Сорочан Александр Юрьевич : другие произведения.

Артур Мейчен. Иероглифика (Глава 4)

Самиздат: [Регистрация] [Найти] [Рейтинги] [Обсуждения] [Новинки] [Обзоры] [Помощь|Техвопросы]
Ссылки:


 Ваша оценка:

  IV
  Знаете, когда мы в прошлый раз беседовали о belles lettres, целый вечер прошел (как мне показалось), и я ни разу не упомянул о "Пиквике"? Надеюсь, вы отметили этот пробел в своем дневнике, если вы его ведете, потому что, мне кажется, сложно беседовать о литературе, не приводя каких-нибудь примеров из этой прославленной, занятной и недооцененной книги, Да, я настаиваю на справедливости этого последнего эпитета - вопреки распространению, вопреки популярности, вопреки "литературе" о "Пиквике". Вам может очень нравиться книга, вы можете перечитывать ее три раза в год и все равно недооценивать ее, а если великая книга и популярна по-настоящему, то она обязана своей популярностью совершенно ошибочным суждениям. Понимаете, есть люди, которые ежедневно изучают Гомера, потому что он так глубоко освещает нравы и обычаи древних, а если современная книга великолепна и притом популярна, вы можете быть уверены, что ее ценят за наиболее вызывающие моменты; в точности так же девять человек из десяти вспомнят "Ворона" и "Колокола", если упомянуть поэзию Эдгара По.
  В конце концов, мне нет нужды извиняться за постоянные упоминания о шедевре Диккенса, поскольку я уже сказал вам, что подобно Кольриджу предпочитаю "циклический" метод рассуждений; и я искренне предполагаю, что если вы хотите понять что-нибудь в Тайнах Изящных Искусств (являющихся внешним выражением внутренних таинств), - это единственно возможный путь. Теорема Эвклида доказана и завершена, потому что добавить к математическому доказательству нечего; литература - дело другое. У нее много сторон и много оттенков, она всегда меняется; вы можете рассматривать ее полудюжиной разных способов, с полудюжины точек зрения, с полудюжины оснований, каждое из которых само по себе истинно и идеально, и все они будут в равной степени дополнять друг друга. Две или три недели я пытался показать вам, какой сложный механизм являет собой всякая книга, если ее исследовать с некоторым вниманием, и если один образец так занятно и увлекательно оформлен, то можете представить себе сложность всего предмета.
  Но у меня есть и более конкретная причина еще раз обратиться к "Посмертным запискам". Мы уже отметили, что нечто, кажущееся с первого взгляда значительным, может оказаться незначительным, и я полагаю, что уже указывал мимоходом: обратное утверждение тоже верно. Очень хорошо; и особенное значение это приобретает, когда мы говорим о невероятной способности мистера Пиквика и его друзей и знакомых к употреблению внутрь горячительных напитков. Конечно, вы это заметили; возможно, вы подумали, что это досадная помеха и недостаток с художественной точки зрения, точно так, как многие "добрые люди" сочли данную черту персонажей недостатком с точки зрения умеренности или трезвости. Вы, может быть, всегда совершенно точно знали: есть некоторое количество людей, которые постоянно пьют бренди с содовой, крепкий эль, пунш и мадеру, есть люди, которые слишком сильно злоупотребляют одним или несколькими подобными напитками, и эти люди могут быть очень неприятными в повседневной жизни. Дерзну даже отметить: вы были очень признательны за то, что не пришлось знакомиться лично с мистером Пиквиком и его товарищами. Я, знаете ли, по собственному опыту полагаю, что человек, вся жизнь которого сводится к путешествиям от одного бара к другому, в большинстве случаев является утомительным и никчемным компаньоном; и несомненно, что Пиквик сотоварищи всегда воспользуются возможностью выпить еще бренди с содовой и никогда такой возможности не отвергнут. И прямо или косвенно, но признание этого вынуждает вас согласиться, что книга нравится вам несколько меньше.
  Но (я еще раз воспользуюсь возможностью уточнить, что мистер Пиквик выскочит из экипажа, если появится возможность вкусить любимого напитка) признаете ли вы, что существуют люди, которые сделали свои симпатии и антипатии к определенным характерам и свойствам критерием оценки литературы - в нашем случае романов? Мы коснулись этой темы некоторое время тому назад, и я припоминаю, что высказался на данную тему весьма обстоятельно. В случае с такими вторичными книгами, как сочинения Джейн Остин и Теккерея, позволительно обращаться к тому, что в наибольшей степени развлекает, и потому читатель имеет полное право сделать вывод: "Да, с ремесленной точки зрения эта книга лучше, но характеры выглядят куда завлекательнее в другой книге, и я скорее стану беседовать с космополитом, манеры которого безупречны, чем с деревенской старой девой, этикет которой далек от совершенства". Но должен признаться: до сих пор мне не приходило в голову, что существуют люди, которые пытаются судить о высоком искусстве - подлинной литературе - на этих основаниях. Я уверен, однако же, что в этом-то все и дело; я и вправду уверен, что безнравственный месье Вольтер втайне руководствовался чем-то подобным, когда он писал свою знаменитую "критику" пророка Хабаккука (Аввакума). Что (должно быть сказал он про себя) подумают в салонах о человеке, который беседует подобным образом:
  И нерушимые горы исчезли,
  Вечные холмы рассеялись:
  Его пути вечны?
  Разумеется, Хабаккук никогда не рассчитывал на повторное приглашение, и поэтому он писал такой вздор. И я уверен, как уже говорил, что существует множество людей, более или менее бессознательно судящих о литературе по этой мерке, задаваясь вопросом: "Будет ли приятно повстречаться с этими людьми? Прилично ли будет беседовать об этом в гостиной?" И такой подход достаточно хорош для вторичных книг, потому что они не содержат ничего, кроме "характеров", "случаев", "сцен" и "фактов"; но он, разумеется, не сработает в литературе, в которой, как мы обнаружили, все эти вещи - символы, слова языка, используемые не в прямом значении, а только потому, что они обретают сокровенный смысл. Вспомните наше давнее определение - экстаз, уход, удаление от повседневности - и вы увидите, что мы можем почти наизнанку вывернуть этот популярный метод суждения, превратить его в иное мерило, или скорее в иной вариант испытания искусства. Ибо, если литературу признать способом ухода от повседневной жизни, нам вполне естественно ожидать того, что в ней обретут воплощение - и вещественное, и нравственное - явления, которые совершенно не подходят ни для гостиных, ни для улиц; в "характерах" героев мы обнаружим то, что никак нельзя представить "милым" или "очаровательным". Ни вы, ни я не будем чувствовать себя особенно счастливыми на корабле Улисса, мы быстро устанем от общества Дон Кихота, мы вряд ли будем как дома рядом с сэром Галахадом. Это правда, все доброе и светлое, что есть в людях, таково; изредка, в некие отдельные мгновения они ненадолго испытывают слабое волнительное стремление к прекрасному, и тогда они отправляются на поиски Святого Грааля; но как вам известно, среди нас очень мало святых, а еще меньше, возможно, гениев; большая часть наших дней растворяется в течении обыденной жизни, мы заботимся о теле и о вещах, связанных с телом, об улицах и о гостиных, но не о пустынных и вечных холмах. Так что, видите сами, если вы читаете книгу и можете сказать о характерах в ней изображенных: "Хотелось бы с ними познакомиться", - это уже очень серьезная причина для подозрений, что обсуждаемая книга не относится к литературе, хотя в ней можно обнаружить приятные картинки и приятных людей.
  Да, я ожидал этого вопроса. Мне пришлось бы извиниться, если б ваше чувство юмора не подсказало вам вопроса, каким образом употребление внутрь большого количества пунша способствует удалению от повседневной жизни, полному и совершенному экстазу. Но вы не припоминаете, что когда мы уже обсуждали "Пиквика" раньше и сравнивали его с "Одиссеей", я внезапно оставил Гомера и обратился к Софоклу? Думаю, я противопоставил - пусть очень кратко - создание драматурга и создание романиста, Лондон двадцатых и тридцатых годов и город Лиловой Короны, судьбу того, который <...>, и судьбу другого, который пытался отыскать свой путь в пугающем и опасном лондонском тумане.
  Что ж, вы, быть может, настаиваете на ответе, почему все-таки Софокл? Но разве вы не помните, кому посвящались празднества, для которых великий грек создавал свои драмы и свои песнопения? Это был бог вина, которому поклонялись и которого призывали на дионисийских торжествах. В честь Диониса воспевал хор и кружились у алтаря танцоры, а вся драматургия возникла из вакхических мистерий. И тогда вы получите, на мой взгляд, недурную пропорцию: как Афины Софокла относятся к городу кокни Диккенса, так и культ Диониса относится к культу пунша и бренди с содовой. Внутреннее содержание в обоих случаях одно и то же; художественное воплощение существенно деградировало, в той же степени, в какой артистическая атмосфера на берегах Флит-Дитч, "матери мертвых псов", уступает артистической атмосфере на берегах Илисса.
  Надеюсь, что вы уловили во всем этой разговоре ту общую идею, которую я хотел изложить: что рассуждения о бренди с содовой и о пунше в "Пиквике", которые кажутся на первый взгляд тривиальными, незначительными и даже отталкивающими, на самом деле полны глубочайшего смысла. Разве вы не заметили, с каким упорством автор настаивает на употреблении спиртного, с каким рвением и энтузиазмом романист описывает эти сцены? Мы уже признали бедность "материалов", с которыми работает Диккенс, и конечно, было бы совершенно напрасно ожидать от него, что он сочинит хорал в честь Диониса, как напрасно было бы ожидать, что он будет писать на древнегреческом. Он выразился так, как мог, на "языке" (который связан с происшествиями и атмосферой текста), который знал, но не может быть ни малейшего сомнения касательно смысла его высказывания. Одним словом, я целиком и полностью соотношу "сюжет бренди с содовой" с вакхическим культом и со всем, что с данным культом связано.
  Это "чересчур для вас", не так ли? Что ж, давайте возьмем еще одну хорошо известную книгу, "Гаргантюа и Пантагрюэль". Вы и сами ее прекрасно знаете, и мне достаточно напомнить вам название, чтобы вы подумали: как "Пиквик" залит бренди с содовой, так Рабле, несомненно, залит вином. История начинается так: "Grandgousier estoit bon raillard en son temps, aimant a boire net" [Грангузье был в свое время большой шутник, по тогдашнему обычаю пил непременно до дна и любил закусить солененьким - пер. Н. Любимова], а завершается Оракулом Божественной Бутылки, словами: "Trinch . . . un mot panomphee, celebre et entendu de toutes nations, et nous signifie, heuvez" [Слово trink, коим руководствуются все оракулы, известно и понятно всем народам. и означает оно: "Пей!.." - пер. Н. Любимова]. И еще я напомню вам изречения Бакбук, жрицы Божественной Бутылки. "Вино", говорит она, "делает человека божественным", а я могу добавить, что если вы не придаете этим раблезианским загадкам большого значения, большая часть этой книги - самая важная часть - для вас утрачена. Вы узнаете, как они пьют, эти гиганты и их последователи, вы почувствуете аромат дорогого вина, ауру винного погребка, наполняющую эти чудесные и загадочные страницы, и я скажу вам, что вновь обнаруживаю те же знаки, что и в "Пиквике", ту же музыку, что и в дифирамбах в честь Диониса, которые дали в конце концов великолепный литературный результат - греческую драматургию. А если мы хотим проникнуть в тайну, нам не следует забывать и еврейского псалмопевца, с его calix meus inebrians quam prasclarus est. И вспомните, если вы склонны вздрагивать при одном упоминании пунша, что слова, которые я только что процитировал, можно перевести так: "Как чудесна чаша вина, делающая меня пьяным!" И мы можем сказать, что в своем роде бедный Диккенс и сделал этот перевод, поскольку, как я вам уже напоминал, во плоти он принадлежал иному времени и месту, Кэмден-тауну двадцатых годов, и он вынужден был использовать неблагозвучный диалект, потому что не знал иного.
  И что же, наконец, означает весь этот вакхический культ? Мы увидели, что в разных обличьях один и тот же дух возникал в Греции, во Франции эпохи Ренессанса, в викторианской Англии, и в каждом случае совершалось открытое прославление пьянства. Действительно, греки, трезвые люди по необходимости, как все южане, создали воплощение духа пьянства и сделали чрезмерное винопитие, как можно заметить, продуманной религией, с обрядами, празднествами и мистериями. Уроженец Турина, личными склонностями напоминавший отнюдь не пьяниц, а скорее ученых физиологов и исследователей древних рукописей, который, возможно, и пил очень много - как один добрый кюре, неплохо мне знакомый ("Бог мой!" - сказал он однажды после третьей маленькой рюмки очень слабого вина. - "Это настоящий дебош!"), - такой человек фактически посвятил всю свою огромную книгу тому же духу пьянства. И чтение "Пантагрюэля" напоминает прогулку по французской деревне в сезон сбора винограда, когда весь мир, по грубому и неприятному выражению Золя, "pue le raisin" [провонял виноградом - фр.]. В-третьих, Диккенс, который любил готовить джин с пуншем и потом потчевать этим изобретением своих гостей, показывает нам мистера Пиквика "мертвецки пьяным" в тачке. И в качестве последнего элемента несомненного абсурда вспомните, что в дионисийском мифе вино предстает облагораживающим человека! Вы можете поразмышлять о наших пивных, сидя в углу, и спросить себя, как крепкие напитки способствуют развитию цивилизации.
  Что ж, в этом состоит, в очень кратком изложении, и проблема, и загадка; и я могу сказать совершенно точно, что для рационалиста, материалиста-критика, ученого-филолога - проблема неразрешима. Но для меня и для вас, поскольку мы ни к каким -измам отношения не имеем, загадка оказывается не такой уж безнадежной. Давайте вернемся к нашей исходной посылке, к мысли о том, что в литературе факты и случаи не существуют сами по себе, но представляют символы, слова на языке искусства; следствием будет утверждение, что события дионисийского мифа, события "Пантагрюэля" и "Пиквика" должны восприниматься не буквально, а символически. Нам нет нужды делать далеко идущие выводы: мол, греки были нацией пьяниц, а Рабле и Диккенс прославляли чрезмерное пристрастие к вину как высочайшую ценность. Следует сделать совершенно иное заключение: и древние люди, и современные писатели признавали Экстаз высшим даром и состоянием человека; они избрали Вино и духа Вина наиболее притягательным и значимым воплощением той Силы, которая отдаляет человека от обыденной жизни и от повседневного сознания, отрывает его от пыли земной, возносит его в высшие миры и в вечный мир идей. И после всех этих рассуждений мне не остается ничего, кроме как процитировать молитву Бакбук, жрицы Dive Bouteille.
  "Et icy maintenons que non rire, ains boire, est le propre de I'homme: je ne dis boire simplement et absolument, car aussi bien boivent les bestes : je dis boire vin bon et frais. Notez, amis, que de vin, divin on devient: et n'y a argument tant seur, ni art de divination moms fallace. Vos academiques I'afferment, rendans I'etymologie de vin lequel ils disent en Grec OINOS, estre comme vis, force, puissance. Car pouvoir il a d'emplir I'ame de toute verite, tout savoir et philosophic. Si vous avez note ce qui est en lettres loniques escrit dessus la porte du temple, vous avez peu entendre qu'en vin est verite cachee." [Мы здесь придерживаемся того мнения, что не способность смеяться, а способность пить составляет отличительное свойство человека, и не просто пить, пить все подряд - этак умеют и животные, - нет, я разумею доброе холодное вино. Заметьте, друзья: вино нам дано, чтобы мы становились как боги, оно обладает самыми убедительными доводами и наиболее совершенным пророческим даром. Ваши академики, доказывая, что слово вино, по-гречески oinos, происходит от vis, что значит - сила, могущество, только подтверждают мою мысль, ибо вину дарована власть наполнять душу истиной, знанием и любомудрием. Если вы обратили внимание на то, что ионическими буквами начертано на дверях храма, то вам должно быть ясно, что истина сокрыта в вине. - пер. Н. Любимова]
  Вы видите, как этот фрагмент меняет весь смысл книги, вы понимаете, что имел в виду Рабле, когда упоминал в прологе к первой книге о " неких маленьких ящичках, которые мы видим сегодня в лавках аптекарей, и снаружи эти ящики разрисованы веселыми и невероятными фигурками... но внутри они содержат редкие снадобья, такие, как бальзам, серую амбру, аммоний, мускат, виверру, некие камни высочайшей ценности и разного рода дорогие вещи". Не знаю, читали ли вы кого-то из наших современных комментаторов Рабле, если нет, то и не советую вам этого делать, разве что вы находите удовольствие в бесполезных усилиях. Например, комментаторы выбирают этот фрагмент из пролога и обнаруживают в нем указание на нечто сокровенное, пытаясь с помощью некой запутанной системы доказательств продемонстрировать, что Рабле скрыл свои нападки на церковь под личиной "дикого шутовства". Конечно, нападки на церковь (вторичный и сравнительно незначительный элемент в книге, напоминающий нападки на рыцарские романы в "Дон Кихоте") так же откровенны, как и всякое иное нападение, и всякий, кто обнаружит завесу между отношением Рабле к священнослужителям и тем, как писатель выражает это отношение, должен составить себе более внятное представление о том, что же такое "маскировка", и избавиться от ложного понимания побудительных сил, которые способствуют созданию великие книги и придают им форму. Искусство, будьте уверены, основывается всегда на любви и восторге, а не на ненависти и презрении, и любая сатира как таковая навеки обречена пребывать в той же Геенне, где свалены вместе памфлеты, "литература по теме" и "жизнеподобные" книги. Всякий читатель "Дон Кихота" осознает, что Сервантес любил те книги, которые выразительно осуждал, и потому сатира его смешана с самым доброжелательным юмором и, можно сказать, книга его не причиняет зла почти или вовсе никому. Но Рабле гораздо резче обходился с монахами, и вследствие этого его жестокий юмор, сама неистовая брань нарушают гармонию вечных мелодий, которые звучат в "Пантагрюэле", заметные под покровом странных символов. Да, сатира у Рабле это "случай", который читателю остается только принять и извлечь из него все лучшее; иногда эта сатира довольно увлекательна, "радостна и фантастична", подобно "обезьянам, совам и древностям", которые украшают маленькие коробочки аптекарей; иногда эта сатира чересчур резка, как я уже отметил; но давайте не будем забывать, что существо книги - блестящее прославление экстаза под личиной вина.
  Поймите, я не открывал перед вами дверь; я просто вложил ключ вам в руки, как и в других случаях. Есть вещи, которые, как ни странно, лучше оставить невысказанными, и это, без сомнения, понимал Рабле, когда изобретал свой символизм и расставлял многочисленные ловушки для наивных комментаторов. Он изобретал занятные маски и прикрытия не потому, что боялся последствий своих нападок на церковь - я уже заметил, что его ненависть к католичеству была совершенно открытой и определенной. Он выбрал метод символизма, во-первых, потому, что был художником, а символизм - язык искусства; а во-вторых, потому, что высокие истины, которые он возвещал, были не предназначены для общего обозрения. Укромные уголки человеческой натуры было бы необдуманно открывать непосвященным, которые могут только осквернить оккультное знание, если они его получат. По нелепой случайности "Полное собрание сочинений Рабле" можно приобрести на Холлиуэлл-стрит, и многие, искавшие чувственных утех, получили за свои деньги нечто, по их мнению, скучное и прокляли неудачную покупку.
  Нет, мне решительно не стоит больше ничего говорить. Ключ у вас в руках, и вы можете отворить им те покои, какие сумеете. Следует заметить только одно: будь я на вашем месте, я бы не стал "замирать в удивлении", узнав, что увлечение мистера Пиквика пуншем открывает доступ в лабиринт мистической теологии.
  Есть в книге Рабле, однако, пара мелких деталей, на которые стоит обратить внимание. Я могу, понимаете ли, анализировать их так же, как я пытался анализировать "Дон Кихота". В "Гаргантюа и Пантагрюэле" наличествует некоторая сложность замысла и конструкции: вы можете отметить, прежде всего, что величественная сущность, объединяющая эти шедевры, как и все гениальные книги - экстаз, принимает в одном случае облик приключений странствующего рыцаря, в другом - скрыта символом вина. У Рабле вы находите и иную символику экстаза - gauloiserie [вольное слово, фривольность - фр.], чрезмерное, избыточное веселье, выражающееся в возмутительных историях и в оскорбительных словах, в потоке вульгарностей, если желаете; только вам следует обратить внимание, как грубость Рабле выходит за пределы грубости обыденной жизни; как буйство выплескивается, подобно безудержному потоку, в неистовой страсти к неименуемому. Затем, уже в-третьих, есть и впечатление, которое остается у читателя от книги - искаженный образ той чудесной эпохи: здесь заметна обширная, почти безграничная эрудиция схоластов и, словно в ответ звучащий, ясный, чарующий голос Платона; здесь и видение, здесь и тайна грандиозных, возносящихся ввысь готических песнопений; здесь и прелестные, изысканные и исполненные спокойствия chateaux [замки - фр.], стоящие на изобильных берегах Луары. Старые сказки звучат на фермерских кухнях Шинона, перед нами предстает торжество нового учения, воссоздание утраченной красоты, радость сбора винограда, старинные легенды, древние обороты речи, новый стиль и манеры: так старый мир отвечает новому. Также читатель обнаруживает сатиру на церковников и адвокатов - жизненный критицизм, аналогичный, как я сказал, тому, что был и у Сервантеса; из столь различных элементов и создается цельный литературный шедевр.
  Но теперь, знаете ли, мне хотелось бы сделать одно признание. Я уже не раз говорил, как вам прекрасно известно, что в искусстве, в литературе, заслуженно получившей это наименование, симпатии и антипатии не принимаются в расчет. Мы оба поняли, я думаю, что, отказавшись раз и навсегда от обсуждения увлекательного чтива, мы утрачиваем интерес и к ответу на вопрос, как часто и с какой сосредоточенностью человек читает произведение искусства. Что ж, мне придется вступить противоречие с этим утверждением - скорее, видоизменить его. Мы говорили о трех великих книгах, каждая из которых, я совершенно уверен, принадлежит к подлинной литературе - о "Пиквике", "Дон Кихоте" и "Пантагрюэле". И вот мое признание. Я перечитываю "Пиквика", скажем, раз в год, "Дон Кихота" - раз в три года, а Рабле (вернее, отдельные фрагменты его книги) я читаю, наверное, раз в шесть лет. Вы можете заподозрить, что так я определяю качество сочинения. Да, именно так, но вам для определения качества придется изменить этот порядок, поскольку я совершенно уверен, что "Пантагрюэль" - лучшая из названных книг. Мы оставим Диккенса за скобками, потому что уже пришли к согласию: послание его принадлежит ангельским силам, а речь и акцент - Кэмден-тауну. Диккенс, надо сказать, ближе всего подходит к повседневной жизни, к обычным дорогам, по которым мы странствуем, и потому он, разумеется, более других радует нас в обыденном повседневном настроении. Но из двух других писателей Сервантес, признаюсь, нравится мне гораздо больше; вульгарность Диккенса у него отсутствует, или скорее сконцентрирована в образе Санчо в более умеренной форме, чем в "Пиквике". Ибо испанский крестьянин шестнадцатого столетия, со всем его "здравым смыслом" и практическими рассуждениями, оказывается ближе к прекрасному, чем ушедший на покой бизнесмен девятнадцатого века. Точно так же бедный мистер Пиквик, милое и обаятельное создание, значительно превосходит вульгарных, претенциозных, увешанных драгоценностями мошенников, которые населяют Сити в наши дни. Но Сервантес, который утрачивает, как я сказал, "обыденность" Диккенса, приобретает что-то от урбанизма, от космополитизма Теккерея. Он до некоторой степени полковник Ньюком своего времени, но он смотрит на мир более проницательно, чем полковник Ньюком. И в то время как Рабле устрашает меня своими излишествами, потоками грубостей и ругательств, я восхищаюсь добрым юмором и наблюдательностью Сервантеса.
  А после таких рассуждений я перехожу к выводу, что "Пантагрюль" - лучшая из названных книг. Этот вывод может показаться парадоксальным, но разве вы не видите, что сама grotesquerie [гротескность, нелепость - фр.] Рабле ведет нас к еще большему удалению от обыденной круговерти; перед нами как будто более чистый металл, в меньшей степени сплавленный с личными, материальными интересами, чем в "Дон Кихоте". Не спорю, я нахожу больше мастерства, больше литературного умения у Сервантеса, который, на мой взгляд, выразил свою концепцию почти совершенно, но я думаю, что концепция Рабле гораздо возвышеннее, потому что она в большей степени удалена от нас. Загляните в "Пантагрюэля"; посмотрите на эти "списки", которые созданы для того, чтобы продемонстрировать нам явную, нескрываемую грубость: это либо полнейшее безумие, либо нечто величественное. Разве не помните вы избитой фразы: "Крайности сходятся"? Разве вы не чувствуете, что когда достигаете крайней степени нисхождения, вы начинаете возноситься к небесам? Персидский поэт выражает сокровеннейшие секреты Божественной любви, описывая с выразительной грубостью любовь телесную. Так и Рабле возносится над обыденностью, над нашими улицами и сточными канавами, когда опускается ниже улиц и сточных канав. Он позволяет нам достичь высшего, оказываясь в таких местах, которые еще ниже самого низменного; и если вы наделены подготовленным сознанием, разумом посвященного, то раблезианский "список" - лучший пролог к ангельским песнопениям. Все это может поразить вас как исключительный парадокс, но у парадокса есть и еще один недостаток - он, к несчастью, абсолютно верен, и возможно, вам следует убедиться в его истинности, рассмотрев противоположное соотношение: когда человека охватывают высочайшие эмоции, в его жизнь вторгаются самые унизительные образы. Нет, вы правы; это не психология "научных" деятелей, которые составляют тематические руководства, не психология "серьезных" романистов, которые создают описания "занимательных явлений"; но именно такова психология Человека.
  Я не знаю, сколь много можно сказать о значении характеров в "Пантагрюэле"; по-моему, Рабле вряд ли беспокоился о создании системы или о последовательной обрисовке. Я полагаю, что есть две причины для сотворения исполинской фигуры Пантагрюэля; но может быть, их целых три. Форма всей истории основана на народных легендах о гиганте по имени Гаргантюа; и такова первая и наименее важная причина. Во-вторых, концепция "гигантов" дает возможность отдалить события в книге от повседневного опыта; это указатель, предупреждающий вас, что стоит ожидать не правдивого изображения жизни, а скорее удаления от жизни и от привычных переживаний. Вы способны оценить значимость этого мотива, поскольку я никогда не переставал вам напоминать, что таков важнейший принцип всей литературы. И в-третьих, я пребываю в сомнениях и раздумьях, является ли образ гиганта Пантагрюэля, который "весь жажда" и ничего больше, намеком на положение совершенного человека, свободного от уз обыденной жизни и от повседневных привычек, сохраняющего лишь вечную жажду вечного вина. Скажу честно, я склонен предпочесть именно эту точку зрения, но только в качестве частной интерпретации; может быть, все это ерунда, и я не стану обижаться или удивляться, если вы сможете доказать, что это ерунда. Но заметили ли вы, что Пантагрюэль одновременно и самая важная, и самая незначительная фигура в книге? Он самый важный персонаж; он герой, лидер, сын короля, великан, мудростью превосходящий всех своих последователей; формально он у Рабле занимает то же место, что Дон Кихот у Сервантеса. И все же на деле он - немногим больше, чем смутная, утратившая очертания тень; живые, говорящие, впечатляющие персонажи, такие как Отец Жан и Панург, занимают всю сцену и привлекают наше внимание. Разве это не напоминает вам ту роль, которую "настоящий" человек играет в самой жизни? Обычно подчиненную, незаметную, часто скрытую за внешними контурами, которые очень мало напоминают подлинного человека, остающегося под покровом. Вы знаете, что сказал Кольридж: "Пантагрюэль - это Разум; Панург Понимающий - неполный человек, человек, наделенный всем, за исключением разума. Мне сложно подобрать пример, который мог бы лучше проиллюстрировать разницу между этим явлениями. Рабле в свое время не мог высказать истину в другой форме; и когда он сделал то, что сделал, он вынужден был обратиться к королю с просьбой спасти ему жизнь".
  Я нахожу некоторые изъяны в последней фразе, в которой Кольридж, кажется, намекает, что Рабле оказался в опасности, намекнув на различие между Разумом и Пониманием. При всем моем уважении к Кольриджу замечу, что Рабле мог выйти за пределы психологии и метафизики, не подвергаясь никакой опасности; ему угрожала расправа за открытую сатиру на церковь и священнослужителей, настолько открытую, как я уже отмечал, какой только может быть сатира. И все же я полагаю, что Кольридж, используя технический язык немецкой философии, уловил отблеск истины, а замечание мистера Безанта, что Панург - верный портрет человека без души, в действительности выражает ту же самую истину в рамках иной терминологии. Как уже было сказано, я не думаю, что Рабле стремился удерживать свои характеры в строгих рамках - они, возможно, значимы лишь время от времени - и хочу еще раз отметить, что допускаю в этом случае возможность ошибки, не чувствуя полной уверенности. Но я настаиваю: Пантагрюэль, Панург и Монах - не столько три различных персонажа, сколько воплощения трех разных сторон человека. Отец Жан, возможно, естественный человек, "здоровое животное", Панург - рациональный человек, а Пантагрюэль - это духовный, или идеальный, человек, который парит на заднем плане, гигантский и почти незримый, но сохраняющий свое высочайшее значение; а все трое в реальности - Единый. Если я проведу сравнение с предметом наших рассуждений, то могу сказать: Пантагрюэль рождает идею, Панург пишет книгу, а Отец Жан отважно несет ее к издателю. Первый - творец, второй - ремесленник, третий - общественное существо, готовое сражаться за свое место в материальном мире. Великан всегда спокоен, ибо голова его возносится высоко над землей - videt nubes et sidera - но двое других сталкиваются с компромиссами жизни и претерпевают ее страдания. Все это может быть чистейшей фантастикой; во всяком случае, любой знаток Рабле отыщет множество неувязок в моей интерпретации. Например, я сказал, что монах был "здоровым животным", а Панург - рациональным человеком; но есть случаи, когда Панург принимает форму опасного животного, покрытого волосами существа из греческих мифов, которое использует совершенные человеческие способности ради достижения целей, которые оказываются полностью животными или хуже, чем животные. Но разве это убедительное возражение? Разве нет таких людей в реальной жизни? Разве не такова удивительная и пугающая особенность человечества - использовать самые святые и благословенные дары для достижения самых низменных и ужасных целей? И разве каждый из нас не испытывает ощущения, что внутри него во всех обстоятельствах жизни таится подобная тварь, в любой момент готовая взять управление на себя? Величайшие святые, как мы отметили, испытывают самые сильные искушения; другими словами - Пантагрюэля всегда сопровождает Панург diabolicus [дьявольский - лат.]. Я пару раз беседовал с вами о Призрачном Спутнике, но не следует забывать, что существует еще и Темный Спутник; это создание может быть наделено исключительным остроумием и глубиной понимания, но оно готово предаться злу, если мы не будем сдерживать его.
  Но в любом случае, полагаю, я сумел показать вам, что "Пантагрюэль" - одно из величайших достижений человеческого ума, что книга эта полна "Пантагрюэлизма", и что это слово указывает на множество сокрытых и удивительных тайн.
  Это ни в коем случае не "очаровательная", не "жизнеподобная", даже не "интересная" книга; я думаю, что человек, нашедший ключ (или точнее - ключи), открывает ее страницы с предощущением ужаса. Это книга, к которой человек может возвращаться лишь со значительными перерывами, поскольку лишь изредка он может вынести лицезрение собственной души без покровов - зрелище, несомненно, впечатляющее, но при этом и ужасное, ибо в нем постоянно соединяются беспредельные высоты и бескрайние бездны.
 Ваша оценка:

Связаться с программистом сайта.

Новые книги авторов СИ, вышедшие из печати:
О.Болдырева "Крадуш. Чужие души" М.Николаев "Вторжение на Землю"

Как попасть в этoт список

Кожевенное мастерство | Сайт "Художники" | Доска об'явлений "Книги"