, фиктивной, эта плебейка. Я совершенно ясно видел ее с восковой фигуркой в руках и толстой иглой, застывшую в нетерпеливом ожидании перед пламенем свечи, бросающим багрово-черные отсветы на ее лицо, сразу же принявшее выражение поистине демоническое, почти уродливое лицо, в котором не осталось ничего от былого очарования. "Даже орхидеи могут убивать наивных мотыльков, поскольку ядовиты, эти растения-паразиты, хищные твари", -- прозвучал в моем сознании спокойный голос графа Сен-Жермена.
   Игла проникала все глубже, она раскалывала, раздваивала мое сознание. Я раскалывался, распадался на части, и на пределе боли смог только мысленно закричать: "Дан! Где же ты, Дан? Неужели ты больше никогда не придешь? Да, я понимаю, я эгоистичен; возможно, если ты уйдешь, тебе будет только лучше. К тому же тебе, наверное, запрещено теперь появляться рядом со мной... Спаси меня, брат, потому что я умираю! Потому что гибнет мой свет, потому что я падаю во мрак. Спаси меня, брат!".
   Издалека донесся тихий голос: "Дани... Я никогда не оставлял тебя. Я все время был с тобой. Я и сейчас с тобой, даже если ты не слышишь меня. Ты никогда не должен сдаваться, Дани. Ты должен сохранить себя, Грааль, королевская кровь. Я с тобой, брат. Найди в себе силы выйти в коридор, и ты увидишь Учителя".
   В коридоре на самом деле раздались осторожные тихие шаги и шелест дорожного плаща. Держась рукой за ноющую грудь, я вышел за дверь, больше не оборачиваясь в сторону по прежнему спокойно спящего Гийома, потому что боялся самого себя, того, что я стал для него заразой, потому что понимал: если эта ведьма, которой нужен я, поймет, будто главным препятствием к тому, чтобы заполучить меня, стал Гийом, она уничтожит его очень легко. Достаточно какой-нибудь пряди волос, вещи, которую он носил, наконец, его изображения... Хватит, что передо мной все расплывается в адском тумане, и я даже не способен ни понимать, кто я такой и как правильно поступать, ни что ждет меня впереди. Впереди и сзади, вокруг и далее царил кромешный ад.
   Я опомнился только в тот момент, когда чьи-то сильные, но осторожные руки поддержали меня под локоть, иначе я рухнул бы на пол коридора.
   -- Спокойно, спокойно, -- тихо произнес граф Сен-Жермен. Он дотронулся до моей головы и что-то произнес одними губами. На мгновение мне показалось, будто моя шея находится в чем-то напоминающем деревянный ошейник, и это что-то - только преддверие казни. Душа, ставшая от меня совершенно отдельной, тихо ахнула, а потом наступила оглушительная тишина. Боль отступила, как и все чувства и эмоции. Меня не стало, как будто я превратился в пустоту, в ничто, возможно, в то самое ничто, о котором я мечтал, когда хотел рассказать Гийому о зеркалах, но что-то мне говорило, что я никогда так и не скажу ему этого... Хотя, быть может, только это и было самым важным.
   -- Все хорошо, Дани, -- услышал я голос Сен-Жермена. - Не все еще для тебя потеряно. Кажется, Дан тебе говорил о том, что ты, вернее, вы с ним оба - прокололись... Стали непрозрачными. На время я убрал это воздействие тьмы. Ты получишь передышку, Дани, не знаю, насколько, здесь все зависит только от тебя. Ты должен разобраться с собой и в отношениях со своим братом, стать твердым. Сделай это как можно скорее, потому что только сейчас, на несколько часов ты прозрачен, и тебя не видно ни с какого плана, но потом она снова станет искать тебя. Однако теперь я уже не смогу быть с тобой, не смогу помочь. Мне надо срочно ехать в Париж. Проводи меня немного, Дани.
   Я молча шел за ним, впитывая всем своим существом его слова, потому что видел: граф торопился и, кажется, впервые нервничал. Он хотел высказать слишком многое, но не был уверен, что будет правильно понят, и тщательно подбирал слова.
   -- Мы встретимся, Дани, -- говорил он, неслышно скользя, как ночная темная птица, между притихших кустов жасмина. - И раньше, чем тебе кажется. Ты не можешь всю жизнь порхать мотыльком, хотя все это выглядит чрезвычайно изящно и красиво. Ты и твой брат - изначально астральные воины, и вы уже помогли нам сдвинуть мир с его неподвижной оси. Ты встал на эту дорогу, и пути назад здесь просто нет, его не существует. Ты должен будешь снова прийти, Дани, чтобы совершить очередной ход в грядущей революции. Ты - главная фигура, Дани, королевская кровь, прирожденный правитель. На этот раз тебе достанется главное оружие этого мира - слово, так сумей же правильно воспользоваться им. Возможно, ты меня не совсем понимаешь, Дани...
   Я действительно шел за ним, как во сне, и его слова падали куда-то в подсознание, и мне казалось, что, как я был околдованным, так и остался в этой липкой паутине, и пути назад действительно нет. Королевская кровь... Что это значит? Я и есть тот святой Грааль, который во все времена безуспешно искали и за которым шли, не взирая ни на какие преграды, рыцари Круглого Стола? Я - тот, кто должен изменить мир, тот, кто станет первой жертвой, потому что так было во все времена и достаточно вспомнить хотя бы Одина и жертвоприношения кельтов?.. Жрец и он же - жертва... Две ипостаси, единые в одном. А как же Гийом? Неужели я и его вовлек в этот безумный водоворот, не желая этого? Но раз это так, он должен погибнуть неизбежно, и вот получается, что разные люди оказываются совершенно правы: и Жан дю Барри, и граф Сен-Жермен, хотя их даже рядом ставить нельзя. Общим было только одно: я убью Гийома своей любовью. Я стану первой жертвой, первой кровью, но я же буду вынужден первым бросить камень...
   Пылая жертвенной любовью,
   Ты встанешь, захлебнувшись кровью
  
   Ты сам погасишь вечный свет,
   Мир зачеркнешь на сотни лет.
  
   Ты так любил, что связь не разорвать,
   Прочнее крови - как двоих связать?
  
   И братство ты в него вколотишь с кровью,
   Поскольку лишь ее зовут любовью,
  
   И равенство вы сразу же найдете, --
   Лишь надо прямо встать на эшафоте.
  
   А там - свобода, небо, пустота.
   Любовь есть кровь, и вот твоя мечта.
  
   Эти стихи пришли сами собой, из ниоткуда, но при этом такой тошный и темный запах крови накатил на меня, что я согнулся пополам от острой боли. Меня едва не вывернуло наизнанку и, слава богу, кажется, граф Сен-Жермен этого не заметил. Он почти не смотрел в мою сторону. Он слишком торопился, и как на крыльях, почти не касаясь росистой предутренней травы, быстро шел к карете, ожидавшей его у ворот, и даже кони, чувствуя его нетерпение, нервно перебирали ногами.
   -- Берегите себя, Дани! - крикнул Сен-Жермен, вскакивая на подножку кареты. - Вы сделали все возможное, чтобы усложнить свою жизнь, но, по крайней мере, хотя бы имени моего не назвали, разве что мимоходом, а это значения не имеет. Берегите себя, и мы скоро встретимся с вами, даю вам слово!
   Я машинально проходил по саду, покрытому каплями утренней росы, безотчетно дотрагиваясь до гибких ветвей молодых лимонов, наполняющих весь воздух, дрожащий от предутреннего ожидания счастья, упоительным тонким ароматом (так пахли волосы Гийома), по-прежнему ничего не понимающий, потому что в голове рефреном звучало только одно: "Я убью Гийома своей любовью. Так или иначе, но он погибнет из-за меня...". С невероятным трудом я смог произнести только одну осмысленную фразу, полную беспросветного отчаяния:
   -- Граф, а как же Гийом?
   Но карета уже тронулась, и Сен-Жермен выкрикнул уже из окна, видимо, не расслышав мои слова:
   -- До свидания, Дани! Берегите себя, вы очень нужны! Мы встретимся, и тогда вы снова станете центром мира, Грааль! - и последнее слово очень напоминало крик предутренней птицы...
  
   "Гийом, мой Гийом, как трудно писать эти последние письма, если бы ты знал... Впрочем, я и сам не понимаю, что говорю... Не последние, а последнее... Ты, наверное, скажешь, что все это смешно после того, что произошло позавчера. Но поверь, все, что бы я ни делал, было искренне. Так и сейчас. То, что я собираюсь сделать, продиктовано только любовью к тебе. Сейчас, когда я смотрю на тебя, ты... Ты сам не понимаешь, насколько ты прекрасен, юный и счастливый ангел, пронизанный светом, который виден мне, даже несмотря на ненастный день. Знаешь, как иногда бывает тяжело осознавать себя Граалем... К тому же выброшенным в грязь, забытым, оставленным, так и не сумевшим выполнить свое предназначение. А именно это и произойдет со мной. Я так ясно это понял, когда проходил утром по саду, и даже гравий под моими ногами шелестел: "Грааль, Грааль", и так же точно звучал каждый крик ночной птицы. В этом слове есть что-то роковое; оно просто притягивает к себе мрак, а я сейчас не чувствую возможности и сил противостоять ему. Мне предстоит перевернуть эту страну, которую я так люблю, превратить ее в преддверие ада... Но это я еще перенес бы, но ты...
   Ты сам не знаешь, что произошло в тот день, когда мы встретились... Кажется, я не сумею объяснить тебе, но я поневоле сделаю тебя жертвой во имя... Самое страшное, что я не знаю, во имя чего. Я стану причиной твоей гибели. Вот и все, что тебе нужно знать, и я не хочу этого. Я не отдам тебя никому, мой Гийом. Я и сам любого убил бы за тебя... И кроме того... Ты не знаешь... Эта женщина... Ты правильно предупреждал меня, что надо держаться от нее подальше. И не просто держаться подальше - стать незаметным, надеть маску, что угодно... Но того, что произошло, уже не изменить. Она не отстанет от меня, и то, что сейчас я чувствую раскаленную иглу в своем сердце - это ее вина. Я не хочу, чтобы следующим стал ты. Хватит того, что она способна отравить свое злобой и алчностью даже Грааль. И разве не ты говорил мне, что при королевском дворе колдует каждый второй?.. Впрочем, мне пора заканчивать. И с письмом, и с любовью, и с жизнью.
   Прости меня, мой Гийом, я так люблю тебя. Я готов повторять твое имя бесконечно: мой Гийом, только мой. Я всегда буду любить тебя - в следующих жизнях, на всех позорных кострах, в аду, где угодно. Я говорю это, потому что перед смертью не лгут, а выбора мне, кажется, не оставлено. Мне кажется, еще немного, и я услышу твой ироничный голос: "Да кто ты такой, собственно? Думаешь, ты первый человек, попавший в безвыходную ситуацию? Нет, мой Гийом, она не безвыходна, она для тебя смертельна. А для себя я давно уже не боюсь ничего. Прости, прости меня, любовь моя. Как хотелось бы поцеловать тебя перед тем, как расстаться навсегда, хотя бы эту мягкую прядь волос, но я и этого не могу себе позволить: боюсь разбудить тебя, любовь моя. Я люблю тебя, я люблю тебя, ничего вокруг не вижу, кроме тебя, мой Гийом. Никого не было, никого нет и не будет, -- только ты. Люблю тебя, прощай, любовь моя. Теперь главное - защитить тебя, защитить любой ценой, пусть даже собственной жизнью. И как только я подумал об этом, в сознании само высветилось имя - Екатерина Медичи, а потом зазвучали стихи, незваные, непрошеные, как всегда это и бывает, но, быть может, они помогут тебе лучше понять то, что я собираюсь сейчас сделать и что движет мною.
   Она идет по гулким темным залам
   И на полу дрожат квадраты лунного огня,
   Во тьме колонны все подобны скалам
   С единорогами... Ах, все не для меня!
  
   Они так призрачно печальны, осторожны,
   Они не подойдут ко мне на миг,
   И мне самой так тесно, так тревожно,
   Что я с трудом удерживаю крик.
  
   О зеркала, кто я? Всего лишь мать, которой
   Бог дал троих прелестнейших детей,
   Они - цветы, им не бывать опорой
   Ни матери, ни трону королей.
  
   Сама, всегда сама, всегда одна, черны мои одежды,
   Как сладко мне смотреть, как дети спят.
   Кудрявые, невинные, как прежде
   Сама была такой, и был закат,
  
   Как райский сад прелестный.
   Звезды мая и птицы полевые вкруг меня,
   И я смеялась солнцу, понимая, --
   Есть солнце, есть любовь, но... солнце - знак огня.
  
   И эта же любовь во мне пылала,
   Когда я спящих гладила детей,
   Горела в сердце, влагой обжигала
   Соленою глаза мои. И лилии полей
  
   Вдруг стали невозможной дальней сказкой
   Средь тьмы, жестокости, звериной слепоты.
   Любовь горит, но спрятана под маской -
   Чтоб не почуяли железные кроты,
  
   Где малыши мои... И вот сегодня
   Сама, всегда сама даю последний бой.
   Отродью мерзкому, что жаждет детской крови
   Я крест поставлю собственной рукой.
  
   Окно распахнуто, и ветер легкий, свежий,
   В луне заволновались зеркала.
   Сегодня сгинет мрак, исчезнет нежить,
   Чтоб детский сон тревожить не смогла.
  
   ...Она взмахнет рукой, и в лунной ночи
   Ей прозвучат колокола в ответ
   Из Сен-Жермен-Л'Оксерруа... Опустит очи.
   Все сделала. Все - детям. Все - любовь. Все -- свет".
  
   -- Гийом, Гийом, да проснись же, -- взволнованно говорил молодой человек, казавшийся зеркальным отражением по-прежнему счастливо спящего Гийома, как будто этот сон был в его жизни последним, самым мирным, самым удивительным. Лицо юного аристократа выглядело таким умиротворенным и спокойным, как будто смерть уже коснулась его, и проблемы этого грязного мира остались невероятно далеко.
   -- Гийом, да что с тобой, проснись же, умоляю тебя, не пугай меня!
   Молодой человек швырнул на пол дорожный плащ и шляпу, и его темно-карие, цвета темного меда глаза, стали еще темнее от отчаяния и тревоги. Да, пожалуй, единственное, что их отличало - это глаза, у одного - изумрудные как бесконечные луга легендарного Аваллона - страны бесконечного счастья, у другого - глубокие и темные, как пропасти в горных окрестностях Монсегюра, где можно пропасть навсегда.
   Темные густые ресницы Гийома вздрогнули, и легкая улыбка счастливым лучом света скользнула по его губам.
   -- Ах, братишка, -- сказал он медленно, даже не открывая глаз. - Как я рад видеть... прости, слышать тебя... Ты, наверное, ничуть не изменился с того времени, как мы с тобой виделись в последний раз - безнадежный романтик, моралист, зачитывающийся историями древних войн и мечтающий о собственной, победоносной, конечно... Герой рыцарских романов, вечно ищущий свой недостижимый Грааль... Верный и преданный и иногда доводящий меня до бешенства своими нравоучениями и морализаторством в духе Руссо. Ты все так же похож на меня (я имею в виду - внешне), а быть может, жизнь среди каменистых безлюдных полей Вандеи изменила тебя и все-таки сумела сделать настоящим воином? Да, мой Анри?
   Гийом наконец открыл глаза и ласково тронул брата за руку:
   -- Кажется, я не видел тебя целую тысячу лет... И что же привело тебя к этому распутному чудовищу - графу Гийому де Монвиль, приятелю интригана Жана дю Барри и извращенного сумасшедшего маркиза де Сада, в эту Тулузу, что забросило тебя так далеко от твоего Аквитанского полка?
   Однако глаза Анри оставались все такими же серьезными и тревожными, и весь его облик свидетельствовал, что шутить он нисколько не собирается.
   -- Что привело меня к тебе, Гийом? - бесстрастно повторил он заданный ему вопрос. - Если я отвечу тебе откровенно, так, как я всегда привык это делать, ты ни за что не поверишь... Это предчувствие, Гийом. Я видел, что тебе плохо и страшно... Прости, мне хотелось... Помочь тебе... Вернее, я не мог поступить иначе: ведь мы с тобой близнецы, а близнецы чувствуют друг друга на любом расстоянии, сколько бы сотен километров не отделяло их друг от друга.
   -- Но на этот раз ты, кажется, ошибся, Анри, -- спокойно произнес Гийом, и его изумрудные глаза осветились безоблачным счастьем. - Напротив, я безмятежен и чувствую только неземное блаженство, как никогда в жизни, и надеюсь, ты не станешь терзать мой слух моральными проповедями хоть в духе католицизма, от которого у меня челюсти сводит, хоть в духе Руссо и энциклопедистов, столь модных в придворной среде?
   Лицо Анри вдруг побледнело так, как будто у него внезапно заболело сердце.
   -- Да что это вдруг с тобой? - встревожился Гийом, привстав на локте. Его взгляд сразу же стремительно упал на то место, где обычно спал Даниэль, и он, теперь уже окончательно проснувшись, судорожно смял в кулаке шелковую простыню.
   -- Анри! - закричал он, схватив брата за плечи. - Когда ты вошел, здесь, рядом со мной, никого не было?
   Но тот, кажется, ничего не слышал. Тонкие перчатки упали на пол из его бессильно разжавшихся пальцев, а глаза ничего из окружающей реальности не видели перед собой, --только непонятный сумрак, густой туман, в котором плавали устрашающие предметы - куклы, пронзенные иголками в том месте, где должно находиться сердце, расплавленный воск, шипящие свечи, холодная, подернутая рябью зеленоватая вода темного омута, ветер, налетающий порывами и срывающий с деревьев разорванные в клочья листья.
   -- Как здесь темно и страшно, -- заметно изменившимся голосом заговорил он, как будто самому себе. - Наконец-то я понял значение слова "ужас". Это вовсе не монстр. Гийом, я понял это. Представляешь, ты говоришь с человеком, дороже которого для тебя нет ничего на свете о таких вещах, которые кажутся вам обоим важнее всего на свете, и вдруг через милый, обожаемый человеческий образ, проглядывает звериная страшная маска. Это именно то, чего ты не ожидал, но это есть, и это есть ужас, потому что только это способно сломать и уничтожить тебя больше, чем смерть. Гийом, я никогда не знал, что внутри меня похоронено это чудовище. Оно надежно скрыто, но может появиться в любой момент, а потому я сделаю все, чтобы убить его. Чтобы оно не уничтожило тебя.
   Гийом стал бледным, как полотно.
   -- Что ты говоришь... -- имя застряло в его горле. Он больше не мог назвать брата по имени -- "Анри", потому что слышал слова Дани, его голос, звенящий любовью и отчаянием. Он смог только сдавленно прошептать: -- Если ты любишь меня, умоляю тебя всем святым, заклинаю нашей любовью: не делай этого, брат. Я люблю тебя, слышишь, Дани? Ты - мой свет, мой путь, моя жизнь, без тебя меня нет. Не убивай меня, Дани. Умоляю тебя....
   Но пути к Дани, живущему сейчас в застывших темных глазах Анри, просто не существовало. Он не слышал слов Гийома, и внутренний монолог Дани продолжался, не прерываясь и разрывая сердце Гийома на части.
   -- Как холодно, любовь моя, как же холодно жить на этом свете. Все кругом замерзло, и мне кажется, что этот полярный холод поселился даже внутри меня, и игла в сердце вся заледенела: тронь - и я рассыплюсь на множество бесформенных осколков. И какая темная и холодная вода впереди... Мне страшно до тошноты, но сейчас это пройдет, я знаю. Это как писать книги - вначале всегда страшно, а потом просто бросаешься вперед и больше уже не чувствуешь ничего... Мне надо спасти тебя, светлого, солнечного, от этого бесконечного холодного мрака... Я должен сохранить тебя ценой своей боли и своего падения, своего позора -- как морская раковина охраняет жемчужину, и лучше места, чем темная глубина воды, не придумаешь... Я хорошо сохраню твой свет и тот Грааль, который будут искать так бесполезно, так безнадежно. Думая о тебе, я ухожу не в отчаянии, но в надежде, что ты будешь жить, бесконечная любовь моя. Мой Гийом, мой обожаемый Гийом, бесконечный свет мой, за которым я буду идти миллионы жизней и никогда не откажусь от него... И пусть никогда не увидеть мне зеленого и солнечного Авалона, пусть далеко от тебя, но я всегда буду жить на этой земле в то же время, что и ты, любовь моя, мой Гийом... Ты никогда не будешь чувствовать себя одиноким: умом - может быть, но душой - нет, никогда! Потому что мое сердце всегда будет касаться твоего, а остальное - неважно...
   Ни один самый темный омут не скроет глаз твоих,
   Ибо и туда проникнут солнца лучи,
   И когда ты войдешь в меня, вдруг вспыхнут все омуты
   Фейерверком безумным в безумной ночи.
  
   Так войди в меня, любовь моя, и не бойся, что я предстану
   Жуткой нежитью перед тобой.
   Я люблю тебя, и веером брызг златотканных
   Ноги твои омоет речной прибой.
  
   Знай, то - поцелуи мои осторожные, преклонение пред судьбой,
   Ты мне даром был, я люблю тебя... Я стучу в твое сердце: открой!
   Золотая бабочка бьется в стекло - открой!
  
   -- Золотая бабочка по имени Дани, -- еле слышно, одними губами прошептал Анри. - Это его настоящее имя.
   Гийом стремительно вскочил с постели, путаясь в простынях и выскальзывая из них с проклятиями. Он неосторожно толкнул так и сидевшего неподвижно на краешке постели Анри, и тот, как будто очнувшись от наваждения, изумленно воззрился на брата, который хватал все, что попадалось под руку: рубашку, шпагу, отшвыривал в сторону кресла и столы, с которых с тихим предсмертным стоном падали вазы из тонкого китайского фарфора, и белые розы - символ невинности в смерти - падали ему под ноги, устилая пол спальни ковром ароматных лепестков.
   -- Гийом... -- растерянно вымолвил Анри. - Я только что прибыл к тебе по важному делу... -- он поднес руку ко лбу и вдруг, ненадолго замолчав, потрясенно посмотрел на стремительно одевающегося перед ним Гийома. - Забыл... - сказал он. - Представляешь, брат, забыл! А... Кстати, куда это ты так спешишь? В моем полку даже так быстро одеваться не умеют по сигналу. И даже не обнимешь... Мы ведь так давно не виделись и неизвестно, когда еще увидимся. Брат, да что с тобой! - С каждой последующей фразой его тревога все более и более нарастала, особенно оттого, что Гийом, уже совершенно одетый, так и не проронил ни слова.
   -- Гийом! - в отчаянии выкрикнул Анри.
   -- Скоро вернусь, -- коротко бросил Гийом, взявшись за ручку двери. - Слово даю, что скоро, брат. Кстати, Анри, ты никого не встретил на дороге, когда приближался к замку?
   Анри смотрел на него чистыми глазами цвета прозрачного меда.
   -- Всадника, -- сказал он. - Молодого. Мне показалось, что он неважно себя чувствует: очень плохо держался в седле. Я непременно остановился бы, чтобы помочь, я даже хотел дать кучеру знак остановиться, но конь так стремительно пролетел мимо, что я просто не успел ничего предпринять. А что?
   -- Ничего, -- ответил Гийом, небрежным жестом откинув со лба непослушную мягкую челку. - Я скоро вернусь, Анри. Жди меня, где тебе удобно. Поверь, мне нужно срочно уйти, или случится нечто непоправимое....
   С этими словами он исчез за дверью.
   Анри, так ничего и не понявший из возбужденной тирады брата, недоуменно пожал плечами, неторопливо скинул на пол дорожный камзол и шляпу, подошел к широкому окну и, закрыв глаза, с наслаждением подставил лицо нежному дуновению утреннего южного ветерка. Где-то защебетала от переполняющего счастья утренняя пташка, и Анри тоже счастливо улыбнулся. Медленно проводя тонкими пальцами по стенам, он отправился в комнату, дорогу в которую знал наизусть - в библиотеку, где всегда царил полумрак, а рассеянные солнечные лучи ложились на пол искрящимся тонким веером. Не раздумывая, он наверняка подошел к одной из полок и снял с него тяжелый том в бордовом переплете. Аккуратно сдув пыль, он прочитал название, читать которое ему приходилось уже бессчетное число раз: "История альбигойских войн во Франции". Анри удобно устроился в кресле, и его белоснежные изысканные кружева заскользили по пожелтевшим страницам. Через минуту он, уже забыв обо всем на свете, находился среди тех, кто защищал Монсегюр.
   От усталости, долгого переезда и таких теплых, расслабляющих солнечных лучей, его голова клонилась, и Анри едва сдерживался, чтобы не заснуть, но какая-то неудержимая сила швыряла его в темную воронку. И вот он уже видел перед собой своды пещеры, сквозь отверстие в вершине которой проникал столб ослепляющего белого света, и в этом свете он видел двоих людей - своего брата Гийома и еще одного светловолосого молодого человека, стоявшего перед ним на коленях и смотревшего в его глаза так, словно хотел впитать в себя его всего - его изумрудный ласковый взгляд, мягкую улыбку, скользящую по его губам, каждый жест тонких рук. Издалека доносился шелест лесных деревьев, больше напоминавший пение (или шелест их снежно-белых крыльев?) ангелов, освещавших своим невидимым присутствием эту сцену, исполненную бесконечного света и любви.
   Молодой человек одними губами повторял слова клятвы. Анри не слышал его голоса, да это и не было ему нужно, потому что клятву "чистых" он знал наизусть:
   "Обещаю предать себя Богу и Евангелию, никогда не лгать, не клясться, не касаться женщины, не убивать никаких животных и не есть ни их мяса, ни яиц ни молока, а питаться только растительной пищей и рыбой, ничего не делать, не произнеся Молитвы Господней, не путешествовать, и ночи не проводить в каком-либо месте, и даже не есть без товарища (при этих словах он посмотрел на Гийома и его лицо озарилось счастьем и любовью; он весь словно засиял этим внутренним светом), и если я попаду в руки своих врагов и буду разлучен с моим братом, то обещаю по крайней мере три дня воздерживаться от всякой пищи, обещаю всегда спать только одетым; наконец, обещаю ни за что не предавать свою веру пред любой угрозой смерти" (и снова взгляд на Гийома, исполненный верности и решимости идти за ним до конца).
   Гийом осторожно поднял с колен молодого человека и поцеловал его поцелуем, быть может, более сердечным, чем того требовал братский поцелуй, но все его существо переполняло безграничное счастье, и для них обоих никого больше не существовало в целом свете - братьев, после бесконечно долгих поисков обретших друг друга. Больше никто не был нужен, у них все было, и они уже видели все самое хорошее, что может быть в этой жизни - любовь, свет, лес, горы. Бесконечный и упоительный полет к свету.
   Анри видел, как к ним подошел невысокий молодой человек с лучистыми, но холодными и жестокими глазами.
   -- Теперь, когда обряд свершился, поздравляю вас, Даниэль. Отныне вы повсюду будете следовать вместе с графом Гийомом, одновременно выполняя обязанности моего телохранителя.
   Но оба молодых человека, упоенные друг другом, кажется, не слышали слов виконта. Они могли только смотреть друг другу в глаза с бесконечной любовью и преданностью, и в этот момент из столба сияющего света, падавшего из верхнего отверстия вглубь пещеры, в руки братьев спустился белоснежный голубь и застыл, как бы боясь нарушить тишину, воцарившуюся в их сердцах. И все присутствующие в едином благоговейном порыве опустились на колени, склонив головы перед этой всепобеждающей силой любви и верности, благословленными самим небом. Гийом и Даниэль, неподвижные и прекрасные, как статуи ангелов на готических соборах, стали олицетворенной любовью, скрепленной голубем - Святым Духом. В этот момент равнодушным и неизменно ироничным остался, пожалуй, только виконт Тренкавель. Его губы тронула легкая усмешка, и та же непонятная усмешка проскользнула в полярно-ледяном взгляде. "Ну что, ну что ж", -- пробормотал он, но никто из присутствующих, так и не смеющих поднять голов, так этого и не заметил.
  
   Кроны леса стремительно приближались, и все же Гийому казалось, что его конь едва плетется по пыльной дороге. Вокруг стояла мертвая тишина, не нарушаемая даже легким дуновением ветерка. Несмотря на начало дня, казалось, уже наступил вечер: солнце, едва показавшись утром, немедленно спряталось за плотной грядой облаков, напоминавшей горную, через которую ни перебраться, ни перелететь невозможно. "И все-таки ты сделаешь это!" -- яростно выкрикнул Гийом, вонзив шпоры в бока коня. И вдруг измученное животное встало на дыбы и резко уперлось передними ногами в землю, отчего всадник едва не перелетел через его голову. Он уже собирался проклясть и себя, и несчастного коня, и весь мир, как всегда это делал по своему обыкновению, как до его слуха долетела простая песенка, которую неизвестный музыкант наигрывал на свирели:
   О Прованс, мириады твоих сокровищ
   Давно и навеки меня пленили:
   Цветы полей и то, что всего дороже -
   Золотая бабочка Дани.
   -- Что это? - недоуменно пробормотал Гийом, озираясь по сторонам.
   Клубы плотной пыли к этому времени уже совершенно рассеялись, и он увидел сидящего у самой кромки дороги музыканта в бедной застиранной одежде и широкополой соломенной шляпе, абсолютно скрывающей его лицо.
   -- Это всего лишь я, бедный музыкант и поэт, -- лучезарно улыбнувшись, ответил человек, поднимая голову и глядя Гийому прямо в глаза, и он узнал этот взгляд, забыть который невозможно ("Как ты там говорил о его глазах, Дани: они -- как звезды?").
   -- Как вы смели остановить меня?! - закричал Гийом в запале. - Мой конь вас испугался! Да и я запросто мог раздавить вас!... Хотя черт бы с вами! Мне немедленно, срочно, необходимо быть в другом месте! Понимаете ли вы это?..
   Музыкант смотрел на него, по-прежнему, улыбаясь, и Гийом только в сердцах махнул рукой, пытаясь поймать коня под уздцы.
   -- Да пожалейте же вы несчастное животное, граф Гийом, -- сказал музыкант, поднимаясь с земли. - К чему так спешить, если вы немедленно, здесь и сейчас, можете сделать то, что хотели бы сделать там? Вы здесь и сейчас спасете свою золотую бабочку или здесь же и сейчас погубите ее...
   Этот музыкант, оказавшийся человеком очень молодым, с длинными льняными волосами и жесткими, но - не жестокими - светло-серыми глазами, стоял уже рядом с Гийомом, и с его губ, как и пять минут назад, не сходила улыбка, почти радостная.
   -- Я не понимаю... -- вымолвил Гийом. - Почему вы как будто радуетесь, глядя на меня?
   -- А разве может быть иначе? - спросил незнакомец. - Столько сотен лет прошло. Всегда приятно встретить своего старого знакомого.
   И в этот момент словно ослепительная до черноты вспышка пронзила мозг Гийома: он увидел этого молодого человека, за которым по узким, почти незаметным горным тропинкам пробирались сотни людей. Сквозь темный сиреневый сумрак можно было различить, что горы буквально увиты поднимающимися по их отрогам людьми. Он видел это нескончаемое, как бесконечный и унылый осенний дождь, шествие из высокого стрельчатого окна неприступной до этого дня крепости Монсегюр, обнимая за плечи поникшего от отчаяния Дани утешающим, ободряющим жестом.
   -- Тренкавель! - воскликнул Гийом.
   -- Всегда к вашим услугам, -- немного иронично поклонился молодой человек.
   Лицо Гийома слегка омрачилось:
   -- Кажется, мы с вами были врагами...
   -- Ерунда, -- с досадой повел плечом Тренкавель. Он уже взял под уздцы коня Гийома и теперь они вместе шли по направлению к лесу, и Гийому почему-то показалось, что лес приближается к ним гораздо быстрее, чем если бы всадник, будучи на коне, делал это верхом.
   -- Кто вы, виконт? - с изумлением спросил Гийом.
   -- Это неважно, -- сухо ответил Тренкавель. - К тому же теперь у меня совсем другое имя. Я по-прежнему хотел бы поговорить с вами о Дани и о нашем общем деле, которое с тех давних лет так и не осталось не законченным, и все мы поневоле связаны с ним. Нет ничего хуже незаконченных дел, не так ли, граф Гийом? Скоро мы все-таки закончим его, и в моих интересах, чтобы сейчас Дани остался жив, а уж... -- Он усмехнулся и пропел строчку из песни другого мира: "Что дальше будет - неизвестно". - Тренкавель помолчал несколько мгновений, а потом, искоса взглянув на Гийома, поинтересовался почти равнодушно:
   -- Теперь, когда прошло столько столетий, вы ведь не можете больше испытывать ко мне ненависти, граф Гийом? Ведь все счета уже подведены под той частью нашего договора, не так ли?
   -- О чем это вы? - не понял Гийом. - Вы обещали, что здесь и сейчас я смогу спасти Дани, а вместо этого... У меня нет ни малейшего желания снова выяснять с вами отношения. Они были выяснены двести лет назад, как я понял. К тому же, как мне кажется, у меня не может быть к вам претензий: что-то подсказывает мне, будто между нами действительно существовал договор, и вы полностью выполнили его.
   Тренкавель неопределенно покачал головой, что могло в одно и то же время означать и "да" и "нет".
   -- Договоры, честь, предательство, верность... -- тихо проговорил он, словно ни к кому не обращаясь. - Иногда я перестаю понимать значение этих слов. Свой долг я исполнил - тогда, и меня не интересовало, как это будет расценено публикой и, с позволения сказать, потомками. Свой долг я исполню и сейчас. В тех краях, где давным-давно мы с вами жили... Как это говорится в сказках - в незапамятные времена... Обосновались наши с вами общие предки - кельты из племени волков. Их так и называли "волки". А какому божеству посвящен волк, позвольте вас спросить, господин граф?
   Гийом молчал, не глядя в сторону своего собеседника.
   -- Я так и знал, -- продолжал тот с усмешкой. - Бедные вы оба, два мотылька, случайно попавшие под копыта коня... Хотя не мешало бы вам побольше заглядывать в библиотеку по примеру вашего брата Анри... Впрочем, оставим пока Анри. Итак, племена волков принесли с собой из завоеванной Греции, вернее, из храма бога Солнца Аполлона, или, как они его называли - Белена - неисчислимые сокровища, хотя главное в нашем деле - опять же - не золото. Эти сакральные предметы и благословение самого Белена (ибо кто может ограбить храм божий без соизволения на то его хозяина?) сделали их представителями новой расы, которая должна была объединить под своим началом все земные страны. И в тот момент, когда мы с вами встречались, Монсегюр хранил и сокровища Белена, и Грааль - королевскую кровь, а потому представлялся и нам, и нашим врагам неприступным. Таким он действительно был. Но в то время, во время Монсегюра, говорить о воссоединении земель и народов было еще рано, потому что, прежде чем всходы дадут плоды, их надо посеять...
   -- Принести в жертву! -- с неожиданной ненавистью отозвался Гийом, и его изумрудные глаза блеснули бешенством.
   -- Вот как, сразу все вспомнили, граф? - искренне и заразительно рассмеялся музыкант.
   Гийом мрачно промолчал.
   -- Вот поэтому я и был всегда против ваших отношений с Дани, -- спокойно продолжал Тренкавель, даже головы не повернув в сторону собеседника. - Он идет за вами, слепо доверяя вам, бесконечно любя вас и, вместо прямого пути по равнине нам приходится тоже идти за вами обоими и долго кружиться по горам, и выхода у нас нет, потому что вы поневоле стали тем, кто несет в своих руках королевский Грааль. Я не слишком сложно выражаюсь для вас, господин граф?
   -- Какая вам разница, если результат все равно окажется одним и тем же? - раздраженно отозвался Гийом.
   -- Ах, как же мне все это нравится: все, что вы говорите, -- совсем как в прежние времена! Какая ностальгия, даже жаль немного тех времен... Между прочим, еще немного о предательстве, -- усмехнулся Тренкавель. - Вам когда-то очень доверял Симон де Монфор, считал лучшим, самым верным другом, а потом вы предали его. Из-за Дани. Из-за любви, которая всегда понимает верность по-своему. И Монфор разуверился в людях, стал настоящим зверем, который больше до конца жизни не верил никому, с невиданной жестокостью истребляя безоружных - уже поверженных! -- рыцарей, женщин и детей. Он никого не щадил. Он спалил в своей ненависти весь Прованс, весь Лангедок. Если бы он мог, то спалил бы даже Пиренеи вместе с Альпами! Но с особым наслаждением он сжег вас, граф Гийом, и вашего Дани... Он так хохотал при этом, словно этим хохотом хотел проклясть все небо и уничтожить навсегда собственную душу, которая со времени вашего предательства горела в самом страшном аду, поэтому он никогда и не рассчитывал увидеть в аду что-нибудь новое для себя. Ад его не пугал с того времени, как вы предали его, дорогой граф.
   Так что, господин Гийом, миров много, но от этого, данного нам сейчас мира не уйти, как бы сейчас ни пытался сделать это Дани. Это бесполезно, и даже вода вытолкнет его из своей темной глубины, которая, казалось бы, не отказывает никому, и, как бы он ни старался, его вены будут уходить от ножа, и ветер поддержит его, если он решит разбить свое тело о скалы. Всему свое время, граф Гийом, как ни тягостно порой ждать конца. Каждый воин выполнит свою миссию, хочет он этого или нет, и особенно если этот воин - Грааль. Грааль - это судьба.
   -- Хватит! - резко сказал Гийом. - Я ничего не понимаю, вернее, не хочу понимать в ваших мировых играх и амбициях. Я хотел просто жить и любить, понимаете ли вы это? И пока я тут с вами болтаю, с Дани, быть может...
   -- Не может, -- отрезал Тренкавель, и взгляд его глаз стал арктически-холодным. - Он нужен мне, а значит, ничего не может! Он вообще ничего сам не может и даже, возможно, в глубине души понимает это. От этого и приходит в отчаяние.
   Он резко наклонился и сорвал с края дороги трилистник, с которого вспорхнула напуганная так внезапно накрывшей ее тенью голубая бабочка.
   -- Стой! - негромко и властно произнес Тренкавель, решительным движением переломил травинку, и Гийом невольно вздрогнул.
   -- Ну вот, -- сказал Тренкавель, взглянув на Гийома. - Можете теперь идти туда, куда хотели, граф, и спокойно забирать его. Хотя... ничего вы не сделаете, и мы с вами все равно встретимся, нравится вам это или нет. И еще одно! -- крикнул он, потому что Гийом уже вскочил на коня и приготовился пустить его в галоп.
   -- Что еще? - с явной досадой спросил Гийом, едва сдерживая рвущегося вперед скакуна.
   -- Ищите подклад! - крикнул Тренкавель. - Иначе проблем будет больше, чем мы до этого предполагали!
   -- Что? - не понял Гийом. - Что это? Что за слово дурацкое?
   -- Не знаю, -- с досадой махнул рукой Тренкавель. - Я никогда ничего не понимал в этих магических штучках. Терпеть их не могу! Короче, ищите подклад! А когда ваш брат придет в себя, непременно спросите, что произошло в тот вечер, когда вы отдавали свой долг дядюшке дю Барри, ну, после той, так сказать, свадьбы... -- И он даже поморщился от отвращения. - Когда ваш Дани оставался один, то есть не один, а с этой... Впрочем, не мое это дело. То, что произошло, лично для вас, граф, важно. Ищите подклад, пока не найдете, но что вы потом станете с ним делать - ума не приложу, скажу честно. Тот, кто уничтожит его, обречен на страшную смерть, и я не знаю, чем помочь вам. В конце концов вы сами влипли в эту дурацкую ситуацию, которая ничего общего не имела с планами нашего братства, а потому сами и думайте. А теперь, прощайте, господин граф, скачите за своим братом, за своим Граалем!
   Он резко отвернулся и быстро зашагал по пыльной, опаленной щедрым южным солнцем дороге, сдвинув на глаза шляпу и негромко насвистывая песенку:
   Взмах крыльев бабочки в лугах Прованса
   Сулит пожар в другом конце земли.
   О Монсегюр, Грааль, о Санта Эсперанса,
   О золотая бабочка Дани!
  
   Темная речная вода манила обещанием вечного покоя, тем более что, как мне казалось, опий продолжал действовать, а потому я вряд ли успел бы понять, насколько это отвратительно, когда вода, проникая через рот и нос в твой мозг, разрывает его наподобие бомбы. Оглушительный, омерзительный взрыв ржавого цвета. Меня невольно передернуло и, стараясь сдержать нервную дрожь, я сделал несколько шагов по направлению к реке. Мокрый холодный песок и скользкий ил неприятно холодили босые ноги, но я уже больше не чувствовал себя принадлежащим к этому миру, который выталкивал меня из себя всеми силами. К тому же оставалась небольшая надежда, что ржавая игла, застрявшая в моем сердце, растворится в момент моей смерти, хотя к этому времени я уже превратился в сплошной сгусток боли. Шел не я - шла сама воплощенная боль и отчаяние, причина будущих костров, оскаленных человеческих лиц, больше похожих на волчьи. Эти волки смогут получать наслаждение, только поглощая кровь таких, как Гийом. Кровь непохожих, иных, всегда сладка на вкус, она опьяняет, она толкает на разрушение всего, что создавалось веками, и в этот момент мало кто думает об идеалах, о которых черни кричат со своих пьедесталов зеленолицые от бессонных ночей трибуны, машущие кленовыми листьями, трехцветными флагами и кокардами, все, кто жонглирует такими же сладкими, как кровь, словами - "свобода, равенство, братство".
   Сам не понимаю, откуда в моей голове берутся эти мысли. Какие флаги, какие листья и кокарды? Какая взбесившаяся черная кость? Что со мной? Наверное, я просто схожу с ума и, если сказать честно, сейчас мне больше всего на свете хочется просто умереть. Заснуть и даже снов не видеть. Никогда ничего не начинать сначала, никому больше не причинять боли, не чувствовать боли самому. Только покой, бесконечный покой... В каком-нибудь забытом замке на берегу моря, на скале, о которую разбиваются бесконечные морские волны, и ты только слушаешь, все время слушаешь этот шум и спишь... И никогда не просыпаешься...
   И этот замок немедленно возник перед моим внутренним взором - чужой для всего мира, никому не нужный, предназначенный изначально только для меня, живущий собственной неторопливой жизнью, такой же, как камни, волны, песок... Я шел к нему, но он не становился ближе, а мое сознание туманилось все больше и больше, и сейчас я даже не помнил, что означает это имя, которое, кажется, так много значило для меня - все небо! - Гийом. Остались только глаза, яркие, изумрудные, так похожие на волны, сквозь которые преломлялся солнечный луч. Волны, омывающие скалы, на которых одиноко возвышался мой, никем не востребованный замок. Замок, предназначенный только для меня. Он ждал меня, своего единственного хозяина и господина, я шел к нему, пока внезапно пространство не раскололось пополам, и я так и не понял, что именно произошло. Что-то влажное холодило мою щеку. Волна? Песок? Я не понимал. Сознание уплывало, устремлялось вслед за моим невозможным замком с его невозможными скалами и невозможными волнами, так похожими на прозрачные изумрудные глаза человека, которого я любил больше жизни и за которого решил... Я больше не помнил, что я из-за него решил.
   -- Ну что, Дани, совсем хреново? - услышал я рядом с собой знакомый хрипловатый голос и с трудом поднял голову.
   Первым, что я увидел, был я сам, лежащий у самой кромки воды, в последнем порыве протянувший руки к волнам, которые захлестывали мое лицо, как будто обещая исполнить задуманное мной без моего участия. Собственное тело никаких эмоций не вызывало, но рядом с ним сидел, поджав под себя ноги, Дан, и смотрел на меня немного печально, больными уставшими глазами.
   -- Здравствуй, Дан, -- сказал я. - Ну вот, мы с тобой снова на равных. Тебе, я вижу, тоже пришлось не очень здорово в моей шкурке.
   -- Не знаю, -- он пожал плечами. - Я больше не могу отличить поражения от победы, честное слово, Дани. Говорят, что это правильно, так и должно быть, хотя я, честно говоря, не знаю... Одно могу сказать: в своей гребаной организации ты больше не работаешь. Я же сказал, что пришел за тобой. Там тебе не место.
   -- А где же мое место? - поинтересовался я и тут же сам ответил. - Здесь вот, наверное. Как видишь, -- я кивнул на свое тело, -- У меня, видимо, было большое желание присоединиться к тебе.
   -- И тебе, как всегда, не дали, -- усмехнулся Дан.
   -- И что же мне делать? Ты так и не сказал.
   -- Жди, Дани, так же, как приходится ждать мне, -- меланхолично отозвался Дан. - Но, прости, не место потомку Ларошжакленов работать над теми, с позволения сказать, текстами-нетленками. Ты владеешь словом, понимаешь ли ты это? Понимаешь ли ты, какая великая сила - слово?
   -- Что-то слышал, -- сказал я, незаметно для себя скопировав его позу. - "В оный день, когда над миром новым Бог склонял лицо свое, тогда Солнце останавливали словом, словом разрушали города".... Ты об этом, братишка?
   Он кивнул.
   -- Значит, ждать? - повторил я.
   -- Ждать и смотреть на реку, на которой, как будто ничего не меняется. Но все изменится, поверь, стоит только хотя бы одному солнечному лучу прорваться из-за туч. И ты сразу увидишь, Дани: мир преобразится. Никогда не думай о плохом. Только о солнце. Как бы нам с тобой ни было плохо, солнце останется навсегда, и сколько бы времени его ни скрывали тучи, оно непременно найдет дорогу, оно осветит этот мир, и тогда ты поймешь, что счастье - это просто, даже до обидного просто. А пока верь мне и жди. Я с тобой. До конца. Я никогда не оставлю тебя, Дани. Я тебя никогда не покину.
  
   Когда Гийом соскочил с коня, из высокой травы поднялась потревоженная неожиданным вторжением невероятно огромная, прозрачная, разноцветная кисея легких мотыльков. Брата он увидел издалека: Даниэль ничком лежал у самой кромки воды, и волны то набегали на него, накрывая с головой и играя его волосами, то снова отступали затем, чтобы вернуться.
   -- Дани! - вне себя от ужаса закричал Гийом, бросаясь к нему, падая на колени в мокрый песок.
   Он приподнял его, прижал к себе его голову, поцеловал мертвенно-бледное лицо и понял, что уже почти поздно. Он уложил Даниэля на спину и припал к его побелевшим губам, но не прежним поцелуем любви. Теперь он передавал ему свое дыхание, жизнь, всего себя, свою душу. "Только живи, только живи! - его сердце знало только эти слова человеческого языка, совершенно забыв все остальные. - Что бы ты ни думал, кем бы ты для меня ни был, кем бы потом ни стал - мне все равно! - живи! Живи! Живи!" Последнее слово он прокричал в полный голос.
   -- Живи! Я говорю тебе это, я приказываю тебе - живи! Слышишь, живи! - и это было отчаяние на его полном пике, готовое перейти в проклятие всему миру. Слово, способное остановить своей убежденностью само Солнце.
   Тело Даниэля судорожно вздрогнуло, конвульсивно дернулось несколько раз, и Гийом быстро перевернул его на бок. Даниэля вырвало, потом еще несколько раз; он задыхался и надрывно кашлял.
   -- Дани, Дани... Мой Дани, любовь моя, Дани, -- повторял Гийом, прижимая к себе его лицо и покрывая - согревая поцелуями его закрытые глаза и холодные, как лед, руки.
   Через несколько мгновений, показавшихся Гийому вечностью, Даниэль приоткрыл глаза. В ужасе посмотрел он на Гийома и попытался оттолкнуть его.
   -- Гийом... -- хрипло выговорил он. - Зачем ты сделал это? Ты сам не знаешь, что сделал! Ты себя погубил! Ты меня погубил! Я уже умер, и мне было хорошо! Я не хочу жить, слышишь ты? Я ведь уже попрощался с тобой! Я не хочу жить! Не хочу!
   Он разрыдался, уткнувшись в плечо Гийома, гладившего его волосы и продолжавшего целовать его глаза вместе с его слезами, не просто солеными - горькими.
   -- Дани, любовь моя, -- шептал он. - Ты должен понять только одно: я люблю тебя любого, и вместе мы справимся с любой бедой. Ведь главное для нас - никогда не расстаться, а этого не произойдет никогда, верь мне, брат. Даже если мы окажемся далеко друг от друга, ничего не зная друг о друге, наша связь не прервется никогда. И такая смерть - это вовсе не выход, это просто твой отказ от твоей любви ко мне. Но я не могу, я не в силах этому поверить, потому что и мне тогда жить незачем.
   Даниэль снова попытался отстраниться от Гийома, но был еще слишком слаб, чтобы сделать это.
   -- Ты совсем, совсем меня не знаешь... -- прошептал он.
   Гийом мягко улыбнулся, проведя пальцами по его губам:
   -- А разве это нужно? Для того чтобы любить друг друга?
   -- Иногда - да! - Даниэлю казалось, что он кричит, но вместо этого мог произносить только еле слышные, хриплые слова. - Я должен сказать тебе. Это важно... Между нами не должно оставаться никаких тайн, Гийом...
   Гийом вспомнил жестокие, холодные, как арктические льды, глаза Тренкавеля и закусил губы.
   -- Я готов выслушать все, что угодно, брат, - решительно сказал он. - Даже если ты вдруг скажешь мне, что на самом деле являешься не Граалем, а антихристом.
   Даниэль смотрел на него прямо, не отводя глаз.
   -- Меня изнасиловали в ту ночь, Гийом, -- твердо сказал он, но потом не выдержал и зажмурился, ожидая удара.
   Но удара не последовало. Гийом тихо целовал его волосы и осторожно гладил его лицо.
   -- Бедный мой малыш... -- тихо произнес он. - Зачем ты так долго молчал об этом? Это произошло тогда, когда дядюшка дю Барри увел меня подписывать последние бумаги насчет долга?
   Даниэль кивнул, не открывая глаз.
   -- Тебя ударили? Тебя били? - по-прежнему тихо, мягко и оттого особенно страшно продолжал спрашивать Гийом.
   -- Да... -- прошептал Даниэль. - Но я могу плохо помнить... Мне тогда дали какой-то порошок... Насильно... А потом... Я не могу ничего сказать. Мне даже иногда казалось, что все только приснилось, и мне так не хотелось омрачать твоего счастья... И тот порошок... Да, он даже понравился мне, потому что я пропал в нем, меня не стало, а вместе со мной - всей этой жизни, грязи и позора! Я - дерьмо, Гийом! Говорил же я тебе, что я - ничтожество, наркоман, сумасшедший! А теперь... Теперь, когда я все знаю, мне все равно, и я даже хотел бы, чтобы ты убил меня, иначе я стану причиной твоей гибели. Именно так я понял слова дядюшки дю Барри, а потом графа Сен-Жермена. И если я мог еще сомневаться в правдивости дю Барри, то Сен-Жермен говорил правду. И я видел такие страшные картины, что ждут нас в будущем... Мне даже рассказать тебе страшно. Впрочем, о чем это я?.. - он задохнулся, закашлявшись, потом схватился за грудь и продолжал. - Я видел, как тебя растерзала безумная толпа, я видел горы обнаженных трупов (таких же, как и мы - дворян, людей с голубой кровью, потому что истребляли всех, у кого кровь голубая, других, иных, непохожих!), веселых горожан и крестьян, которые с песнями наваливали на повозки эти трупы, парижские канавы, по которым вместо воды течет кровь... -- Он закрыл лицо руками. - Господи, как же это страшно, Гийом... Я не хочу этого! Всем сердцем не хочу! Но именно я стану причиной всего этого, хотя пока и не знаю, как именно. Весь этот ужас сделает Грааль, священная королевская кровь, которую искали долгие века. Но и на этом история не закончится... -- Даниэль зашелся в хриплом кашле и не смог продолжать дальше.
   Он с ужасом смотрел в глаза Гийома, но видел в них только пронизанную солнцем, лучистую, прозрачную, Адриатику бесконечной любви, не рассуждающей, все отдающей, ничего не требующей, только об одном умоляющей - чтобы ее дар был принят ("Прими же, прими мою любовь, Дани, на коленях молю тебя..." -- яснее слов говорили его глаза).
   -- Мне все равно, Дани, -- негромко произнес Гийом. - Абсолютно все, что бы ты ни сказал, для меня безразлично. Просто я люблю, и плачу - уже оплатил эту любовь ценой своей души - на все времена. И потому я спокоен, когда прижимаю тебя к себе. Я люблю тебя, и чище тебя для меня нет никого... А смерть... Неужели ты думаешь, что я боюсь смерти? Разве ты сам боишься смерти? И зачем ты все время хочешь решать за меня, как мне будет лучше? Разве мы с тобой уже не поплатились за это?
   Я имею в виду ту проклятую свадьбу. Если бы ты не согласился на нее, я остался бы нищим, но счастливым; мы с тобой жили бы изгоями, но счастливыми. А потом нас вместе сожгли бы на городской площади, и последним словом, произнесенным мной, стало бы твое имя. Вот и все, мой Дани. Для меня ничего не существует, кроме тебя. А теперь... Теперь ты болен. Из-за этой чертовой свадьбы, и я знаю, что та ведьма изводит тебя всеми силами, лишь бы заполучить тебя. Но я и этого не дам ей сделать.
   А опозорить... Тебя ничто не в силах опозорить. Как можно испачкать лилию, солнечный луч? Тебя ничто не сделает грязным, тебя ничто не сломает. Мы с тобой можем только умереть, но не больше. Я люблю тебя, Дани. На все жизни, все времена, все Вселенные, я отказываюсь от райского блаженства, только бы оставаться с тобой. Только ты, все о тебе, ничего, ничего обо мне.
   -- Я люблю тебя, Гийом, больше жизни, больше собственной души, -- прошептал из последних сил Даниэль. Его голова бессильно клонилась на плечо Гийома, и он больше не мог бороться с непобедимой слабостью, быстро надвигающейся болезнью и сном.
   Гийом легко поднял его на руки, как больного ребенка, и перенес подальше от воды, к дубу Белена, сквозь мощные ветви которого золотым полупрозрачным шатром проникали солнечные лучи.
   -- Мой любимый, душа моя, мой найденный Грааль, -- целуя его опущенные ресницы, прошептал Гийом, и в ответ услышал не слова - только едва уловимый шелест дыхания:
   -- Мой Грааль у твоих ног, Гийом, любовь моя.
   Голова Даниэля бессильно упала на руки Гийома. Он заснул так спокойно, как обычно спят последним, предсмертным сном, когда уже боль отступила и никогда больше не подступит снова, и Гийом осторожно обнял его, все еще иногда вздрагивающего, время от времени то согревая дыханием его руки, то прислушиваясь к биению его сердца. Наверное, именно так он спасал бы, вырывал у смерти, своего ребенка. Впрочем, Даниэль и был его ребенком, выстраданным, родным, кровью и душой.
  
   Откуда вообще приходят мысли? Иногда Гийому казалось, что некоторые - самые темные, смутные, терзающие, рвущие на части - из сердца, светлые и чистые - из головы... Но кто оценивает это? Какой-то посторонний наблюдатель, которому по большому счету все равно, все безразлично. А что такое - предательство, верность? И как оценивает эти понятия тот посторонний наблюдатель?
   Кажется, он снова засыпал; во всяком случае, состояние было странное, вроде сна наяву. О каком предательстве говорил Тренкавель? Как бы Гийом ни пытался вспомнить подробности того происшествия, все представлялось так смутно, как будто неведомый художник пытался набросать эскиз, и зритель видит смазанные краски, непонятные силуэты, приглушенно звучащие голоса, размытые интерьеры. Например, вон тот - крупный силуэт в чем-то красном - Симон де Монфор, и он не вызывает никаких эмоций. Да и себя нет возможности разглядеть со стороны, можно только закрыть глаза и слушать как бы издали переговоры рыцарей.
   -- Откуда взялся этот человек? Опять из тех - бродячих - трубадуров?
   -- Трубадур - значит, альбигоец, -- звучит низкий, но приятный, однако не терпящий возражений декларативный голос Симона де Монфора.
   И в ответ - мягкий, тихий голос, и при звуках его Гийом словно просыпается от глубокого сна, открывает глаза и видит перед собой его. Вернее, не всего его - только его глаза - серые, до боли чистые, пронзающие лучом сердце Гийома, и он больше не понимает ничего из того, что с ним происходит.
   Молодой человек смотрит только на него, как будто больше никого из окружающих совсем не существует. Он как будто не понимает, перед кем находится: достаточно Симону де Монфору обронить хоть слово, и неизвестный будет повешен на первом же суку, под тоскливый вой метели и голодных собак, уставших от бесконечной войны и, кажется, навеки воцарившегося в этой стране холода, не меньше, чем люди.
   -- Я не альбигоец, -- говорит незнакомец, а Гийом слышит продолжение этой фразы, эхом звучащей в его голове: "... к сожалению...". - Да и поэтом назвать себя не могу. Мне, к сожалению, так далеко до Бертрана де Борна...
   -- По дорогам в такую стужу сейчас могут бродить только трубадуры, бездельники, ищущие пристанища у богатого хозяина, -- продолжает настаивать Симон де Монфор.
   И неожиданно для себя, не понимая, что делает, Гийом произносит почти умоляюще:
   -- Прочитайте что-нибудь... Из стихов. Прошу вас, -- и он не видит изумленного до предела взгляда Симона де Монфора, потому что видит перед собой только глаза, отражающие его самого, глаза того незнакомца, и он уже знает его имя - Дани.
   И Дани тихо начинает - не читать - говорить - только для Гийома, то, что будет понятно только ему, то, что ускользнет от сознания всех остальных... И смотрит он на него, по-прежнему только на него...
   -- Передо мною течет река,
   Несет цветы, траву, облака...
  
   Облака проплывают, как ледоход,
   И уходит вода, и время течет,
  
   И любовь говорит: "Уйду навсегда, --
   Туда же, куда облака и года..."
  
   И в воду, прозрачную, как чья-то слеза
   Я смотрю, я вижу твои глаза,
  
   Прозрачно-зеленые, как волна
   И неизменные, как она.
  
   Года пройдут, столетья, века...
   Останутся слезы и облака,
  
   И эта река, неизменней которой нет,
   И глаз твоих - и любви - неизменный свет.
  
   И останется только в воду войти и пропасть
   В любви, в глазах, которые больше, чем страсть,
  
   За которыми можно идти века
   И ждать столетия, ждать, пока
  
   Ты откроешь дверь... Я стучу - открой,
   Как стучит только ровный речной прибой.
  
   Не за милостыней - я пришел домой.
   Я годами стою пред твоей стеной...
  
   Но река, ты же знаешь, течет века,
   И однажды вздрогнешь ты от звонка,
  
   Ты проснешься и встанешь. Откроешь дверь.
   "Здравствуй, брат. Ты пришел как судьба". Теперь
  
   Мы стоим и видим, как лед идет
   По реке, неизменной, как поворот
  
   Всех времен и всех судеб и всех зеркал,
   Всех путей, всех мечтаний, всего, что ждал -
  
   Отразиться в глазах других, как в зеркалах.
   Мы умеем ждать, -- как река ждала...
  
   Мы дождались. Мы поняли суть пути
   И теперь осталось - совсем уйти.
  
   Вместе ставим точку - во мне, в тебе,
   В нашей общей - жизни, душе, судьбе.
  
   Как во сне, Гийом слышит слова Симона де Монфора, кажется, ироничные:
   -- Да, вряд ли, это можно назвать традиционными стихами, и я не уверен, что они понравятся какой-нибудь прекрасной даме, как там это у вас принято...
   -- Я не знаю, как принято, -- просто отвечает Дани, и Гийом немеет от страха, зная бешеный, взрывной характер своего боевого товарища, не привыкшего, чтобы ему перечили даже в мелочах, а уж перебивать его на полуслове и вовсе никто не решался. Даже если он делал паузу, как сейчас. Принято было ждать, когда Симон де Монфор выскажется полностью; в противном случае все кончалось виселицей. Как обычно. Под сводами замка повисла тяжелая тишина, нарушаемая только треском дров в камине, да несмолкаемой перекличкой ворон, никогда не остававшихся без пищи в тех местах, где останавливалось войско Симона де Монфора.
   Однако Дани как будто ничего не замечает, и его взгляд остается по-прежнему безмятежным, ничем не омраченным и кажется, что в мире нет такой силы, что была бы способна поколебать его или смутить.
   -- Я пишу, как умею, -- продолжает он. - Я знаю, что другие делают это лучше, и я в восторге, когда удается услышать удачный стилистический оборот или увидеть новый поворот известной темы. Я могу делать только то, что могу.
   -- Заниматься словоблудием - ничем не заниматься, -- мрачно говорит Симон де Монфор.
   -- Согласен, -- и Дани искренне улыбается. - Значит, мое призвание - ничем не заниматься, идти по дороге, слушать шум ветра и пение птиц, шелест речных и морских волн. И еще - каждое утро встречать солнце, потому что оно - божественно! - И он смотрит на Гийома так, словно это солнце - именно он, и для него он произносит каждое слово, и его глаза яснее ясного говорят: "Вся моя жизнь - для тебя, была, есть и будет, даже если эта наша встреча была единственной и в этой жизни, и в последующих. Но она была, и твой свет уже проник в мою душу, и она оказалась выжженной дотла, и этот отраженный свет выжег и твою душу, даже если ты этого еще не понял. Это - судьба, это - одна душа на двоих. Это так редко встречается в жизни; это почти невозможно, но это произошло, и теперь ни ты, ни я не сможем ничего изменить. Мы можем только принять нашу встречу как данность".
   Симон де Монфор тоже смотрит на Гийома, и тот понимает, что ничего больше не слышит, ничего больше не видит, кроме прозрачных глаз этого впервые встреченного человека; он еще может только немного читать по губам.
   -- И что с ним делать, друг мой? - спрашивает Симон де Монфор. - Отпустить, что ли? По-моему, даже для альбигойца это слишком большой бездельник. Такие нигде не нужны, а, значит, неопасны.
   -- Отпустить, -- одними губами - он чувствует - заледеневшими -- повторяет Гийом и чувствует, что ему не хватает воздуха, ему нужно срочно идти с ним, с Дани, потому что иначе он пропадет, умрет. Зачем? Он не понимает, но не может иначе, потому что так бешено бьется его сердце, заглушая движение всякой мысли: разрывая изнутри голову, оно бьет обезумевшим колоколом: "Только с тобой, всегда - только с тобой. Я люблю тебя, я люблю тебя".
   И его состояние не остается незамеченным де Монфором.
   -- Что это с тобой, друг мой? - спрашивает он. - Стихи, конечно, никуда не годятся, но нельзя же так живо реагировать на них в самом деле! Ты чего так побледнел, Гийом?
   -- Воздуха не хватает, -- хрипло выдавливает Гийом.
   Симон де Монфор хохочет:
   -- Так проводи нашего случайного гостя за стены замка, -- и воздухом подыши, а если не полегчает, так прикажи сбросить его с крепостной стены или собакам скормить, может, сразу легче станет!
   Гийом поспешно выходит вслед за Дани, по-прежнему спокойным, и в длинном, холодном, промозглом каменном коридоре, насквозь продуваемом январским ветром, снова встречает этот - от века ему предназначенный взгляд, и он смотрит только в эти глаза и знает, что никогда - всей жизни не хватит! - не сможет рассмотреть в них себя до конца, а потому он будет вечно идти в этой жизни за человеком с такими глазами, а в будущих - искать их, и пусть не находить! - но вечно искать... Хотя бы для того, чтобы найти самого себя... У них одна душа на двоих, и этого не изменить, и он слышит, как холодное зимнее эхо разносит под высокими каменными сводами тихие слова, одновременно произнесенные ими обоими: "Я люблю тебя, я люблю тебя".
  
   Невероятно, но из них двоих альбигойцем - первым -- стал именно Гийом. Дани, кажется, был совершенно далек от собраний и братств всякого рода. Его вполне устраивала бесконечная, никогда не кончающаяся дорога, дорога, где утром высшее счастье доставляет встречать солнце, -- каждый раз новое, заново рождающееся, и Дани словно рождался вместе с ним и, конечно, казавшееся вечным одиночество вдвоем с ним - с Гийомом. Иногда Гийому казалось, что его новый товарищ понимает язык птиц и животных: не раз ему приходилось видеть, как в лесной чаще к нему слетаются певчие птицы, и он кормит их с рук семенами и ягодами, которые специально принес для них. Дани нисколько не думал о высших материях, философии и Гийом, наверное, был для него такой же невероятно прекрасной частью природы - осколком изумительного льда, согретого солнечным лучом, -- частью вечной, неизменной, царствующей природы, любимой всем его сердцем.
   Но Гийому гораздо ближе были рассуждения альбигойцев о небесных ангелах, которых увлек за собой Люцифер, соблазнив фальшивыми посулами (а разве ангелы не могут не доверять, даже в том случае, если собеседник лжет: они так устроены...). И теперь эти несчастные ангелы, прекрасно чувствующие, что они - иные, не люди, -- попали в плен физической оболочки, которая невероятно терзает их в течение всей жизни, заставляет, покидая одну, немедленно переходить в другую... И их мучения кажутся вечными, и ничто в мире не силах устранить их, потому что сам бог устранился от решения земных проблем как людей, так и заключенных в нелепых болезненных телах ангелов.
   Даже ангелов, которых он создал столь светлыми и совершенными, что они никогда не смогут забыть сияние истинного света, за что и будут сжигать их на тысячах земных костров, уничтожать всеми возможными способами, потому что они - иные, и стадо, черная кость, звериным нюхом чувствует это. Гийом и себя, и Дани чувствовал такими ангелами, вернее, быть может, даже одним ангелом, невероятно могущественным, которого разделили надвое, чтобы эти половины никогда не встретились и не смогли исполнить свое предназначение, после чего уйти в вечное сияющее ничто любви, слиться из двух светящихся искр в одну, теперь уже вечно счастливую, понимающую только одно слово - "единство".
   Так странно, что они вообще встретились. Хорошо, что они встретились хотя бы в это страшное время, когда по всему югу Франции бушевал пожарами крестовый поход против альбигойства, и Гийом вместе с Дани шли выжженными городами и деревнями, мимо плачущих безутешно людей или уже впавших в окончательное, мертвенное равнодушие. Порой им давали приют в богатых замках, однако Дани все принимал как должное, будто именно он был хозяином этой страны и этих замков, и пусть в этой стране происходят беспорядки, но этот удел -- его, и кто знает, -- быть может, ему удастся все изменить. Вот только хотелось бы как можно дольше оттянуть этот момент, -- когда его заставят вступить в игру.
   Ему больше нравилось забираться в самые непроходимые, самые темные и уединенные уголки леса, сидеть там часами, и в эти моменты Гийом располагался у его ног. Он переставал понимать, какое сейчас время года - зима или весна, лето или вообще времени не существует. Он видел только прозрачные серые глаза, излучающие неотразимо притягательный свет, он слышал только его тихий мелодичный голос. Он хотел бы слушать его бесконечно, этот разговор, больше напоминающий странные стихотворные строки.
   -- Среди пожаров и огня
   -- Я вновь скажу: "люблю тебя".
   -- И все же здесь, в тени аллей --
   Платанов, кленов, тополей,
   Похожих на глаза твои
   Оттенками и света отраженьем,
   Где чистые ручья струи
   Живут одним твоим движеньем
   -- Отвечу я, что ничего не знал
   Ни о тебе, ни о прекрасном мире,
   Сражался, с жизнью воевал,
   Не видел леса, жил, как в тире:
   Где ты убьешь или убьют тебя,
   А оказалось - ничего не надо:
   И лишь любить, сжигая и губя
   Себя. И бросить под ноги отряда
   -- Всех тех, кого пугает солнца свет
   И кто в любви одну лишь грязь находит.
   Но нам с тобой, мой брат, известен тот ответ,
   Из-за которого к вершинам гор приходят.
   -- Да, ангелы, упавшие во плоть,
   Что может быть для нас, мой брат, страшнее?
   -- Страшнее в себе зверя побороть,
   Не затянуть петлю себе на шее...
   Последние слова прозвучали так серьезно, что Гийом даже не нашелся, что ответить. Он буквально опешил. Считая Дани веселым легким мотыльком, он даже подозревать не мог, что за его прозрачными доверчивыми по-детски глазами может скрываться такая бездна мрака, отчаяния и ужаса. И с того момента он дал себе слово никогда не разлучаться с ним, постоянно оберегать его от этого грязного мира, которого сам Гийом не боялся (за время долгих походов и сражений он привык ко всему), но Дани... Он не должен был видеть этой грязи, его нужно было спрятать, как драгоценность ("Грааль!" - это слово само по себе прозвучало, ворвалось в его голову, и с тех пор он не мог забыть его). А где лучше спрятать обретенное сокровище, хрупкую любовь, как не в горах, у альбигойцев, где возвышается неприступная твердыня Монсегюра?
   Итак, он все решил за себя и за него. Нужно найти альбигойцев, стать одними из них, "чистыми", спрятать Дани в неприступном Монсегюре и находиться с ним неотлучно, до последнего вздоха оберегать свою любовь. Он не задумывался над тем, быть может, не помешало бы поинтересоваться у Дани, нет ли у него каких-нибудь планов на будущее (а о прошлом Дани ты никогда не думал, Гийом? Хотя бы, кто были его родители и какого он рода?). На последний вопрос Гийом ответил бы без колебания - королевского: это выдавали и его глаза, и тонкие руки, и абсолютная неспособность жить в существующей реальности, как будто он внезапно был вброшен сюда из совершенно другого мира.
   И кто в этом грязном мире способен принять чистое королевское дитя? Кто не станет выталкивать его отсюда, затаптывать конями? А потому именно он, Гийом, которому в такой полноте открылось настоящее счастье - любовь - безграничная, на все времена, которых на самом деле не существует, обязан защитить Дани и в этой жизни, и в будущих, когда, не исключено (да нет - почти наверняка!), они могут оказаться так далеко друг от друга (если не произойдет некой мистической сделки), и память Гийома будет стерта, и все равно он должен будет помочь выстоять Дани, единственному от века, своему единственному Дани, глаза которого будет стараться угадать всю жизнь, проходить мимо, ошибаться, впадать в грехи. Но грехов он не боится, потому что за каждый найдет, что ответить на Страшном Суде, он не боится ничего. Но нужно обязательно спасти Дани. И он обязан решить эту проблему в альбигойской общине. Он обязательно найдет ответ. Только это важно. А боевой товарищ Симон де Монфор, предательство, крестовый поход ("против Грааля", -- настойчиво прозвучал в голове чужой голос): все это представлялось поблекшими театральными декорациями, разорванными внезапными порывами южного ветра и все очищающего ливня.
  
   И этот теплый ливень действительно хлынул на них, вернув к реальности грезившего наяву Гийома. Он с наслаждением подставил лицо жестким, колючим струям дождя, одновременно прикрывая голову по-прежнему не желавшего просыпаться Даниэля. Дождь, просачивающийся сквозь ветви дуба, смывал песок с его лица, и Гийом видел перед собой новое, обновленное лицо: совсем юное, с идеально правильными чертами. Лицо готического ангела, прикоснуться к которому и уж тем более влюбиться в такого, не имело ни малейшего смысла. Ни у кого в мире не могло бы возникнуть подобного желания. Ни у кого, но ведь Гийом был иным - ангелом, который нашел свою половину, и не его вина, что на земле любовь часто не остается актом исключительно духовным. Для него требуется нечто физическое. Уж коли как наверху, так и внизу, то к чему даже задумываться над тем, что созданные друг для друга части, тем более - изначально бывшие единым целым, -- стремятся слиться друг с другом. Так за что их жечь на кострах - иных, непохожих: только за то, что оступились? Но ведь многие вот так оступаются. Впрочем, это люди могут простить друг другу ошибку, но не ангелам, насильно заключенным в плоть.
   Гийом неотрывно смотрел на Даниэля: тот так и не собирался просыпаться, и снова его сон больше напоминал глубокий обморок. Не в силах удержаться, Гийом поцеловал насквозь мокрые длинные потемневшие волосы Даниэля: они были живыми (это самое главное - подумал Гийом), теплыми, почти горячими (а вот это уже совсем нехорошо: у него почти наверняка начнется - или уже начинается - лихорадка. - "Вот и замечательно", -- ответил откуда-то из другого времени голос другого Дани). Дежа вю преследовало Гийома, накатывало, как огромная волна.
   И опять смутное беспокойство овладело его душой, а в голове зазвучали четкие голоса, один из которых был его собственным.
   -- Итак, вы решили присоединиться к нашей общине, граф де Тур, -- слышал он жесткий холодный голос Тренкавеля (этот голос он узнал бы из тысячи!) - Признаться, нас это несколько удивило. Многие даже подумывали, уж не являетесь ли вы шпионом Симона де Монфора, но ваше поведение... Простите, но войдите в мое положение... Вам бы, наверное, тоже показалось странным нечто подобное, если бы попробовали представить на своем или моем месте других людей...
   -- Виконт, -- отвечал Гийом, -- я сделал то, что решил, совершенно осознанно, и я не понимаю, почему вы заводите этот разговор снова, через три месяца после того, как между нами уже происходило нечто подобное... Мне странно это, и у меня к вам очень двойственное отношение. С одной стороны, я понимаю, что любить меня вам не за что, но с другой стороны - не чувствую в вас врага, хотя вы часто именно таким образом себя ведете. Вот и сейчас... Я прошу вас пропустить меня к Дани: ведь я имею на это право, община определила нам с ним всегда быть вместе, и вдруг вы загораживаете мне дорогу, делаете все возможное, чтобы я не увидел его... В чем причина такого необычного отношения ко мне, виконт?
   -- Просто в том, что вам, граф Гийом, придется потерпеть, -- он быстро взглянул на солнце, -- еще минут двадцать. Как раз, как только солнце скроется за теми горами, -- и он протянул руку в сторону поросших лесом горных отрогов.
   -- Не понимаю, -- Гийом посмотрел на слепящий солнечный круг, а потом прямо в холодные упрямые глаза Тренкавеля. - Что должно измениться за эти двадцать минут?
   Тренкавель тонко усмехнулся:
   -- Все. Все должно измениться, граф. Весь мир и судьба нашей страны.
   -- Так... -- медленно заговорил Гийом, как бы рассуждая с самим собой. - До этого вы, виконт, всем были довольны. Почему-то вам особенно понравилось, что в вашей общине оказался не я, а именно Дани. Вы что-то знаете о нем. Что-то, о чем я сейчас непременно догадаюсь, и даже дам вам возможность проследить за ходом моих умозаключений.
   Итак, вы рассчитывали именно на Дани, и дело вовсе не в том, что вы желали сделать его своим телохранителем. Из кого угодно получился бы таковой, но только не из него - вечного подростка, поэта, мечтателя с тонкими руками, которые вряд ли смогут удержать тяжелый меч. Но вы, виконт, совсем не похожи на тех, что впустую тратят слова. Значит, телохранитель. Одну минуту... Вот, понял! Это вовсе не должность, не назначение, это ступень. Одна из начальных ступеней астрального воинства, и он был обязан миновать ее, хочет он этого или нет - неважно.
   Что касается меня, вам просто льстило, что сторонник Симона де Монфора перешел на вашу сторону. Это называется изменой, -- и он снова прямо посмотрел в спокойные, как озерная гладь, глаза Тренкавеля. - Но вы с радостью пошли на то, чтобы сделать меня "совершенным". Казалось бы - неслыханно! Просто вы не опасались, что я прельщусь на женскую красоту. Вы видели, что Дани стал для меня смыслом жизни. Вы сделали так, чтобы именно я принял его в общину, к чему сам он вовсе не стремился: ему вполне хватало всегда того, что он имел. Мы с ним были вместе и без вашей общины. Но вы знали: он станет вашим лишь после того, как вашим стану я. Так и произошло три дня назад. Теперь мы с ним обязаны повсюду быть вместе, вдвоем, но вы - как странно - запрещаете мне его видеть! Но я хочу этого, и вы не вправе этому помешать! Он честно выдержал три дня строжайшего поста, и вы не имеете никакого права... В противном случае всем станет известно, как часто вы навещали Симона де Монфора в его ставке!
   -- Что ж, -- небрежно прервал его Тренкавель. - Вы можете оставить в стороне ваши рассуждения, граф. Вы и сами все поняли, но эту истину мне хотелось бы высказать лично. Мне глубоко плевать на то, узнают ли в общине о моих связях с врагами, или нет, потому что в любом случае разумное объяснение у меня найдется, не сомневайтесь.
   Солнце уже почти скрылось за вершинами гор, и отбрасывало из-за темных древесных крон оранжево-зеленые длинные рассеянные лучи.
   -- Вот и все, -- сказал Тренкавель. - Теперь вы, скорее всего опоздали, граф. А сегодня очень жарко, даже для наших южных краев, не правда ли? Если бы не крепкие стены Монсегюра, уж и не знаю, что бы мы с вами делали... - и он бросил искоса быстрый взгляд на собеседника.
   Осознание происходящего накрыло Гийома внезапно, как всесокрушающая горная лавина.
   -- Да будьте вы прокляты! - воскликнул он. - Решили в жертву его принести! Не надейтесь, виконт, пока я жив, этого не произойдет, или же в противном случае я убью вас!
   -- Вы думаете, я боюсь смерти, граф? - спокойно спросил Тренкавель, и его губы искривились презрительной усмешкой.
   Но Гийом уже не слушал его. Опрометью он бросился в подвальные помещения Монсегюра, на ходу срывая мешающий ему плащ, подбитый горностаевым мехом.
  
   "Я так всегда доверял этому человеку. Бывает так, что люди располагают к себе с первой минуты, так и с ним произошло. Я сразу заметил его в толпе остальных людей, собравшихся в лесу (странно, до сих пор я так наивно считал, что в лесу можно укрыться от людей, но оказывается - нет, вовсе не во всяком). Его невозможно было не заметить из-за его прямого взгляда, из-за его светло-серых глаз, ярких, как предутренние звезды. Он не выделялся из толпы ничем и даже напротив - старался, чтобы на него обращали как можно меньше внимания, но, помимо моей воли, я не мог не смотреть на него. Только позже я узнал его имя - виконт Тренкавель и что именно он является главой альбигойского сопротивления наступлению католиков во главе с Симоном де Монфором. В тот первый день, когда я увидел его, мне было не до проповедей "совершенных", я не слышал ни слова. Кажется, даже Гийом тогда удивился и спросил меня: "Что с тобой, Дани? Ты слышал, что я только что сказал тебе?" - "Нет, -- ответил я честно. - Я ничего и никого не вижу и не слышу". Губы Гийома вздрогнули, и я понял, что он произнес: "Из-за него?". В ответ я только кивнул, не глядя на него, потому что виконт Тренкавель, мягко улыбаясь, смотрел на меня, а я - на него. И больше никого и ничего не существовало.
   И вскоре действительно оказалось: не только я заметил его. Он подошел ко мне сразу после собрания и сказал: "Будешь моим телохранителем". Фраза звучала так, будто все уже предрешено заранее, и мое согласие и даже хотя бы минутное обдумывание не требуются. Такие люди, наверное, прирожденные правители, способные произносить слова именно так, редко встречаются, и обычно мне всегда находилось, что возразить, потому что, чего скрывать, по натуре я был неимоверно, бессмысленно упрямым, обыкновенно во вред себе самому прежде всего. Но Тренкавель имел право, и на меня в том числе. Ему невозможно было не подчиниться.
   Единственное, что меня всегда огорчало: он был против моих стихов, против этого сочетания слов, этой игры, в которой заключался смысл моей жизни. Если бы мне запретили писать, я не смог бы прожить и полгода: это как птице отрезать крылья ("ангелу", -- поправил меня звучащий в голове голос Гийома). Но тогда все как раз было бы логично: нас лишили крыльев, загнали в эту отвратительную физическую оболочку, поэтому естественно было бы запретить мне - сочинять, Гийому - любить (в зависимости от того, у кого к чему талант).
   Он говорил: мои стихи не нужны никому, и нечего тратить время на такое бессмысленное занятие (а вот интересно: есть ли на свете хоть один писатель, которому не пытались внушить чувство стыда за все, что он когда-либо написал, растратил по пустякам драгоценное время и все в этом роде), и эти слова приводили меня в отчаяние, как будто меня замуровали заживо, и воздуха становится все меньше, и так не хватает солнечного света! А еще страшнее было видеть, как мучается от моего состояния Гийом (тем более что ему было трудно понять меня: он легко смог бы прожить без стихов... да, но без любви...).
   Мне не писать стихов значило - умереть. Поэтому, когда Тренкавель предложил мне самоубийство, не осуждаемое альбигойцами, я согласился на это, не раздумывая долго. Он что-то даже пытался объяснять и говорил что-то, наверное, думая, будто мне нужно знать, о чем речь, но я понял только одно: мне надо сделать это, чтобы войско Монфора не уничтожило весь Прованс и Лангедок. Ему требовалась жертва, и снова я слышал слова, произносимые голосом, противоречить которому невозможно, и даже когда он говорил мне все это, его глаза нисколько не изменились - они оставались такими же чистыми и сияющими, ясными, как утренние звезды, не знающие ни любви, ни жалости, а потому скорее всего - лгущие, но это мне сделалось ясно уже гораздо позже).
   "Это произойдет сразу после того, как ты будешь признан "совершенным". Это совсем просто: примешь горячую ванну, а потом ляжешь на плиты. В подвалах Монсегюра: они ледяные даже в самый жаркий день. Через несколько дней ты умрешь, освободишься сам и не дашь Монфору убить тысячи людей". - "Лучше один, чем тысячи", -- согласился я, а перед моим мысленным взором стоял только образ Гийома, его изумительные, невозможные адриатические глаза, в которых я каждый раз тонул; тонуло мое сердце, опускаясь в невероятные бездны, обмирая от любви. "Я люблю тебя", -- мысленно сказал я ему и пошел вниз по каменной лестнице, в подвалы Монсегюра".
  
   Он лежал грудью на ледяном и сыром каменном полу, совершенно обнаженный, посиневший от холода, и мокрые волосы облепили его как-то вдруг сразу же заострившееся и посеревшее лицо. Его глаза были закрыты, и с первого взгляда он мог бы показаться уже мертвым.
   -- Дани! - закричал Гийом, как кричали только смертельно раненные им на охоте олени.
   Он бросился к нему, поднял с пола, прижал к себе, закутав в горностаевый плащ, как ребенка. Он растирал его руки, целовал его пальцы и закрытые запавшие глаза. "Люблю тебя, люблю тебя, -- шептал он. - Если ты уйдешь, мне тоже здесь не место. Если ты не услышишь меня, любовь моя, клянусь, я прокляну самого Бога". И в ответ на его страстную мольбу темные ресницы Дани вздрогнули. Он открыл глаза, серые, такие любимые, больные, безумно страдающие.
   -- Гийом, -- произнес он. - Прости. Я любил тебя. Нет... я люблю тебя, но так надо...
   -- Не надо! - крикнул Гийом, чувствуя, что к безжизненному телу Дани возвращается чувствительность (а значит - жизнь!), и он начинает дрожать от холода. - Кому это надо? Мне? Тебе? Богу? Но тогда этот Бог - безумный, а я не хочу жить в таком мире, где есть место для безумных богов. Я согласен на жестоких богов, но только не на безумных, нет!
   -- Нам, -- эхом раздался в подземелье спокойный голос Тренкавеля, как будто намеренно не расслышавшего окончание фразы Гийома. - Лучше погибнет один, чем тысячи, как это было во времена наших великих предков -- волков.
   -- Лучше один, чем тысячи, -- послушно повторил за ним Дани, и его голова покорно опустилась на плечо Гийома, а глаза снова закрылись.
   "Волки", -- машинально прошептал Гийом. Он затравленно обернулся и встретился глазами с Тренкавелем, стоявшим в небрежной позе, прислонившись к прохладной, почти ледяной стене. Кажется, этот человек совершенно был лишен способности ощущать холод. Но и в такой ситуации - как, впрочем, и в любой другой - он оставался прежде всего придворным, вынужденным проводить свое основное время на светских раутах, а потому балом своего рода для него являлась любая ситуация. Он изящно-иронически пожал плечами.
   -- Как видите, граф, и с вами не всегда соглашаются. Вы опоздали. Вы его не получите. Грааль всегда приносится в жертву, а вы разве не знали? Это его предназначение - быть жертвой. Кажется мне, вы не согласны?
   Гийом в ответ только крепче прижал к себе Дани, согревая его своим теплом, хотя и понимал, что это призрачная надежда.
   -- Я вам его не отдам, виконт - с неожиданным спокойствием, уверенно сказал он. - Никто не посмеет отнять его у меня.
   Усмешка тронула губы Тренкавеля.
   -- Вы невероятно самонадеянны, граф. А если он все же умрет, но что я рассчитываю не без основания?
   Гийом, не отрываясь, смотрел в его глаза.
   -- Я убью вас, -- спокойно, даже буднично сказал он.
   Тренкавель с досадой развел руками, как будто перед ним находился непонятливый ребенок.
   -- Ах, что с вами делать, -- вздохнул он, и выражение его лица сделалось скучающим. - Как бы дело ни обернулось, свое предназначение вы все равно выполните: прежде всего Дани, а теперь - и вы, потому что своими действиями связываете себя с ним на долгие века. Как же хлопотно с вами, граф; нет, чтобы идти по прямой, вы все норовите в обход. Ну что ж... В конечном итоге нам придется совсем немного подождать. Радует только то, что и в самом деле - немного.
   И, как будто сразу же потеряв всякий интерес к происходящему, он круто, по-военному развернулся и вышел из подземелья. Его шаги еще долго гулким эхом разносились по лестнице, пока не стихли вдалеке.
  
   Дождевые капли стихали, мерный шум затих и вместо него Гийом мог слышать только всхлипывание, доносящееся от реки. Крупные капли срывались с ветвей дуба и падали на его промокшие насквозь волосы. Голова Даниэля по-прежнему покоилась на его плече, и с его лица не сходило прежнее выражение полного спокойствия, успокоенности ребенка, которому нет нужды тревожиться за совершенные им днем ошибки и промахи: за них не ждет даже выволочка, потому что этот ребенок воспитан таким образом, что прежде родителей сам же наказывает себя за совершенные им ошибки и притом сильнее, чем это могли бы придумать самые строгие воспитатели. Его лоб касался щеки Гийома и казался раскаленным.
   -- Дани, -- тихо и неуверенно позвали Гийом, как будто даже звук голоса в этом месте мог бы прозвучать святотатством. Ответа не последовало.
   Губы Даниэля казались пылающими, особенно в сравнении со смертельной бледностью его лица. "Господи, да чего же тебе наговорили, бедный мой Дани? - с чувством острой жалости подумал Гийом. - И почему ты сразу не рассказал мне всего? Почему ты столько значения придаешь мелочам? Ну, что уж тут поделаешь: таким ты уродился, и тебя нужно принимать таким, какой ты есть или не принимать вовсе. Другого не дано. Бедный непризнанный вечный поэт... Я, кажется, ничего не смогу для тебя сделать, но защитить от не-людей смогу. В этом я был бы готов даже поклясться тебе, мой Грааль. Вечный Грааль, как же я рад, что тебя до сих пор так никто и не нашел. Да и потом не найдет... Никогда. Это так и останется нашей общей с тобой тайной, золотая бабочка Дани.
   Ты действительно хорошо спрятан и, возможно, так лучше для всех нас. Но тебе нужно как можно меньше думать об этом. Меньше всего считать себя виновником моей смерти, -- ведь мы родились не бессмертными, разве не так? А чего бы ты хотел для меня? Долгой старости в окружении притворно выражающих соболезнование моим жалким и беспомощным состоянием друзей, многочисленных детей и внуков? А дальше, если будет по-твоему, разве и в этом случае конец неодинаков? И даже надпись на могильных камнях у всех может быть одинаковой, например, как на картине Пуссена "И я жил в Аркадии". В Аркадии, в Провансе или еще где-то - кому как нравится, какая разница? И не останется ничего, совсем ничего, кроме того, что я люблю тебя, и никакие слова, никакие бесчисленные года этого не изменят. Если бы ты понял это, любовь моя, нам было бы настолько проще понять друг друга... А вслед за тобой я пошел бы куда и за кем угодно, ангелом меня будут считать после этого или воплощением исчадия ада. Я не смог бы только одного: жить вдали от тебя, жить, не думая о тебе.
   И сейчас... Думаю, многие назвали меня, мягко говоря, безответственным. Я ведь совершенно потерял представление о ходе времени. Я даже не знаю, это такой хмурый день сейчас или уже наступает вечер, и я до сих пор сижу под дубом Белена, прижимая тебя к себе, и кому-то со стороны ты мог бы показаться мертвым, у тебя уже началась лихорадка, ты еще не приходил в сознание и, наверное, скоро начнешь бредить. Но ничто не в силах поколебать моей уверенности в том, что сейчас, пока я слышу биение твоего сердца рядом с моим, с тобой не случится ничего плохого. И чем дальше идет время, тем меньше мне хочется покидать это место, где никто не потревожит нас. Сидеть так вечно. Чем дольше я остаюсь здесь, тем меньше у меня шансов подняться и вернуться вместе с тобой в замок, который в последнее время все больше становится похожим на проходной двор: я готов спорить на свое поместье, что братец Анри привез с собой едва ли не половину Бретани, и большинство из гостей наверняка окажутся родственниками по какой-нибудь неизвестной линии. И что удивительного? Всем нужно срочно познакомиться как можно ближе с супругом королевской фаворитки: тысячи просьб, десятки встреч, маскарады за полночь, игры в карты с неведомыми тетушками и сестрицами....
   Раньше тебя все это, кажется, не смущало, Гийом? - поинтересовался не без ехидства внутренний голос. Ты все больше и больше становишься похожим на монаха, но монаха уж очень своеобразного -- с каким-нибудь эдаким заковыристым изъяном, и будь уверен: только появись в Париже (или не появись) -- в любом случае - готовься к серии пакостных листовок от какого-нибудь грязного "Папаши Дюшена". Тебя это не волнует? - Нет, нисколько, -- ответил Гийом самому себе с чувством глубокой усталости. - А если Даниэль не поймет? - продолжал внутренний голос. - Значит, мне придется смириться с этим, как приходится мириться родителям с непониманием и даже отречением собственных детей: все равно ничего не изменишь в том, что должно произойти и прежде всего в том, что, как бы ни обернулись события через несколько минут, часов, лет, столетий, я - внутри - останусь тем же - сидящим под корнями дуба Белена, с которого срываются капли дождя; одной рукой я буду прикрывать голову Дани от холодной воды, согревать его своим телом, слушать биение его сердца и надеяться, что Господь, наконец-то смилуется и заберет нас обоих. Или освободит, что, впрочем, одно и то же.
   Внутренний голос истерически расхохотался: себя хоть не обманывай, Гийом, -- кого угодно, но не себя! Не спасет вас Господь и не освободит, потому что это просто жизнь, и вокруг вас льет дождь, бесконечные потоки холодной воды, и в легких твоего Даниэля уже что-то растет, и в его голове тоже что-то растет. - Ну и хорошо! - отозвался Гийом. - Я и сам знаю, что ты мне скажешь дальше: не надейся - не умрешь, и мне, и тебе это известно лучше, чем кому бы то ни было. И эта жизнь -- скучная и гнусная книга, друг мой. В ней ведь даже глав нет, бедный, бедный ледяной ангел.... Которым я был когда-то. И это не сам я сказал о себе "бедный", но кто-то там, высоко, кто плачет обо мне горькими холодными слезами, и они смешиваются с моими и текут по моим щекам...
   "И ты жил в Аркадии", и ты скончался в Аркадии, и через полгода все забыли о тебе, ты стал частью земли, и то, чем вы терзались, от чего не спали ночами, чем изводили друг друга ночами, давно стало прахом, пылью под ногами. - Но что же осталось в этом море дерьма? - воскликнул он в отчаянии. - Наверное, все-таки, любовь, -- тихо и мелодично рассмеялся внутренний голос. - Особенно если ты найдешь в себя силы не отказаться от нее. Нежный смех звенел, удалялся, и Гийом еще очень долго слышал его эхо.
  
   -- Гийом, Гийом, где ты? - звенел рядом голос Анри. - Чего ты не отзываешься? Воды в рот набрал - буквально? Я же знаю, что ты должен быть где-то здесь. Обе лошади здесь - значит, и ты рядом! Кончай депрессию разводить: на тебя это не похоже, да и меня пугать не стоит. По-твоему я все это заслужил? С утра в карете, на ногах, целый день на жаре, а в заключение вместо теплой ванны с любимой книгой в руках - "теплый" прием братца, которого не видел две тысячи лет! Пусть тебе стыдно будет, Гийом!
   Гийом молчал, как будто напрочь утратил способность говорить и превратившись в соляную, если говорить библейским языком, статую, но его конь, выдержавший ливень молча, радостно заржал, услышав голос Анри. Рядом послышались шаги и шум настоящих каскадов воды, радужных щедрых водопадов, срывающихся с высокой травы и кустарников.
   -- Нет, как вам это понравится? - услышал он над собой голос брата. - Неужели так трудно ответить? Я, конечно, вроде должен был бы успеть привыкнуть к твоему несносному характеру, братец, но, боюсь, это невозможно: тебя надо принимать таким, каков ты есть или вовсе не принимать.
   И, поскольку Гийом продолжал хранить молчание, то Анри говорил за двоих сразу.
   -- Я долго ждал тебя, устроился в библиотеке, и мне было так хорошо!.. - Он задумался немного мечтательно. - Но, видишь ли, в чем дело: приехал я не один, -- вместе со мной прибыли родственники в количестве поистине немереном: сам я догадывался, что родственников у нас немало, но чтобы столько... Мне такое и в страшном сне не привиделось бы! Ну а что ты хочешь!.. - продолжал он таким тоном, будто Гийом упрекал его в чем-либо. - Все услышали, что в нашем семействе завелся супруг новой королевской фаворитки - по сути новой королевы Франции -- и, естественно, все желают с ним познакомиться, заручиться его расположением... -- Он секунду помолчал, а потом бросил быстрый взгляд на Даниэля. -- Насколько я понял, это он и есть, и, как полагаю, он сейчас, да и в ближайшее время вряд ли будет способен принимать изъявления глубочайшего почтения от безмерного количества дядюшек, тетушек, двоюродных братцев и сестричек...
   -- Ты и о родственниках позаботился, Анри? - немного хрипло рассмеялся Гийом, не меняя позы и даже головы не поворачивая в сторону брата.
   -- Видит Бог, не я, -- быстро отозвался Анри. - Это просто совпадение. Утром приехал я, а они - все вместе - днем, почти сразу же после твоего отъезда. Сначала искали тебя и господина... -- он замялся.
   -- Для нас с тобой его имя - Даниэль, или Дани, -- сказал Гийом.
   -- Ну да, -- кивнул Анри, внимательно и обеспокоенно глядя на несколько судорожный жест, которым Гийом прижимал голову Даниэля к своему плечу. - Не найдя вас, они обратились ко мне, как будто я был хозяином. Ну, знаешь - разместить всех, кормить, поить, петь и танцевать! - он с явным усилием рассмеялся. - Причем не только их, но и их слуг! Короче, они вытащили меня из моей любимой библиотеки, где я так хорошо устроился и чувствовал себя почти счастливым. Так будь же милосердным, Гийом, хоть ко мне, в конце концов! Если вы оба не появитесь в замке до вечера, меня просто съедят живьем. Ты этого хочешь? Воевать я могу, читать про войны просто обожаю, но принимать гостей... Для меня это просто пытка адская!
   Произнося эти слова, он осторожно подбирался к Гийому все ближе и ближе. Гийом понял истинную цель его маневров только тогда, когда брат склонился над его головой.
   -- Давай мне Даниэля, -- сказал брат. - У него сейчас переохлаждение и наверняка лихорадка в самом разгаре. Давай, я помогу тебе.
   И он протянул руки, чтобы разжать объятия Гийома, хотя на это - он сам понимал - надежды крайне мало, потому что даже пальцы его побелели, и их не разожмут даже несколько человек. Впервые Анри чувствовал себя так ужасно и неловко: смесь горя, отвращения и жалости - в первый раз он видел брата-близнеца (о котором, впрочем, доходили весьма неприятные, мягко говоря, слухи) на грани безумия. А тот, второй мальчишка, тоже, как он сказал -- брат, жив он вообще или нет? Гарантии не даст никто. Гийом едва ли не целый день находился с ним под проливным дождем, а уж что творится в их бедных головах - и вовсе одному Богу известно.
   -- Брат. - Медленно и очень четко выговорил Анри. - Моя карета находится совсем рядом. Я сейчас возьму Даниэля из твоих рук и перенесу в карету, а потом вернусь и помогу тебе, если у тебя не хватит сил передвигаться самостоятельно: он видел, что Гийом находится в ступоре и ушел куда-то далеко отсюда, и из этого неведомого далека возможно ли его вывести вообще - большой вопрос. Когда он вообще вернется - только Богу да психиатрам, наверное, известно.
   Он осторожно и в то же время уверенно забрал у Гийома безжизненное тело молодого человека, которого он прижимал к себе, и до сих пор никак не отреагировавшего на его слова - ни словом, ни взглядом, ни движением бровей. Однако, как ни осторожно действовал Анри, болезнь, угнездившаяся и уже стремительно растущая внутри Даниэля, взорвалась ослепительной вспышкой сверхновой звезды, осветив его измученный мозг так, что, кроме нее, больше никаких мыслей просто не могло остаться. Он закричал, и так дико, что Гийом мгновенно очнулся от своего ступора и не то, чтобы вскочил, но буквально взлетел на ноги. Мир перед ним, до этого затянутый сплошной серой однообразной дождевой кисеей, в которой слышался только один слабый равномерный звук - биение сердца его брата, вдруг вспыхнул, ударил по глазам, по ушам, заявляя: очнись! Ты можешь игнорировать меня сколько угодно и сколько угодно не верить в меня! Но хватит и того, что я верю в тебя и знаю, как заставить тебя двигаться, кричать, стонать и корчиться - хоть от боли, хоть от удовольствия. По большому счету, мне это безразлично. Не смей только забывать про меня! Это - единственное, что я тебе не прощу, и непременно напомню о себе.
   Спасибо. Напомнила. Еще спасибо, что в лице Анри, а не какой-нибудь чертовой ведьмы или крестьянина с вилами: на этот счет у жизни богатое воображение и черный юмор... Кто там еще имеется в ее длинном списке: возглавляет его, кажется, сумасшедший с бритвою в руке. Или не так? Сумасшедший - как те боги, о которых минуту назад думал Гийом?
   Как бы там ни было, но он очнулся. Слепящая вспышка, которая обожгла мозг Даниэля, хлестнула его по глазам.
   -- Анри?! - закричал он в ужасе, бросаясь вслед за братом. - Ты что сделал? С ума сошел? Что ты с ним делаешь? Отдай сейчас же! Только что все было так хорошо, и вдруг ввалился ты, как будто я просил тебя об этом? Господи, да что же он так кричит? Что ты с ним делаешь, инквизитор?
   -- Да нормально все, -- неожиданно мягко сказал Анри, отгораживаясь локтем от Гийома, готового броситься на него в любой момент. - Если кричит, это хорошо, -- значит, жить будет. Знаешь, Гийом, скольких умирающих мне пришлось повидать, и никто из них не кричал. В последний момент организм сдается: у него нет сил на крики, да и на боль тоже. Умирающий вообще не чувствует боли, Пора бы тебе знать такие простые вещи, -- и он с укором взглянул на брата.
   Гийом прижал руки к ушам, как будто у него раскалывалась голова.
   -- Анри... -- его тон сделался умоляющим. - Ну не могу я слышать все это спокойно! Ну как ты не понимаешь! Нам и вправду было так хорошо, и ты... Это ты все испортил! Отдай мне его, я успокою его.
   Но Анри неторопливо и уверенно продолжал идти по направлению к карете, и Гийому не оставалось ничего другого, как послушно следовать за ним.
   -- Вы просто умирали... Оба. - спокойно произнес Анри. - Сначала он - он кивнул на изогнувшегося от боли Даниэля, на губах которого выступила красноватая пена, -- через час, не дольше. А ты - к утру.
   -- Быть может, так было бы лучше для всех, -- тихо произнес Гийом. С его волос непрерывно капал непрекращающийся дождь. - Мы оба с ним слишком устали, Анри.
   -- Глупости, -- отозвался Анри. - Это как-нибудь без тебя решат - кого, когда и как... Нас в этом случае не спрашивают. Я привык к этому на войне. И, знаешь, братец, мне иногда кажется, что мы с тобой совсем непохожи, причем не только по характеру, но и вообще... -- И он бросил на Гийома быстрый, немного настороженный взгляд исподлобья.
   -- Значит, так, теперь ты будешь меня слушаться. Снимай с себя все мокрое, в карете поможешь мне переодеть Даниэля: это для него смерти подобно. Тебе, конечно, не так опасно, выдержишь... -- Он быстро взглянул вверх на кучера, и его тон поразительно изменился, став отрывистым и резким:
   -- Ну, чего уставился, олух царя небесного? Представление тебя я показываю, что ли? Смотри, дождешься, сам знаешь, с вашей новой демократией я ничего общего не имею и иметь не хочу! Не видишь, что ли, один господин заблудился в лесу, провел там несколько часов и заболел, а другой слишком долго искал его. Еще подробности тебе требуются, нет?
   Не ожидая ответа, он обратился к Гийому:
   -- Забирайся в карету, брат, и я передам тебе Даниэля. Сразу же снимай с себя и с Даниэля мокрую рубашку. Закутаешь его в мой камзол. Все понял?
   Гийом кивнул, не поднимая глаз, и поднялся в теплый сумрак кареты, и только в этот момент понял, до какой степени промерз. Но если уж ты это так хорошо чувствуешь, то чего ты так взвился оттого, что твой Дани закричал от дикой боли? У него внутри, наверное, все уже покрылось ледяной коркой. Не забудь подумать об этом на досуге, милый ледяной ангел...
   -- Гийом, да ты что заснул? - снова голос Анри. - Заснул, что ли? Только что скакал, как молодой олень, и вдруг притих так, что и не поймешь, там ты вообще или нет.
   -- Прости, Анри, -- хрипло прошептал Гийом. - Я снимал рубашку (он поспешно стянул с себя тонкую батистовую рубашку, которая мокрым бесформенным комком плюхнулась ему под ноги). Давай мне Дани. Только осторожно, умоляю тебя...
   -- Ох, Гийом, -- сказал Анри. - Как же с тобой иногда бывает тяжело. Руки приготовь и держи своего Даниэля. Аккуратно. Сейчас опять будет немного больно, но куда деваться...
   Даниэль снова закричал, и даже глаза его слегка приоткрылись, но невидящие, без проблеска сознания.
   -- Я же сказал - осторожно, -- терпеливо повторил Анри.
   -- Все уже... -- Гийом едва не плакал, аккуратно снимая с Даниэля насквозь промокшую рубашку. - Теперь все будет хорошо, брат, -- прошептал он ему на ухо. - Теперь я не покину тебя ни на шаг, я всегда буду с тобой. - И он прижал обессилевшее тело Даниэля к себе так, чтобы слышать биение его сердца, как и раньше, у дуба Белена.
   Анри удобнее поправил ноги Даниэля.
   -- Гийом, возьми мой камзол и заверни его, чтобы согреть, -- коротко бросил он и уселся в карету.
   -- Подъедешь к заднему крыльцу, -- отрывисто приказал он кучеру. - Не надо, чтобы гости видели, насколько серьезно болен хозяин усадьбы и тот человек, к которому они специально приехали из такой дали. Через несколько дней можно будет начать прием, но пока придется подождать. Понял ты, болван? Проникнуть в замок надо с черного хода! Да, и чуть не забыл: вам ведь как - если не скажешь - сами ни за что не догадаетесь... Старайся вести лошадей таким образом, чтобы трясло как можно меньше. Ясно, болван?
   Видимо, удовлетворенный полученным ответом, Анри откинулся на бархатные сиденья и, откинув со лба непослушную челку, посмотрел на Гийома знакомым ясным взглядом.
   -- У тебя все в порядке, брат?
   Гийом, уже успевший накрыть Даниэля камзолом Анри, нашел в себе силы только кивнуть: главное - говорить как можно меньше, главное - не переставать слышать, как бьется его сердце... И не обращать внимания на то, что красноватая струйка из его рта стекает на его шею, застывая на груди...
  
   Боль накатывала, как волна: то внезапно отступала, и тогда сознание блекло, и Даниэль в этот момент не смог бы назвать даже своего имени. Но когда волна отступала, это было хуже всего: боль, яркая, как вспышка, вгрызалась в правую сторону груди, и не было возможности терпеть ее. Иногда, не вытерпев, он кричал, но, едва сознание выхватывало его из небытия настолько, что он мог различать голоса, Даниэль предпочитал терпеть изо всех сил, даже если для этого требовалось в кровь закусить губы. Снова карету подбросило на ухабе, из прокушенной губы Даниэля потекла темная струйка крови. Через боль он закашлялся, и капля крови брызнула на щеку Гийома.
   -- Кажется, недолго ему придется быть супругом королевской фаворитки, -- как-то отстраненно произнес Анри. - А что, Гийом, не могли кого-нибудь покрепче выбрать? Или это тебе дядюшка присоветовал? Почерк уж больно знакомый.
   Гийом еле заметно кивнул, этим самым как бы сразу отвечая на все вопросы брата. Он прижал к себе Даниэля, губами чувствуя, как трепещут глаза за его закрытыми веками.
   -- Бедный ты, бедный, -- вздохнул Анри. - И себя погубил, и Дани своего. Уж дядюшка знает, как лучше это сделать. Даже при хорошем стечении обстоятельств этот молодой человек больше двух-трех лет не протянет. А значит - и ты. - Его интонации становились все более и более растянутыми. - И я, значит.
   Гийом посмотрел на него в крайнем изумлении.
   -- А ты-то здесь при чем?
   Глаза Анри напоминали темные лесные омуты, такие невинные и непроницаемые с виду, а на самом деле глубокие и бесконечные, как - так и хотелось бы сказать - адские (на самом деле - просто бесконечные, неизвестные) бездны. Если бы... Если бы в них не было столько беспросветного одиночества и несчастья, ужаса перед жизнью, от которой мальчик Анри прятался то в книгах, читая про крестовые походы и освобождение Иерусалима (где он вообще находится этот Иерусалим? - Тоже какой-то неведомый город, увидеть который не суждено никому из здесь присутствующих. О нем можно мечтать, писать, но не более того), то ведя собственные войны и крестовые походы - неважно с кем: он всегда один - и против всего мира, и исход этого сражения уже предрешен заранее...
   -- Если меня нет рядом постоянно, это не значит, что мое сердце не чувствует твоего, -- бесцветным голосом произнес Анри. Глаза его тоже казались остановившимися, не выражающими ни единого чувства) - А я знаю каждое твое душевное движение, я уже пережил его, и мне известно будущее - и твое, и мое.
   -- Будущее? - только и сумел повторить Гийом.
   -- Да, -- слегка наклонил голову Анри. - Вряд ли немного позже мы с тобой сможем поговорить, Гийом, сердце мое, а потому... В будущем мне предстоит охранять твой Грааль - одному. И тебя не будет рядом. Буду только я. Вечный связной, нелепая задача... Впрочем, все мы тогда будем хороши... -- он невесело усмехнулся и снова стал далеким, отсутствующим, ушел, и Гийом даже перестал надеяться, что его брат когда-нибудь вернется... Он подумал только, что вот так происходит всегда: едва ты хочешь высказать самую сокровенную мысль, как немедленно наружу рвутся ничего не значащие слова, затмевающие смысл того, что ты хотел произнести настолько же надежно, насколько надежно спрятан был и Грааль, который искали рыцари всех времен и, быть может, даже народов...
   А Даниэль безуспешно пытался выбраться из неумолимо накрывающего его темного облака, из которого иногда слышался - впервые -- неуверенный голос Дана: "Дани? Ты опять здесь, что ли?" - "А ты опять там? - в тон ему отвечал Дани. - Кто говорил мне, что лучше умереть, чем продаться за кусок хлеба?" - "Ты сам знаешь, что кусок хлеба здесь не при чем, -- говорил Дан, и в его голосе явно слышалось отчаяние. - Но пойми, я не мог писать, а это еще страшнее, чем остаться без куска хлеба. Без хлеба можно просто умереть, и это не так страшно, но не писать - это не жить, прозябать в аду, бояться смотреть на солнечный свет. Как будто внутри тебя выключили электрическую лампочку". - "Вот и все: погашен свет - Стало тихо в доме", -- истерически расхохотался Даниэль.
   -- Бредит, -- раздался голос Анри, звучал он откуда-то издалека, из темной грозовой тучи.
   -- Дани, Дани, ты можешь слышать меня? - встревоженный голос Гийома.
   Море накатывалось на берег, и сначала его волны были хоть и взбаламученными, встревоженными, но все-таки грязная белая пена не внушала Дани серьезных опасений. Эти волны манили, притягивали к себе, и он шагнул к ним, тем более что волна поднялась изогнутым навесом, многотонным широким веером с нависшими тяжелыми брызгами (каждая из которых могла бы проломить голову), как бы обещая надежное укрытие. Однако это оказалось иллюзией: она схватила, потащила за собой. Берег был совсем рядом: казалось, достаточно сделать несколько уверенных движений, и ты окажешься на перекатывающейся мелкой гальке. Но как только Дани удавалось ускользнуть из объятий волны, она бросалась на него с новой силой и тащила назад. Он с каждым разом слабел все больше и понимал: ему никогда не выбраться на этот, такой близкий берег. Он неуклонно откатывался назад, становился все дальше и дальше, как и вся прожитая им нелепая и бессмысленная жизнь, такая же серая и полная безуспешных попыток ухватиться за ускользающую иллюзию, продолжающую манить даже в момент смерти.
   -- Гийом! - закричал он из последних сил.
   -- Я здесь, -- отозвался он. - Вот ты и вернулся, Дани...
   Он осторожно вытер кровь, выступившую у него на губах, и Дани увидел - так близко - как южные звезды, и такие же сияющие, как звезды, зеленые прозрачные глаза, бесконечный океан любви.
   -- Это неправда, что меня не было рядом с тобой, когда тебе казалось, что все тебя бросили, -- сказал он. - Мое сердце чувствовало все, что происходило с тобой. У тебя больше не было сил идти, и тогда я взял тебя на руки и понес. Только поэтому тебе казалось, будто на прибрежном песке остаются следы только одного человека -- тебя. Но на самом деле было не так. Этим человеком был я. Я люблю тебя, Дани. Я никогда не откажусь от своих слов: мы с тобой будем вместе - в жизни и в смерти, в этой и будущей жизни, в этой смерти и, надеюсь, что в будущей.
   Дани почувствовал, как горячие капли падают на его лицо, они разъедают его глаза, расплавляют сердце, и сердце плачет в ответ благодарными слезами, и глаза наполняются соленой влагой, которая не может удержаться и льется так же естественно, как и этот бесконечный дождь за окном, а губы, помимо воли, могут твердить только одно:
   -- Я люблю тебя, Гийом. Я всегда любил тебя - и раньше и теперь. Перед смертью не лгут никогда, и когда испытывают такую адскую боль, которая выжигает меня изнутри - тоже. И я имею полное право сказать - перед тобой, перед толпой, перед всей Вселенной: Слышите меня, Боги? Милосердные вы, жесткие или безумные, но я люблю его! Гийом, я люблю тебя! Я люблю тебя!
   Кажется, на эти слова ушли все его последние силы. Голова Даниэля беспомощно откинулась назад, из глаз по-прежнему струились слезы, а с губ тонкой струйкой текла кровавая пена.
  
   Лошади шли все медленнее и медленнее. Иногда Гийому, начинавшему помимо воли дремать и опускающемуся все глубже в черное дымное облако, смешанное с чем-то красным (отвратительнее сочетания цветов он не знал!), казалось, что действие происходит странно замедленно, а его окружают уже не люди, а призраки: безжизненный обескровленный Дани, неподвижный, без единого проблеска чувства на лице Анри... Да и он сам, полуодетый, невольно содрогавшийся от холода, пронизывающего его до самого сердца, с опущенной головой, сам себе представлялся посторонним в этой жизни. Он боялся вернуться домой, увидеть нарядных господ. Что он должен делать? Отдавать распоряжения, чтобы их всех должным образом разместили? Улыбаться? За ужином поддерживать разговор на разнообразные, большей частью фривольные темы? Он просто не сможет! У него сердце разорвется, потому что он не может думать ни о ком другом, кроме Дани. Дани, у которого изо рта вот уже полчаса стекает непрерывная струйка крови; она застывает на груди Гийома, и он думает, что этого ощущения не сможет забыть даже в аду. Он посмотрел на Анри.
   -- Что? - спросил брат.
   Несколько мгновений Гийом собирался с мыслями, как будто за часы, проведенные в лесу, утратил способность произносить слова на человеческом языке. Он дотронулся до лба и, наконец, произнес.
   -- Дани... Мы не сможем тихо вынести его из кареты. Господи, Анри, ну что ты делаешь вид, что не понимаешь? Если я или ты притронемся к нему, он опять закричит.
   -- Если будет без сознания, -- поправил Анри, и холодное выражение его лица не изменилось.
   -- Ты хочешь сказать... -- медленно произнес Гийом, -- если он будет понимать, что происходит, боль останется, но он будет молчать?
   Анри в знак согласия слегка наклонил голову.
   Гийом молчал, и это молчание было похоже на молчание предгрозового леса.
   -- Я знаю, что ты думаешь обо мне, -- спокойно сказал Анри и изящным жестом убрал со лба челку. - Извини, но таков уж я есть. Не для меня театральные представления и мелодраматические сцены. - И, заметив мгновенно вспыхнувший изумрудный пожар в глазах Гийома, добавил. - Ничего плохого сказать о тебе не хотел. Просто ты чувствуешь все именно так, а я - по-другому. Суть же от этого не меняется. Иногда мне может быть даже тяжелее, чем тебе. Никогда не думал об этом? - И он бросил стремительный взгляд в сторону брата, но тот даже не поднял головы, завороженно продолжая следить, как застывает на его плече струйка крови, которая казалась ему подписью под его же собственным смертным приговором.
   Кони остановились. Анри осторожно отодвинул бордовые занавески кареты и сразу же задернул их снова.
   -- Приехали, -- сказал он. - И пока никого не видно. Выносить твоего... друга придется очень тихо. И если, рассуждая о боли, ты имел в виду опий, то знай, что в кармане я его не ношу. Нет такой привычки, и Дани твоему не советую. Хотя о его пристрастиях я уже успел догадаться. - Он пристально посмотрел на Гийома, но тот сидел в углу, сжавшийся в комок - загнанный в угол, затравленный зверь, -- прижавший к себе тело, больше похожее на восковую статую, и Анри впервые всерьез задумался о том, что придется делать, если Гийом потеряет рассудок. Конечно, он и до этого был вроде бы не в себе, но сейчас... Уж очень случай типичный. "Клиника", -- как сказали бы врачи, а ему не хотелось бы увидеть сразу двух ближайших родственников в приюте для умалишенных, тем более что ему было доподлинно известно, какие методы применяли эти, с позволения сказать, лекари, чтобы привести в порядок бедные больные головы своих клиентов. При воспоминании о методах лечения современных психиатров он невольно содрогнулся, а в сознании возникло помещение, больше похожее на пыточную камеру испанской инквизиции, в которой вправляли самую непостижимую человеческую часть -- душу.
   Анри неподвижно сидел на своем месте, не в силах сдвинуться с места до тех пор, пока не услышал шум снаружи. Видимо, кучер пытался вяло переругиваться с кем-то, но этот кто-то отличался недюжинной силой и настойчивостью, потому что и пяти минут не прошло, как дверца кареты распахнулась. Из сада ворвался остро благоухающий жасмином и свежими листьями жимолости воздух, насквозь пропитанный только что прошумевшей грозой, очищающей влагой и освежающим ветром. Рядом с дверцей кареты стояла немолодая женщина в простой одежде, но с лицом твердым и красивым, казавшимся высеченным из цельного куска мрамора - таким же идеальным и неподвижным.
   -- Анри, Гийом, -- негромко произнесла она. - Долго вы намерены так сидеть?
   При звуках ее голоса Гийом, казалось, безнадежно утративший способность реагировать на внешние события, поднял голову и удивленно произнес:
   -- Марион?.. Ты-то как здесь оказалась? Как ты вышла из своей комнаты? Ты же ничего не видишь? И что ты хочешь всем этим сказать?
   -- Слишком много вопросов, сынок, -- быстро заговорила женщина. - И слишком много времени вы теряете. Анри, выбирайся из кареты и помоги мне и Гийому перенести этого мальчика в мою комнату.
   -- В твою комнату? - недоуменным эхом отозвался Гийом.
   -- Да, -- кивнула она. - В мою комнату и больше ни в какую другую. Потом я объясню вам, почему надо делать именно так. Нести будете очень аккуратно и быстро, потому что опия у меня при себе нет, а мальчик уже всерьез пристрастился к нему, -- и она быстро и укоризненно взглянула на Гийома, хотя и понимала, что смысл ее слов безнадежно не дойдет до него, рассеявшись в пространстве.
   -- А потом? - высказался, наконец, Анри, выходя из кареты. - Через минуту-другую нас все равно заметят, и что мне тогда отвечать всем тетушкам с их мужьями и великовозрастными детьми, сестрицам и прочим родственникам?
   Марион с досадой отмахнулась от него.
   -- Вечно у тебя были не те проблемы, Анри! Делай, что я говорю, а остальное решится через десять минут после того, как мы устроим мальчика в моей комнате.
   -- Меня тебе не в чем упрекнуть, -- слегка обиделся Анри. - Как видишь, -- я послушный мальчик, уже стою на траве. В отличие от твоего обожаемого Гийома, который, кажется, примерз к своему месту.
   -- Гийом, выходи, -- властно произнесла женщина.
   Он не ответил ни слова, только посмотрел на нее уставшими больными глазами.
   -- С ним все будет нормально, -- ровно сказала Марион, глядя в его глаза. - Успокойся. Разожми пальцы. Вот так. Сначала немного... Хорошо... А теперь - давай его мне.
   Анри подумал, что даже и предположить не мог, что у слепой кормилицы Гийома столько силы. Она подняла бесчувственного Даниэля как перышко, Анри только помог поудобнее устроить на ее плече его голову. И за все это время Даниэль не издал ни единого звука. Неизвестно, находился он все же в сознании или нет, но только кровь снова потекла свежей струйкой из угла его рта.
   -- Видишь, Гийом, все нормально, -- сказала Марион тоном, каким обычно успокаивают детей, напуганных ночными кошмарами. - Самое страшное уже позади. Теперь ты тоже должен взять себя в руки и идти за мной. Ты нужен своему брату.
   Видимо, она на самом деле знала, какие именно слова и каким тоном говорить Гийому, потому что человек, минуту представлявшийся Анри находящимся на грани безумия, послушно, как ягненок, вышел из кареты и, не глядя на застывшего в оцепенении Анри пошел к дому вслед за Марион.
   -- Ты тоже иди за мной, -- не поднимая, как и раньше головы, бросил он в сторону Анри.
   Они шли вслед за Марион по едва заметной садовой дорожке. Высаженные по ее краям розовые кусты давно разрослись и превратились в густые заросли шиповника - белого, розового, желтого. Их венчики немного испуганно вздрагивали, когда люди проходили мимо них, а с колючих ветвей обрушивались струи воды.
   -- Скорее, скорее, -- сказала Марион, не оборачиваясь и подходя к железной двери, почти совершенно скрытой зарослями кустов. Ее слова отдавались эхом в голове Гийома, словно приходили из какой-нибудь далекой, давно умершей галактики. Он видел только, что голова Дани соскользнула с плеча Марион, и теперь капли крови капали с его губ на листья и цветы белого шиповника.
   Дани был далеко отсюда. Он снова видел свой замок, безлюдный, надежный, одинокий (гарантирующий вечное одиночество в этих замшелых стенах), но Дани вовсе не был уверен, что желал для себя чего-то иного. Он боялся только одного: чтобы то еле заметное облачко на горизонте не выросло и не превратилось в устрашающую темную тучу, из которой брызнут не молнии, но боль, которая заставит его опять кричать от боли, а ему меньше всего хотелось бы этого. Но пока замок у моря был рядом, и Дани нравилось в нем все - даже сильно поврежденная каменная кладка и толстые стены - они могли бы надежно - навсегда - укрыть его от внешнего мира с его страданиями. Если бы не это далекое облачко... Но и в этом случае ему был известен последний способ потерять память навсегда, особенно об этих адриатических зеленых глазах, которые, кроме счастья, несли такую боль, по сравнению с которой боль в груди, похожая на придавивший его камень с острыми краями, выглядела даже сносной. По крайней мере, он мог хотя бы кричать... Но против зеленоглазого черноволосого красавца он был бессилен, а потому хотел уничтожить себя вместе с ним. И он мог бы войти в это море, только его, только ему принадлежащее, бесконечное, ласковое, всегда принимающее, никогда не отталкивающее. И волны обняли бы его, и увлекли за собой и, возможно, он и сам бы не понял, когда небо превратится в море, когда вместо уродливой оболочки, которая может только корчиться и страдать, останется лишь искра. Одна искра в океане света...
   Что-то... Какой-то порыв ветра разорвал в тучах брешь, и сквозь них он снова увидел эти обожаемые и так пугающие его теперь глаза и еще синие, но как будто остановившиеся глаза неизвестной женщины. Что она делает? Кажется, осторожно промакивает носовым платком кровь на его губах.
   -- Сюда положи его, Анри, -- слышит ее голос Дани, и снова его мозг взрывается вспышкой боли. Он не кричит, но не может сдержать слез, и они, помимо его воли, льются из его глаз.
   -- Больно... -- пытается произнести он и не узнает собственного голоса. - У меня там... -- Дальше он не может продолжать. Что сказать и как - он не знает.
   -- Знаю, -- коротко отвечает Анри и осторожно укладывает его на мягкую шкуру оленя, прямо на пол. Он снимает с него остатки мокрой одежды и отбрасывает в сторону, а Марион укутывает его шкурами, как маленького ребенка.
   Кажется, она удовлетворена проделанной работой. Некоторое время она смотрит на Дани со стороны, а потом берет несколько подушек и подкладывает ему под спину.
   -- Вот теперь и вправду все в порядке, -- говорит она. - Так болезнь не будет развиваться. Конечно, при том условии, что я не дам тебе заснуть, мальчик мой. Иначе вода застоится в легких. Конечно, я не смогу вылечить тебя совершенно, но облегчить твое положение и не дать тебе умереть именно сейчас могу. Ты любишь книги? Я всю ночь буду читать тебе книги. А если начнешь засыпать, дам тебе лист бумаги и перо. Ты ведь писатель, а писателя может вылечить только одно - перо и бумага. Ты, конечно, если бы имел силы, возразил бы, что писать не в состоянии, но я знаю: писателю только дай лист бумаги, а уж дальше он найдет, что написать на нем. Правда, Дани?
   Видимо, на губах Дани мелькнуло слабое подобие улыбки, а потому женщина быстро отреагировала:
   -- Вот видишь, мы сразу поняли друг друга!
   -- А теперь ты, Гийом... -- Марион обернулась к неподвижно стоящему "ледяному ангелу", сейчас являвшему собой ожившую статую из скульптурной композиции "Пьета" или что-то в этом роде. Впрочем, какой-нибудь психиатр определил бы подобное состояние как "кататония".
   Женщина подошла к нему, взяла обеими руками за подбородок и подняла вверх его лицо.
   -- Посмотри на меня, -- настойчиво произнесла она.
   -- Ты же все равно ничего не видишь, Марион, -- бесцветным тоном произнес Гийом, но в глаза ей посмотрел - послушно, прямо, и в его взгляде читалась готовность отвечать за совершенные им ошибки.
   -- Да, мальчик мой, -- тихо и ласково произнесла Марион. - Твоя кормилица вот уже два года не видит мир, не видит твои изумительные изумрудные глаза, и мне очень больно, когда я чувствую, как жжет их эта огненная соленая влага...
   Плечи Гийома вздрогнули. Он не выдержал и разрыдался. Марион, как будто ожидая этого, прижала к плечу его голову.
   -- Пусть они выходят, и хорошо, если бы они никогда не возвращались, -- говорила она. - Не осуждай себя, мальчик мой. Никогда. Не осуждай его. Что произошло, того мы с тобой уже не изменим, и я не скажу тебе ничего нового, если напомню, что любовь сильна, как смерть. Нам остается только подчиниться ей и склонить перед ней голову. Она не простит только предательства, мой Гийом. Я люблю тебя, мальчик, как своего сына, которого у меня никогда не было; я люблю и того, кого любишь ты. Ты можешь не беспокоиться о Дани: я стану ухаживать за ним так, как это делал бы ты сам. Тебе не в чем будет меня упрекнуть. Тебе же тоже нужно как следует отдохнуть. Поэтому разумно тебе будет провести эту ночь тоже в моей комнате, слушать длинные истории о морских путешествиях и героических сражениях, сказки про драконов, единорогов и заколдованных принцесс... Пока не заснешь. Пока не забудешь все, о чем ты думал сегодня. Только в этом случае ты сможешь выйти к гостям, встретить их и помочь своему брату Анри. Тем более что, помимо приема гостей, у вас будет еще одно, крайне важное дело. И решать его, как я понимаю, придется, тебе, Гийом, и тебе, Анри. Иначе этот молодой человек умрет в течение недели. Я знаю, он считает себя виновным в твоей будущей гибели, Гийом, но это неправда. Все мы - только орудия судьбы, и любовь во все времена часто убивала. Но разве же от этого мы меньше любим ее? - Наоборот, наше чувство напоминает смесь острой жалости и сострадания, как к больному и несчастному ребенку...
   -- Как Дани? - негромко спросил Гийом.
   "Воплощенная любовь - Дани", -- тихо ответил внутренний голос, и впервые в этом голосе Гийом не услышал даже намека на иронию.
   -- Ложись рядом с ним, -- сказала Марион Гийому и, посмотрев на Анри, невольно отвернувшегося, строго произнесла. - Мы должны смириться с тем, что есть. Они любят друг друга больше всего на свете, и только их близость сможет спасти их обоих: одного от смерти, другого - от безумия. Ну, может быть, не спасти, но отсрочить...
   Она нагнулась к полулежащему на оленьих шкурах Даниэлю и, укрыв его обнаженное тело, приподняла один край шкуры.
   -- Ложись, Гийом, -- произнесла она. - Спи. Теперь все у вас будет хорошо. Завтра я объясню тебе все, но не сегодня. Ты должен быть здоров. А твою роль хозяина замка перед гостями великолепно сыграет Анри. Раздевайся.
   И, поскольку Гийом не сделал ни одного движения, она подошла к нему, обтерла лицо, волосы, плечи, грудь мягким полотенцем, помогла снять остатки одежды. Одна тихо дотронулась до его плеча, и Гийом послушно опустился на пол рядом с Даниэлем. Его изумрудные измученные глаза закрылись, и уже через секунду он уже спал, прижавшись к Даниэлю, обвив его руку своей рукой. Голова Дани спокойно лежала на его плече, хриплое прерывистое дыхание сделалось ровнее, с губ исчезла кровавая пена, черты лица снова стали мягкими, волосы - живыми и теплыми, глаза приоткрылись и в них впервые появилось подобие осмысленного выражения. Гийом обнимал его, и такое невыразимое счастье было написано на его лице, что Анри, словно устыдившись чего-то, как человек, случайно прочитавший чужой, слишком откровенный дневник, опустил глаза.
   -- Сходи в библиотеку, Анри, -- сказала Марион, -- и принеси какую-нибудь книгу по своему выбору, но главное, -- чтобы длинную, такую, чтобы на всю ночь хватило. Нельзя, чтобы Дани спал ни эту, ни несколько следующих ночей. А что делать тебе потом, я скажу, когда ты принесешь книгу. Ночевать тебе, мальчик мой, придется либо в библиотеке, либо тоже у меня. В комнате Гийома сейчас оставаться нельзя никому: это смертельно опасно, а почему, я тоже объясню тебе. Но позже, позже... А сейчас не задерживай меня, Анри, скорее принеси книгу и мы с тобой вместе решим, как быть дальше. Во всяком случае, до того времени, как Гийом не будет в состоянии объясняться со своими многочисленными гостями и решать сложнейшую проблему, с которой кроме него не справится никто. Помочь ему можно, но сделать дело вместо него - никто.
   Анри озадаченно посмотрел на Марион.
   -- Я ничего не понял пока, -- произнес он. - Но в библиотеку пойду немедленно. Надеюсь, нас еще никто из гостей не хватился.
   И он вышел, тихонько прикрыв за собой дверь, из-за которой слышался мягкий голос Марион:
   -- Не спи, Дани. Только не спи...
   Анри быстро поднялся по витой лестнице с массивными перилами на второй этаж и пошел по коридору в библиотеку. Здесь было пусто, и Анри очень надеялся, что по крайней мере сейчас не встретит никого. Он знал, что исполнять обязанности хозяина замка - дело хлопотное, и сон ему не светит по крайней мере до четырех часов утра. А он-то, глупый, наивно рассчитывал, что сможет спокойно провести в этой глуши несколько тихих дней в библиотеке! Кажется, ни разу за свою жизнь он не получал то, чего хотел. Вообще-то в дворянских семьях принято, чтобы военной карьерой занимался старший сын. Что же, получается, он - старший? А Гийом тогда на каком месте? Иногда создается впечатление, что он вообще не на месте. Бедный, так и не нашедший себя Гийом, известный как образец распущенности и скверного поведения.
   Если бы кто-то знал, как Анри устал от тупости военного командования, но сейчас он дорого отдал бы за то, чтобы снова оказаться в своей палатке, где не так много удобств, часто мешают военные окрики откровенно тупых подчиненных. (А чем лучше твои нынешние гости, которых ты сегодня будешь развлекать, Анри? - поинтересовался внутренний голос, и Анри не мог с ним не согласиться). Эти тупые подчиненные по крайней мере давали ему возможность читать все, что ему вздумается, и он уносился мыслью то в Константинополь, то на Столетнюю войну, то в поросшие мхом древности времена Иудейских войн. Сейчас этого уж точно не получится. Подвиги остались в далеком прошлом. Теоретически Анри чувствовал, что мог бы завоевать все континенты, вместе взятые. Но не в это время всеобщего пофигизма. Достаточно вспомнить хотя бы позорную фландрскую кампанию... Нет, лучше об этом не думать. Тупое, как и сам обрюзгший старый греховодник король, в последнее время все чаще выбирающий для своих фривольных похождений то дочерей крестьянок, то коровников, -- того и гляди отдаст Богу душу. Хотя это было бы к лучшему. Потому что выбрать модистку и проститутку в качестве фаворитки, -- значит открыто объявить, что власть в государстве тоже все больше напоминает проститутку из дешевого квартала. Разве может сейчас хоть кто-нибудь всерьез рассуждать о нравственности?
   Тупее и бессмысленнее времен Анри не знал, хотя прочитал гору литературы (как бы сказал Гийом - "хренову кучу". И чего - ты умнее стал? - Нет, не стал). Лучше лежать в окопах и траншеях, то пыльных, то насквозь пропитанных, сочащихся гнилой водой, словно возмечтав превратиться в болото, терпеливо ждать своей войны или своей пули. "И я жил в Аркадии". "И я жил во Франции". "Тупо жил, бессмысленно, стал тупым бессмысленным камнем". Вот и готовая эпитафия самому себе.
   Барометр его настроения падал со скоростью, предвещающей торнадо или ураган. В этом они с братом были похожи друг на друга. Сегодня ему предстоит нечто похуже окопов и строевой подготовки: придется вращаться в геометрической прогрессии возросшей компании родственников и родственниц (причем, большинства - новоявленных). Еще ладно - мадам Лагранж. Она уже стара, и вид у нее, как у египетской мумии, несмотря на время не потерявшей своего инфернального шарма, и не так глупа, как остальные. К тому же, до утра сидеть за ломберным столом - занятие не для нее: слишком утомляет. Но остальные... Вот, например, сестрица Эжени Розмон. Хотя - какая она сестрица? Ее сосватали за Анри, когда обоим было по три года. Что делать: так было тогда принято, да и сейчас, собственно. Сначала детки играют вместе, привыкают к тому, что всю оставшуюся жизнь им предстоит ежедневно видеть физиономии друг друга. Говорят, в этих случаях получались особенно прочные браки, потому что, если любви в них не было - по определению, то была хотя бы дружба и взаимопомощь... Но Эжени Розмон надоела Анри уже сейчас. Особенно это ее непрерывное обращение: "братец, братец". Так и хочется сказать: "Не братец я тебе...", а потом прибавить нечто такое, от чего у белокожей рыженькой Эжени отвалится челюсть, что-то в духе этого поганого извращенца маркиза де Сада. При мысли об этом Анри нехорошо усмехнулся, отчего сразу сделался похожим на Гийома как две капли воды, и даже его обычно спокойные, почти все время отстраненные медовые глаза приобрели зеленоватый оттенок.
   -- Господин де Вержье?
   Анри вздрогнул и обернулся. В конце коридора стояла служанка Гийома - то ли Жанетта, то ли Лизетта? - Черт их разберет, сволочей, а у Анри нет ни малейшего желания заигрывать со слугами в духе философов Просвещения, книги которых он готов был связать морским узлом - все оптом и сжечь. Кстати, к ним же он причислял и паскудного приятеля Гийома - маркиза де Сада. Пусть только попробует появиться при нем - Анри его собственноручно с лестницы спустит, и большое удовлетворение при этом испытает. А потом завернет что-нибудь по поводу нерассуждающего бессловесного тела либертена, к каковым господин маркиз изволит себя причислять. Так ведь нет, по закону подлости, этот пень разжиревший завалится в самое неподходящее время, да еще Гийому в еду подсыплет какое-нибудь дерьмо, от которого даже самые невинные мысли дыбом становятся, не то, что все остальное... То, что принято называть телом.
   -- Чего тебе? - резко отозвался он, взявшись за ручку двери, ведущей в библиотеку.
   -- Гости беспокоятся, где пропадает ваш брат, граф де Монвиль, и супруг графини дю Барри.
   -- Вы что, отчета от меня требуете? - Анри сам от себя не ожидал, что от простого вопроса вспыхнет, как порох. - Отчитываться не буду. За хозяина сегодня я, о дальнейшем узнаете завтра. Ваша задача - разместить гостей, ну так размещайте. А веселить их я приду через полчаса. Все нормально, никто не умер, сплетничать не о чем. Все, абзац.
   Последнего слова девушка точно не поняла, но решила, что в данном случае лучше ретироваться. Ну и господа ей достались - один не лучше другого, два брата-дегенерата, вернее, психопата, да в придачу мальчишка сумасшедший, который самого себя едва помнит! Она скрылась бесшумно как призрак: только портьеры взметнулись обещанием надвигающегося урагана. "Сука", -- прошептал Анри, сам не понимая причины внезапно нахлынувшего на него бешенства. Заметно дрожащими пальцами он взялся за холодную латунную ручку двери и вошел в полутемную библиотеку, едва освещенную неровным пламенем темно горящей красноватым пламенем свечи.
   Ему было не по себе, наверное, потому, что он постоянно ощущал рядом присутствие той комнаты, куда Марион запретила ему заходить. "Нервы расшатались вконец", -- решил Анри, пока, наконец, не понял, что действительно ощущает нечто нехорошее, что-то такое, что определить в словах он не в силах. Быть может, запах? Здесь пахло розами, но к аромату цветов примешивался сладковатый тошный запах тления и умирания. Наверное, точно так же можно чувствовать себя на кладбище рядом с только что вырытой могилой, и запахи цветов становятся равны запаху смерти. Он поймал себя на мысли, что ему хочется как можно скорее покинуть библиотеку, в которой так часто раньше проводил время. Впервые он по-настоящему пожалел о своем заброшенном замке в Бретани. Почему-то Анри подумал: я никогда не заботился о нем, и теперь мох, наверное, заполонил весь двор, скрыл под своим толстым покрывалом подъездную дорогу, выбился из щелей на стенах. Там он с таким наслаждением ощущал, как брызги морских волн долетают до его окон и он чувствовал их на своем лице, и не хотел стирать их.
   Соленый запах свободы, запах независимости, и ты выводишь из конюшни своего лучшего коня и мчишься вперед, не разбирая дороги среди такого унылого - такого любимого, никогда не меняющегося пейзажа: блеклых, как бы изображенных акварелью, бесконечных полей, одиноких деревьев, к морю, только туда, и тебе хочется только одного - раствориться в его соленом просторе. Стоп... Чьи это мысли? И разве он уже давно не разучился думать так? И он так ясно вдруг понял, что касается чувств и сердца этого почти неживого мальчишки, которого Гийом с такой нежностью называл Дани. Это были его мысли. Анри едва не заплакал, и его сердце повторяло одно и то же слово: "конец, конец". Но он все-таки был военным, а потому жестом, таким похожим на жест Гийома, откинул со лба челку, провел пальцами по пыльным толстым корешкам книг, а потом выдернул из длинного ряда то, что попалось ему первым. Этой книгой оказалась "Тристан и Изольда". Вроде не совсем уместно, но рассуждать было некогда, Анри хотелось как можно скорее покинуть это место, а потому он едва ли не опрометью выбежал из библиотеки, зажав книгу под мышкой.
   И снова лестница. И снова он крался вдоль стены, как вор - только бы никто из гостей не заметил - хотя бы пока! И снова он стоял пред дверью Марион, почему-то не решаясь стуком заявить о себе, но потом все-таки набрался смелости и приоткрыл дверь. Марион ласково гладила светлые русые волосы Даниэля, смешавшиеся с непослушными волнистыми волосами Гийома, и при неверном свете свечи они казались ангелами, склонившимися друг к другу, озаренные темным золотом волос и светом внутренней любви. Анри смотрел на них, не в силах отвести взгляд. Он не замечал, как его левая рука легла на сердце, сначала робко, а потом все увереннее и увереннее заговорившее собственным языком. "Люблю тебя, люблю тебя", -- твердило оно. Пошатнувшийся, бледный, как полотно, Анри выронил на пол книгу.
   Марион обернулась.
   -- Это ты, Анри? - ласково и приветливо улыбнулась она ему. - Входи, сынок. Любовь - это не стрела, это удар копья, в сердце, навылет, и ничего не можешь больше сделать, только хватаешь ртом воздух, потому что для слов уже ничего не остается. Что за книгу ты принес, мой вечный рыцарь из романа?
   -- "Тристан и Изольда", -- прошептал Анри. - Извините, сам понимаю, что глупо, но мне так хотелось как можно скорее уйти из этого плохого места.
   -- Наконец-то и ты это понял, -- сказала Марион. - Когда ты слишком занят делами, у тебя нет времени обращать внимание на простые вещи, а они очень важны. Для жизни или для смерти, например... Давай сюда своего "Тристана".
   Смертельно бледное лицо Даниэля (Что в нем такого есть? Вроде ничего идеально красивого, -- до Гийома далеко, как до звезды, но... Как он смотрит... Какую бездонную глубину читаешь в его глазах, каким нежным золотом отливают его волосы... Это просто ребенок, не имеющий ничего общего с реальной жизнью, и потому его так остро хочется защитить, заслонить!) озарилось слабой улыбкой.
   -- Спасибо, Анри, -- прошептал он, но даже от этих простых слов на его губах снова выступила розоватая пена. - Я знаю эту книгу... Почти наизусть...
   Анри как во сне поднял книгу с пола и протянул Марион. Выражение его лица было растерянным до предела. "Что мне теперь делать?" -- его вид говорил это красноречивее любых слов.
   -- Зайди к гостям, Анри, -- ответила Марион на его немой вопрос. - А потом возвращайся сюда. Поверь, сейчас в замке это место - самое спокойное. Только здесь ты сможешь отдохнуть так, как мечтал, когда ехал сюда. - И она ободряюще улыбнулась молодому человеку.
   Анри был похож на статую, неподвижную, согласную подчиняться только распоряжениям со стороны. Слишком много произошло за этот день, что перевернуло его представление о мире, о себе, о брате. Неужели он сможет выдержать среди гостей хотя бы полчаса? Невероятно! Дико! Безумно!
   -- Сможешь, -- уверенно произнесла Марион. - Полчаса сможешь. Больше - вряд ли, но полчаса выдержки я тебе обещаю. Иди, Анри. Завтра нам предстоит серьезный разговор, мальчик мой. Мы с Даниэлем ждем твоего возвращения. Думаю, Гийом сказал бы то же самое, если бы не спал.
   Как будто невероятная тяжесть рухнула с груди Анри.
   -- Я скоро вернусь, -- сказал он и вышел за дверь. Невероятно, но он даже сумел искренне и свободно улыбнуться.
  
   Он проходил по лестнице, поднимаясь в зал, где его, вернее Гийома с новоявленным супругом королевской фаворитки, ожидали гости, стремительно, с той силой и грацией, которая так часто пугала многих в его брате Гийоме. Обаяние, в любой момент готовое смениться неконтролируемой вспышкой ярости, переходящей в шквал, когда пощады больше не может ждать никто. Дворецкий в красной ливрее с хлыстом в руках при его виде склонился ниже, чем того требовали приличия, и молча отошел в сторону, не забыв, правда, при этом распахнуть двери перед Анри.
   При его появлении взметнулся разношерстный шелест голосов:
   -- Господин де Вержье? А мы уже и не надеялись, что вы почтите нас своим присутствием!
   -- А позвольте узнать, господин де Вержье, появится ли сегодня ваш брат и этот... как его...
   -- Господин де Вержье, вы уж простите нас, но мы позволили себе откупорить шампанское, не дожидаясь вас...
   Анри с вежливой улыбкой, привычной, напоминающей ему самому маску - привычную маску придворного - обходил гостей, слегка кланяясь господам, слегка прикасаясь губами к надушенным дамским перчаткам и не отвечал на вопросы ни слова до тех пор, пока не добрался до своего места во главе стола. Он сел, небрежно взяв в руки салфетку, поиграл ею, после чего швырнул на скатерть. Воцарилось гробовое молчание. Это было явно дурным знаком, и все это ясно поняли.
   -- Итак, господа, -- заявил Анри, медленно обводя взглядом всех присутствующих. - Сегодня вам придется смириться с тем, что в роли хозяина этого замка выступаю я, командующий Аквитанского полка, маркиз де Вержье. - Он улыбнулся заученной улыбкой, но глаза его при этом оставались холодными, как лед, как будто он и вправду стал заместителем Гийома во всех отношениях. - Что же из этого следует? Пейте, ешьте, веселитесь, как делали это и до моего прихода. Мне не хотелось бы, чтобы вас что-либо стесняло. Однако сразу же (простите, я солдат и не обучен придворным тонкостям) хочу прояснить ситуацию.
   Дело в том, что господа, которых вы с таким нетерпением ждете, имели несчастье заблудиться в лесу и попасть под ливень. В связи с этим вам не удастся увидеть ни одного из них (кстати, фиктивный супруг графини дю Баррри не желает иметь ничего общего с этой бывшей модисткой и проституткой - после последнего слова он сделал выразительную паузу, чтобы все присутствующие смогли осознать, -- говорит Анри серьезно. Называйте этого господина граф д'Азир, и никак иначе. В противном случае он не станет с вами разговаривать). Кстати, врачи опасаются, что у него начинается воспаление легких, а потому принять вас он сможет не раньше, чем через неделю, и то при благополучном исходе событий. Граф де Монвиль тоже болен, но не так серьезно, поэтому, как я полагаю, вы сможете переговорить с ним через день (правда, приятных моментов общения я вам обещать я вам не могу, -- этих слов он высказал вслух).
   Что же касается меня, господа, то я привык к военному распорядку в жизни, а потому, извините, время сейчас уже позднее, к тому же я устал, и я оставлю вас, уж не сочтите за грубость. Думаю, завтра нам представится возможность поговорить (он издевательски посмотрел на побледневшую больше обычного Эжени). Так позвольте же откланяться, господа. Предоставляю вам развлекаться совершенно самостоятельно. Впрочем, в этом положении существуют и приятные моменты, не правда ли?
   С этими словами он поднялся из-за стола и неторопливо прошел мимо гостей, следящих за ним глазами в полнейшем молчании, исполненном скрытого негодования. Не спеша, Анри покинул зал, медленно прошел по длинной галерее, слыша, как каждый его шаг гулким эхом отдается под потолком, и спустился в комнату Марион.
   Она читала Даниэлю книгу, принесенную Анри, как и прежде, ласково поглаживая его отливающие мягким золотом волосы. При появлении Анри она не подняла головы, отчего молодой человек решил, будто остался незамеченным. Он тихонько пробрался в угол, застеленный волчьими шкурами и с удовольствием опустился на теплый мех, наконец-то поняв, до какой степени он устал за этот длинный безумный день. Его глаза закрывались сами собой, по телу разливалось блаженное тепло, его неудержимо клонило в сон, и до него долетали только обрывки фраз, которые тоже можно было очень легко принять за сонное наваждение.
   -- Иногда она казалась мне недостаточно некрасивой, порой чересчур скромной, почти как монастырская воспитанница, и мне так легко было бы представить ее в простом сером (так и хочется сказать - "мышином") платье, то излишне толстой, причем как-то неравномерно: при относительных пропорциях всего остального тела ее живот выступал далеко вперед, как киль... может быть, огромной, какой-нибудь доисторической птицы? Но я никогда не сравнил бы ее с птицей, потому что птица - это полет, это свобода, это - счастье, это - все, чего бы ты мог для себя пожелать. И еще.. Я никогда не мог представить ее такой, как в тот день: с безумно раскрытыми глазами, распахнутым до предела смеющимся ртом, кроваво-красным. Она все смеялась, нет - она хохотала, хохотала, и я знал - все видели только этот ее распахнутый красный рот, и я сам смотрел только на него. И почему это было так ужасно?.. - Даниэль говорил совсем тихо, как будто рассказывал матери ночной кошмар, от которого ему хотелось поскорее избавиться, но от его интонаций Анри почему-то пробирала дрожь.
   Невидимый собеседник?.. собеседница Даниэля молчала, а он, помолчав немного, продолжал, явно через силу. Анри ясно представил, как он с беспросветной тоской смотрит в окно, за которым хлестал дождь, и окна время от времени звенели от порывов ветра и ударов воды.
   -- Мне страшно... -- беспомощно и почти совсем неслышно, почти безо всякого выражения сказал он. -- Этот дождь... Как будто он пришел за мной и не кончится никогда, вернее, не кончится, пока я не выйду под него и он не убьет меня. Тогда выглянет солнце. Обязательно. Как я скучаю по солнцу...
   -- Успокойся, малыш, -- Анри узнал спокойный голос Марион и представил, что она, должно быть, сейчас сидит около Даниэля и пытается мягко отвернуть его голову от окна. - Ты не нужен этому дождю. В тебе такой мрак, потомок древних друидов, что он непроизвольно - сам - вызывает дождь, когда тебе по-настоящему плохо. Дождь на твоей стороне, как и солнце, и недаром: ведь ему, солнцу, приходилось приносить столько жертв. Ты всегда знал - оправданных.
   -- Но деревья... -- продолжал Даниэль. - Они такие темные, и так качаются, что у меня в голове начинает что-то сдвигаться. Я боюсь сойти с ума, мне хочется сжать руками голову. Я боюсь себя, вернее, того, что я могу сделать. Погубить тех, кого люблю и кто любит меня. И я ничего не смогу в этом изменить и не потому, что верю в судьбу. Просто таким я родился. Все могут как-то жить в этой окружающей среде, в этой реальности... Я же - как существо иного мира: ничего не могу сделать, даже самого простого (или уже - даже больше не хочу?). Если меня оставить в ровном поле, через несколько дней можно прийти на это место с лопатами и заступами, потому что я окажусь там же - мертвым. Я не способен жить вне тех, кто любит меня, кого я потом погублю и вслед за кем неизбежно погибну сам. Природа совершила большую ошибку, когда я появился на свет.
   -- Все непохожее на остальных часто называют ошибкой, -- ответила Марион. - Не смотри на эти деревья, Даниэль. Грааль - тоже ошибка. Он ни к чему не приспособлен, он ничего не делает, им даже гвоздя не вобьешь, но его ищут многие столетия. Найдут ли? Гийом нашел и понял. Я нашла и поняла. Теперь ты понял. Смирись с этим. Ты - Грааль, королевская кровь, что бы ни говорили люди о его внешнем облике. Бедный мой Грааль. А она - та, что с распахнутым ржущим ртом - тоже каким-то стодвадцатым сатанинским чувством поняла это, но выразить не сможет ни за что, потому что чересчур глупа для этого. Однако уничтожить ее - не пугайся так - не убить в обычном смысле - все равно придется. Иначе все мы погибнем еще раньше. Но об этом утром... Утром...
   Анри почти засыпал, и непонятные силуэты смеющихся женщин, хохочущих женщин, широко разевающих ярко-алые рты, проплывали перед ним. Он знал, что Гийом тоже спит, грациозный и прекрасный, как юный хищник, и его волосы, как жидкое золото, разметались по оленьей шкуре, и это золото дрожит, мягко переливается и мерцает в неверном пламени свечи. Он знал, что Даниэль сейчас сидит, закутавшись в оленью шкуру, его знобит, его трясет дрожь, и он смотрит в окно, на дождь и на деревья глазами загнанного животного, и на губах его снова выступает кровавая пена. Он тяжело, хрипло закашлялся.
   -- Простите, простите меня... -- выговорил он, и непонятно было, к чему - к кому - относятся эти слова: скорее всего к людям, с которыми он находился в одной комнате. Он ничего не мог для них сделать, только убить, и почему-то никто из них не считал это ужасным.
   -- Мы ведь все умираем, -- сказала Марион. - И очень часто жаждем этого со всей страстью, но смерть не спешит к нам. Мы зовем ее, но в ее списке много других фамилий, скорее всего тех, кто вовсе не хотел бы расставаться с жизнью, кому и здесь очень хорошо.
   -- Но... -- сказал Даниэль, -- Эта... смерть... такая... страшная...
   -- Значит, грехов много прощается. Ты должен суметь полюбить себя, мальчик мой, чего бы это ни стоило. Разве тебе не говорили этого? Тот высокий парнишка, Дан, которого раздавила лавина и который сейчас стоит рядом с тобой, но ты не видишь его. При желании и он мог бы упрекнуть себя во многом. Но он, кажется, никогда этого не делал, -- только с сожалением признавал, насколько был зависим от мирской славы. Но он выбрал тебя, Дани, он выбрал золотую бабочку, как и эта природа, которую ты никогда не рискнешь назвать неразумной. Вот хотя бы этот дождь... Он не страшен, он прекрасен, уже хотя бы потому, что уничтожает любую грязь, и завтра ты почувствуешь его любовь, разлитую в остром и свежем воздухе, расцветающих цветах. Твой друг Дан понимает это, и когда он говорит: "Какая радость - жить!" - просто поверь ему. У тебя не так уж много друзей, Дани, и еще меньше тех, кто действительно любит тебя.
   -- Я люблю тебя... -- произнес Дани, но как-то недоуменно, как будто в первый раз услышал эту фразу. Он надолго замолчал, а потом повторил ее так, что Анри, хотя уже спал, был пронзен в самое сердце тихими мелодиями интонаций - болезненных, страстных, сжигающих. - "Я люблю тебя" - тихо сказал он.
   -- Они тоже любили друг друга, -- сказала Марион, видимо показывая Даниэлю книгу.
   -- А, сплетающиеся растения над могилой, -- произнес Даниэль почти с досадой. - Не так, не так все было! Над могилами выросли два дерева, и стволы их срослись, и каждому было ясно, что это - воплощенная любовь. Они так тянулись друг к другу, что все-таки срослись. На многие-многие столетия!
   -- Я знаю это дерево, -- сказала Марион. - Но это - твое дерево, не книжное, настоящее. И даже если ты забудешь о нем, то люди не забудут об этом чуде никогда.
   Даниэль снова закашлялся.
   -- Марион, скажи честно, мне много еще жить осталось? - ни малейшего страха в этом вопросе не чувствовалось.
   -- Года три, если повезет - четыре, -- устало ответила Марион.
   -- Тогда позволь мне все-таки заснуть, -- умоляюще попросил Даниэль. - Если бы ты знала, как я устал. За всю жизнь. За все жизни...
   -- Спи, малыш, хорошо, -- и голос Марион сделался еще более усталым. - Ты прав: лучше потерять год жизни, но по-настоящему отдохнуть.
   -- Спасибо, -- отозвался Даниэль.
   Уже падая в бездонную пропасть сна, Анри как будто наяву видел, как голова Даниэля склоняется на плечо Гийома, и Гийом обнимает его во сне, и на губах лучом света его играет улыбка счастья и высшего знания. Наступила тишина, нарушаемая только равномерным шумом дождя. Анри не мог вспомнить в своей жизни ночи, настолько же спокойной, когда в душе так тихо, и в теле нет даже легкой боли. "Наверное, именно так и бывает перед смертью", -- успел подумать он и окончательно позволил сну овладеть собой.
  
   Он не помнил, как вышел из Монсегюра. Он даже не думал о том, что Тренкавель мог отдать распоряжение задержать его. Оранжевое солнце уже скрылось за горами, поросшими темно-зеленым лесом и сразу же сделалось прохладно, почти холодно, несмотря на прошедший безумно жаркий день. "Так всегда бывает на юге", -- машинально подумал Гийом. Он почти не ощущал веса тела Дани и несколько раз проверял, не потерял ли его каким-то образом по дороге, хотя это и подобное предположение показалось бы чистым безумием. Его слух обострился до предела. Он прекрасно слышал, как время о времени хрустели ветки в затихшем лесу. "Прошел олень... А теперь - медведь", -- машинально отмечал он про себя. Дикие животные нисколько не пугали его в отличие от разумных, двуногих, особенно таких, у которых глаза - как звезды... Которые умеют делать особенно больно, оттого что слишком разумны.
   Он спрятал Дани в одной из дальних пещер, вход в которую был известен только ему одному. Он видел, что Дани умирал. Он почти не приходил в сознание, даже не бредил. Просто, тихий и отстраненный он лежал на душистой луговой траве, и надо было заставить его жить. Жить любой ценой. Если бы Гийом был поэтом, то попробовал бы читать ему сутками поэмы собственного сочинения. Говорят, некоторым иногда это помогало. Может быть, помогло бы и Дани? Для Дани он был готов стать Шахерезадой, кем угодно, лишь бы он выжил. Но Гийом не был поэтом. Он не умел сочинять стихи. Он умел только любить и еще, говорят, неплохо воевал. Теперь же ему предстояло сражение со смертью, которое мало кому в мире удавалось выиграть.
   Единственное, чего он не умел, -- это сидеть рядом с умирающим другом и держать его за руку, пытаться поймать дыхание, которое становится все реже. Оно будет все реже, зато паузы между вздохами - все чаще. И так до тех пор, пока не наступит одна сплошная пауза. Воцарится тишина. Как перед бурей, потому что одному Богу известно, что потом Гийом натворит, и тогда сам Монфор покажется по сравнению с Гийомом невинным агнцем. Об этом лучше было вообще не думать.
   Так о чем же тогда думать? Как спасти его, если спасти просто невозможно? Нет, можно, -- решил Гийом, и его глаза превратились в темные, тускло поблескивающие изумруды. Где-то в отдалении послышался волчий вой. Гийом усмехнулся: если бы хоть один из них решился приблизиться к пещере, он разорвал бы ему горло собственными руками. Видимо, радиограмма была успешно принята, и тоскливый вой затих.
   Гийом подошел к выходу из пещеры и всей грудью вдохнул пряный и свежий лесной воздух, от которого трепетало все внутри. "Потряси его", -- сказал внутренний голос. - "Он все равно ничего не чувствует". - "Его тело пока еще живо, и ты можешь потрясти его до основания. Вызови взрыв, и этот взрыв, пожар исцелит и преобразит его. Потом тот же пожар убьет и его, и тебя. Но пока... Он будет жить".
   Опустив голову, Гийом вернулся в пещеру, присел рядом с Дани и внимательно вгляделся в посеревшие, ставшие вдруг чужими черты лица: в них не было ничего общего с тем наивным мальчиком, так любившим сочинять стихи, в глазах которого он тонул, как в речных омутах.
   -- Прости меня, Дани... -- прошептал он. - Ты можешь проклясть меня, если захочешь. Но потом. А я сам за себя сумею дать ответ даже на Страшном Суде, и никто не посмеет осудить меня. Меня накажут уже здесь, и я не боюсь этого. Живи, Дани, а при желании казни меня собственными руками. Но и в этом случае ты не услышишь от меня ничего, кроме благословения. Я буду благословлять твое имя до тех пор, пока буду способен произносить слова. Я все забуду, кроме трех слов: "Я люблю тебя". Я люблю тебя, Дани.
   Его горностаевый плащ скользнул на пол, но он не заметил этого. Он коснулся Дани: тот был холоден, как лед и, вероятно, жизни ему осталось не более пяти минут. И тогда он решился. Он лег рядом с ним: пылающее от любви и безумной душевной боли тело - с холодным, безразличным.
   И он закричал. Он кричал так дико, что Гийом понял: Дани будет жить. И еще: он ничего не будет помнить, и это хорошо. Что же до Страшного Суда, Гийом прямо посмотрит в глаза архангелам. Он скажет: разве мало того, что в меня швыряли комья грязи, чернь плевала мне в лицо и орала проклятья, разве мало того, что меня сожгли на медленном огне, и я чувствовал, как раскаленная цепь вплавливается в мою кожу, и я чувствую тошнотворный запах собственного мяса? Если этого мало, вы можете снова и снова сжигать меня - целую вечность, но я ни о чем не жалею, потому что все, что я делал - только ради любви. И если Бог есть любовь, он простит меня, если же нет, я буду гореть каждую секунду, оставшуюся до конца времен и повторять: "Я люблю тебя. Я люблю тебя, моя золотая бабочка. Я люблю тебя, и пусть меня разорвут на части, на атомы, каждая из них будет твердить: "Я люблю тебя". И если любовь - преступление, уничтожьте меня, потому что в мире, лишенном любви, мне нет места. Вы слышите меня? Убейте или дайте жить и любить так, как я умею - всем своим существом, всей душой, всем сердцем, всей сутью. Я люблю тебя, я люблю тебя, и если это считается преступлением - убей меня, и я сам подставлю шею под нож. Я люблю тебя, кричи, потому что так же кричит моя душа: люблю! Убей! Люблю!
   Он вышел из пещеры только под утро, когда окончательно убедился в том, что тех устрашающих пауз в дыхании Дани больше не будет. Дрожащий от холода утренний росы, он сел на влажную землю и безнадежно уставшими глазами посмотрел на зеленеющий восток. Птицы уже начинали свое приветственное пение восходящему светилу, когда из пещеры появился Дани в одеянии, состоящем из единственной волчьей шкуры. Заметно пошатываясь от ужасной слабости, он подошел к Гийому, не поворачивающему головы, и сел рядом с ним. Он прижался к нему головой, и Гийом обнял его охраняющим жестом.
   -- Я не смогу больше без тебя, Гийом, -- тихо сказал Дани, как будто сдался окончательно и бесповоротно после изнурительной борьбы. Он смотрел, не отрываясь и не моргая, на краешек восходящего солнца. - До конца всех жизней, прости...
   -- Я знаю, -- ответил Гийом. Он неожиданно побледнел и разрыдался, спрятав лицо в ладонях.
  
   Солнце настойчиво пробивалось в окно сквозь густой заслон жимолости, и не менее настойчиво звучали голоса гостей, расположившихся завтракать на просторной лужайке перед замком. Стоило услышать их, и можно было бы уже не задаваться вопросом, излюбленным психологами: "Сплю я сейчас или нет?" - "Ответ однозначный - нет". К сожалению.
   -- Мальчики, пора вставать. - Голос Марион. Вряд ли она стала будить их без крайней необходимости.
   Анри смотрел на нее несколько изумленно, потусторонними глазами, как будто он тщетно пытался осознать, как он вообще тут оказался. Вчера что-то было такое... Сейчас оно нахлынет во всей своей яркости и полноте, но так не хотелось вспоминать об этом... По крайней мере, пока.
   -- Твой апельсиновый сок, Анри, -- Марион наклонилась к нему, подавая высокий бокал, переливающийся искрящимися многоцветными искрами, -- всем солнечным спектром сразу.
   -- Спасибо. - Анри взял бокал, но глаза его были устремлены на Гийома и на этого "светловолосого полудохлого мышонка" (как он почему-то сразу его про себя окрестил) Даниэля. И чего Гийом, этот идеальный красавец, нашел в нем? "А ты, часом, не ревнуешь, братец Анри?" - иронично поинтересовался внутренний голос. - "Вот еще! -- возмутился он. - Да дико просто: воплощенное изящество, вся человеческая прелесть, которую возможно только себе представить, сконцентрированная в одном прекрасном существе, -- это зеленоглазое чудо рядом с худосочным молодым человеком, почти прозрачным от недоедания или тайной страсти к наркомании, на губах и на подушке которого засохла кровь (Расписка от смерти: "Ваш заказ получен. Он будет исполнен в течении... Примите и проч.)
   И снова сердце больно вздрогнуло, болезненно сжалось, сначала один, потом второй раз. "Ты любишь, Анри, -- сказало оно так просто. - А разве ты не знал, что даже командующие всех Аквитанских полков в мире не свободны от этого чувства? Ты любишь их обоих. Они -- братья твои, и не старайся сделать свой взгляд посторонним. Все равно не получится. Они-то никогда не станут для тебя посторонними.
   Назови это чувство как угодно, как тебе больше нравится - или гордыне твоей безмерной - например, долгом крови или как-нибудь по-другому, как хочешь, да только ничего это не изменит. Ты только за одного из них всех врагов - хоть реальных, хоть воображаемых - на части порвешь и руками в землю закопаешь, трех королей убьешь, две страны - или больше - сколько потребуется -- на уши поставишь, несколько жизней пройдешь или даже проползешь, но заставишь весь мир считаться с понятием "братство". Заставишь понять, что сильнее этого ничего на свете не существует, вернее, не должно существовать. Так должно быть! Потому что я так сказал! А как я сказал, так и будет! Анри опустил глаза, хотя за выражением его лица никто не следил. Правда, все правда. Соленая тяжелая капля упала в оранжевый сок. Слава Богу, никто не заметил.
   Марион подошла к Гийому, сладко спавшему, уткнувшись в плечо Даниэля, осторожно погладила шелковистые волосы, пахнущие луговыми травами - повиликой, вереском, жимолостью, ежевикой. Не открывая глаз, он грациозно-лениво повернулся на бок, отшвырнув в сторону оленью шкуру, счастливо улыбнулся и прошептал: "Дани".
   -- Это я, Гийом, -- сказала Марион.
   Он мгновенно открыл глаза, яркие зеленые изумруды, и в них сразу же отразилось утреннее солнце - чистый ясный луч, -- резко приподнялся на локте, как будто вспомнил вчерашний день - весь сразу вместе с событиями своего тревожного ночного сна. Он быстро обернулся в сторону Даниэля.
   -- Все в порядке, -- предупредила его вопрос Марион. - С ним все будет в порядке. Я провела с ним всю ночь и имею право это сказать.
   -- Да как же все в порядке?! - воскликнул Гийом, заметив кровь на подушке Даниэля, а потом, наконец, заметив, что тот спит, снизил тон до шепота. - Ты разве не видишь? - он показал на кровь. - Ты же обещала мне, Марион... -- в его изумрудных глазах мелькнул укор. - Ты говорила, что он не должен спать, иначе... К тому же... Ночью мне снились такие... странные... страшные сны, что у меня болит сердце. Как будто в нем ржавая игла застряла.
   -- Он заснул всего полчаса назад, и он очень устал, -- так же тихо, как и он, ответила Марион. - И эти полчаса ничего не решают... Я расскажу тебе потом... Сны свои можешь объяснить бушевавшей всю ночь бурей, если тебе так проще. На первые полчаса по крайней мере. А пока... Почему ты не хочешь поздороваться с Анри?
   И снова - в зеленых, как Адриатические волны глазах - Анри видел только откровенное недоумение. Он даже не заметил брата! Он видел только Даниэля! Он думал только о нем! Улыбка, теплая, но совсем другая! (но почему же ты считаешь, что она хуже той, Анри?).
   -- Прости, братец, -- сказал он, потянувшись за лежащей на стуле рубашкой. - Ты же знаешь, каким я могу быть невоспитанным! Но это не значит, что я не люблю тебя. К тому же вчера ты спас жизнь и мне, и... Дани (как нежно он произносит это имя, как будто на вкус его пробует; так только соловей может пробовать свои трели благоуханной лунной ночью!). Здравствуй, доброе утро, дорогой мой Анри. Я, правда, не понимаю, почему ты не захотел воспользоваться одной из моих комнат... Неужели гостей набралось так много, что мой замок превратился в гостиницу? Не могу поверить! Ну, расскажи скорее, как тебе удалось выкрутиться из положения! И все из-за меня! Опять из-за меня, бедный мой Анри! Они не очень докучали тебе? И почему ты предпочел постель, вернее, обычную волчью шкуру, брошенную на пол, в углу Марион постели Эжени? - И его глаза блеснули откровенным мальчишеским озорством.
   -- Позлить меня хочешь? - в тон ему отвечал Анри, улыбаясь. На Гийома невозможно злиться, и он всегда это понимал. - Не удастся, потому что я все равно не разозлюсь. Я давно уже привык к твоим выходкам. Поэтому я и вел себя в точности как ты. Или мы уже не братья? Разозлил всех гостей, провел с ними не больше пяти минут, сказал каждому нечто такое, отчего у них едва челюсть не отвалилась (или мне только хотелось этого, и все слова звучали исключительно в моем воображении? Уже точно не помню. Знаешь, как это иногда удобно, -- когда тебя все считает обычным грубым солдафоном, не знакомым с правилами хорошего тона?). К тому же я сказал, что сегодня они вряд ли могут рассчитывать на встречу с тобой, Гийом, и с господином... д'Азир. Потому что вы простудились из-за дождя. Я сказал, что Даниэля они не могут называть по-другому, если не хотят нарваться на большую неприятность. - Он внимательно и очень выразительно посмотрел на брата и с удовольствием заметил, что его улыбка становится все шире, и он едва сдерживается, чтобы не расхохотаться от удовольствия.
   -- Но, знаешь, Гийом, о чем я действительно жалел? - продолжал Анри. -- О том, что в тот вечер не было одного из твоих приятелей... (и в выражении его глаз блеснуло нечто хищное, нехорошее).
   -- Кого? - безразлично спросил Гийом. - Марион, пожалуйста, принеси влажное теплое полотенце.
   -- Я уже подумала об этом, Гийом, не беспокойся, и даже уже встала, чтобы пойти за ним. - Все будет хорошо, мальчик мой. - И она поцеловала его в лоб ("И пули нас целовали, как матери, -- в лоб. И кто сказал это и в какое время?). - Тебе помочь одеться?
   -- Не надо, -- отмахнулся Гийом. - Я сам.
   -- Я говорил: мне жаль, что среди твоих гостей не было одного человека, которого я с удовольствием собственноручно спустил бы с лестницы, -- настойчиво продолжал Анри.
   -- Никак дядюшки дю Барри? - поинтересовался Гийом.
   -- Не угадал, братишка, -- Анри улыбнулся, а в подсознании Гийома, где-то на его самом дальнем дне, мелькнуло - волчий оскал. - Хотя старого борова я тоже пнул бы как следует. Но особое наслаждение мне доставило бы - нет, я неправильно сказал: не руками - пинками - спустить с лестницы твоего приятеля маркиза де Сада.
   И он внимательно посмотрел на брата, чтобы оценить впечатление, произведенное его словами.
   -- Де Сада? - удивился Гийом. - Старого туповатого маркиза с его вечно плоскими шутками и стремлением казаться тем, кем ему не быть никогда - писателем?! Ну, удивил ты меня, братец! Не изволишь ли объяснить причину, хотя бы в двух словах, дорогой мой Анри? Только не очень громко: мне не хотелось бы разбудить Даниэля.
   Этот Даниэль выскакивал у него буквально через каждое слово! А какой взгляд у него при этом становился! Любая девушка полжизни отдала бы, если бы хоть кто-нибудь на свете произносил ее имя вот с таким же удивительным взглядом, в котором было все - все небо, смысл жизни всех столетий, вся боль и все счастье, -- все сразу. Господи, да что же это? Что с ним происходит и что происходит с самим Анри?
   -- Он не плоский и не такой простой, -- сказал Анри, ощущая, что весь изнутри заполняется темной злобой. - И он совсем не смешной. Он - такое же дерьмо, как и твой ненавистный шпион Бомарше, и тупой прыщ дядюшка дю Барии, изнывающий от собственного яда Вольтер и прочие энциклопедисты, И еще - эта шлюха королевская... Никогда не смогу запомнить ни имени ее, ни фамилии.
   -- Ого! - Гийом смотрел на Анри с удивлением. - Так вот как ты способен ненавидеть, мой вечный идеальный рыцарь из романов, выросший на диком берегу Вандеи? Если все у вас там такие, то я не рискнул бы сражаться с такими людьми. Потому что, если уж они что-то решили, значит, очень много думали над этим.
   -- Да, -- сказал Анри мрачно. - Я думал о твоем поганом де Саде, о его общественной структуре, которую он предлагает. Да-да, не смейся. Это - не описание похабных похождений, это предложение того, как сделать личность скотиной, общественной машиной, не имеющей ни собственных чувств, ни желаний. Его герои могли с одинаковым успехом, к примеру, заниматься не сексом, а ворочать камни на осушении болот или трудиться у станка - не имеет значения. Его герои не имеют права голоса, потому что эти голоса уже являются собственностью Некто, кто выше их, и пусть только попробуют вякнуть! Если они и скажут хоть когда-нибудь что-нибудь, это будет последним словом (не для того всесильного Некто, для тебя, для меня, для таких, как мы). Это будет крик, единый общественный крик, вырвавшийся из многих глоток, как из единой. Потому что эти существа не умеют говорить, но уж если они закричали... Это будет революция... Когда тех, кто умеет говорить, рвут на куски. И, клянусь тебе, Гийом, он почувствует на собственной заднице, что такое боль, о которой он любит писать с таким наслаждением. И если Бог есть (а ведь есть, что бы ты там ни говорил!), настанет тот день, когда меня уже не будет, а эта старая скотина будет жрать свои экскременты, но не уверен, что они будут такими же на вкус, как он описывает в своих поганых книжонках.
   Гийом оторопело молчал, не зная, как реагировать на бурную тираду своего обычно такого немногословного и сдержанного брата. За окном слышались веселые голоса гостей, их сдержанные шутки. Видимо, к ним вышел камердинер, объявил, что сегодня господа больны и не смогут принять их, но зато все они смогут принять участие в охоте. Предложение было встречено с энтузиазмом, и Гийом вздохнул с облегчением, радуясь, что они оставят его в покое еще хотя бы на один день, потому что он не чувствовал в себе силы выйти к ним даже на пять минут, как Анри вчера. Нагрубить или того хуже - расплакаться? Ни за что! А он в себе совершенно не уверен, он не может сказать, как поступит через минуту...
   -- Гийом, Анри, доброе утро... -- Даниэль проснулся (черт возьми, все-таки слишком громко разговаривали, -- подумал Гийом) и сразу закашлялся, поднес к губам ладонь, почувствовал, что она покрылась чем-то мокрым, липким, поднес ее ближе к свету и некоторое время недоуменно смотрел на кровь.
   -- Марион! - в ужасе закричал Гийом.
   -- Успокойся, мальчик (кому она это говорила: Гийому? Даниэлю? Наверное, все-таки в большей степени Гийому). Я уже здесь. - Быстрым и точным движением она мягко стерла кровь с губ и с рук Даниэля. - А теперь надо переодеться, вернее, одеться, -- сказала она. - А потом я сменю вашу постель. Она вся в крови. Сегодня еще день вы и Гийом останетесь здесь.
   Она говорила тоном, не терпящим возражений.
   -- Так в чем все-таки дело? - спросил Гийом, уже совершенно одетый, небрежно поправляя темную косичку на затылке.
   -- Анри, -- сказала Марион. Он никогда не видел у нее таких серьезных глаз. - Гости разъедутся на охоту. Гийом с Даниэлем останутся у меня. Тебе придется сделать очень важную вещь, потому что если ты сделаешь это, господин Даниэль проживет еще года четыре, не сделаешь - пару дней, не больше.
   Анри и Гийом, оба бледные как полотно, не отрывая глаз, смотрели на Даниэля, и, видимо, выражение их глаз было таково, что Даниэль неловко улыбнулся:
   -- Но я ведь жив пока, -- смущенно сказал он.
   -- Что надо делать? - спросил наконец Анри.
   -- Искать подклад, -- коротко ответила Марион.
   -- Что? - хором спросили Гийом и Анри.
   -- Подклад, -- спокойно повторила Марион. - Она сделала его, и он находится где-то в комнате, где обычно спят Даниэль и Гийом.
   Секунду стояла тишина, а потом Гийом взорвался:
   -- Сука! Убью! Подлая грязная сука!
   -- Что такое "подклад" и где его искать? - спросил Анри спокойно и, глядя на него, Гийом тоже начал понемногу успокаиваться.
   -- Я не знаю, что это, -- сказала Марион. - Я не знаю, где он. Единственное, что я знаю: он есть и он там.
   -- Так как же я узнаю, что нашел именно то, что надо? - почти в отчаянии воскликнул Анри. Теперь все смотрели на него. Он должен. Он должен сделать это непонятное дело "пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что".
   Марион оставалась спокойной, и внутри нее чувствовалась каменная непоколебимость небожительницы.
   -- Ты сразу узнаешь его, -- и неуловимая тень усталого отвращения пробежала по ее лицу. - А находиться он может где угодно. Ты сможешь сделать это, Анри.
   Анри молчал, и со стороны было непонятно, то ли он потрясен абсурдностью услышанного, то ли раздумывает, а стоит ли вообще связываться с этим совершенно нелепым (но почему тогда таким страшным?) делом. И снова Гийом не выдержал. Он метнулся к Анри и, раньше, чем его брат успел что-либо предпринять, бросился перед ним на колени.
   -- Умоляю брат... -- И в его глазах, темно-изумрудных, разверзлась вся бездна отчаяния. - Спаси меня... Найди его. Только ты сможешь это. Если ты сделаешь это, потом я сделаю для тебя что угодно! Все, чего бы ты ни попросил!
   Анри горько усмехнулся.
   -- Мне ничего от тебя не надо, Гийом, неужели ты этого так и не понял? В мире существуют такие вещи, которые не купишь за все золото мира. Я найду этот... эту мерзость, я узнаю ее. Я сделаю это, потому что ты - брат мой. И Даниэль - брат мой. А впрочем... Кое о чем я тебя все-таки попрошу. Ты вышвырнешь из своего дома господина де Сада. Можно вместе с дядюшкой дю Барри, чтобы им было не особенно скучно.
   Ни на кого больше не глядя, он по-военному развернулся на каблуках и вышел из комнаты.
   -- Сегодня же он найдет его, -- спокойно сказала Марион.
   Гийом стремительно обернулся.
   -- Но это же еще не все, Марион? Я ведь правильно понял? А потом? Что надо будет делать потом? Это придется делать мне? С ней?
   -- Сколько вопросов, мальчик мой, -- грустно улыбнулась Марион. - Когда придет время, я отвечу на каждый из них. А пока тебе надо быть с Даниэлем, потому что, если тебя не будет рядом, он не доживет и до сегодняшнего вечера.
   В глазах Гийома застыло недоумение.
   -- Что?.. - с трудом прошептал он.
   -- Если ты не сможешь уговорить остаться этого мальчика, он уйдет от тебя сегодня же. Вечером, -- сказала Марион. - Остаться он смог бы только ради тебя, Гийом. Так что тебе решать. - Ее жесткий накрахмаленный передник зашуршал. Она легко поднялась с кресла и вышла из комнаты, оставив застывшего в оцепенении Гийома и Даниэля, лежавшего на подушках, полумертвого от слабости, и оба не были в состоянии произнести ни слова.
  
   День обещал быть жарким, и стрекот кузнечиков возносился, казалось, к самому небу, бесконечно синему, беспощадно палящему, бездонному. Где-то в вышине слышались громкие крики ласточек, как будто не собиравшихся объявлять о грозе. Духота проникала даже сквозь плотные заросли жимолости. Даниэль, бледный, как батистовый платок, который Гийом непрерывно теребил в руках, совершенно обессиленный лежал на промокших от пота подушках, дыша хрипло и тяжело. Время от времени Гийом смачивал платок в холодной воде, протирал его губы и грудь. Даниэль почти не открывал глаза, хотя - было ясно - находился в полном сознании. Только один раз он произнес:
   -- Тяжело... дышать...
   -- Может быть, начнется гроза... -- зачем-то сказал Гийом, чувствуя, что говорит глупость, не нужную никому.
   Он взял Даниэля за руку. Его пальцы казались пылающими. Гийом тихо заплакал, радуясь, что никто не сможет увидеть этого. Но Даниэль не мог не почувствовать его состояние.
   -- Не сегодня, Гийом, -- сказал он. - И даже не завтра... К сожалению. Мы уйдем почти вместе. Вместе -- было бы самой большой удачей, но вряд ли на этот раз Тренкавель будет склонен к сделкам. Мы больше не нужны ему, и эта наша жизнь вместе - последняя. Ты больше никогда не узнаешь меня, Гийом... -- и из-под его закрытых глаз слезы прочертили тонкую влажную дорожку.
   -- Говорят, вместе плакать - гораздо больше, чем вместе спать. - Гийом поднялся с кресла и подошел к окну. - Я не знаю, как уговорить тебя остаться. Наверное, что и сам я больше не хочу оставаться в этой грязи ни минуты. Как это было тогда... Давно... В Монсегюре...
   Даниэль открыл глаза, больные, измученные.
   -- Я не сдамся все равно, -- проговорил он, как бы не веря самому себе. - Я сделаю все, что от меня зависит хотя бы потому, что мы с тобой живем в последний раз - на этот раз. Знаешь, я иногда думаю, представляю, где и как бы я мог чувствовать себя счастливым? Я вижу море, но не южное, а северное, и прибой бесконечно бьет в каменистый берег. И можно часами сидеть на огромном камне и смотреть на море, и это никогда не надоест, потому что море - каждую секунду разное. Оно - как твои глаза, незабываемое, последнее счастье, к которому лучше не возвращаться, потому что это - как на могилу. Приходишь, -- а там никого, ничего нет. Боюсь, что ты не понимаешь меня, но это все равно. Я мог бы смотреть на море и на небо, где догорает закат, а потом вернуться в замок, и ветер постоянно играл бы волосами и доносил крики чаек - всегда немного тревожные, потому что они - это неуспокоенные души погибших моряков.
   Я шел бы по дороге к замку, и вереск склонялся бы от бриза, и я был бы счастлив, потому что знал: спешить некуда, -- еще полчаса - и я увижу тебя, обниму тебя, поцелую твои адриатические глаза. А потом мы что-нибудь долго читали бы, вместе, вслух. А потом я писал бы все, что я чувствую, все - о тебе и только для тебя, потому что на всей земле никто, кроме тебя, никогда не понял бы меня. И мне хватало бы единственного читателя; ты и так сумел заменить мне весь мир... И потом, там, в другой жизни, без тебя, я продолжал бы писать только для тебя, только о тебе, но самое страшное - меня никто не понимал бы. Я писал бы тебе бесконечные письма в никуда, и они летели бы вдаль как осенние листья. Они тоже могли бы рассказать многое, если бы их умели слушать, если бы это кому-нибудь было нужно, кроме денег... Мой замок, мое море, моя Адриатика, моя любовь, моя способность слышать и записывать то, что я слышу... Это и есть самое большое счастье... Это и есть самое большое несчастье... Потому что тебя никогда не будет рядом. Рядом будут биться только сердца: чувствовать боль другого за сотни километров, делать одно и то же, повторять одни и те же жесты, говорить одни и те же слова, чувствовать одно и то же. И никогда... никогда не видеть друг друга. И только ночью, когда ты, наконец, становишься свободным совсем немного... -- он тихо заплакал. - Увидеть тебя только для того, чтобы понять глубину потери...
   -- А я ничего не умею, -- тихо произнес Гийом. - Только любить тебя, и это я докажу своей жизнью и своей смертью. Я не умею жить без тебя, Даниэль... Даже без тебя, отрезанный от памяти, я буду жить только тобой. Я вспомню тебя только тогда, когда буду умирать. Тогда я проснусь и сразу все вспомню, любовь моя.
   -- Ты больше не говоришь - Дани, -- сказал Даниэль безо всякого выражения, как-то тускло, безнадежно.
   -- Потому что я боюсь: если я произнесу вслух твое имя, я разрыдаюсь или мое сердце разорвется. Хотя... Может быть, это было бы и к лучшему. - Он повернулся к Даниэлю. Его лицо было залито слезами. - Дани, Дани, -- произнес он, и отчаяние, и любовь звенели в его голосе. - Мой Дани, моя золотая бабочка... Дани...
   Он упал на колени, словно все его силы разом иссякли, и его искрящиеся волосы смешались с тусклыми безжизненными волосами Даниэля. Его плечи вздрагивали от беззвучных рыданий. "Дани, Дани, -- шептал он, и ему отвечала жимолость у окна: "Люблю тебя, вьюсь вокруг тебя, погибаю ради тебя, любовь моя, Дани, Дани..."
   И потом они разговаривали уже без слов.
   "А еще страшнее мне представить ближайшее будущее: оно стоит передо мной, как отвратительная картина: я стою среди толпы простолюдинов, и все они потешаются над листовками какого-то мерзкого... папаши Дюшена, кажется. И на каждом из них ты изображен в карикатурной форме, в самых бесстыдных непристойных позах... А я... Меня там не будет, а если и будет, то только в роли жертвы. И я промолчу, любовь моя. Я ни слова не скажу, чтобы оправдать тебя, и передо мной будет расстилаться бесконечная пропасть отчаяния и предательства".
   "А передо мной при этом будут стоять твои глаза, полные слез и отчаяния, как будто ты ждешь, чтобы я помог тебе, но я не смогу ничего. Я смогу повторять только одно: "Это не ты убил меня, хотя от тебя я принял бы и смерть. Я люблю тебя настолько, что все остальные чувства отступают, и я склоняюсь перед тобой. Не бойся предательства, потому что мое - будущее - будет еще хуже. Потому что я не узнаю тебя, потому что оттолкну, мне не будет дела до того, что ты режешь себе вены, что ты не хочешь жить. Разве это не страшнее, чем молчание перед гнусным листком, который забудется на третий день после того, как появится?"
   "Но он убьет тебя" - "Но разве я не убью тебя своим постоянным отторжением? Разве я не сделаю все, чтобы убить Грааль, который сам же - в одно и то же время - буду искать, почти находить, ходить рядом и проходить мимо. Ты будешь стучать в мою дверь, а я не услышу, не почувствую, не открою. Ты будешь слышать только молчание в ответ на крик о помощи. Разве это предательство не хуже? Ты будешь просто вынужден видеть то, как убивают меня, а я - каждый день убивать тебя. Я оставлю тебя в полном одиночестве, потому что - никто не имеет права быть с тобой, кроме меня! Я эгоистичен, а эгоистом станут называть тебя, тебе навязывать комплекс вины, преступника".
   "Наверное, это будет правильно. Я и есть преступник!"
   Он разрыдался неудержимо, и словно в ответ, за окном разразилась гроза, и на пыльную дорогу хлынул дождь. Он рыдал, а из его рта текла кровь; она смешивалась со слезами, и казалось, он плачет кровавыми слезами. Гийом молча прижимал его к себе, и это объятие больше напоминало последнее прощание, и кровавые полосы оставались на его щеках, стекали по его рукам и шее. Из-за этих кровавых слез он не видел ничего. Море отчаяния состоит из крови. Он только сейчас понял, как это просто. Оно такое же горькое, оно так же сжигает горло и сердце, и у тебя не остается сил, чтобы кричать. У тебя просто кричит все внутри. И никто, никто в целом мире не слышит тебя. Ты кричишь в пустыне. Ты плачешь кровавыми слезами в пустыне, а вокруг тебя стоят или проходят мимо толпы молчащих призраков.
   "Надо просто выпить море... Море крови... Выпьешь море - видишь сразу Небо в звездах и алмазах". Кажется, эту песню сочинят через несколько столетий, но когда тебе так больно - навылет, услышать то, что будет через несколько столетий - что может быть проще?
   Дверь резко распахнулась, а потом так же резко захлопнулась, как будто ее ударили ногой. Ни Даниэль, окончательно обессилевший и все равно не видящий ничего, ни Гийом, поглощенный своим отчаянием, даже не обернулись. Долгое время за спиной было так тихо, что могло бы показаться: это просто ветер ударил дверь. Однако это было вовсе не так. Прислонясь к двери, с лицом, выражающим крайнее отвращение и усталость, стоял Анри и тоже как будто ничего перед собой не видел. Свою правую руку, затянутую в перчатку, он отставил далеко вперед, крепко сжимая в двух пальцах совсем небольшой предмет, завернутый (затянутый) в два крепко завязанные платка. Со стороны создавалось такое впечатление, будто он разгромил по крайней мере два курятника: вся его одежда была засыпана мелкими перьями; перья застряли в темных волосах, а кое-где даже виднелись на длинных ресницах, но он и этого не замечал. В его левой руке была стиснута шпага. Похоже, он не собирался нарушать молчание целую вечность: стоя около двери, ничего не видя вокруг, не двигаясь, не произнося ни единого слова, бледный, с каменным неподвижным лицом греческой статуи.
   Наконец, Гийом поднял лицо, залитое слезами, с кровавыми потеками на щеках, а потом из его горла вырвался дикий крик:
   -- Марион!
   Она вошла в ту же секунду, как будто все время стояла за дверью, и подошла к Анри. Она взяла из его словно окаменевшей руки предмет, завязанный в два слоя тряпок, потом стянула с его руки перчатку.
   -- Теперь опусти руку, Анри, -- сказала она. - Я знаю, это противно, но в том, что случилось, мы уже не можем ничего изменить. Только немного исправить. Всякий, кто дотронется обнаженными руками до... этого... должен неминуемо умереть. Дом, в котором это находилось, будет уничтожен. Все мы погибнем раньше времени, и с этим придется просто смириться. Где ты нашел это?
   -- Я, кажется, все сломал в этой комнате, -- заговорил Анри, наконец-то обретший голос. - Изорвал ковры, занавеси, столы и стулья, заглядывал во внутренности всех вещей. Я и не знал, что их так много... Я нашел это, когда вспарывал одеяла, а потом подушки. В одной из подушек было спрятано... -- он быстро отвернулся, видимо, хотел выйти из комнаты, но не успел и его вырвало.
   -- Простите... -- пробормотал он.
   -- Что это было? - осторожно спросил Гийом.
   На лице Анри опять появилось знакомое выражение усталого отвращения.
   -- Фигурка, кажется, из воска и совсем маленькая. Я заставил себя притронуться к ней, только надев перчатки. В этой фигурке была прорезь, в прорези - бумажный портрет Даниэля и еще нечто, что так омерзительно пахло!...
   -- Кровь? - помогла ему с ответом Марион.
   Анри кивнул.
   -- Но... Она была какая-то... разная. Не знаю, как сказать. Там был спрятан платок, запачканный кровью, но он не вызывал у меня отвращения. Но было там еще и нечто другое... Свернутая узким жгутом тряпка, бурая, омерзительная, пахнущая, как в приемной дьявола.
   -- Ее выделения, -- объяснила Марион. - Все по правилам подготовила, ведьма. Сделала все, чтобы убить Даниэля и Гийома, да вот еще и ты, Анри, тоже попался в эту ловушку.
   -- И что теперь? - спросил Анри. Кажется, он совсем оправился и стряхнул пестрые птичьи перья с волос.
   -- Я унесу это подальше отсюда, и больше вы никогда вы этого не увидите, -- ответила Марион.
   -- Ну уж нет!
   Гийом вскочил так стремительно, что никто не успел даже понять, что же произошло, а отвратительный сверток уже находился в его руке.
   -- Я сам с этим разберусь, -- сказал он, спрятав комок в карман.
   -- Нет, нет, Гийом, не надо! Не делай этого! - кажется, они закричали это одновременно - Марион, Даниэль, Анри.
   Гийом переводил взгляд с одного на другого. Он смотрел исподлобья, и его потемневшие изумрудные глаза не сулили ничего хорошего. Во всяком случае, было ясно, что переговоры в данном случае просто исключены, и если ты веришь в Бога, -- тебе остается одно - молиться, и больше ничего. Его пушистая челка упала на лоб, но он не поправил ее своим обычным движением, грациозным и изящным.
   -- Ты со мной? - бросил он Анри, слегка поправив полупрозрачную батистовую рубашку, не скрывавшую изумительных очертаний его точеного тела. Еще одно стремительное движение: он плеснул себе в лицо ледяной водой, а потом наскоро обтер его кружевным платком.
   -- Конечно, я с тобой, -- отвечал Анри, несколько удивленный. Он все больше становился похожим на самого себя, словно оттаивал. - Но, Гийом, разве ты не позволишь мне хотя бы стряхнуть с себя эти чертовы перья? А то я самому себе кажусь комическим персонажем какого-то придворного спектакля.
   -- Мальчики мои, остановитесь, -- попыталась слабо говорить Марион, но ее больше никто не слушал, никто не обращал внимания.
   -- Перья облетят с тебя во время поездки, Анри, -- усмехнулся Гийом. - А быструю езду я тебе гарантирую. Какой же француз не любит быстрой езды, да еще ночной? - и он расхохотался, и от этого смеха Даниэль почувствовал, как к горлу подступает знакомая в последние два дня тошнота, каждый раз заканчивавшаяся кровавой рвотой.
   -- Гийом... -- он безуспешно попытался протянуть к нему руки. - Не бросай меня, Гийом... А как же я? Как я буду без тебя?
   Гийом наклонился и ласково поцеловал его в лоб.
   -- Ты не будешь без меня, -- ответил он мягко. - Даю слово, к утру тебе станет лучше. В противном случае умрем мы все - я, ты, Анри, и я не вижу в этом ничего особенно трагического. Есть еще вариант: все мы проживем еще некоторое время, и это, возможно, тоже не так плохо. В любом случае ничего катастрофического с этим миром не произойдет. Он прекрасно справится без нас, как и мы без него. Все, Анри, пошли, времени больше нет.
   Стремительный, грациозный, неудержимый, воплощение карающего божества, остановить которого никому не под силу, он вышел из комнаты, и окончательно пришедший в себя Анри отправился следом за ним.
   Марион тихо опустилась в кресло и закрыла лицо руками, но Даниэль не видел этого. Едва дверь за Гийомом и Анри захлопнулась, он потерял сознание. Наступило полное торжество черноты и безмолвия длиннейшего тире.
  
   "Я пришел в себя, когда за окном уже сгустились лиловые сумерки, я больше не мог понять, какое сейчас время дня - утро или ночь. Потом, окончательно проснувшись, я понял, что вечер - по тому, как трепетали листья жимолости, как тревожно кричали птицы, предвещающие близкую и сильную грозу, одну из тех, что так часто бывают на юге. Я приподнялся на локте: подушка вся промокла от слез, и я вспомнил, что мне снилось, так ярко, что мне этот сон казался самым реальным из всех возможных. Я видел его глаза, изумрудно-прозрачные, так близко, что все время боялся захлебнуться в них от переполняющего меня счастья. Перед нами шумело море, и корабль готовился к отплытию. Но теперь мне больше не хотелось никуда плыть, потому что все, о чем я мечтал, было рядом со мной. И в этом сне не было замка, о котором я мечтал так давно и полагал, что именно там - мое счастье. А оно было, оказывается, гораздо ближе, и звали его Гийом. Мне не нужно ничего, кроме его всепрощающих глаз, заранее оправдывающих мою беспомощность в этой жизни и неизбежность предательства, эгоизм - предельный и еще много другого. Он не замечал, но знать не хотел всего этого, и я не замечал, потому что мы любили друг друга, и ничего не нужно было на свете.
   Потом я осознал и другое: мои губы по-прежнему покрыты чем-то липким и влажным, и не надо быть большого ума, чтобы понять, что это кровь. И еще одно: его не было рядом, и уже давно. Как давно? Я не мог бы сказать этого.
   Я обернулся вокруг, и увидел в наступившей мгле неподвижный силуэт на стуле. Марион. Она сидела так неестественно прямо, глядя неподвижными незрячими глазами на дверь, за которой исчезли Гийом и Анри. Мне сделалось страшно. Не мог живой человек просидеть в абсолютной неподвижности несколько часов, и что, если за то время, когда я был без сознания (или спал - какая разница?) она умерла? Это вполне можно было допустить, но при одной мысли о том, что я постоянно находился с умершим человеком, приводила меня в ужас. "Марион!" - позвал я тихо и безнадежно, потому что знал - ответа не будет.
   Меня тряс озноб несмотря на летнюю жару. Я остался в этом замке совсем один, рядом с трупом, и Гийом опять бросил меня! И события той несчастной ночи с негром и этой ужасной хохочущей женщиной, встали передо мной так ярко (У него такое яркое воображение! Ну что ты все время дрожишь, как бедный олененок? Я не обижу тебя! - Так говорят те, кто приближается к животному с намерением перерезать ему горло). Теперь уже ужас, неконтролируемый, неуправляемый вставал передо мной огромной мутной волной. И я пополз от этой волны. Марион не пошевелилась, когда я со стоном попытался сползти с кровати (в грудь снова как будто вонзился ржавый гвоздь). Хватая ртом ускользающий воздух, я оперся на кресло, стоявшее рядом с кроватью, и поднялся. Меня сразу же качнуло влево, я не удержался, упал, кресло упало, но Марион опять не пошевелилась. Больше я не обращал на нее внимания, как не думал и о том, что сейчас, наверное, очень напоминаю выходца из ада. Чувствуя, как невыносимо ноет левый бок, которым ударился при падении, я опять поднялся, схватился за стену и по ней добрался до двери. Она оказалась незапертой. Я толкнул ее. Она распахнулась, и за ней показался длинный, освещенный свечами коридор. Откуда-то сильно тянуло ветром и сыростью, и я понял: в конце этого коридора будет путь наверх.
   Наверх, наверх, только наверх, и ничто меня не остановит, потому что, возможно, там, даже после разгрома, учиненного Анри, остался опий. Все, что мне сейчас требовалась больше, чем вода, хотя горло пересохло и распухло, -- это опий. Он поможет забыть эту похожую на сон реальность, он прогонит всех моих монстров, и я снова увижу эти ласковые изумрудно-зеленые глаза, похожие на луч солнца, преломившийся в ледяной воде. И, возможно, тогда, на этот раз, я успею рассказать ему о зеркалах. Это было так важно, а я не успел! Надо сказать ему о зеркалах и надо найти опий. Я пошел вперед, споткнулся о порог, снова едва не закричал от пронзающей боли в груди, закашлялся, закрыв рот рукой, зная, что обнаружу на ней кровь. "Не думай об этом, не сейчас. Ты подумаешь об этом потом, а сейчас - только опиум, и молись всем богам, чтобы Анри не раздавил бутылочку, припрятанную тобой между "Романом о Розе" и "Историей Иудейской войны" Иосифа Флавия.
   Половицы отвратительно скрипели под ногами (Даниэль подумал: Гийом терпеть не мог, когда кто-нибудь при нем заводил разговор о ремонте). В полнейшей тишине этот деревянный скрипящий звук казался оглушительным, рвущим уши, хотя Даниэль пытался убедить себя в том, что это всего лишь его воображение (Такое яркое воображение!). Откуда-то сверху слышались веселые голоса гостей, вернувшихся с охоты и, видимо, очень довольных удачной поездкой. Они говорят где-то высоко, очень высоко, библиотека должна быть ниже, гораздо ниже. Если бы не дворецкие, стоящие на каждом углу, Даниэль мог бы оставаться относительно спокойным, но сейчас его просто трясло. Что, если хоть один из них заведет разговор по поводу его внешнего вида? А ведь обязательно заведет! Даниэль прекрасно отдает себе отчет в том, что его на рубашке и лице темнеют кровавые пятна, маленькие и большие брызги, как будто он кого-нибудь зарезал. А если учесть Марион, оставшуюся в своей комнате безо всяких признаков жизни, его положению, прямо скажем, не позавидуешь. Не долее чем через час появятся судебные приставы, и состояние Даниэля мало того, что не докажет его возможность совершить преступление, но, напротив, будет только свидетельствовать об обратном.
   Так оно и оказалось, едва Даниэль поднялся, вернее, прополз по перилам лестницы, ведущей на второй этаж, где находилась библиотека. Один из дворецких, верзила по имени, кажется, Максимилиан, при виде Даниэля широко распахнул глаза, а его нижняя губа заметно задрожала. Даниэль, делая вид, что ничего не происходит (прежде всего, он едва помнил от боли как зовут его самого, а во-вторых, постоянно пытался отвлечься поучениями древних ниндзя, утверждавших, что, если ты ощущаешь себя далеко от того места, где находишься реально, на тебя никто не обратит внимания).
   Метод средневековых ниндзя явно не срабатывал, потому что Максимилиан видел Даниэля очень отчетливо: его лоб, покрытый от адской боли бисеринками пота, тонкую струйку крови, непрерывно сочащуюся из угла его рта, брызги крови на измятой рубашке, неровную походку, свидетельствующую о постоянной готовности упасть в обморок, дрожащие пальцы...
   -- Прошу прощения, господин д'Азир... -- смущенно обратился к Даниэлю дворецкий. - Не могли бы вы сказать, где сейчас находятся господа де Вержье и де Монвиль? Господин де Монвиль исчез еще вчера, когда отправился разыскивать вас в лесу, но господин де Вержье успокоил всех, сказав, что все нормально, и сегодня господин де Монвиль будет готов говорить с гостями. Однако вот уже скоро полночь, а господин де Монвиль так и не появился. Мало того, вместе с ним исчез и господин де Вержье. Можете ли вы это как-то объяснить?
   Чего он хочет от него, эта тупая скотина? Разве он не видит, что Даниэль того и гляди упадет ему под ноги и умрет, изойдя кровавой рвотой? Зачем он задерживает его? Зачем он говорит ему столько бессмысленных слов? Даниэль все равно не знает на них ответа! Зачем он загораживает ему путь своим огромным телом? Он тоже против него! Они все против него! У них здесь целый заговор против него!
   -- Пропустите меня! - крикнул Даниэль, и при этом небольшом напряжении кровь сильнее потекла на воротник его рубашки. -- Оставьте все меня в покое! Слышите? Все!
   Он покачнулся, и Максимилиан испугался, что он может упасть, ухватиться за него окровавленными пальцами, и только осознание этого и врожденная брезгливость заставила дворецкого невольно отступить на шаг в сторону, чего до этого делать он явно не собирался. Воспользовавшись его промашкой, Даниэль, все так же шатаясь и держась за стены (за ним тянулись длинные размазанные кровавые полосы) направился в сторону библиотеки. Ему казалось, что его сердце не выдержит и лопнет от усилий, которые он прикладывал, но на самом деле он едва передвигал ноги.
   -- Мне придется проверить, как чувствует себя Марион! - с нескрываемой угрозой крикнул ему вслед дворецкий. - Если я обнаружу хоть что-то подозрительное, через час здесь будет наряд полиции, и уж они-то будут разговаривать с вами совершенно иначе, не так, как я сейчас с вами, господин д'Азир!
   -- Пусть приходит хоть вся французская армия во главе с маршалом, -- отозвался Даниэль, не оборачиваясь. Только бы дойти до места! Скорее бы добраться до той полки с пыльными корешками "Иудейской войны"! Только бы пузырек оказался целым, нераздавленным! Тогда Даниэль сразу решит все проблемы, можно сказать, одним глотком; он сможет больше никогда ( ну ладно, не "никогда", но на время - это точно, а выбирать сейчас не приходится) не думать о той ужасной женщине, громко и вызывающе смеющейся широким красным ртом, о неподвижной Марион, об изумрудных всепрощающих глазах Гийома, о жалости, постоянно мелькающей в глазах Анри... Как будто Даниэль - что-то вроде больного или погибающего домашнего зверька, на которого когда-то смотреть было приятно, а теперь - противно. Больше не думать ни о чем. Стать ничем. Спрятать неудавшийся Грааль навсегда.
   Темнота библиотеки хлестнула по глазам, и Даниэль невольно остановился. Несмотря на то, что только что он прятался ото всех, боялся встретить служанок и камердинеров, то теперь он уже несколько секунд нерешительно мялся на пороге комнаты, по которой свободно реял предгрозовой ветер, играя легкими занавесями на балконе и перенося кажущиеся в темноте инфернальными вырванные страницы из книг.
   Еще мгновение - и он отказался бы от своего мучительного желания (да в конце концов пусть приходит хоть целый отряд жандармов, ничто в мире не сможет заставить его войти сюда!). Сможет, еще как сможет. Два дня он провел без опиума и, хотя боли, возможно, боли и не такие сильные, но если он еще жив, он нуждается в нем, потому что не может писать! Вот, оказывается, в чем дело! Вот зачем тебе нужна была эта тайная лазейка в секретный сад. Ты рассчитывал получить там большее, чем просто лекарство - вдохновение! За ним ты и полз сюда, рискуя попасть в тюрьму, забывая об изумрудных глазах Гийома, не думая о том, что в этот момент может происходить с ним и Анри. Всегда знал, что хуже эгоистов, чем писатели, отыскать трудно, но чтобы до такой степени!.. Да, удивил ты меня, друг Дани!
   И кто это говорит? Неужели все происходит в его голове? Час от часу не легче. Неужели вот так сходят с ума, Дани? Ты сходишь с ума?
   Нет, к черту, к черту эти мысли и все остальные тоже, потому что если бутылка цела, то через пять минут вообще никаких проблем не будет. Оставив на всякий случай дверь библиотеки полуоткрытой, Даниэль осторожно пошел вперед, стараясь придерживаться руками за толстые корешки книг. Только сейчас он понял, что идет босиком, чувствуя какие-то непонятные иглы, обломки, неровности пола. Здесь тоже все было против него!
   И все-таки он добрался до той полки недалеко от балкона, где так уютно чувствовал себя Иосиф Флавий вместе с Ювеналом и лихорадочно сунул руку между книгами. Господи, только бы она была цела, только бы она была цела! Неужели и так мало несчастий, каждый день сыплющихся на Даниэля как из рога изобилия. Или он создан исключительно для того, чтобы каждый день его стучали по голове? Если он наткнется на пустоту, он не представляет, что сделает: бессильно осядет вниз вдоль книжных полок и заплачет или просто выйдет на широкий балкон, где свободно гуляет предгрозовой ветер и бросится вниз?
   Бутылка была там, преспокойно уцелевшая от погрома, учиненного Анри. Даниэль едва сдержался, чтобы не расхохотаться: бедный Анри перевернул всю комнату наизнанку, выворачивал даже ножки кресел, разрывал подушки и одеяла, но не нашел небольшой плоской бутылочки, спрятанной на книжных полках между Ювеналом и Иосифом Флавием! Вздрагивая от беззвучного смеха, он достал из темной глубины, больше не казавшейся страшной и населенной инфернальными существами, бутыль с опием и сделал большой глоток. "Французы, еще одно усилие", как говорил маркиз де Сад, приятель Гийома. Из последних сил он поставил бутыль на место и прикрыл ее книгами, потому что темное облако охватывало его неотвратимо и стремительно.
   Он окончательно обессилел и опустился на пол около книжных полок. Ветер становился все сильнее, Дан чувствовал, как брызги надвигающейся грозы, падают на его пылающее лицо. Он заплакал. Да, наверное, он эгоист, неприспособленный к жизни, не достойный жалости эгоист, неудавшийся поэт, человек, даже не способный по-настоящему ни любить, ни ненавидеть. Он чувствует, что замерзает всерьез, но счастлив, совсем не думая о том, где могут находиться его братья, потому что темное наркотическое облако накрывает его, делая все проблемы невероятно далекими. Проблемами из прошлой жизни... А значит, не существующими, никогда не бывшими, приснившимися.
   -- Да, кстати, господин Даниэль, не желаете ли минут пять поболтать о проблемах прошлой жизни? - раздался прямо над его ухом иронический голос. - Спешить, как я понимаю, вам все равно некуда.
   Даниэль поднял голову и прямо над собой увидел сияющие, как холодные полярные звезды, серые глаза виконта Тренкавеля. Убийственное равнодушие Тренкавеля, человека, которому когда-то он доверял так безгранично, безоглядно.
   -- Ну что, Дани, -- с обаятельной и беспощадной улыбкой сказал он. - Кажется, когда-то я предлагал тебе неплохой выбор, но ты им не воспользовался: предпочел остаться ангелом в теле человека, а теперь, как я вижу, опускаешься все ниже и ниже. Стихи по-прежнему сочиняешь. Для баловства, конечно, не так серьезно, как в тот раз, опиумом вот баловаться стал, потому что музыка небесных сфер ускользает от тебя, и ты ничего не можешь с этим поделать, и специально ловить ее при помощи опиума бесполезно. Хотя... Что я говорю, ты ведь все равно не станешь слушать меня. Брата своего ты так же любишь, как и раньше вроде бы, но все более плотски и более позорно, даже чем тогда. И погибнешь ты гораздо страшнее, чем в тот раз. Да и ему перед смертью недурной фейерверк устроишь. Гляди, Дани, как бы в следующий раз тебе не родиться девчонкой!
   -- Вы считаете, все это время - тогда и теперь - я хотел всеми силами избежать смерти? Шантажировать смертью?
   Ему казалось, что он кричит в голос, но вместо этого на губах только пузырилась розовая пена. Вокруг переплетались чудовищные персонажи анатомического театра. Кажется, это Гийом о них рассказывал: о человеческих эмбрионах в амстердамском музее. Они были так искусно изготовлены, и даже кровеносные и нервные их системы переплетались самым немыслимым и фантастическим образом, создавая некое инфернальное и завораживающее зрелище. Все же это безобразие, по мнению Даниэля, сводилось лишь к одному: доказать, что человек - всего лишь машина, а потому у него не может быть чувств и эмоций более серьезных, чем у животного. А какое отношение может быть к мыслящему (иногда) животному, состоящему из мышц, сухожилий и нервов? Среди них не находилось места ни для души, ни для того органа, который способен чувствовать любовь, раз уж и сердце - это простой насос...
   -- Скоро здесь будет отряд жандармов, -- скучающим голосом произнес Тренкавель, взяв в руки изящный резной подсвечник и явно собираясь погасить едва тлеющее, темно-оранжевое, с черной каймой, пламя свечи. - По поводу убийства вашей служанки, кажется... А кроме вас, рядом с ней никого не было. И зачем это я вам говорю? И сам не понимаю... -- Он мелодично рассмеялся и вышел из библиотеки и, казалось, его каблучки вызванивают серебристую мелодию.
   Серебристые колокольчики будийского храма... А что это за слово такое - Шамбала?
   Темное облако уже захлестнуло Даниэля с головой. Во всяком случае, ему уже совершенно не было больно. Надо было сделать одно из двух: спрятаться в дальнем углу библиотеки, быть может, вместе с крысами, которые, возможно, примут его за своего. Веселая перспектива. Второй путь, -- тот, о котором намекал Тренкавель: закончить то, что не дал ему сделать Гийом давно, в горах около Монсегюра.
   Руки и ноги решительно отказывались слушаться, а позвоночник не держал тело. Даниэль мог либо прислониться к одной из книжных полок, дожидаясь приезда жандармов, либо продвигаться любым способом к каменному широкому балкону, который уже щедро заливали потоки ледяного ливня.
   Он выбрал второе. Даниэль лег на пол, усыпанный обломками вещей, незаметными в темноте, и пополз к распахнутой двери, сильно хлопающей от порывов урагана. Его рубашка зацепилась за ножку опрокинутого кресла, жалобно затрещала, да так и осталась висеть где-то бесполезным обрывком. Даниэль видел перед собой только отчаянно хлопающую дверь, как будто регулярно отвешивающую кому-то невидимому пощечину, и старался сосредоточиться только на ней. Ноги перестали слушаться окончательно и волочились за ним, только лишний раз мешая и задевая за разбросанные по всей комнате предметы. По полу были в изобилии рассыпаны мелко раскрошенные фарфоровые китайские статуэтки, осколки ваз, венецианских зеркал. Со звоном и оглушительным треском обрушилось уцелевшее балконное стекло, и вскоре Даниэль почувствовал, как в его локоть вонзился осколок стекла, как томагавк индейца. Он боялся опустить на пол все больше тяжелеющую голову, потому что ее пришлось бы положить прямо в стеклянное крошево.
   "Дверь, дверь", -- твердил он самому себе, стиснув зубы. Погибнуть публично на костре, крича на весь мир о своей любви к Гийому, -- на это он согласился бы, не раздумывая, но быть повешенным по ложному обвинению в убийстве служанки ... Господи, как все мелко, грязно, гнусно, позорно! Он не хочет жить в таком мире, где балом правит Царица Безумие!
   Ливень захлестывал комнату, подтекал широкими потоками воды под шкафы; в завихрениях этих потоков и дождевых водоворотов плавали никому не нужные предметы, обрывки бумажных листов с размытыми лиловыми записями, когда-то белоснежные гусиные перья... Все это напоминало конец света. Рагнарёк в одной, отдельно взятой судьбе.
   Рванувшись вперед, как будто желая вложить в это движение остатки сил, Даниэль дернулся вперед и перевалился через невысокий порог. Он оказался на балконе, в самом центре свирепствующей грозы. Молнии сверкали каждую минуту, раскаты грома сотрясали землю, ливень хлестал так, как будто хотел пробить землю до самого основания. Даниэль расхохотался: как он понимал это состояние природы, до глубины души! Он перевернулся на спину, дождь хлынул ему на лицо, на спутанные от пота и болезни волосы, смывая засохшую кровь с его больной груди. А он прижимался всем телом к каменному полу балкона, раскинув руки, посреди стеклянных осколков, и подставив всего себя ледяной воде. Он не чувствовал холода. Он чувствовал только счастье. И он хохотал, счастливо хохотал, как будто ему было подарено твердое обещание навсегда слиться с этим дождем. Он помнил долгое время только одно: дождь, дождь, дождь... Однообразный, нескончаемый поток счастья в виде потоков воды, хлещущей с неба. Бесконечный дождь на всей земле, дождь, падающий в душу, дождь, бьющий в грудь, как копье, дождь, пронзающий насквозь своим последним благословением... И, наверное, любовью.
  
   -- Анри, а ты уверен, что мы едем правильно? - закричал Гийом, надеясь, что брат услышит его сквозь налетающий вихрем ветер. - Дорогу совсем не видно, а скоро она совсем сольется с полем и с лесом из-за грязи!
   -- Да во Франции каждая собака знает, где сейчас проживает эта королевская шлюха, которую пока предусмотрительно не допускают ко двору. Видно, у Его Величества сохранились кое-какие остатки умственных способностей! Часа два - и мы будем рядом с ее замком. Кстати, знаешь, кто там управляющий?
   -- Догадываюсь, -- мрачно отозвался Гийом. Новый порыв ветра сорвал шляпу с его головы, а вслед за ней изящную фиолетовую шелковую ленточку, но он не обратил на это ни малейшего внимания.
   -- Его все называют - Заморыш. Потому что - Замор. Это скотский негр, который уже успел облачиться в белоснежный костюм, и от всех требует, чтобы его называли исключительно "господин управляющий". Представляешь?
   -- И чего ее от света так прячут тщательно? - в голосе Гийома звучала уже неприкрытая злость. - Понесла она, что ли, от этого Заморыша?
   Анри странно посмотрел на Гийома.
   -- Юпитер, ты сердишься... -- осторожно произнес он. - Надеюсь, ни ты, ни Даниэль тут не при чем?
   На землю упали крупные капли дождя, и следом ливень хлынул без малейшего предупреждения, как артобстрел (откуда ему известно это слово? Но что это такое - он представляет очень хорошо, до мельчайших деталей. Брызги вырванной невероятной силой земли, комьев грязи, столбов песка взметнулись до самого неба). Гийом молчал несколько долгих секунд, и только копыта его коня стучали по дороге рефреном его отчаяния.
   -- Они изнасиловали его, -- коротко сказал он. - А я... Меня вынудил быть с собой... Рядом... -- в первый раз Гийом говорил косноязычно. - Подписывать последние бумаги на деньги и владение имуществом... чертов дядюшка дю Барри. Клянусь, Анри, -- его темно-изумрудные глаза полыхнули мрачным огнем. - Я не стану ждать небесного правосудия. Я сделаю все сам. Я должен, понимаешь ты меня или нет, брат.
   -- А ты уверен?.. - Анри не знал, какое слово ему лучше подобрать, чтобы не обидеть брата. - Я почти не уверен, что мужчину можно изнасиловать...
   -- Да это проще простого! - Гийом так хлестнул своего коня, что Анри вздрогнул. - Мало ты беседовал с маркизом де Садом, а знаешь еще меньше! Это просто! Особенно, если при этом использовать такой белый порошок, который американские индейцы называют кокаин! Они сделали его больным, понимаешь ты это? И я должен ждать божьего суда?! Так, братик? Типа "Мне отмщение, и Аз воздам"?
   -- Нет, -- тихо ответил Анри и опустил глаза. - Я сделал бы то же самое, что и ты, мой бедный Гийом. Прости, я очень люблю тебя...
   Больше они не произнесли ни слова на эту тему. Тем временем лес становился все гуще, и под темными густыми кронами деревьев сила дождя пока не ощущалась, но вдалеке то и дело низкое серое небо прочерчивали зигзаг молний.
   -- Где-то рядом с твоим замком, -- заметил Анри.
   -- Если бы не Дани, я сказал бы: да сгори он пропадом со всеми, кто там находится, -- мрачно отозвался Гийом.
   Анри резко натянул поводья и заставил своего коня остановиться.
   Гийом посмотрел на него вопросительно:
   -- Что-то случилось?
   -- Нет, -- отвечал Анри, спешиваясь. - Просто из-за деревьев мне уже видны кроны деревьев и крыши усадьбы этой шлюхи. Полагаю, нам не стоит является ей на свидание вдвоем, поскольку это неразумно по моему мнению.
   Он неторопливо привязал своего коня к крепкой ветке дуба.
   -- И что дальше делать будешь? - спросил Гийом. - Мне неизвестно, сколько времени тебе придется меня дожидаться. Да и ночь, судя по всему, обещает быть прохладной, или, хуже того - дождливой. Вряд ли я смогу гарантировать тебе приятное ожидание.
   Анри улыбнулся, и на мгновение превратился в копию Гийома: его глаза блеснули солнечным лучом, преломленным в волнах, только не моря, а каменистой реки.
   -- Мне никогда не бывает скучно наедине с самим собой, братец. Мне всегда есть, над чем подумать. И... кроме того, я не собираюсь дожидаться тебя на одном месте. Коня я оставлю здесь, а сам пройдусь пешком, поближе к замковому рву: мало ли что может случиться?..
   Гийом ничего не возразил на его слова; только едва наклонил голову в знак согласия и пришпорил коня. Когда пыль из-под копыт, стелящаяся густой пеленой над дорогой, развеялась, Анри, до тех пор неподвижно стоявший на месте и внимательно смотрящий вслед удаляющемуся брату, небрежно поигрывая тростью, неторопливо направился к усадьбе, и при этом вид у него был как у человека, собравшегося на прогуляться (ну, а то, что перед грозой, -- мало ли у кого бывают какие причуды...) и подышать особенно острым и свежим перед предстоящим ливнем воздухом.
  
   Капли дождя все чаще и чаще падали на дорогу, и вот уже конь Гийома летел к замку графини дю Барри через сплошную серую пелену дождя. Брызги грязи вырывались из-под его копыт, намокшая грива хлестала всадника по лицу, но, тем не менее, фиолетово-серые крыши усадьбы становились все ближе, и вот, наконец, конь встал перед незапертыми воротами. В сгущающемся сумраке Гийом видел ряд освещенных окон нижнего этажа, просторный двор, где-то далеко, теряющийся в дождевой дымке плодовый сад, а за ним, вероятно, находился и замковый ров, где его собирался ждать Анри. Наверно, мадам еще не успела окончательно перестроить усадьбу по своему вкусу, о чем свидетельствовали многочисленные старые постройки в глубине сада совершенно непонятного назначения, как будто хозяева бросили в одно место ненужные вещи и поторопились поскорее позабыть о нем. А, возможно, графиня не считала нужным утруждать свою прелестную головку подобными мелочами. В конце концов у нее был Замор, подающий надежды пронырливый негр, который мог устроить по ее желанию любую ситуацию.
   Гийом подъехал к освещенному крыльцу, где его уже ожидал дворецкий, а из-за его спины выглядывал Замор, невероятно важный и хранящий недоступный вид в новом костюме, не уступавшем и одеянию самого Гийома (в его лучшие дни, впрочем, поскольку в данный момент, промокший, со спускающимися на плечи длинными мокрыми волосами, он уже не смог бы даже отдаленно напомнить образец изящества, каковым считался в Париже).
   -- Я не уверен, что мадам захочет видеть вас, господин де Монвиль, -- надменно заявил Замор, загораживая Гийому вход в коридор, ведущий вверх, на ярко освещенную лестницу. Вероятно, именно там и находятся покои новоявленной графини, -- подумал Гийом.
   -- А я говорю, что захочет, -- заявил Гийом, даже не удостоив взглядом эту "черную рожу" и бросая поводья коня дворецкому, и такой непоколебимой уверенностью дышал его тон, что дворецкий не посмел не то что возразить, но даже непочтительно посмотреть в его сторону. - У меня есть нечто важное, что графиня очень ждет.
   -- Извинения, надеюсь? - в прежнем тоне сказал Замор.
   -- Вы - уполномоченный графини? - иронически осведомился Гийом. - Она доверяет вам все свои тайны, даже самые интимные?
   Замор, наверное, покраснел бы, если бы негры умели краснеть. Он протянул к лестнице руку, затянутую белой перчаткой, но Гийом опередил его дальнейшую фразу.
   -- Не беспокойтесь, я сам и достаточно быстро отыщу покои графини.
   -- Но ваш вид, господин граф... -- не сдавался Замор.
   -- У меня вид человека, который попал под ливень и который ни за что не отправился бы в путь в такую чертову погоду, если бы не важность поручения, которое мне необходимо выполнить. - И добавил со скрытой иронией, -- Для блага драгоценной графини.
   Замор растерянно пожал плечами.
   -- Ну... Тогда прошу вас...
   Лучезарно улыбнувшись своей знаменитой улыбкой своим мыслям, Гийом уверенно направился наверх, придерживая мешающую шпагу левой рукой.
   -- Эй, а шпагу вы все-таки оставили бы, господин граф! -- встревоженно крикнул ему вслед Замор.
   Гийом замер, и если бы Замор мог в этот момент увидел бы выражение его лица, он пожалел о сказанных им словах, потому что его взгляд теперь, когда его никто не видел, был воплощением ненависти, пылающей, темной, сжигающей, способной испепелить все, до чего прикоснется, пусть даже случайно.
   -- Держите! - крикнул он небрежно и, вдруг резко развернувшись, изо всей силы швырнул шпагу гардой вперед в лицо Замору.
   Если бы у того реакция была бы несколько слабее, он раздробил бы ему череп, но проворный негр сумел увернуться в летящего в него стального копья, и шпага с тихим звоном упала около двери, едва не разбив только что вставленные в них стекла из узорного венецианского стекла.
   Не давая слугам опомниться от дерзкой выходки, Гийом продолжал не спеша пониматься по лестнице, и уже сверху услышал ее мелодичный - ненавистный до тошноты! - голосок:
   -- Жан! Это ты? Что ты молчишь? Это ты, Жан?
   -- Это не Жан, -- вскинув голову вверх и увидев ее, перевесившуюся через перила, с распущенными по плечам белокурыми волосами, легком розовом (ненавижу розовое!) пеньюаре, с накрашенными огромными коровьими глазами и ярко накрашенным красным большим ртом. Вот оно, воплощение всего, что он ненавидел со всей страстью, а ненавидеть он умел с той же силой, что и любить.
   -- Граф де Монвиль к вашим услугам, графиня.
   Внизу Замор сделал предупредительное движение.
   -- Прикажете не пускать, графиня?
   Она расхохоталась. Она смеялась, широко раскрыв накрашенный красный рот, и ее хохот не выражал ничего, кроме торжества победительницы, к которой наконец приполз на коленях поверженный враг.
   -- Все нормально, Замор! - сквозь хохот, вульгарный хохот торговки, который так часто можно услышать на парижских базарах, выдавила она. - Думаю, у господина графа самые мирные намерения. Не так ли, господин граф?
   -- О да, графиня, -- мрачно произнес Гийом. - Как видите, даже моя шпага валяется у порога, так что я безоружен.
   Она снова захохотала как безумная, и он видел только этот рот - безумный распахнутый красный рот. Он сделает все, чтобы заткнуть его. Он заткнет его, или он - не Гийом де Монвиль.
   -- Сейчас посмотрим, насколько вы безоружны, и так ли вы хороши, как и тогда - помните? - в парижском борделе? Все дамы были от вас без ума, а я - больше всех! Что за чудеса вы нам всем показывали! Надеюсь, и сегодня вы меня не разочаруете. Я ведь поняла: ваш приезд - это визит примирения, не так ли?
   -- Чудес будет много, -- сказал Гийом серьезно, ни искры шутливости не проблескивало в его глазах. - Я обещаю вам, графиня, нечто феерическое, незабываемое. Действительно незабываемое.
   -- Тогда отчего же вы так серьезны? - она протягивала к нему сверху полные руки. - Вы же не на визите в министерстве. Пришли с приятностью для себя вымаливать прощение у дамы.
   Тон ее последних слов Гийому не понравился. Если он станет продолжать с ней разговор в том же духе, она очень быстро догадается о причине его визита. Глупая, сумасшедшая - вовсе не значит недогадливая, хитрая, помни об этом, Гийом. Следовало как можно скорее исправлять ситуацию.
   -- Тогда срочно покажите мне вашу спальню, -- Гийом старался придать своему голосу как можно больше (ну хоть чуть-чуть игривости; и в конце концов разве в этом случае у тебя не будет причины для веселья? Ты же хотел быть отомщенным, не так ли? И ты сейчас сделаешь это!)
   -- Идите же сюда, -- сказала она, и ее белокурые волосы свесились еще ниже (хорошо бы так дернуть за них, чтобы ты летела, пробив своим продажным телом двери, до самого крыльца, залитого дождем!)
   -- Я уже здесь, -- ответил Гийом просто, чтобы что-то ответить.
   Он затылком чувствовал, что слуги уже успокоились, слыша такой обычный, вполне мирный разговор. Сейчас они займутся своими делами, и даже больше: будут стараться держаться как можно дальше от спальни своей хозяйки, чтобы не помешать ей. Он добился на первом этапе того, чего хотел. Оставалось молиться, чтобы жизнь, в которой не бывает ни глав, как в романе, ни каких-либо прочих сценариев, не помешала ему исполнить задуманное, пусть даже по-иному, пусть даже другой ценой. Теперь ему было все равно. Вино налито - нужно пить. Иными словами, если решился на что-то, раздумья только мешают, и ты не можешь исполнить то, что хотел. Он не мог позволить себе лишних мыслей. Только предельная концентрация.
   Он поднимался по лестнице, машинально, где-то в подсознании, пересчитывая ступени, просто так, чтобы успокоить дыхание и иметь возможность опустить глаза, слишком откровенные, чтобы не выдать его с головой. Уже поднявшись на лестничную площадку, уводящую в другой коридор, он увидел ее в полный рост.
   Почему она когда-то казалась ему такой изящной? - Этакое воплощение Дианы-охотницы. Вовсе нет. Под легкими переливающимися одеяниями угадывались каменные формы туземной богини, неподвластной чувствам. Она может быть обольстительной, если хочет, грозной - если ее разозлить, но результат все-таки останется один - камень. И с этим камнем ему предстояло иметь дело.
   Переливы ее пеньюара играли разными цветами - красный, зеленый, и все время - розовый, розовый, розовый... Она время от времени оборачивалась в сторону Гийома и смеялась. Видимо, шутила. Слов ее Гийом не понимал, а потому о содержании фраз мог догадываться только по выражению ее лица и интуитивно. Кажется, он что-то отвечал и сам чувствовал - невпопад. Только бы она этого не заметила! Он незаметно смотрел по сторонам. Не так уж много слуг у нее. Или спрятаны они надежно. Во всяком случае, он не заметил пока никого, кроме черного (как последняя сволочь!) Заморыша внизу и дворецкого, того самого, который принимал у него лошадь. Тоже неплохо. Пока она что-то сообразят, пока доберутся доверху, пока что-то сообразят, у Гийома останется в запасе еще минут двадцать.
   Зеленый. Этот перелив зеленого в ее пеньюаре... Что он напоминает? Неужели павлиний хвост? Гийому доводилось видеть павлинов в Амстердаме (почему в Амстердаме? Дался ему этот Амстердам! Как будто в замке у него не было таких же павлинов!). Она морочила ему голову зеленым, и все смеялась, смеялась, и, казалось, конца этому не будет, и эти переливы и искры будут бесконечно мелькать перед глазами, по бесконечному, как преддверие ада, коридору.
   Она распахнула наконец одну из дверей. По ее губам - смеющимся - ненавистным, соблазняющим - Гийом понял: она спрашивает: не угодно ли господину графу осмотреть ее спальню? Конечно, господину графу угодно. Можно сказать, только ради этого он и летел сюда, загоняя коня, несмотря на грозу. Он не лукавил ни капли. Он всем сердцем желал этого, жаждал, и как бы проницательно ("Не приведи господи тебе обмануть меня!. Ты дорого за этот обман заплатишь!") она ни смотрела на него (любой детектор лжи, подключенный к нему стопроцентно обманулся бы), он открыто улыбался, настолько естественно, открыто, непринужденно, обезоруживающе, что даже увидел мимолетное изумление и некую озадаченность, промелькнувшие на ее лице ("но ведь этого не может быть, это невозможно после всего, что было!" -- "возможно, еще как возможно!").
   Ее подвела самоуверенность, бесконечная убежденность, что мужчины - все, без исключения, конечно, твари, но они не могут не упасть к ее ногам, потому что женщины выше, умнее, хитрее, мужчины - проще, и ум у них - ниже пояса, и память короткая (даже подлость забывают на следующий день после того, как сделали ее. Но мы-то, женщины, попроще. Мы не гордые, сделаем вид, что принимаем все за чистую монету, а потом улучим момент и окунем вас в болото с дерьмом. Так что приготовьтесь к болоту дерьма, дорогой граф. (Как она это сделает, неизвестно, но сделает - будьте уверены!) По его глазам она видела: уж он-то знает это.
   Она распахнула дверь, игриво (его передернуло от отвращения), двумя пальчиками схватила его за рукав промокшего камзола и втянула за собой в спальню. Дверь за ними захлопнулась, и графиня, немедленно отпустив рукав своего гостя, как райская птичка (великовата она для райской птички, тебе не кажется? - пропел в его голове саркастический внутренний голос) вспорхнула на кресло и немедленно подобрала под себя ноги. "В таком виде - эдакой кошечки мы кажемся себе гораздо привлекательнее", -- подумал он и, недолго думая сел в соседнее кресло.
   -- Фи, граф, -- сказала Манон, жеманно поджав губы (а ведь только что он перед собой такую страшную пасть видел!). - Вы мне кресло испачкаете. Сами понимаете, обивка новая, только что выписали из Италии. И обратите внимание на цветочки: они точь-в-точь похожи на те, что украшали ту комнату, в которой мы с вами... Вы можете подсушить свой камзол около камина, граф.
   Он поднялся, даже не глядя в сторону чугунного камина, в котором тлели дрова, сбросил камзол на пол и снова расположился в кресле, не менее мокрый, чем до этого. К тому же дождевая вода ручьем текла с его волос на "дорогой персидский ковер" (последние слова принадлежали внутреннему голосу, который не мог не сыронизировать над ситуацией). Но на этот раз она почему-то ничего не сказала. Просто, не глядя, протянула руку к столу, взяла оттуда коробку конфет и по своей старинной привычке, устроив ее на коленях, начала выуживать сладости. Видимо, на лице Гийома промелькнула какая-то тень, скорее всего отвращение, потому что она сочла нужным поинтересоваться:
   -- Не желаете?
   Он отрицательно покачал головой.
   Она пожала плечами.
   -- Ну, как хотите.
   Несколько секунд прошло в полном молчании. Манон изредка бросала косые взгляды на Гийома, а он, по своей особенности, задумавшись, "улетел", забыв, где находится. И как всегда у нее первой закончилось терпение. Теперь ее личико выглядело почти надменным.
   -- Ну и?.. - спросила она.
   Он вздрогнул от неожиданности и вскинул на нее недоуменные изумрудные глаза.
   -- Что?
   Губы снова начали расползаться в красную расщелину, готовую вот-вот раскрыться.
   -- Когда извиняться будем?
   Точно такой же голос был у парижской базарной торговки, которую Гийом слышал, случайно проезжая мимо. Или у проститутки, от услуг которой он однажды отказался (причин он уже не помнил, но это было уже неважно).
   Она выставила вперед обнаженную ножку, давая понять, что, прежде чем начать разговор, непокорный граф должен будет засвидетельствовать свое раскаяние в виде поцелуя этих прелестных пальчиков. Гийом медленно поднялся с кресла и пошел к ней (чем-то он напоминал дикого зверя, изготовившегося к прыжку; а может быть, об этом красноречиво говорило уже откровенно ненавидящее выражение темно-изумрудных глаз). Приближаясь к графине, помимо своей воли привставшей с кресла, он достал из кармана небольшой предмет, и при виде него глаза Манон страшно расширились, а рот сам собой раскрылся в беззвучном крике. Однако она еще сумела прошептать через силу:
   -- Что это? Что это у вас такое?
   Гийом нехорошо усмехнулся:
   -- Это одна из тех игрушек, что так нравятся вам. Думаю, сейчас я с ее помощью доставлю вам максимальное удовольствие.
   Он действовал так стремительно, что она не успела ничего предпринять. Обрывки платков, в которые был завернут подклад, разлетелись в разные стороны, а сам Гийом бросился (вернее сказать, прыгнул) на графиню. Он видел, как медленно, инфернально медленно ломается дорогое кресло, и от него отлетает одна из ножек, а конфеты, которыми за секунду до этого наслаждалась Манон, раскатились по полу разноцветными шариками.
   Она широко раскрыла свой огромный рот, чтобы закричать, позвать на помощь, но он только этого и ждал. Он заталкивал ей в этот смрадный красный, истекающий слюной рот, сначала - портрет Даниэля, потом куски, оторванные от восковой фигурки, окровавленные лоскутки, в глубине души надеясь, что хотя бы одна из этих вещей перекроет ей дыхательное горло, и она не сможет больше дышать, исчезнет из его жизни навсегда.
   -- Ты так хотела его? - тихо и с ненавистью сказал он. - Так сожри же его! Я хочу, чтобы ты сожрала его, чтобы ты сосала его. Ты будешь сосать его! Слышишь, шлюха?
   Она каким-то чудом, как будто силы ее удесятерились, попыталась сползти с кресла. Она бешено извивалась под ним по-кошачьи, она пыталась освободить руки, чтобы вонзить ногти в его глаза, расцарапать лицо.
   -- Отпусти меня! - шипела она, чувствуя, что в его ненависти ощущается желание изнасиловать. Но громче говорить она не могла. Она не могла даже позвать на помощь, потому что ее рот был забит бумагой и воском, а Гийом зажимал ей рот, чтобы она не смогла вытолкнуть все это обратно языком. И ей приходилось, захлебываясь слюной, поневоле глотать все, что он ее заставлял. Она чувствовала, как распухает ее горло (наверное, оно стало просто огромным и багровым. "Так оно и есть", -- беззвучно ответил в голове Гийом и расхохотался). Он чувствовал, что она изрыгает в его адрес ругательства, характерные для портовых шлюх, и сам он даже при всем желании не смог бы произвести их. Мало того, он испытывал от этого острое наслаждение, потому что понимал: даже если умрет - он победил. Победил!
   Она же поняла, что будет убита, и сознание этого придало с виду хрупкой женщине почти нечеловеческие силы. Сплетясь в едином объятии, круша все на своем пути, они оба подкатились к камину, и тут Манон удалось выскользнуть из-под сдавливающего ее тела Гийома. Не совсем, но достаточно для того, чтобы протянуть руку и нащупать в горячем пепле камина полуобгоревшее бревно, черно-красное, разбрасывающее золотые искры. Вывернувшись по-рыбьи, Манон взмахнула рукой и всадила красный, острый, как нож наконечник в спину Гийома.
   Она видела его глаза прямо над собой - огромные, изумленные, изумрудные, как будто он не понимал, где находился, что происходит, что он делает здесь. Его губы слегка приоткрылись, и она услышала только тихий вздох: "Ах!". После этого его голова тихо склонилась к полу, а тело утратило звериную силу, гибкость и хватку. Манон поняла, что победила. Ее горловые пути освободились от подклада, который теперь целиком находился в ее желудке, она в последний раз вывернулась из-под своего врага, рванувшись так, что ее пеньюар затрещал по швам и громко завопила, и теперь было уже непонятно, что же именно размазано по ее рту - помада или кровь. Как он говорил? У него голубая кровь, а у нее - свиная, красная? Вот и посмотрим, как обстоят дела на самом деле!
   -- Опа! - заорала она. - Есть! Есть! Есть! - В ее глазах сверкал безумный огонь женщины, убивающей вампира (хотя на самом деле все было наоборот).
   С каждым этим словом, простонародным "Опа!", уже окончательно освобожденная от сдавливавшего ее тела мужчины, она, в изодранном в клочья пеньюаре, вся в брызгах и потеках крови, продолжала снова и снова наносить удары острым поленом, как копьем, по безжизненному телу: в руку, в шею, в бедро, потом толкнула его носком ноги в бок. Он бессильно перевернулся на спину, раскинув руки и запрокинув голову, как будто предоставляя себя всей полноте ее мести. И она снова била его в шею, под ребра, царапала по лицу, рвала длинные роскошные волосы, и, наконец, нанесла страшный удар в грудь. И совершенно безжизненное до этого тело, изогнулось дугой от страшной боли, изумрудные глаза приоткрылись, а обескровленные губы произнесли короткое слово: "Дани".
   -- Да будь он проклят! - заорала она, расслышав это имя и рефлекторно сглотнув застрявший в зубах клочок окровавленной материи.
   Она в очередной раз занесла для удара (какого-нибудь особенно страшного; такого, чтобы весь мир ужаснулся!) самодельное копье, чтобы нанести окончательный удар (лучше в пах, и так, чтобы к полу пригвоздить!), как вдруг услышала дикий возглас ужаса:
   -- Мадам! Что вы делаете, мадам?
   Она, словно очнувшись от страшного опьянения, подняла глаза кверху, хотя почти ничего не видела от плавающего перед ними кровавого тумана.
   На пороге стояли слуги, не решаясь пройти дальше. Они с безумным ужасом смотрели на свою почти обнаженную, залитую кровью хозяйку с распухшим багровым горлом, и распростертое у ее ног тело мужчины, который вошел сюда пять минут назад, и казался тогда воплощением всего самого изящного и грациозного, самого пленительного и совершенного существа, что может быть создано природой. Теперь это солнечное совершенство безжизненно лежало совершенно беззащитное, изуродованное до неузнаваемости в огромной багровой луже крови, а рядом валялось искрошенное в куски и длинные щепы самодельное копье, вынутое из камина. Надо полагать, орудие убийства, решили бы слуги, если бы они вообще могли что-то полагать. Несколько секунд стояла тишина, а потом своды этой залитой кровью комнаты огласил истошный звериный вопль.
   Манон согнулась пополам от внезапной боли, прижав руки к животу.
   -- Мадам, вы не ранены? - крикнул Замор.
   Но она не слышала его. Рухнув на колени, страшно выпучив глаза и раскачиваясь из стороны в сторону, она выла по-волчьи:
   -- Ублюдок! Грязный вонючий ублюдок! Что он сделал со мной! Мои дети! Дети мои! Он заставил меня проглотить эту гадость! Теперь у меня не будет детей! Ни этих, никаких! Я убью его, я вырву его глаза, я выверну наизнанку его внутренности!
   Она вскочила на ноги, слепо шаря вокруг, ища руками полусогревшее копье из камина, но вдруг с ужасным стоном, повалилась на бок. Она прижала ноги к животу и каталась по полу, корчась в судорогах и воя: "Я потеряла моих детей! Он убил моих детей!". Из-под нее, между бесстыдно расставленных толстых ног, медленно вытекала лужа крови. Сначала небольшая, совсем темная, она делалась все шире и шире.
   -- Замор, скорее за доктором! - крикнул привратник. - И дай бог, чтобы ее не сочли умалишенной!
   Замор казался растерянным, тупо глядя на катающуюся по полу хозяйку.
   -- А с этим что делать? - спросил он, кивнув на изуродованное тело графа де Монвиль.
   -- Нельзя оставлять никаких следов. Совершенно никаких, -- ответил привратник. - Собери всех слуг, пусть приведут в порядок комнату. Или нет... Каким-то образом хозяйку нужно перевести в другую комнату, чистую: здесь мы все так быстро не уберем. И никаких жандармов, сам понимаешь. Она-то, конечно, угодит в тюрьму, но и мы с тобой потеряем работу, что не хотелось бы. Поэтому с ним надо решить срочно. Сначала он, потом - доктор для мадам. Выкидыш - это еще не конец света, и ее поведение можно будет списать на дамскую истерику. Его сейчас возьмем и выбросим в канаву около сада, а завтра подумаем, как перепрятать получше.
   Замор кивнул. Больше не обращая внимания на воющую и обламывающую ногти о дорогой персидский ковер хозяйку, они подошли к телу Гийома, по дороге сорвав с кровати огромное толстое покрывало. В это покрывало они завернули его. Дворецкий несколько раз осмотрел свою работу: убедиться, что кровь не будет капать за ними, оставляя дорожку.
   -- Нормально. Пойдем, Замор, -- сказал он, наконец.
   Подхватив с двух концов сверток, они вышли под непрекращающийся, хлещущий все сильнее ливень и пошли через сад к каналу. Идти им пришлось недалеко, и скоро тело графа де Монвиль с глухим плеском упало в воду. Дворецкий дождался, когда грязная темная вода сомкнется над свертком.
   -- Все, Замор, -- сказал он. - Теперь скорее в дом. Нужно привести его в порядок и вызвать доктора к хозяйке. Да, и не забудь вызвать к ней из Парижа дядюшку дю Барри: он как никто другой, умеет прочищать мозги нашей хозяйке.
   И они быстрым шагом направились к дому, больше ни на что не обращая внимания и особенно на то, как ливнем хлынула вода с кустов, стоило им исчезнуть за ближайшими деревьями. Анри раздвинул толстые ветви деревьев и, не снимая ни камзола, ни сапог, бросился в воду, где только что на его глазах стремительно исчез тяжелый сверток с телом его брата. Пусть даже мертвого, но его следовало немедленно достать оттуда, а Анри не бросал в сражениях даже мертвых. Вот только он даже представить себе боялся, что он потом сделает с этой женщиной, если он не сможет вернуть своего брата к жизни.
  
   Вода казалась покрытой непонятной, но отвратительной скользкой пленкой, которую не уничтожал даже ливень. Повсюду плавали срезанные с деревьев ветки, уже засохшие, пожелтевшие, скрюченные от жары листья. Анри чувствовал невыносимую тяжесть воды, ее отталкивающую силу, не желающую принимать его, однако грубую силу он не понимал никогда, поэтому сделав над собой усилие, он нырнул в кромешную тьму. Он нечасто благодарил бога за его благодеяния: всегда казалось - не за что, потому что по больше части жизнь напоминала далеко не райский уголок; скорее, долгую, нескончаемую агонию. Но на этот раз он мысленно поблагодарил бога, потому что на полуразвернувшийся в воде сверток он наткнулся сразу. Его пальцы скользили по толстой ткани, и она послушно, даже с некой готовностью разворачивалась, но теперь существовала другая опасность - потерять Гийома в этой смрадной воде.
   Опять же - слава богу, невероятно, но он был жив, когда его бросили в канал. Естественно, понимать он ничего не мог; только то, что отвратительная, разрывающая мозг жидкость, пойло из преисподней, просачивалась в него, и все его израненное, но все-таки еще живое существо противилось этому. Толща давила со всех сторон, тянула вниз ("брось, брось все, сдайся, все равно исхода нет; помнишь, как раньше самураи говорили: если тебе предстоит выбор, всегда выбирай смерть, потому что для жизни всегда можно найти оправдания"). Нет, он не может... Господи, Гийом, да неужели же эта жизнь еще не опротивела тебе настолько, что ты готов цепляться за нее из последних сил? Ты не должен. Ты вообще ничего никому не должен и в первую очередь - себе. Я знаю, но не могу, как не может Даниэль без своего опиума. Потому что, если я все-таки жив, он будет мне нужен, нужен до конца, иначе я - был бы не я.
   Если бы он мог, то заплакал бы от собственного бессилия, понимая, что сам уже больше не может ничего, остается опустить руки и... И встретить крепкую руку человека, который никогда, ни при каких обстоятельствах и условиях бросил бы тебя. Руку своего брата. Только такое бывает в романах, только такого не бывает в жизни.
   Он прекрасно понимал, что уходит от своего Пути, который никогда не смог бы назвать по имени. Путь - то темное облако, которое по мере прохода по нему все больше светлело. Надо было постараться нырнуть в него как можно глубже, темнота давила со всех сторон, одновременно разрывая изнутри, и откуда-то сверху звучал знакомый голос, но кому он принадлежал, Гийом никогда не смог бы сказать. "Дыши, черт бы тебя побрал, дыши!" - кричал голос, все больше напоминающий привычные, знакомые интонации Анри. И он хотел бы сказать ему: "Оставь меня в покое, у меня внутри все растерзано, зачем еще и ты мучаешь меня? Неужели тебе этого мало?". Но голос звучал, а внутри все взрывалось от боли, и Гийом чувствовал, что не сможет избавиться от этого ада, если не закричит, если не выдохнет его из себя, хотя бы из отвращения. И он закричал. Вернее, ему так показалось, будто он кричал, как никогда в жизни, -- как растерзанное животное, у которого вырвали внутренности или сняли кожу живьем. Но вместо крика из него хлынул фонтан воды. "Давай же!" - закричал Анри. И снова вспышка разрывающей боли в кромешной тьме, и снова крик, нет - опять фонтан отвратительной воды, рвущей горло.
   И он закричал, и на этот раз услышал свой голос.
   -- Слава богу, -- сказал Анри.
   Гийом начал дышать. Он даже смутно различал сквозь непрекращающийся дождь знакомый силуэт, своего двойника, брата, заставившего его жить. Он заплакал и, сквозь задыхающиеся слезы, спросил:
   -- Зачем ты это сделал?
   -- А разве ты забыл, зачем ехал сюда? - резонно возразил Анри. - Я что-то не припомню, что для того, чтобы умереть.
   Он вспомнил.
   -- Да, -- прошептал он.
   Все тело казалось одной сплошной раной. Неизвестно, выживет ли он, сможет ли ходить, да просто смеяться, как раньше? Но он же сделал то, что требовалось. Он защитил человека, которого считал своим ребенком, и пусть до этого он все делал неправильно; на этот раз все было правильно.
   -- Прости, Анри, -- сказал Гийом. - Мне было так больно...
   Его голова откинулась назад, и он отключился.
   -- Господи, да что же это такое они с тобой сделали? - пробормотал Анри, осматривая тело брата. Никогда еще это воплощение красоты не выглядело так устрашающе: с запавшими глазами, землистым заострившимся лицом, хранящим последний (какой-то нехороший - в понимании всех живых) покой. К его страшным ранам было даже прикоснуться страшно до тошноты, до приступа потери сознания. Только этого Анри сейчас не хватало! Но неужели он выживет? Как он вообще выжил? А потом пришло привычное сознание: действовать и не размышлять.
   Он отвязал от ветки дерева своего коня, который уже давно дожидался здесь своего хозяина, поднял на руки Гийома, хотя понимал, как бы аккуратны и бережны ни были его прикосновения, во время долгой езды ему может стать хуже... Он может вообще умереть... Анри положил брата на спину коня, взлетел в седло и прошептал животному в мягкое бархатное ухо: "Иди как можно аккуратнее, Ланселот, умоляю тебя. Жизнь моего брата теперь зависит только от тебя". И лошадь тихонько заржала в ответ, как бы обещая сделать все возможное для того, чтобы спасти этих двух людей и еще одного, оставшегося в тулузском замке на грани помешательства, жизни которых переплелись до такой степени, что даже смерть не смогла бы разорвать их. И если бог этого не хотел понять, то животное понимало. К рассвету следовало добраться до замка Гийома де Монвиль, вот и все. Иначе будет поздно.
  
   Бурое облако становилось все гуще, и я уже, наверное, не смог бы точно ответить на простой вопрос, идет ли еще дождь или перестал. Главное, что прекратилась на время - отхлынула как морской прибой - боль, разрывавшая меня изнутри, и все страхи вдруг показались надуманными, призрачными, далекими. А может, они больше никогда не вернутся? Но они вернулись очень скоро в виде режущей глаза вспышки света (как я понял впоследствии - нескольких десятков факелов, которые сжимали в руках жандармы). Из облака слышались только их голоса:
   -- Господин д'Азир, мы требуем, чтобы вы немедленно поднялись и ответили на ряд наших вопросов. Это касается вашей служанки.
   Какой служанки? Бредят они, что ли? Потом я вспомнил неподвижное тело на кресле, руки, судорожно вцепившиеся в подлокотники, незрячие глаза, смотрящие на дверь, и снова ужас окатил меня ледяной волной.
   -- Кончайте представление, господин д'Азир. Поднимайтесь.
   По поводу представлений говорить с ними бесполезно. Но подняться я тоже не могу, хотя уже начинаю чувствовать, как в спину и в руки впиваются мелкие осколки стекла. Видимо, я даже попытался совершить нечто такое, что должно было представить мою решимость встать, потому что облако вспыхнуло как взрыв. Грудь разорвалась, и меня вывернуло кровью. Чужие руки брезгливо отодвинулись, их мертвая (привычная) хватка ослабла, благодаря чему у меня появилась возможность опереться спиной о дверной косяк.
   Теперь я мог их видеть. Одна группа людей испуганно жалась воробьиной стайкой около двери; возглавлял ее дворецкий, наверное, тот самый, что вызвал полицию. Сами служители порядка - человек пять - образовали вокруг меня тесный кружок, и даже облако не мешало видеть искреннее недоумение в их глазах.
   -- По-моему, этот человек в своем теперешнем состоянии не способен убить даже комара.
   Кто-то сдержанно хихикнул за их спиной: я всмотрелся в темноту повнимательнее и увидел Тренкавеля.
   -- Что здесь смешного, господин Тренкавель? - спросил я, чувствуя, как во мне закипает злость. - Вы так много всего мне напредсказывали! А хотите, я вам тоже кое-что порасскажу. Сейчас... Вот только что пришло сообщение на внутренний телетайп! - и я расхохотался сквозь непрекращающиеся приступы кашля. - Вы, столь гордящийся собой, эдакая аватара боддхисатвы (даже в этой бочке старой скрыта чья-то аватара!), тоже родитесь в другой раз девчонкой!
   Он заметно побледнел, жандармы отодвинулись от меня подальше, а я, наслаждаясь, произведенным смятением, продолжал:
   -- Вы так неравнодушны к одной даме... Такая черноволосая, широкоскулая, на мулаточку похожа, и вы так неровно дышите к ней, что...
   -- Замолчите! Немедленно! - заорал он.
   Я закашлялся, опять согнувшись от боли пополам.
   -- Да он еще и не в себе, -- нерешительно произнес другой жандарм.
   -- Так это меняет дело, -- мрачно отвечал первый. - Если не в себе, то способен на все, в том числе и на убийство, и его состояние не имеет к этому ни малейшего отношения.
   Они снова мертвой хваткой английских бульдогов вцепились в мои запястья, но в этот момент кучка людей у двери раздвинулась, и вперед вышла Марион.
   -- Оставьте его, -- быстро и четко сказала она. - Вы же видите: господин болен, а потому вам еще придется ответить за свое поведение. Вам, господин дворецкий, не мешало бы сначала подробно выяснять обстоятельства той или иной ситуации, а потом уже выносить сор из избы.
   Мне даже стало казаться, что под ее невидящим, и все же уничтожающим, испепеляющим взглядом дворецкий становится меньше. Как, впрочем, и жандармы, которые успели разомкнуть тесный кружок вокруг меня и отодвинулись на несколько шагов назад.
   -- Извините... -- пробормотал один из них.
   -- У господина д'Азир прощения просите. - С непреклонным видом продолжала Марион. -- Он болен и вы, вместо того, чтобы помочь ему, едва не забрали его в участок! Вы же видите, вот я, живая и здоровая. Да, признаю, иногда я засыпаю с закрытыми глазами (наверное, в такой момент меня и застал господин д'Азир). Стояла ночь, бушевала гроза, он, скорее всего, захотел позвать кого-нибудь на помощь, и вот вместо помощи... Теперь нам следует благодарить вас!
   Но жандармы стояли уже у порога, извиняясь передо мной, перед собравшимися людьми, перед Марион. Наверное, они сделали бы это и перед всем миром, если бы могли. Но Марион не дала им возможности сделать этого, достаточно сильно и совершенно бесцеремонно выставив за дверь.
   -- А теперь, -- обратилась она к дворецкому. - Немедленно принесите чистую рубашку. Поможете мне вывести господина... Быстро!
   Она так страшно выкрикнула последнее слово, что дворецкий исчез в ту же секунду, и в библиотеке снова стало пусто. Марион быстро подошла ко мне, и только тут я заметил, что за ней двигается еще один темный силуэт. Знакомый до боли... Или все же не он?
   -- Гийом? - неуверенно спросил я.
   Оба человека приблизились уже настолько, что я мог различать их лица. Это был Анри.
   -- Анри! - закричал я. - Где Гийом? Что с ним?
   Он наклонился ко мне, подставляя плечо, чтобы помочь подняться.
   -- С ним все нормально, -- ответил он спокойным фальшивым тоном полкового лекаря, и я понял: все ненормально.
   -- Нам надо срочно спуститься в мою комнату, господин Даниэль, -- сказала Марион. Ее голос почему-то дрожал, и тогда я убедился окончательно: все совсем ненормально. - Постарайтесь подняться, выдержать, чтобы гости увидели, что вы в приличном состоянии.
   -- Я принес рубашку. - Робкий голос дворецкого, но самого его я не вижу, да и видеть не хочу, если честно.
   Марион быстро протянула руку:
   -- Давай сюда. Скорее. А сам убирайся. У меня, как видишь, уже есть помощник.
   -- А... -- протянул дворецкий.
   -- Убирайся! - Она произнесла эти слова таким убийственным тоном, что даже мне на мгновение показалось, что изнутри мой желудок покрылся ледяной коркой.
   Остатками моей бывшей рубашки Марион проворно вытерла от крови мое лицо и грудь и так же быстро одела меня в новую батистовую рубашку и даже не забыла перевязать мои волосы (пусть насквозь мокрые - может, не заметит никто) шелковой ленточкой.
   -- А теперь вставайте, -- сказала она тоном приказа.
   -- Давайте же, Даниэль, -- нетерпеливо произнес Анри.
   Одним рывком он поднял меня с пола, как куклу, и поставил на ноги. Я едва удержался, чтобы не закричать и закусил губу. Кажется, он понял мое состояние, потому что прошептал: "Только не кричать. Выдержите минут пятнадцать, а потом - что угодно. Только ради всего святого, скорее".
   Значит, Гийому было уже совсем из рук вон плохо. Мое сердце рвалось, как птица в силке. Во всяком случае, пух и перья от этой птицы летели во все стороны. С помощью Марион и Анри, изо всех сил стараясь держать спину прямо, я добрался до выхода из библиотеки, до коридора, слабо освещенного свечами в узорных канделябрах.
   От людей в нарядных одеяниях, заполонивших его, на мгновение у меня просто в глазах зарябило. Значит, это перед ними я обязан показать видимость порядка. Для меня это, естественно, нужно не было. Разве что для Гийома... Но, в конце концов, если Анри полагал, что так будет лучше, наверное, лучше послушаться его. Тем более, он понимает, что сделать уже ничего не сможет, только бросить на меня последний, удивительно выразительный умоляющий взгляд. Не волнуйся, Анри, я не подведу тебя. Обещаю. Я могу сильно в принципе подвести, но не в этот раз.
   Все лица сливаются в одно - женские, мужские: одно расплывшееся от жира, лживое до отвращения лицо Жана дю Барри. Черт возьми, что она с ним, эта Жанна Затраханная дю Барри с ним сделала? Жив он вообще или нет? Да и я хорош: только и думал все это время, как бы быстрее добраться до Иосифа Флавия, вернее, того, что за ним. Только один взгляд выделяется из остальных - ненавидящий до смертной дрожи взгляд Тренкавеля. Человека, которому я зачем-то нужен, но которого он с удовольствием убил бы. Не сомневаюсь, он постарается сделать это.
   Я понимаю, что сейчас похож на выходца из преисподней - все круги ада в одном, но пытаюсь выдавить подобие улыбки (представляю, что за отвратительный оскал получился).
   -- Извините, господа, -- говорю я, чувствуя, что язык распух, как полено и даже во рту помещается с трудом (дай бог, если только кажется). - Немного неудачно получилось, что я и... хозяин поместья Гийом де Монвиль не сумели встретить вас подобающим образом. К несчастью, я простудился во время прогулки, однако это не беда, и уже завтра я смогу переговорить с каждым из вас.
   -- Особенно со мной, -- говорит Тренкавель, и его лицо остается непроницаемым, как у индейского вождя. - Мне нужно сказать вам очень многое и очень важное. Рассказать о деле, не терпящем отлагательства.
   Удивительно, но мне даже удается наклонить голову:
   -- Непременно, граф. Завтра же я буду к вашим услугам. (Врешь, врешь, Дани! Меньше всего тебе хочется видеть Тренкавеля, разве что он сам каким-то образом разыщет тебя в этом замке. Надеюсь, что ни Марион, ни Анри не позволят ему этого). Завтра я обязательно переговорю со всеми.
   Казалось, собравшиеся как будто успокоились, собираясь разойтись, как чей-то голос вырвался из общего хора пожеланий спокойной ночи:
   -- А где же граф де Монвиль?
   Я бросил взгляд на Анри и увидел, как эти секунды разговора превращаются для него в долгие годы мучительной боли, о чем красноречиво сказали мне его темные глаза - снова умоляющие, больные ("Я что хочешь для тебя сделаю, Дани, но скорее, умоляю тебя на коленях! Черт возьми, ты что, не можешь быстрее?! Я всегда знал, что ты не любил его, ты никого никогда не любил!" - "Неправда, Анри! Я любил его, нет, только не в прошедшем времени: я люблю его. Люблю его больше жизни? - "И опиума?" - почти хохочущий в моих больных мозгах голос Тренкавеля). Я больше не мог слышать этот нескончаемый внутренний спор и быстро произнес.
   -- Позвольте откланяться, господа. Мне еще надо сделать ряд распоряжений по поводу повреждений, что причинил некоторым комнатам и библиотеке этот ливень. Обо всем остальном мы поговорим завтра. Спокойной всем ночи, господа.
   Слава богу, вопрос о том, что случилось и где находится граф де Монвиль, мгновенно забылся, как по волшебству. И столь же чудесным образом коридор опустел. Только сейчас я почувствовал, до какой степени напряжения успел дойти.
   -- Даниэль, -- услышал я быстрый шепот Анри. - Вы так побледнели. Держитесь. Сейчас не время падать в обморок. Забудьте о себе, как бы плохо вам ни было, даже если бы вы знали, что умрете уже завтра.
   Они с Марион бережно, но крепко и жестко, поддерживая меня за руки, вели к комнате служанки. Что-то острое кольнуло в сердце.
   -- Что с ним? - спросил я и продолжил с трудом. - Он жив? Он умирает?
   -- Скорее же вниз, -- сказал Анри, подводя меня к лестнице, по которой я карабкался полчаса назад. - Если вы будете столь же нерасторопны, он умрет.
   Я и сам хотел бы идти быстрее, нет, бежать, если бы не эта немыслимая боль в груди. Мои проводники против воли ускорили шаг, они рвали меня вперед и вскоре я уже ничего вокруг не видел, кроме бело-золотой вспышки, которой всегда знаменовала свой приход Царица-Боль.
   -- Пожалуйста, -- взмолился я. - Идите вперед одни. Оставьте меня, я прекрасно сумею дойти сам. Там вы нужнее, а несколько метров я преодолею самостоятельно, не волнуйтесь.
   Они посмотрели на меня одновременно - с огромным сомнением, но, видимо, желание как можно скорее оказаться в комнате, где, -- я больше в этом не сомневался, требовалась срочная помощь графу де Монвиль, возобладало.
   -- Вы точно справитесь, Даниэль? - спросил Анри, но явно для проформы. Я это понял, и от него это не укрылось, но, видимо, сейчас ему это было все равно.
   -- Точно, -- сказал я. А разве я мог ответить что-то другое?
   Они словно ждали этой моей фразы, бросившись по коридору к комнате Марион, через приоткрытую дверь которой лился мягкий свет. Секунда, -- и я остался совершенно один в пустом полутемном коридоре. Теперь я мог позволить боли вырваться наружу, и она немедленно отомстила за то, что я так долго сдерживал ее. Сгибаясь от боли и тошноты, которая, как я уже знал, выйдет наружу в виде кровавой рвоты, я пожалел, что не захватил с собой опий, и ведь ничто не мешало мне сделать это. Вероятно, на какое-то время я отключился, потому что обнаружил себя уже на каменном полу, и меня выворачивало наизнанку, и голова готова была взорваться, и даже мелькала мысль, а не вернуться ли мне обратно, в библиотеку, но я прекрасно отдавал себе отчет, насколько глупо, нелепо будет все это выглядеть. Я должен идти - ползти - вперед: я должен, наконец, узнать, что произошло с Гийомом, я, неисправимый эгоист, который не видит кругом ничего, кроме боли. Я не знал, как абстрагироваться от нее по примеру древних христиан-мучеников. Никудышный из меня получился бы христианин, если честно.
   -- Хреново? - голос надо мной раздался так неожиданно, что невольно я вздрогнул. Этот говорящий явно пародировал интонации Дана, но от этого слово звучало тем более омерзительно.
   Сквозь завесу боли я поднял глаза. Передо мной в сиреневом сумраке колыхался силуэт вездесущего Тренкавеля.
   -- Опять вы, граф? - спросил я. - Вы что, выслеживаете меня?
   -- Приходится, -- невозмутимо ответил он. - Я совершенно не уверен, что завтра вы будете столь любезны, чтобы побеседовать со мной. Когда вы мне что-то подобное обещали, я не верил ни на секунду. Слишком хорошо знаю я вас, Дани: на мгновение дернуться вы можете, но потом непременно сбежите. Поэтому лучше ловить вас таким образом, тем более, что чуть позже вы же сами будете мне благодарны.
   Он помолчал, с явным удовольствием глядя на то, как я судорожно пытаюсь цепляться за каменную кладку онемевшими пальцами, чтобы не заорать во весь голос.
   -- Возьмите, -- сказал он, протягивая что-то небольшое, похожее на мешочек.
   "Что это?" - спросил бы я, если бы у меня хватило на это сил, но из горла вырвался только сдавленный стон вместе с кровавыми брызгами. Он присел ко мне так, что я мог ясно видеть его по-прежнему обманчиво-ясные арктические холодные глаза.
   -- Это кокаин, -- объяснил он. - Возможно, вы еще не знакомы с его удивительным действием, но, даю слово, скоро познакомитесь. Это новый препарат, только что завезенный из Америки. Во Франции он еще не слишком известен. Пока. Но при любых болях, в том числе и душевных, помогает безотказно. Попробуйте. Внутри найдете записку с адресом. Это мой парижский адрес, где мы сможем с вами встретиться, переговорить, а при необходимости я дам вам очередную порцию этого порошка. Так что я убежден, что мы с вами еще встретимся.
   Он развлекался, перебрасывая мешочек из одной руки в другую, глядя, как я не могу оторвать глаз от его движений. Но я решил, что буду молчать до последнего, тем более, что я не знал, какую именно отраву он хотел мне предложить.
   -- Да уж получше вашего опиума, -- почти презрительно сказал он, как будто мои мысли прочитал. Или я уже настолько не владею собой, что начинаю говорить вслух?
   Тренкавель развязал мешочек и тонкой струйкой высыпал на ладонь белый мелкий порошок.
   -- Вообще-то его положено нюхать, -- сказал он тоном почти скучающим. - Но, как я вижу, сейчас вы на это неспособны. А потому попробуйте положить немного этого порошка под язык.
   Едва этот порошок оказался у меня во рту, как я узнал его вкус: тот же самый, который насильно всыпала в меня та женщина с огромным красным ртом. Я словно наяву видел ее: с оголенными плечами, в розовом платье, по подолу которого расползалось темное кровавое пятно, чем-то отдаленно своими очертаниями напоминающее дерево. Я закричал бы от ужаса, если бы все в моем рту не онемело, а потом острые морозные иглы пронзили мозг, и все вещи приобрели четкие очертания, а Царица-Боль удалилась с низким поклоном.
   -- Ну как? - полюбопытствовал Тренкавель. - Оставить вам его или нет?
   Дрожа от желания и отвращения к себе, я выдавил:
   -- Да.
   Тренкавель усмехнулся.
   -- Ну естественно. Я так и знал. - Он небрежно швырнул мне кожаный мешочек, который я торопливо попытался спрятать под рубашкой.
   -- Да не тряситесь вы так, -- брезгливо сказал он. - Все равно никто не видел и не заметит. Они все сейчас заняты другим... Чем-то, о чем вы так успешно забыли.
   Гийом! Чувство острого стыда насквозь пронзило меня.
   -- Стыд - тоже предрассудок, -- сказал Тренкавель, поворачиваясь ко мне спиной. - А вот насчет следующего моего воплощения вы все-таки неправы, Дани. Хоть я и связался с мулаткой, но еще один шанс у меня будет, чего о вас не скажешь, уж поверьте. Ну что ж, у вас еще найдется в запасе пара лет, чтобы как следует подумать над моими словами. А пока прощайте. На сегодня уже окончательно.
   Надменный и неестественно прямой, он удалился по коридору. Надеюсь, что в мою сторону он не смотрел. Потому что все, что происходило, и на самом деле было позорно: Я дрожал, я боялся, что меня застигнут на месте преступления, хотя это в принципе было невозможно. Сказать к своему стыду: в тот момент я забыл о Гийоме, хотя должен был уже находиться рядом с ним. Мешочек с кокаином, как мне показалось, был спрятан надежно, боль отступила настолько, что я сумел подняться без посторонней помощи и довольно успешно пройти коридор.
   Перед тем как войти в комнату я замялся: мне просто было страшно. Господи боже, что я увижу и что мне делать потом, с моей последующей жизнью и стыдом всего, что случилось за последние несколько часов? И все-таки, сделав над собой усилие, я проскользнул в приоткрытую дверь. И остолбенел. Стыд, ужас, горе, -- все это как прежде цунами депрессии навалилось на меня с новой силой. Я едва узнавал человека, распростертого на кровати, вокруг которого безотказно, как автоматы, не выдавая ни единого чувства, действовали Анри и Марион. Этот человек (Гийом - я почти заставил произнести про себя его имя) был совершенно раздет, и все его тело представляло собой сплошную рваную рану. Неужели это был он, неужели боль и близкая смерть до такой степени смогли исказить идеально правильные, ангельские черты лица? Теперь оно было серым и заострившимся, а мокрые длинные волосы прилипли к вискам. Его глаза запали, и у меня было большое сомнение, что они когда-нибудь откроются вновь. И всюду была кровь, кровь, от запаха которой меня уже мутило, даже несмотря на кокаин. Самое ужасное, что он, кажется, был в сознании и понимал, что с ним происходит.
   -- Сначала разберемся с тем, что полегче, -- слышал я голос Марион сквозь плотное облако дурноты. - Лицо... Заживет. Это просто царапины. Анри, подай мне спирт. Их надо только обработать, и через несколько дней ты снова станешь тем красавцем, принцем, которого я всегда обожала. Теперь шея. Считай, мальчик, что тебе повезло. Если бы она ударила на дюйм правее, ты был бы уже мертв, а так - все обойдется. То же самое - с боком. Наконечник скользнул между ребер, не повредив ни одного важного органа. Эта рана глубокая, но не смертельная. Анри, скорее давай корпию. И бедро. Дай бог, чтобы сухожилие осталось целым. Извини, мой мальчик, в этом я не уверена. Даже более того, скажу, что ты больше не сможешь устраивать безумных ночных представлений со своими бесконечными красотками.
   Поразительно, но совершенно белые губы Гийома тронула слабая улыбка.
   -- Наверное, это к лучшему, Марион, -- произнес он. - Если что, уйду в монастырь, тот самый, откуда я забрал Дани... Дани! - он наконец не выдержал, закричал, и в его голосе послышались боль и беспросветное отчаяние.
   Я как будто очнулся от наваждения, бросился к нему, упал перед ним на колени.
   -- Прости меня, прости меня, любовь моя, -- говорил я, как безумный, не обращая внимания на окружающих. - Я слишком много думал о себе. Прости меня, я всегда буду с тобой, кем бы, каким бы ты ни был. Это не имеет никакого значения. Я люблю тебя больше жизни. Кроме тебя для меня никого нет, и если ты решишь умереть, то сразу убьешь меня этим. Ты слышишь меня, Гийом? Я не могу жить! Я не могу дышать без тебя!
   -- Я знаю, -- ответил он тихо, почти прошептал, не открывая глаз. - Если бы не ты, Дани, меня здесь сейчас не было бы.
   -- Дани, отойдите немного в сторону, а лучше ложитесь и не смотрите на то, что будет здесь происходить. -- прошептала Марион. - Сейчас будет самое сложное. Анри, мне потребуется как можно больше спирта и корпии. Надо перевернуть его на живот, потому что именно на спине самая страшная рана, и если мы справимся с ней, то справимся и со всем остальным.
   Я хотел бы, но не мог не смотреть. Я видел, как они осторожно переворачивают его, и он при этом до крови закусывает губу. Капля крови падает в огромную темную лужу, которая уже собралась под ним и пропадает в ней. Рана на спине ужасает: она рваная, непрерывно сочится кровью вперемешку с грязью. Она напоминает чей-то разверстый в безумном хохоте огромный красный рот. Рот той женщины, которая погубила и меня, и Гийома. И наверняка погубит впоследствии окончательно.
   -- Зонд, -- произнесла Марион ледяным тоном, протягивая руку в сторону Анри, но не глядя на него.
   Дальнейшее я описать не в силах. Помню только, что почувствовал, как мой желудок рвется наружу, я перегибаюсь пополам и меня непрерывно рвет кровью. Мне кажется, я умираю, и сейчас кровь потечет уже не изо рта, а из мозгов; вещи теряют свои очертания (мгновенная вспышка - и все пропадает), и последнее, что я слышу в этой кромешной темноте - дикий, почти звериный, крик боли. "Чтобы Гийом не смог сдержаться? Я не могу в это поверить", -- это была последняя моя мысль. Кажется, и он, и я потеряли сознание одновременно.
  
   Я очнулся оттого, что меня мягко, но очень настойчиво трясли за плечо. Как и всегда, пробуждение было адским кошмаром. Организм молчал буквально несколько секунд, а потом, видимо, вспомнив, что, несмотря ни на что - проклятье! - все-таки жив! - отплатил с лихвой за столь бесцеремонное с ним обращение. Я зашелся в кашле и едва успел прижать к губам платок, тут же промокший от крови. Казалось, я стал центром комнаты, вернее, ее осью, а вещи сначала медленно, а потом все быстрее начинали вращаться вокруг меня. И среди этой фантасмагории время от времени я видел лицо Анри.
   -- Анри, -- простонал я.
   В его глазах читалась только безумная тревога.
   -- Что с ним? - спросил я.
   Он показал взглядом в сторону, и я увидел на постели Гийома, с головы до ног перебинтованного, с запрокинувшейся головой и мертвым лицом, серым, чужим, безразличным ко всему происходящему. Но мгновение я смертельно позавидовал ему: по крайней мере, он не ощущает этой разрывающей тебя и царствующей во всем своем великолепии Царицы Боли.
   Рядом с Анри появился силуэт, словно сделанный из цельного камня, и я понял, -- это Марион. Зрелище было ужасное: платье, не облегающее, а как бы стоящее неестественными складками из-за того, что под ним находились каменные формы, а не мягкие -- человеческие. И лицо - такое же каменное, темное, постороннее. Она уже не казалась доброй нянюшкой, рассказывающей на ночь своему принцу дивные сказки о дальних странах, отважных рыцарях и белоснежных единорогах.
   -- Дани, -- ее голос звучал издалека, как свет от давно умершей звезды. - Мы с Анри сделали все, что могли. Мы больше не можем ничего изменить...
   Ужас ударил меня безжалостной соленой морской волной; она струилась из моих глаз против моей воли.
   -- Нет, нет, -- я мог повторять только эти слова, словно забыл все остальные.
   -- Нет, -- подтвердила Марион. - Если вы имеете в виду похороны - нет. Он в глубокой коме. Тот его вчерашний крик оказался последним. С тех пор он замолчал и молчит до сих пор. Такое впечатление, что он будет молчать вечно. У меня нет никакой уверенности в том, что он выживет. Я молилась всю ночь. Анри не умеет даже этого. Но я верю: вы что-то можете, и вы сделаете это.
   Последние слова звучали как приказ. Я должен спасти ее мальчика, ее принца; и уж если даже бог в этом бессилен, то могу я. Я, который чувствую себя умирающим ежедневно, непрерывно содрогающийся от кровавой рвоты и мечтающий только об одном, -- чтобы этот ад поскорее закончился, игла вышла из груди, внутренности не казались наполненными пылающим керосином. Что я могу? Я всего лишь писатель, до предела эгоистичный, как и все писатели, да и то непризнанный, правда, Гийому всегда нравилось все, что бы я ни писал... Они что, Шахразаду сделать из меня хотят? Хотя... Несколько секунд подумав, я решил, что эта мысль не настолько безумна. Шахразада я, конечно, мягко скажем, посредственная, но сила слова велика, и слово - это бог, а я, пусть плохо, но могу сплетать их иногда в изящные, иногда страстные, иногда пронзительные сочетания. Больше я не могу ничего, но это я сделаю. Это последнее, что я могу для него сделать.
   -- Оставь своего бога, Марион, -- сказал я, приподнимаясь на подушке. - Он не поможет. Все боги на этой земле уже давно сошли с ума. Я спасу Гийома, я верну его или уйду вместе с ним.
   Анри внимательно посмотрел на меня и, видимо, что-то такое прочитал в моем лице, что заставило его твердо (наверное, вот так же, таким тоном, он разговаривал со своими подчиненными) сказать:
   -- Он сделает это, Марион.
   -- У меня, правда, ничего особенного нет, любовь моя, -- прошептал я, наклоняясь к лицу Гийома и целуя его запавшие глаза. - Только дневник, несколько стихов, но, клянусь, тебе это будет интересно, потому что это все - о нас с тобой, это правда... И еще... Здесь нет окончания, его нам придется писать вместе, поэтому тебе придется выжить, если ты все-таки любишь меня. Но даже если нет, моей любви хватило бы на нас обоих, клянусь тебе...
   Анри стоял, опустив глаза.
   -- Анри, -- обратился я к нему. - Пожалуйста, поговори с гостями, придумай что-нибудь... Чтобы мне не пришлось выходить из этой комнаты дней пять. Да, пять дней. Этого должно хватить.
   -- Я скажу, что вчера на меня и брата напали разбойники и, если у них настолько сильно желание пообщаться с вами, придется подождать еще какое-то время.
   Он уже повернулся, чтобы уйти, но сейчас я не чувствовал себя в силах даже пошевелить рукой.
   -- Анри, -- попросил я. - Вон там, на окне - видите? - толстая желтая тетрадь. Она понадобится мне. Больше ничего.
   Анри молча подал мне тетрадь и вышел туда, где счастливо светило солнце, пели птицы и слышались радостные разговоры гостей, а я, пользуясь, слепотой Марион, попытался как можно осторожнее достать кожаный мешочек, подаренный мне вчера в коридоре Тренкавелем, развязал его и всыпал в рот обжигающе ледяной порошок.
   Но она все-таки услышала и поняла все мои движения, как будто видела все наяву.
   -- Дани... -- тихо сказала она. - Не надо...
   -- Иначе у меня не хватит сил. Иначе он не выживет, -- так же тихо ответил я. - Марион, все эти дни мне нельзя спать, совсем. Даже если я потеряю сознание, немедленно, любым способом, как угодно, приведите меня в чувство. Мы не должны потерять его. Я не отпущу его. Я люблю его.
   И тут в этой каменной фигуре как будто что-то надломилось, как будто внутри сломался каркас. Она бессильно опустилась на стул, закрыв лицо руками, и беззвучно зарыдала.
   Потом она тяжело поднялась, вышла, тихонько притворив за собой дверь, а я, прижавшись к безжизненному телу, начал читать все, что успел написать, с тех пор, как мы с ним познакомились. Голос подчинялся плохо, я сам еле слышал те слова, которые произносил. Звуки внешнего мира удалились, сделались слышными, как сквозь вату. Иногда я даже не видел строчек и тогда приходилось импровизировать и говорить, говорить, говорить... Свет в небе погасал, и тогда Марион вносила свечу, ставила рядом со мной и, кажется, чем-то поила меня, но я не был в состоянии обращать на это внимание. Когда я понимал, что вот-вот снова потеряю сознание, опять вынимал порошок Тренкавеля, который вгрызался в мозг ледяными острыми иглами (но только на одно мгновение, потому что через доли секунды боль отступала). Я снова видел вещи четкими до ирреальности, временами отделялся от собственного тела настолько, что мог видеть его со стороны - бессильно распростертое на кровати, почти такое же мертвое, как у Гийома.
   И только головы все еще соприкасались, одна рука сжимала в своей другую, и ни секунду не умолкал тихий голос, говорящий о любви, о любви, о любви. О том, что я тоже считал бы уход для себя величайшим благом, но следовало бы сделать это вместе. А это станет возможным только в одном случае: мы должны отразиться в глазах друг друга, и две души разом воспламенятся, став всего лишь искрами света, растворяющимися в океане света и любви (Дани, Дани, ты сам-то хоть немного веришь в то, что говоришь?). Да какая, черт возьми, разница? Гийом, я писал эту книгу ни для кого, и пусть ее никто не прочитает, но она должна быть написана! Разве ты не видишь, насколько яркий, слепящий свет окружает нас? Из моих глаз непрерывным потоком льются слезы даже от света свечи, но я продолжаю уже не читать, но говорить. Я продолжаю говорить и вижу, как моя рука с пером быстро летает над листом бумаги.
   Я вижу строчки, которые произношу, а потом их охватывает пламя (откуда здесь может быть пламя?), и они съеживаются, как осенние листья, становятся коричневыми, черными. И вот уже пламя охватывает всю комнату. Я не знаю, откуда оно взялось, я знаю только одно: я останусь с тобой, Гийом, даже если мне придется сгореть заживо. Я буду писать даже в том случае, если крыша и стены вокруг меня вспыхнут одновременно. Ледяной укол в мозг: видимо, я уже плохо понимаю, что делаю. Наверное, я просто умираю. Неужели я не успею сделать то, что обещал? Скверная из тебя получилась Шахразада, друг мой Дани! В какой-то момент как никогда ясно я понимаю: через несколько секунд я потерю сознание, и тогда меня уже никакие силы в мире разбудить не смогут, даже каменная Марион. И тогда я кричу, задыхаясь от кровавого кашля:
   -- Да открой же ты глаза, Гийом! Сейчас я умру, и эта книга останется недописанной! Ты понимаешь, что это значит: недописанная книга?!
   И в кромешной мгле я вижу только его глаза - вздрогнули ресницы, как бы нерешительно приподнялись веки и я увидел бесконечное море - прозрачную зеленую Адриатику, и солнечный луч преломлялся сквозь него, рассыпаясь тысячью обжигающих алмазных искр по поверхности волн. Он открыл глаза и произнес:
   -- Я - не писатель. Ты сам допишешь свою книгу, Дани. Мой любимый Дани. И обязательно назови ее "Хроники мотыльков".
   Его глаза смеялись. Откуда-то издалека, как из другой Галактики, закричала Марион, что-то быстро произнес Анри. Боль, усталость и проклятое всемирное тяготение рухнули на меня: сразу все трое. Я потерял сознание. Наступило то бесконечное тире, которого я так страстно желал в последние дни.
  
   Но в этом бесконечном тире больше не было света, никакого, одна кромешная тьма. Я не знаю, может быть, я слишком устал, а, может быть, почему-то утратил веру в нечто светлое, особенно после того как встретил в коридоре Тренкавеля, человека, которым я в свое время восхищался бесконечно, верил, что он не оставит меня (между нами говоря, скажем откровенно, я не думал, что Гийом сможет понять меня до такой же степени как Тренкавель). Он так часто являлся мне в полубреду; я вспоминал долгие разговоры с ним. Он был удивительным собеседником. Часто я не мог или не решался задать особенно болезненный, но важный для меня вопрос. Но ему не требовались слова. Он смотрел на меня своими огромными, светлыми, как полярные звезды, глазами и, не спрашивая ни о чем, начинал говорить вроде бы о чем-то постороннем, рассказывал китайские притчи или легенды, вычитанные в какой-нибудь книге, и я понимал, что вот эти его слова и есть ответ на мой вопрос, полный и исчерпывающий.
   Теперь же он переменился. И произошла на первый взгляд сущая ерунда: Тренкавель увлекся простой мулаткой до такой степени, что помнил о своем высочайшем предназначении как бы по привычке. Он рассказывал ей такие вещи, которые, на мой взгляд, могли быть доверены только посвященным. Она же смотрела на него беспредельно наивными глазами. Иногда, особенно когда ей не хотелось казаться глупой, женщина говорила, что понимает, но я видел: нет, она не понимает совершенно ничего. Хотя она могла бы и не стараться. Он и так готов был для нее на все и приписывал тысячи достоинств, которых на самом деле у нее не было.
   И откуда я мог знать все это, если впервые увидел Тренкавеля только в замке Гийома? Наверное, все это мне рассказал Дан. Он находился рядом со мной постоянно, и ему тоже не требовалось слов. "Как и Тренкавелю, тебе не кажется?" - спросило подсознание. - "Да". Он обещал, что не оставит меня в любом случае, но ведь он не говорил, что поможет мне добраться до счастья и найти свой путь легко. "Не считай, что я обманул тебя, Дани, -- сказал он. - Я понимаю, как тебе больно, но ты должен все выдержать. Ты же Иной, особенный, ты - Грааль, о котором из-за твоей Мары все услышали. Если бы ты знал, на какие ухищрения пускаются литераторы: только бы извратить идею Грааля! И Марию Магдалину приплетают, и богиню Исиду. Да, утверждают они, мы не отрицаем: Грааль - это человек, но его имя... прости не помню эту ерунду - то ли Сен-Пьер, то ли Сен-Жан. Короче, мутотень. И такие книги мгновенно становятся бестселлерами, в них верят... Ты прекрасно спрятан, Грааль". - "Ты думаешь, я в восторге оттого, что я - Грааль, что из-за меня произойдет..." "Ну, ну, успокойся, Дани, -- улыбнулся он. - Что за манера - все брать на себя? Разве можно винить себя во всем? Не один ты будешь в этом больном деле замешан. Оно зрело долго, в нем завязано множество людей и даже - скажу больше - множество поколений. Сколько раз можно говорить тебе: не вини себя, брат. Я люблю тебя. Кстати, о Гийоме ты совсем забыл? Помнишь, как говорил мне на улице Желтогорска: "Дан, я хочу быть с ним! Я хочу жить во Франции! Я хочу быть с ним!" Что-то изменилось с тех пор?"
   Я не смог ответить ему сразу. Как объяснить ту боль, когда твою душу охватывает тьма, она взрезает тебя как ножом, ты становишься другим, и этот другой мне совсем не нравится. Он ничего не хочет, только смерти, потому что очень устал. Устал до безумия, до Второго Пришествия"...
   "Ты должен выдержать, Дани, -- сказал Дан. Его глаза оставались по-прежнему чистыми, как бывает только у тех, кто понял, что такое высший свет. - Нужно бороться. Шкурка у тебя, конечно, слабенькая, но я делаю для тебя все, что могу. Хотел быть во Франции - будешь. Русские на войне своих не бросают!" Вспомнив последнюю фразу из собственного фильма, он расхохотался.
   "Мне так плохо без тебя, Дан. В последний раз я слышал тебя, когда ты сказал: "Я же сказал: я за тобой". Это было как раз в тот день, когда мне пришлось навсегда оставить работу. И сколько горя за этим последовало! Да, я писал ерунду, и тебе это не нравилось, но ведь я - писатель! Понимаешь ты - писатель! А как жить писателю, которого никто не читает? От этого с ума сойти можно, когда думаешь, что твоя работа никому не нужна...Зачем тогда вообще жить?" -- "А кто тебе сказал, что тебя не заметят? Помнишь, и Пелевин раньше был никем." - "Но откуда тебе знать?" - горько отозвался я. - "Еще одно слово - и я изображу тебе загадочную улыбку Джоконды. Понимаешь, что это значит? Хватит, Дани, ты, потомок древнего дворянского рода и Грааль, больше не будешь заниматься ерундой. Помни о своем брате, которого ты вытащил с того света силой своей любви".
   Я вздохнул. "Знаешь, Дан, мне иногда так плохо, что я уже не уверен, а хватит ли у меня еще любви и света?" - Он только мягко улыбнулся: "Ты просто ничего не видишь, но это не твоя вина, просто мы в разных весовых категориях. Ты можешь все: и романы удивительные писать, и любить (ты не знал, что у тебя невероятный талант любить? Если не знал, говорю тебе из первых рук). И тьму ты победишь. Сражайся, Дани, делай все возможное, люби, Дани, побеждай силой любви. Разве ты не видишь, как люди тянутся к тебе?" -- "Да, как бабочки на свет", -- горько усмехнулся я. - "Опять ты! - воскликнул он, а потом добавил шутливо: "Смотри, а то я обижусь! Просыпайся, Дани, не мучай брата, он уже все глаза проглядел, ожидая от тебя хоть малейшего движения вот уже в течение двух недель".
   Я ужаснулся: "Двух недель?!". - "Да, а ты как думал? Здесь, где мы с тобой находимся, время течет быстрее. Парадокс близнецов своего рода. Одним словом, разве ты не хочешь снова увидеть эти промокшие от слез прозрачные изумруды Адриатического моря?" От этих слов мое сердце болезненно сжалось. Я не выдержал и разрыдался, и в первый раз он не стал останавливать меня. Он прижал мою голову к своему плечу, тихо и ласково поглаживая ее. "Мальчик мой маленький, -- сказал он. - Никому я тебя не отдам. И не думай о Тренкавеле. Не стоит он тебя. Он проиграл свою аватару боддхисатвы. Просто забудь. А теперь открой глаза: твой брат ждет тебя".
   Слезы лились из моих глаз неудержимым потоком. Этот поток становился все прозрачнее и светлее и вдруг на его месте я увидел сияющие любовью изумрудные глаза Гийома".
   -- Брат... -- с трудом прошептал я.
   -- Я люблю тебя, -- сказал он и заплакал, даже не пытаясь скрыть свои слезы. Он смеялся и плакал одновременно.
  
Оценка: 2.21*6  Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"